и семейственными радостями. Поверь, это иссушает сердце ребенка и до срока наполняет его грустными чувствованиями. В институте забота воспитательниц или смотрительниц, уж не знаю, как там их называют, разделяется между великим множеством институток...
Таню радовала эта горячность Иакинфа. Она и сама тосковала без дочки. Но с таким трудом определили ее в институт. Брали туда только дочерей потомственных, дворян, а Саня из духовного сословия и только с профессорством получил дворянство. Ее радовало, что Иакинф принимал участие в Сонюшке так, словно приводился ей родным отцом. Да и та привязалась к нему, как к родному.
- Поверь, Танюшка, это я по себе знаю,- говорил между тем Иакинф.- Сам воспитывался в закрытом заведении. Ну, само собой, институт не бурса, а все-таки... Ребенок, под надзором совершенно чуждых ему людей, делает все из одного только скрытого страха, и тот никогда не превращается в детскую любовь или приязнь. Юная душа, которая в родительском доме привязывается почтением к отцу или деду, нежностию к матери или бабке, там стесняется в неизвестном и чуждом ей круге. Вот оттого-то, голубушка, и происходит равнодушие, скрытность, холодное обращение, которое я примечал почти что во всех детях, кои воспитаны вне своего семейства.
Но до выпуска оставалось всего полтора года, и после долгих обсуждений и раздумий решено было его дождаться...
Как всегда, Иакинф пробыл у Тани до позднего вечера.
"Вот все могу, все могу,- усмехался Иакинф, шагая по пустынному в этот поздний час Невскому,- а приходится, на ночь глядя, тащиться в опостылевшую лавру". В жилах закипала кровь, стоило только подумать о своем бесправном, унизительном положении. "Все могу, все могу, а на поверку-то выходит ничего ты не можешь! - укорял себя Иакинф в бессильной ярости.- Завтра же напишу ходатайство в Синод!"
Ходатайство он написал на следующее же утро. И начальника Азиатского департамента тайного советника Родофиникина долго уговаривать не пришлось: тот незамедлительно обратился к обер-прокурору Святейшего Синода с пространным и убедительно составленным посланием - тут уж постарались и Шиллинг, и Тимковский. Подробно изложив ученые заслуги отца Иакинфа не только перед отечеством, но и перед самой Европой, а также важную его деятельность в министерстве иностранных дел, Родофиникин "вменял себе в обязанность для самой пользы службы и наук покорнейше просить употребить благосклонное ходатайство о сложении с него, отца Иакинфа, монашеского сана, ибо сан сей препятствует ему в свободном отправлении возлагаемых на него по службе обязанностей".
Несколько месяцев прошло в томительном ожидании. Святые отцы не спешили с определением, хотя в частной беседе с Шиллингом князь Мещерский и отозвался, что сам он не видит особенных причин, могущих служить преградою к снятию монашеского звания с отца Иакинфа. Тем ужасней было узнать, что митрополит Серафим наотрез отказал в расстрижении. Иакинф был в смятении.
Шиллинг утешал:
- Не надобно отчаиваться, отец Иакинф! Совсем это на вас не похоже. Ну, первая попытка не удалась, а все же рук опускать не следует. Да и на митрополите свет клином не сошелся. Можно будет еще и к государю обратиться. Надобно только действовать наверняка. Ведь ваши труды получают теперь европейское признание.
- Ну, знаете, Павел Львович, в своей земле пророка не бывает.
- Не скажите, батюшка. Намедни получил я письмо от господина Абеля Ремюза, президента Парижского Азиатского общества. Пишет, что в Париже вашими трудами живейшим образом заинтересовались. Вот изберут они вас в действительные свои члены, это еще больше придаст вам весу. А уж если заграница вас за пророка сочтет, тогда против такого вердикта ничего не попишешь. Надобно обождать. Наберитесь терпения. А пока есть у меня к вам одно предложение, которое, я надеюсь, вас заинтересует. Столько раз и так увлекательно рассказывали вы мне про Китай и Монголию, что решил я наконец предпринять ученую экспедицию, если не в самый Китай - получить разрешение на поездку туда от несговорчивых китайцев потребовались бы годы,- то к его границам, в Забайкалье. Что, махнем, батюшка? Годика этак на полтора? Обследуем наши границы с Китаем, а заодно познакомимся с жизнью местных племен, посетим ламаистские монастыри и капища, соберем образцы их убранств и книги на монгольском и на тибетском языках... Я хочу просить вас принять самое деятельное участие и в самой экспедиции, и в подготовке к ней.
- Так разве же меня отпустят на такой срок из лавры? - спросил Иакинф недоверчиво.
- А что вам в ней делать? - усмехнулся Шиллинг.- К службам ихним вы все равно не ходите. Уедете - лаврское начальство ваше только вздохнет с облегчением. Не будете им глаза мозолить. Я, разумеется, обстоятельнейшим образом доложу, что заставляет меня включить в экспедицию такого знатока Востока, как вы. Но и вы, со своей стороны, напишите о причинах, которые побуждают вас просить о поездке на китайскую границу. Кстати, я думаю, мы сделаем штаб-квартирой нашей экспедиции Кяхту. Как вы находите?
- Разумеется, Кяхту. Тут и думать нечего.
Долго уговаривать Иакинфа не требовалось. Конечно, жаль было расставаться с Таней на такой срок. Но время пролетит быстро. Он уже давно примечает - каждый следующий год куда короче предыдущего. Да и дел у него там действительно множество.
Не мешкая, он принялся за составление записки:
"Причины, побуждающие меня ехать в Кяхту,- писал он,- суть: 1. Нужно составить пространную грамматику языка китайского, что удобнее могу сделать в Кяхте, получая нужные по сему предмету сведения от китайцев лично".
А грамматика эта ох как необходима! Ведь нет систематического изложения грамматики ни разговорного, ни литературного китайского языка не только в России, но и во всей Европе. Ежели благосклонно отнесутся к его с Сенковским записке об учреждении восточного факультета в Петербургском университете и будет введен курс китайского языка, без грамматики не обойтись. У него есть наметки, наблюдения, накопившиеся за два десятилетия работы над китайскими текстами самого различного характера, наброски основных правил, но все это надобно привести в систему, тщательно выверить с китайцами.
"2. Китайский словарь, переведенный мною на язык российский и расположенный по тонам, нужно, для удобнейшего употребления, перевесть в новый порядок по ключам, а для обширной сей переписки набело требуется употребить китайцев".
Как обидно, что его словари, на составление которых он потратил пятнадцать лет напряженнейшего труда, дз сих пор лежат втуне и пылятся у него на стеллажах. Од превосходно понимал их огромную ценность. Словари эти составлены не только на основе такого авторитетного китайского лексикона, как "Кан-си цзы-дянь", но и по материалам самых различных китайских источников, переводившихся им самим. Но чтобы привести в порядок хотя бы один большой словарь, надобно привлечь китайских переписчиков, а где их в Петербурге сыщешь? Шиллинг прав, непременно надобно ехать в Кяхту. Там-то он найдет грамотных китайцев с хорошим почерком, чтобы выполнить эту трудоемкую работу.
"3. Для предполагаемого мною сочинения пространного описания Китайской империи нужно получить от китайцев дальнейшие сведения по разным предметам, входящим в состав сего описания".
До сих пор предметом его усилий было описание разных народов, сопредельных Российской и Китайской империям. Пора, пора было приступать и к самому Китаю, который он лучше всего знает! Недаром же он безвыездно просидел в столице Поднебесной империи почти полтора десятка лет!
"4. Для сей же причины границу Восточной Сибири, определенную мирным договором 1727 года, нужно проверить на месте по картам российским и китайским.
5. В продолжение сих занятий постараюсь приобресть практическое сведение в языке монгольском, часто нужном для пояснения исторических происшествий сего народа, и сверх того узнать образ жизни и обычаи монголов Российского подданства, дабы из сравнения увидеть, в чем разнствуют они от монголов заграничных и по какому влиянию.
6. По желанию Кяхтинских комиссионеров намереваюсь заняться преподаванием сочиненных мною "Основных правил Китайской грамматики", чрез что мало-помалу устранятся затруднения, которые препятствовали им до сего времени приступить к изучению китайского языка, столь нужного для ежедневных торговых сношений".
Ознакомившись с "Запиской", Шиллинг остался доволен.
- Молодец, батюшка! - сказал он в своей обычной шутливой манере.- Написано все коротко и ясно. Доводы ваши столь неотразимы, что, я думаю, мне без труда удастся не только добиться включения вас в состав экспедиции, но и монаршее соизволение на саму экспедицию получить.
- Как? Разве на поездку нужно получить соизволение самого государя? - спросил Иакинф.
- А как же вы думали? У нас ведь как заведено? Без бога ни до порога, без царя и шагу не ступишь.
Шиллинг рассказал, что мысль об экспедиции у него окончательно сложилась после полученного недавно письма из Берлина от барона Александра фон Гумбольдта. Пишет, что в следующем месяце собирается в Петербург, чтобы совершить отсюда путешествие на Урал, Алтай и к Каспийскому морю.
- Уж если к нам для ученых исследований,- говорил Шиллинг,- из Берлина да из Парижа приезжают, так нам с вами и сам бог велел.
- Гумбольдт - знаменитый естествоиспытатель и путешественник? Вы с ним знакомы?
- Давно. Познакомились вскоре после возвращения его из путешествия в полуденные области Нового света. Я тогда служил в Мюнхене. А по возвращении моем а Россию мы много лет переписывались. Человек это замечательный. И ученый крупнейший. Недаром его прозвали Аристотелем нашего века. Беседа с ним - истинное наслаждение. Всеобъемлемость его размышлений и разговоров изумительна. Право, я не знаю, есть ли кто-нибудь в Европе, кто бы лучше его знал науки, которые он избрал целью постоянных своих усилий - геологию, минералогию, ботанику, зоологию, географию. Но он не чуждается всех других отраслей знания, и, пожалуй, никто в целом мире не знает того, что мы называем Вселенной, короче, нежели он. Он мне писал, что по завершении описания путешествия в Америку (а в Париже вышел уже двадцать шестой его том), барон намеревается написать книгу "Космос", содержание которой будет обнимать в главных чертах все области знания, касающиеся Земли и основанные на наблюдении и опыте,- ст астрономии до географии растений, животных и человека. А какой это блистательный оратор! Мне привелось однажды присутствовать в Берлине на его публичной лекции - это был какой-то искрометный фейерверк. Представьте себе огромную залу Берлинской музыкальной академии. Слушателей на лекцию собралось с тысячу, никак не меньше. И кого только среди них не было! И сам король, и члены королевской семьи, и высшие чины гражданского и военного ведомства, ламы высшего общества, ученые, художники и даже несколько любознательных берлинских ремесленников. В своих письмах он интересовался моими опытами в области электромагнитного телеграфа. Приедет - я вас непременно познакомлю.
- Охота ему будет со мной знакомиться.
- Не скажите, батюшка. Убежден, что ему будет интересно потолковать с вами. Каждый талантливый человек приводит его в восторг. А о Восточной Азии он мечтал с юных лет своей жизни.
Приехал Гумбольдт в Петербург восемнадцатого апреля и провел в российской столице почти три недели. Но несмотря на все усилия Шиллинга, пригласить Гумбольдта к себе ему так и не удалось. Тот был недосягаем. Все вокруг него находилось в постоянном движение. Невозможно было себе представить большего внимания и более изощренного гостеприимства, чем то, которым его окружили в российской столице. Остановился он а доме прусского посла на Гагаринской улице и пожелал, чтобы двери его кабинета были открыты для всех, желающих его видеть. Но застать его там было мудрено. После полудня его подхватывал вихрь светских приемов, официальных завтраков, званых обедов, балов, раутов и не отпускал до глубокой ночи. Возвращался Гумбольдт в дом прусского посла уже под утро, совершенно изнемогая под тяжестью выпавших на его долю почестей. Почти всякий день обедал он с императорской фамилией, а вечера проводил то у императрицы, то у наследника или великих князей и княгинь. Только раз на ординарном заседании Академии наук, где Гумбольдту вручали золотую юбилейную медаль, выбитую но случаю столетия академии, и диплом почетного академика, Шиллингу удалось обменяться с ним несколькими фразами и представить ему Иакинфа.
С трудом вырвался Гумбольдт из подхватившего его в русской столице вихря светских развлечений. Уезжал он из Петербурга рано утром восьмого мая. Шиллинг с Иакинфом пришли его проводить. Гумбольдт решил выехать как можно раньше, чтобы избежать торжественных проводов. И все же Гагаринская улица и набережная, примыкающие к особняку прусского посла, была запружены народом. Отправлялись Гумбольдт и его спутники на двух колясках с крытым верхом, каждая из них была запряжена шестерней цугом. За ними следовала рессорная бричка для инструментов и багажа. Экипажи были изготовлены специально для экспедиции.
Гумбольдт тепло попрощался с Шиллингом:
- Если только вернусь жив-здоров, непременно навещу вас, барон.
Проводив Гумбольдта, Шиллинг и Иакинф стали готовиться к своей собственной экспедиции, хотя разрешение на нее получено еще не было. Но Шиллинг был исполнен веры, что непременно добьется на то высочайшего соизволения.
Выполнение намеченных Шиллингом задач требовало больших расходов. Они, конечно же, значительно превысят казенные средства, которые могли быть отпущены на экспедицию. Единственным богатством у Шиллинга была собиравшаяся им на протяжении многих лег библиотека. Частью ее книг Шиллинг решил пожертвовать. Пустив в ход свои светские связи, он добился разрешения на продажу министерству народного просвещения, на выгодных для себя условиях, части собрания китайских, маньчжурских, монгольских, тибетских и других сочинений, состоявших из 314 названий и содержавших вместе 2600 томов. Жаль было расставаться с этим сокровищем, но что было делать? Да к тому же в Сибири и в Кяхте, как его уверил Иакинф, он сумеет пополнить свое собрание и более ценными книгами. Полагаться на щедрость правительства было невозможно. Как бы то ни было, финансовая сторона экспедиции была обеспечена.
Иакинфу же хотелось до отъезда завершить свои основные работы, посвященные географии и истории сопредельных России и Китаю азиатских народов и окраинных китайских земель, чтобы можно было приступить к следующему пункту своей обширной программы - описанию самого Китая. Из задуманной им серии больших монографий, посвященных этим народам, у него осталась одна - "История Тангута и Тибета", и он принялся за нее с тем рвением, которое его всегда отличало. К концу года, и уж во всяком случае к началу следующего, на которое они планировали свою поездку, он закончит эту кропотливую и трудоемкую работу. Собирал он также материалы к китайской грамматике, которой намеревался заняться в Кяхте. Поддаваясь уговорам Сенковского, написал по-французски ответ на критику Клапротом его работ и издал его в Петербурге на французском языке отдельной брошюрой под названием "Observations sur les traductions et les critiques littêraires de M. de Klaprott, par R. P. Hyacinthe Bitchourine" {Замечания на переводы и литературную критику г-на Клапрота, соч. отца Иакинфа Бичурина (франц.).} и послал ее Парижскому Азиатскому обществу с вежливым письмом Абелю Ремюза.
Во вторник на второй неделе ноября Иакинф получил письмо от академика-секретаря Фуса с приглашением пожаловать на экстраординарное заседание Академии наук, которое имеет быть шестнадцатого ноября тысяча восемьсот двадцать девятого года. В сей торжественный день, говорилось в письме, Императорская Академия наук от имени всей России принесет дань уважения славнейшему из естествоиспытателей и путешественников нашего века, его высокопревосходительству, действительному тайному советнику дружественного нам прусского королевства, почетному члену Императорской Академии наук, барону Александру фон Гумбольдту, счастливо возвратившемуся из многотрудного путешествия его по Сибири.
День стоял солнечный, и Иакинф отправился из лавры пешком. Он прошел по всему Невскому, пересек обширную площадь перед Адмиралтейством, обогнул все еще строящийся Исаакиевский собор и по плашкоутному мосту напротив собора перешел на Васильевский остров.
Никогда еще, во всяком случае на памяти Иакинфа, набережная перед зданием Академии наук не была столь оживленной. Мостовая была запружена народом, а к подъезду прибывали всё новые и новые экипажи, один роскошнее другого. Многие запряжены были цугом - с форейторами и ливрейными лакеями на запятках. Академики и члены-корреспонденты совершенно терялись в этой блестящей толпе, спешащей к подъезду. Вот на шестерке великолепных коней подъехал сам генерал-губернатор столицы, за ним непрерывным потоком съезжались важные сановники - статские, военные и духовные. Сверкнул бриллиантовый крест на белом клобуке митрополита Серафима; за ним на четверке цугом подкатил все больше входящий в силу протоиерей Казанского собора Петр Мысловский, удостоенный за увещания участников возмущения на Сенатской площади личного монаршего благоволения и избранный в прошлом году в действительные члены Российской академии. Толпа расступилась - подъехала карета августейшей покровительницы наук великой княгини Елены Павловны. Не успела она скрыться в подъезде, как показалась коляска его королевского высочества герцога Александра Вюртембергского. Иакинф поспешил к подъезду и, хотя до открытия заседания осталось еще почти полчаса, едва пробился. Внушительные привратники в расшитых золотом ливреях с недоумением косились на его монашескую рясу, и ему не раз пришлось вытаскивать официальный билет, адресованный члену-корреспонденту Академии наук отцу Иакинфу.
По беломраморной парадной лестнице поднимался сегодня, кажется, весь цвет петербургского общества - сенаторы и министры, военачальники и архиереи. Всюду видны шитые золотом мундиры, ленты через плечо, пышные эполеты важных генералов, бриллианты на белоснежных пудреных шеях декольтированных дам. Даже мирные адъюнкты, профессора и академики выглядели сегодня необычайно воинственно - в парадных мундирах, при шпагах, с треугольными шляпами под рукой, они, по обязанности хозяев дома, выстроились вдоль лестницы, встречая почетных гостей и дожидаясь виновника торжества.
Наконец, в сопровождении президента Академии наук Уварова, явился и он сам, но не в мундире, а в скромном синем фраке с резными пуговицами. Единственным его украшением был новенький орден Святой Анны первой степени, который Гумбольдт получил в первый же день по своем возвращении в Петербург. В приложенной к ордену грамоте, подписанной императором, хоть тот был тяжело болен, как извещали встревоженную империю специальные бюллетени, говорилось, что орден пожалован ввиду великих, признанных всем образованным миром заслуг барона Гумбольдта ка поприще естественных наук и во внимание к тягостям, принятым им на себя при объезде естественных богатств Урала и Алтая. Слух об особливом монаршем благоволении к прославленному немецкому ученому моментально разнесся по столице.
Подняться в залу Гумбольдту было не так-то просто - на каждом повороте коридора, на каждом марше лестницы его подстерегали засады: тут вице-президент, там непременный секретарь, у самых ступенек лестницы - попечитель столичного учебного округа, а ступенькой выше - ректор университета, академики, ординарные и почетные, и каждый считал своим непременным долгом приветствовать славного путешественника, счастливо вернувшегося из отдаленнейших мест империи - кто на латыни, кто по-французски, по-испански, чаще на его родном немецком языке.
И у каждого Гумбольдт останавливался, каждого слушал, склоня седую, коротко остриженную голову, каждого одаривал улыбкой, каждому отвечал несколькими фразами на том же языке, на каком обращался к нему приветствующий.
Вслед за Гумбольдтом, вместе с другими академиками и членами-корреспондентами, Иакинф прошел в переполненную залу. Ярко горели свечи во всех люстрах, бра и канделябрах.
Никогда еще эта зала не видала такого многолюдства.
Гумбольдта усадили в высокое кресло за длинным столом, освещенным тремя пятисвсчовыми канделябрами.
Заседание открыл президент академии Сергей Семенович Уваров приличною обстоятельствам приветственной речью на французском языке. Он только что вернулся из длительного отпуска, и Иакинф видел президента академии впервые. Говорил он очень красно, но то была речь не ученого, а опытного и ловкого царедворца. И непонятно, чего в ней было больше - славословий Гумбольдту или августейшему монарху.
- В этом святилище, основанном Петром Великим, где недавно видели вы достойного его преемника,- говорил Уваров, грассируя, как природный парижанин, - приличнее всего изъявить знаменитейшему и славнейшему из путешественников нашего времени чувства нашей искренней признательности и показать ему, как мы гордимся принять его в нашей среде и приветствовать словами одного из мудрецов древности: "Гряди, и здесь обитают науки"...
Речь Уварова, тщательно продуманная и ловко составленная, пришлась Иакинфу не по душе - слишком, уж много было в ней какого-то неприятного национального самохвальства.
- Итак, возрадуемся, милостивые государи,- продолжал между тем Уваров,- стечению благоприятных обстоятельств, приведших к нам в самую блистательную пору нашей истории мужа, наиболее достойного оценить ее преимущества... Да не изгладятся из его памяти разнообразные зрелища, представлявшиеся его взорам, да воспоминает он еще долго тот край, где принесена была столь искренняя дань уважения высоким его заслугам... Да возвестит он своим соотечественникам и целой Европе, что он видел Россию, бодро шествующую вперед на поприще, им самим ознаменованном, Россию, могущественную извне, единодушную в своих обетах и любви к своему Августейшему монарху...
Слушая эту гладкую французскую речь, Иакинф невольно отмечал, как не хватает ей такта! Уж чересчур старательно тщится президент уверить свою многолюдную аудиторию, и в первую очередь, должно быть, Гумбольдта, что Россия находится в самой блистательной эпохе своего процветания, что она выказывает беспримерное развитие всех начал гражданственной и духовной жизни. Но едва ли поверит сему велеречивому сладкопевцу этот действительно великий ученый и наблюдательнейший человек, проделавший пятнадцать тысяч верст по самым различным областям России. Не мог же он не увидеть почти поголовной безграмотности населения и уродств крепостного состояния - и в деревнях, через которые проезжал, и на казенных уральских заводах, которые посетил... Впрочем, чего же тут возмущаться, мысленно одернул себя Иакинф. Безмерное восхваление отечества и благоденствия его населения под скипетром мудрого монарха считается обязательным для официальных речей и церковных проповедей. И тон всему задает президент Уваров. Это он внушает государю, что тот, достойный преемник Петра Великого, должен быть творцом нового образования, основанного на совершенно новых началах. Иакинф вспомнил слова добряка Шиллинга, который редко отзывался о людях худо, а об Уварове сказал убежденно: нет такой низости, какой он бы не был в состоянии сделать. Триединая его формула - образец самого бессовестного лицемерия. Он проповедует православие, будучи отъявленным безбожником, самодержавие, слывя либералистом, и народность, не умея двух слов связать по-русски.
Иакинф смотрел не на оратора, а на Гумбольдта. Тот сидел на возвышении, блистая сединой густых еще волос, в лице у него вроде не было ничего особенно примечательного, но оно то и дело одушевлялось каким-то неуловимым движением, похожим на улыбку,- то одобрительную, то насмешливую, даже саркастическую, мгновенно исчезающую, между тем как небольшие, но проницательные серые глаза успевали, кажется, взглянуть на каждого, кто сидел сейчас перед ним.
После приветственной речи президента были прочтены доклады адъюнктом академии Гессом о геогностическом обозрении стран по ту сторону Байкала, академиком Куфером о магнитных наблюдениях, проведенных им и его коллегами в различных местах империи, и адъюнктом Остроградским о влиянии теплоты солнечной на температуру земного шара.
Когда читались эти доклады, заполнившая залу светская публика заскучала, а Гумбольдт приметно оживился и весь обратился во внимание. Публика же встрепенулась, только когда после докладов на кафедру поднялся известный стихотворец престарелый граф Хвостов и прочел написанное по случаю сегодняшнего торжества послание:
Наперсник мудрости - наук краса -
Гумбольдт зрел полюса, зрел небеса!
В любви к изящному не зная меры,
Он видел Тенериф и Кордильеры.
Природы тайны вновь с Урала он
Пред русского царя приносит трон.
Недавно в Севере, жезлом волшебным,
Ударя по гребню алмазных гор,
Сломя стрегущий их досель затвор,
Он там сокровищам открыл несметным
В Россию славную свободный ход.
С Петрова времени сторичный плод
При Николае зрим, узрят и наши внуки
Сияние ума и луч науки.
Затем Уваров предоставил слово Гумбольдту.
Заговорил тот, слава богу, по-французски, и Иакинф вздохнул с облегчением: немецкого он бы не понял. Речь его действительно напоминала фейерверк или, пожалуй, еще точнее,- тот, по выражению князя Шаликова, "свободно текущий по златому лугу ручей, который отражает в себе то луч солнца, то цветы, по берегу растущие,- всегда приятный для слуха, всегда усладительный для жажды".
Судя по блистательной этой речи, Гумбольдт был оратором не менее искусным, чем Уваров, но это была
речь не только царедворца, но и ученого. Он начал с избрания его в 1818 году академией в почетные члены.
- Я еще и теперь,- говорил он,- люблю переноситься в ту эпоху моей жизни, когда этот же красноречивый голос,- при этом Гумбольдт сделал легкое, едва уловимое движение в сторону Уварова,- призвал меня в вашу среду и умел, при помощи остроумных фикций, почти убедить меня, что я заслужил награду, которою вы меня удостоили. Но как далек я был от возможности предугадать, что мне доведется заседать под вашим председательством после возвращения с берегов Иртыша, от пределов Китайской Сонгарии и с побережья Каспийского моря.
В отличие от Уварова он обращался в своей речи не столько к собравшейся в зале знати, сколько к сидящим здесь ученым.
- Я мог бы ограничиться принесением академии своей искренней и почтительной благодарности. Но я знаю, господа, что одного обаяния речи, если даже она вполне согласуется с глубиною чувства, еще недостаточно в этих стенах,- говорил Гумбольдт, обращаясь к своим коллегам.- На вас лежит великая и благородная миссия давать в этой обширной империи общий импульс развитию наук и литературы, поощрять работы, гармонизирующие с современным состоянием человеческих знаний, оживлять и умножать мысль в областях высшей математики, физики мира, истории народов, освещенной памятниками различных эпох...- Иакинфу казалось, что Гумбольдт говорит это, адресуясь прямо к нему.- Ваши взоры обращены вперед, на путь еще предстоящий, и данью благодарности, единственно достойной вашего учреждения, может быть с моей стороны только торжественное обязательство оставаться верным занятию науками до последней стадии клонящейся уже к закату жизни, непрестанно изучать природу и идти по пути, проложенному вами и вашими знаменитыми предшественниками.- И Гумбольдт поднял глаза к висящим на стенах портретам Ломоносова и Эйлера.
Говорил он в своей речи не столько о собственном путешествии, сколько о проведенных в последнее время Академией наук изысканиях в различных частях империи и о том, что ей еще предстоит. Это была, в сущности, смело набросанная программа деятельности академии на ближайшие годы, и Иакинф слушал ее с интересом, хотя она и касалась преимущественно наук естественных.
- Мне казалось более подходящим,- говорил между тем Гумбольдт,- воздать публично долг тем, кто по призыву правительства и академии трудится в том же направлении, как и я, и обратить внимание на то, что остается еще сделать для успехов науки и славы империи, чем говорить о собственных усилиях и скомкать в узкой рамке результаты наблюдений, которые требуют еще сравнения с массой других частных данных, нами собранных.
Неужто он так и закончит речь, ни разу не упомянув имени государя? - подумал Иакинф. Но нет, конечно же, Гумбольдт был слишком опытным и искусным оратором, чтобы не знать, что и как надо говорить в таком собрании. По ассоциации идей, вызванных именами Арарата и Эльбруса, он обратился мыслью к недавней войне с Турцией (мир был только что подписан), открывшей новые пути торговле и укрепившей освобождение Греции, этой давно оставленной цивилизации наших предков.
- Но не в этой мирной ограде следует мне говорить о славе оружия. Августейший монарх, призвавший меня в свою страну и относящийся с одобрительной улыбкой к моим работам, представляется мне гением-умиротворителем,- сказал Гумбольдт в заключение.- Давая своим примером жизнь всему тому, что истинно, велико и великодушно, ему угодно было с самой зари своего царствования оказать покровительство изучению наук, питающих и укрепляющих разум, а равно литературе и искусствам, украшающим жизнь народам.
Ну вот, концы и сведены с концами. Конечно, это был прежде всего долг вежливости со стороны иностранца, столь щедро осыпанного милостями русского императора, проявление естественного такта со стороны ученого, интересующегося распространением научных наблюдений и исследований на территории обширной империи.
Наконец-то Гумбольдт выполнил свое обещание. Вечером,- правда, уже на исходе восьмого часа, а ждали его с утра,- он приехал к Шиллингу.
- Уфф! Едва вырвался! - сказал Гумбольдт, сбрасывая роскошную соболью шубу.
- Ну, барон, в эдакой шубе разгуливать по Петербургу рискованно. Прошедшей ночью графа Соллогуба ограбили на Мойке в двух шагах от Дворцовой площади,- сказал Шиллинг.
- Бог милостив,- улыбнулся Гумбольдт.- Раз уж в Сибири остался цел и невредим, так в Петербурге и подавно. Да и шуба уж больно приметная. Получил позавчера в подарок от его величества. Граф Канкрин доверительно сообщил, что стоит она пять тысяч рублей ассигнациями. И еще государь пожаловал мне вазу из малахита высотой, вместе с пьедесталом, в семь футов. Ее оценивают в сорок тысяч рублей, тоже на ассигнации правда.
- Все равно - целое состояние,- заметил Шиллинг.- Я не знаю другого ученого, который был бы осыпан здесь такими знаками монаршей благосклонности, как вы.
- Я очень ценю внимание государя,- сказал Гумбольдт.
- Об этом можно судить по вашей речи в академическом собрании,- заметил Иакинф.
Ему показалось, что Гумбольдт улыбнулся несколько смущенно.
- Речь сия,- сказал он,- была попыткой лести без унижения, и продиктована она искренним желанием сказать то, что должно было бы быть. А его величество и в самом деле проявляет ко мне расположение самое трогательное. В воскресенье пожаловал меня двухчасовой беседой.
- Милость эта тем более значительная, барон, что еще не все министры даже самые высокопоставленные, могли видеть государя после его болезни,- сказал Шиллинг.- Граф Нессельрод, например, а он министр и вице-канцлер, никак не может войти к его величеству с ходатайством о нашей экспедиции, про которую я вам намедни рассказывал.
- Но теперь выздоровление его величества подвигается, кажется, довольно быстро. Он, правда, еще бледен, но выглядит бодро. Расставаясь, сказал, что до моего отъезда хотел бы непременно видеть меня еще раз и profiter de mes lumières {Воспользоваться моими познаниями (франц.).}, как он изволил выразиться.
- Когда же вы собираетесь в дорогу?
- Да думаю выехать числа четырнадцатого-пятнадцатого, чтобы рождество встретить дома.
- Представляю, как вы устали за эту поездку!
- Да и не столько даже за поездку. Хотя мы и проделали по не очень-то благоустроенным российским дорогам пятнадцать тысяч верст. А если прибавить к этому шестьдесят тысяч здоровенных толчков - я кладу скромно по четыре толчка на версту,- то вы легко себе представите, что это такое. Мой сопроводитель, господин Меншенин, человек пунктуальный, подсчитал, что за это время мы останавливались на пятьсот шестидесяти восьми станциях, привели в движение двенадцать тысяч сорок четыре лошади, имели пятьдесят три переправы, заметьте, через крупные только реки, не считая бесчисленного количества разных мостов, а толчки при въезда на них особенно чувствительны. Десять раз переправлялись мы через одну только Волгу, два раза - через Каму, восемь - через Иртыш, два - через Обь. Но, право, эта поездка меня не утомила. Должен признаться, что в течение всей своей беспокойной жизни я не в состоянии был за столь короткое время собрать такую массу наблюдений и идей. И за четыре года пребывания в Америке я не собрал столь богатых коллекций, как у вас.
- И все-таки выглядите вы несколько утомленным, барон,- сказал Шиллинг, усаживая гостя за стол, уставленный бутылками и закусками.- И вам надобно подкрепиться.
- А вот этого-то мне и не следует,- улыбнулся Гумбольдт.- Я, право, только и делаю, что - как это вы изволили выразиться? - подкрепляюсь. И если я кажусь вам утомленным, то это вовсе не от тягот и трудностей пути, а скорее от званых обедов и ужинов, от великосветских вечеров, куда приглашают "на меня", от предупредительного и, признаюсь, утомительного ухаживания бессчетного числа гражданских и полицейских чинов и разного рода почетной стражи. Ведь меня принимали всюду не столько за ученого путешественника, сколько за высокую особу, "принца Гумболтова", едва ли не за тестя государева,- сказал Гумбольдт с невеселым смехом.- В иных местах толпы народа встречали наш кортеж криками "ура", бежали за экипажами, коменданты крепостей по Иртышской и Оренбургской линиям представляли мне в полном параде, по-военному, рапорты о командуемых ими войсках. За все это время ии на один момент нельзя было остаться одному, нельзя было шагу ступить, чтобы тебя не поддержали под руки, будто больного или архиерея, как зовут у вас епископов. В конце концов это очень утомляет,- признался Гумбольдт.- Так что пощадите меня хоть вы, барон.
- Не буду, не буду за вами ухаживать,- пообещал Шиллинг.- Чувствуйте себя, как дома. Вот, как у нас на Руси говорят: всё на столе, а руки свое,- добавил он по-русски.
За весь вечер, заполненный оживленной беседой, Гумбольдт почти ни к чему не притронулся, хотя недостатка в яствах на столе не было, и в бокал подливал себе одну воду, лишь слегка подкрашивая ее вином.
Зато разговор не умолкал ни на минуту. Невольно вспомнился оброненный Пушкиным отзыв о Гумбольдте: похож на каменных львов, что ставят на фонтанах. Увлекательные речи так и бьют у него из уст.
Рассказчик он и впрямь был редкостный. Да и было ему что порассказать. Впечатления путешествия, столь увлекательного, переполняли его.
- Не могу вдоволь наглядеться на вашу страну,- говорил Гумбольдт.- Какое поразительное разнообразие климатов и ландшафтов! Эти могучие сибирские реки, а Колыван-озеро с фантастическим нагромождением гранитных и гнейсовых скал на его берегах. Сколько раз останавливался я на горных кручах по берегам рек и озер в каком-то восторженном безмолвии! А дельта Волги и Каспий! Несмотря на все успехи науки нашего века, он для ученых все еще загадка. Ведь лежит он значительно ниже уровня и Черного и Балтийского морей... А я побывал даже в китайской Чжунгарии и вот везу в дар Берлинской публичной библиотеке китайские книжки, подаренные мне начальником китайского форпоста.
Иакниф слушал Гумбольдта с интересом нескрываемым, лишь изредка, как и Шиллинг, прерывал рассказ гостя вопросом или, словно сухую ветку в костер, подбрасывал в беседу две-три фразы.
Да и Гумбольдт оживился, когда узнал, что перед ним синолог, который свободно ориентируется в необозримом море китайской литературы и дважды - на лошадях, на верблюдах и пешком - пересек пустыню Гоби. Он принялся расспрашивать Иакинфа про Китай, про его путешествие по Монголии и Гоби. При этом Иакинфа удивила необыкновенная осведомленность этого человека. Иакинф знал, что знаменитый естествоиспытатель избрал главной целью своих ученых изысканий полуденные страны обеих Америк, и полагал, что с остальными областями земного шара, и в частности со странами Центральной и Восточной Азии, он мог быть знаком только поверхностно. Каково же было удивление Иакинфа, когда он увидел, что Гумбольдт знает об этих землях, кажется, все, что только можно знать, и столь основательно и подробно, как будто он не только проехал по оным, но и жил в них подолгу и наблюдал их с самым пристальным вниманием.
- Как жаль, отец Иакинф, что вы не проводили во время своих путешествий барометрических исследований, особенно в Гоби, между Ургой и Великой Китайской стеной. Барометрическая нивелировка этой малодоступной области крайне важна для науки. Убежден, что высота обширного Гобийского нагорья до сих пор значительно преувеличивается. Но эти априорные предположения нуждаются в экспериментальном подтверждении. Если вам с бароном Шиллингом вновь доведется проделать этот путь,- я слышал, вы собираетесь вскоре в восточную экспедицию,- непременно займитесь и барометрическими наблюдениями. Это не очень отвлечет вас от собственных исследований, но значительно обогатит наши представления о физической природе этого еще мало обследованного района земного шара.
Не проговорив с Гумбольдтом и получаса, Иакинф убедился, что перед ним один из тех редких умов, которыми по праву гордится человечество. Взгляд его был остер, голова - Павел Львович прав - поистине всеобъемлюща. Вскоре он завел речь о китайских источниках для изучения истории и географии азиатских стран. Но, расспрашивая, Гумбольдт и тут проявил поразившую Иакинфа эрудицию. Оказывается, он внимательнейшим образом следил за переводами с китайского, на каком бы из европейских языков они ни появлялись, а среди его ближайших знакомых были такие знаменитые французские синологи, как его товарищ по Парижской академии наук Станислав Жульен, президент Парижского Азиатского общества Абель Ремюза и... Клапрот.
- Чем дольше я живу, тем больше жалею, что на занялся в свое время китайским языком, который так хорошо знает мой брат Вильгельм,- говорил Гумбольдт.- Завидую и ему, и вам, отец Иакинф, что вы можете свободно читать по-китайски. Мне-то уж, пожалуй, поздно браться за изучение китайского языка, а вам, барон,- отнесся он к Шиллингу,- да еще имея такого учителя, как отец Иакинф, и сам бог велел.
- Я беру уроки у отца Иакинфа, - сказал Шиллинг.
- Правильно делаете. Знакомство с этим так непохожим на наши языком открывает доступ к важнейшим источникам положительного знания, к массе фактов, совершенно неизвестных народам Запада. Точные исследования, которыми славится наш век, уже невозможно, как это было прежде, ограничить тройной древностью - греческой, римской и семитической. Знакомство с европейскими переводами китайских сочинений, по-видимому весьма несовершенными и отрывочными, убеждает меня в том, что литература Небесной империи обещает более богатую, или, по крайней мере, более полезную жатву на ниве новейшей географии. В древних формах этого языка воплощены не только современные образцы драм, романов и лирической поэзии, но и абстрактные и строго философские доктрины Лао-цзы и Мын-цзы. Сочинение первого из этих философов я прочел перед самым отъездом из Парижа в переводе Станислава Жульена. Учение этого древнего китайца о Дао, как естественном пути всего сущего, поразило меня своей глубиной и оригинальностью, а ведь его сочинение на полтора века древнее истории Геродота. Не так ли?
- Да, Лао-цзы жил за шесть веков до Рождества Христова,- сказал Иакинф.- Но поскольку, барон, вы изволите спрашивать о китайских источниках для новейших географических исследований, я должен сказать, что в течение долгого времени любопытство западных народов привлекали по преимуществу те произведения изящной словесности и философических мудрствований, о которых вы только что упомянули. А другие сочинения, не изящной, а, так сказать, деловой словесности, оставались в досадном пренебрежении. А между тем китайская литература изобилует географическими и статистическими описаниями и империи в целом, и обширнейших ее областей на западе и востоке, на севере и на юге. В сих пространнейших и тщательнейших описаниях вы найдете сведения и о климате, и о разных видах растительных культур, и о направлении горных цепей и водных систем, и о многом другом. Сведения сии содержатся прежде всего в китайских летописях и исторических сочинениях, начиная от отца китайской историографии Сыма Цяня.
- Это очень любопытно, не правда ли, барон? - обратился Гумбольдт к Шиллингу.- По-видимому, у китайцев, подобно грекам, история и география долгое время оставались тесно связанными?
- Именно так,- подтвердил Иакинф.- На протяжении по крайней мере двух тысячелетий китайцы стремились отмечать все сколько-нибудь примечательные факты и гражданской и натуральной истории, наблюдали природу в ее стихийных силах и произведениях, описывали все, что заслуживало внимания - и неровности поверхности, и землетрясения, и падения аэролитов, и движения комет по небу. А изобретение китайцами еще за целое тысячелетие до Рождества Христова магнитного компаса и особливо прибора для исчисления пройденного расстояния сообщает их географическим описаниям куда большую точность по сравнению с подобными же описаниями греческих или арабских авторов.
- Неужели китайцы изобрели компас за тысячу лет до нашего летосчисления? - спросил Шиллинг недоверчиво.
- Пожалуй, даже и того раньше,- сказал Иакинф.- Во всяком случае, помянутый мной Сыма Цянь рассказывает, что император Чэн-ван за тысячу сто десять лет до Рождества Христова подарил послам из Тонкина и Кохинхины, опасавшимся, что им не найти обратной дороги в свое отечество, пять магнитных колесниц.
- Что же это за магнитные колесницы?
- На каждой такой колеснице устанавливалась фигурка, одетая в платье из перьев. Куда бы экипаж ни повернул, она указывала на юг свободно двигающейся рукой. Так что сбиться с пути было невозможно. Сии колесницы, по словам Сыма Цяня, были снабжены и одометром. Когда колесница проезжала один ли, деревянная фигурка ударяла в барабан, когда же повозка проезжала десять ли, фигурка била в колокол. Может быть, именно благодаря сим инструментам описания путешествий, предпринимавшихся китайцами в страны Юга и Запада, отличаются такой точностью.
- Да, по всему судя, китайцы - народ очень сметливый,- заметил Шиллинг.
- И у них какая-то врожденная склонность все отмечать, измерять и записывать,- прибавил Гумбольдт.- По-видимому, все это соответствует характеру этого народа.
- Дело не только в этом