Главная » Книги

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф, Страница 31

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф



, иная история. Но при всем своем несогласии с основным направлением статьи, я не вижу в ней ничего преступного, ничего непозволительного. Решительно ничего! - возмущался обычно осторожный и сдержанный Погодин.
   - В напечатанном-то, конечно, нет ничего возмутительного,- саркастически улыбнулся Вяземский.- Но ведомо ли вам, москвитянам, что в Петербурге умеют читать и то, что не напечатано?
   - Именно так и прочел статью генерал-адъютант Бенкендорф,- сказал издатель альманаха "Денница" Михаил Александрович Максимович.- Нас всех, издателей московских, пригласили давеча к попечителю московского учебного округа князю Голицыну и ознакомили с отзывом на сию статью графа Бенкендорфа. Его сиятельство находит, что, говоря будто бы о литературе, сочинитель разумеет нечто совсем другое. Под словом "просвещение" он понимает свободу, "деятельность разума" означает в статье революцию, а "искусно отысканная середина" - не что иное, как конституция.
   - Вот видите: против такой логики и сказать нечего, не правда ли? - вставил Вяземский.
   Князя окружили. Каждому не терпелось узнать, как восприняли весть о закрытии "Европейца" в Питере.
   - Как и тут, все возмущены тем, как поступили с бедным Киреевским. Жуковский,- рассказывал Вяземский,- позволил себе сказать государю: "За Киреевского я ручаюсь".
   - Молодец Василий Андреевич! Добрая душа!
   - Но его величество возразил на сие: "А за тебя кто поручится?" После такого милейший Василий Андреевич даже занемог.
   - Самое главное,- добавил Михайлович,- что сочинитель прямо назван человеком неблагомысленным и неблагонадежным.
   - Ай-я-яй! Это Киреевский-то, добряк и скромница Киреевский, неблагонадежен! Тьфу! Тоже нашли якобинца! Да что же нам делать-то на Руси после этого?
   - Есть да пить, да отечество славить! Это у нас, кажется, еще не возбранено,- заметил Вяземский.
   Будто услышав эти слова, Погодин пригласил всех к столу.
   За обедом, как ни взбудоражило всех сообщение о запрещении "Европейца", предметом общего разговора стал Китай. Часто ли за одним столом собирается в Москве сразу трое ученых-синологов, не один год проведших в столице далекой Поднебесной империи! Естественно, что их со всех сторон засыпали вопросами - про пекинскую жизнь, про сам Пекин, и про правительство китайское, и про кяхтинскую торговлю, и про ученую экспедицию Иакинфа и Шиллинга к китайским границам, про перспективы наших сношений с восточным соседом.
   Крымского и Леонтьевского, впервые попавших в такое застолье после десяти лет пекинского уединения, смущало общее внимание, и Иакинфу пришлось отдуваться за троих.
   А сколько тут было здравиц в честь гостей!
   Первым с бокалом в руке поднялся Погодин.
   - Позвольте, милостивые государи, предложить тост в честь наших отважных и самоотверженных ученых, кои, не жалея ни времени, ни сил, ни самой жизни, покоряют русской литературе Китай, со всеми окружающими его странами, и вступают с европейцами в благородное соревнование на самом высоком поприще науки.- Когда Погодин заговорил о вкладе в отечественную литературу и европейскую синологию отца Иакинфа, единственного в своем роде из всех отечественных и иностранных синологов, сидевший рядом Иакинф не знал, куда девать себя от этих похвал.- Благодаря неутомимым трудам достопочтенного отца Иакинфа теперь смело можно надеяться, что предпочтительно перед всеми иностранными учеными мы первыми узнаем Китай, эту неразрешимую доселе загадку истории, психологии и политики,- говорил Погодин.- Пожелаем же новых сил нашему почтенному ученому и его коллегам в возделывании все новых и новых полей открытого им для нас китайского континента.
   Тост был дружно поддержан всеми. Да и потом, о чем бы ни говорили возглашавшие здравицы, почти каждый старался помянуть прибывших из далекого востока почтенных гостей.
   Уезжал Иакинф прямо от Погодина. У подъезда его дома на Мясницкой среди карет и извозчичьих санок давно уже стояла его почтовая тройка, с заранее погруженными в кибитку дорожными чемоданами, и ямщик, хоть тому и было обещано на водку, не раз присылал сказать, что ждать больше не может.
   С радушием истинно московским Погодин и некоторые из его гостей проводили Иакинфа до самых саней. Все желали счастливого пути, а Михаил Петрович еще и избавления от пут, которые мешают его трудам.
   Иакинф вскочил в сани, ямщик тронул. Застоявшиеся лошади быстро промчались по Охотному ряду, свернули направо и, чуть сбавив шаг, потащили кибитку вверх по Тверской. На легком мартовском морозце Иакинфу показалось жарко, и он распахнул шубу.
   Освещенные высокой луной, темные строения московской окраины скоро кончились, и кони ровной и машистой рысью понеслись по широкому и пустынному в этот поздний час Петербургскому шоссе. А мысли Иакинфа, как всегда бывает в дальней дороге, долго еще оставались в гостеприимной Москве, которую он только что покинул. Вспоминались подробности застолья, которое, наверно, еще продолжается в доме Погодина. Чего только не наслушался Иакинф за этим обедом! "Отец Иакинф стоит наряду с самыми знаменитыми хинезистами прошедшего и настоящего времени",- говорил один. "Книги и статьи почтенного отца Иакинфа - истинное сокровище по богатству важных фактов, извлеченных им из тьмы китайской истории",- вторил ему другой. "Пожелаем же новых открытий нашему почтенному ученому, о котором смело можно сказать, что он стоит во главе синологов европейских",- говорил третий. "Слышал бы все это митрополит Серафим",- усмехнулся Иакинф, и воображение его тотчас обратилось к тому, что ждет его впереди.
  

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

I

  
   В Петербурге, не заезжая в лавру, он свернул на Гороховую. Столица встретила его солнцем. Не часто увидишь над ней такое лучистое сияние. С крыш капало. Вдоль тротуаров пробивались ручейки. На припеке, в наполненных мутной водой проталинах, одурело чирикая, плескались счастливые воробьи. И только Фонтанка была завалена черным, ноздреватым снегом, да в прозрачном воздухе, несмотря на яркое весеннее солнце, чувствовался еще по-зимнему острый холодок.
   Пять ступенек знакомого крыльца он перемахнул одним духом. Слуга еще возился с затворами, а по лестнице уже сбегала Таня. Она прильнула к нему - и словно не было двух лет разлуки. Слышно было, как колотится у нее сердце. Она привстала на цыпочки и подняла к нему лицо.
   - Я бы хотел, чтобы ты всегда смотрела на меня такими глазами.
   - Какими?
   - Счастливыми.
   - А ты не пропадай. Целую вечность тебя не было...
   Иакинф сбросил на руки старого Степана шубу и шапку, и они взбежали наверх.
   Когда прошли первые минуты острой радости, которая ни в каких словах не нуждалась, Иакинф стал расспрашивать.
   - Да что там говорить про жизнь нашу тихо текущую,- сказала она с усмешкой.- Это тебе надобно рассказывать. Эдакое путешествие! Столько повидал всего. Но отчего ты в рясе? И сам писал, и Соломирский по приезде сказывал, что сан монашеский снимут с тебя еще по дороге, в Нижнем.
   - И должны, должны были снять, да вот...- И Иакинф рассказал о своих мытарствах, о все новых проволочках, которые чинит Синод.- Сам голову теряю от догадок. Я ведь в лавре-то еще не был. С Загородного свернул прямо к тебе.
   Иакинф спустился вниз, расплатился с ямщиком, велел выгрузить чемоданы и с помощью Степана втащил их в дом. Беды не будет, решил он, ежели доберусь в лавру не сегодня в ямщицкой тройке, а завтра поутру на извозчике. Всю дорогу рвался в Питер - не терпелось узнать, что ждет его тут. А теперь вдруг подумал: ничего не изменится, ежели на несколько часов позжг заглянет он в будущее. Да еще и неизвестно, что уготовили ему эти протоканальи из Синода. Пусть же благословенно будет неведение! Как бы то ни было, этот вечер наш. А там... Что будет там, не в силах предугадать слабое человеческое воображение.
   Ему довольно было настоящего. Он заставил себя выбросить из головы всякие мысли о Синоде, о митрополите, о лавре, обо всем, что выходило за круг, очерченный оградой этого дома. Расспрашивал Таню про домашние дела, про Сонюшку - до выпуска из института ей оставалось всего несколько недель, про дачу за клиническими зданиями, которую достроили уже без него. Как знать, может, оставшись здесь, он отдаляет от себя злосчастие. О таком, правда, не хотелось и думать. Сегодня же - сегодня он счастлив. Не так ли бывает, когда возвращаешься в дом родной после долгой разлуки? Будто у него есть дом! Но много ли человеку надо? Рядом с Таней вообразить себя счастливым было нетрудно. Само счастье принимало ее облик. К нему можно было прикоснуться, заглянуть в его сияющие глаза.
  

II

  
   Назавтра, как только Иакинф объявился в лавре, его препроводили к митрополиту.
   Преосвященный сидел в покойных креслах, в белом клобуке, со сверкающим бриллиантовым крестом на высокой камилавке. Иакинфу показалось, что митрополит совсем не переменился за те пять лет, что он его не видел. То же благообразное, но надменное и неприветливое лицо. Поприбавилось только седины в бороде да орденов на груди. Их и вешать-то было уже некуда.
   Нижегородский владыка был прав. Иакинфа пригласили к митрополиту именно для у_в_е_щ_е_в_а_н_и_я. К нему Серафим и приступил без лишних слов. Иакинф усмехнулся. Невольно вспомнилась такая же вот у_в_е_щ_е_в_а_т_е_л_ь_н_а_я беседа тридцать лет назад у архимандрита Сильвестра в Казани. Тот убеждал его перед окончанием академии принять на себя чин ангельский. Только вот беседа, помнится, не носила столь официального характера, шла в просторной ректорской столовой, подогревалась добрым вином, которым казанский архимандрит не забывал наполнять стаканы, да и был он куда более доброхотен и благоречив, нежели сумрачный митрополит Новгородский и Санкт-Петербургский. И шел тогда Никите двадцатый год, а не пятьдесят шестой, как теперь. И тем не менее, тогда-то на все соблазны, которыми прельщал его архимандрит Сильвестр, он отвечал одно: "Не же-ла-ю!" Так ничем и кончилась та давняя беседа, и только потом, выполняя уговор с Саней, принял он столь необдуманно постриг иноческий.
   Но уж если несмышленого кутейника не мог увлечь тогда многоопытный искуситель, то его теперешнего ни в чем не мог убедить куда менее велеречивый митрополит.
   И все-таки битый час длилось это тягостное для обоих увещевание. Митрополит ссылался на святость иноческого сана, на преклонные лета Иакинфа, в кои поздно уже менять стезю жизненную. Принимая в расчет ученые заслуги Иакинфа, обещал смягчение для него сурового иноческого устава. Но Иакинф стоял на своем и, как тот упрямый казанский семинарист, твердил одно и то же: "Не могу, ваше высокопреосвященство. Не в силах я оставить сего намерения... пойти против совести..."
   Владыка терял терпение, багровел и наконец, ударив о пол посохом, отпустил строптивого монаха.
  
   А в пятницу прискакал в лавру возбужденный Шиллинг и, едва сбросив цилиндр и крылатку, вытащил из заднего кармана фрака свернутую в трубку бумагу.
   - Смотрите, батюшка, что я для вас раздобыл. Князь Мещерский передал мне дословную с определения Святейшего Синода.
   Иакинф так и впился в бумагу.
   Ну что бы он право делал без Павла Львовича? И как только тому все удается?
   Пробежав глазами несколько первых фраз, в которых излагались обстоятельства лишения его архимандричьего сана, он добрался наконец до самого главного: "...ныне он, Иакинф, несмотря на оказанную ему милость, просит о снятии с него звания монашеского и об увольнении из ведомства духовного в светское, в каковом намерении и после сделанного ему увещевания остался непреклонным. Святейший Синод, судя по таковой его, Иакинфа, решимости, а вместе, принимая в уважение ходатайство об нем Министерства Иностранных дел... решил, полагаясь на основание преждебывших примеров, с просителя монаха Иакинфа сан монашеский снять, а затем, исключив его, Иакинфа, из духовного ведомства уволить в ведомство Министерства Иностранных дел; о чем для надлежащего исполнения Преосвященному Митрополиту Новгородскому и Санкт-Петербургскому предписать указом..."
   - Ура, Павел Львович, ура!!! - Иакинф схватил Шиллинга и закружил его по келье.
   - Да погодите вы, погодите,- взмолился Шиллинг.- Вы не дочитали, там еще что-то есть.
   Иакинф поднял к глазам бумагу: "Но как вышеупомянутое, в 1823-м году состоявшееся, определение Святейшего Синода, коим он, Иакинф, лишен сана Архимандрита и оставлен в звании простого монаха, утверждено Блаженной памяти г_о_с_у_д_а_р_е_м и_м_п_е_р_а_т_о_р_о_м А_л_е_к_с_а_н_д_р_о_м 1-м, то, не приводя настоящего об нем, Иакинфе, положения во исполнение, внести оное предварительно на в_ы_с_о_ч_а_й_ш_е_е ныне благополучно царствующего г_о_с_у_д_а_р_я и_м_п_е_р_а_т_о_р_а благоусмотрение, что и представить г-ну Синодальному Обер-прокурору; для чего к обер-прокурор-ским делам дать копию".
   Подписано определение было двенадцатого мая 1832 года.
   Опять непредвиденная отсрочка!
  

III

  
   На сей раз отсрочка была, правда, недолгой. Уже двадцатого мая князь Мещерский удостоился приема у императора. Аудиенция была назначена в Петергофе, куда Николай I переехал так рано в ожидании английской эскадры, которую готовились принять со всеми возможными почестями. Но и здесь, как и в Зимнем, да, впрочем, и во всей империи, царил высочайше предустановленный порядок. Доклады министров и прочих сановников производились в точно определенные часы ч минуты, для каждого ведомства был высочайше утвержден не только покрой мундира, но и цвет подкладки, образец усов, форма прически. По всей империи должна была царить любезная сердцу государя гармония.
   Сам Николай был облачен в темно-зеленый кавалергардский мундир. Грудь обложена ватой, стройные ноги обтянуты белоснежными лосинами, недавно отпущенные усы, которые отныне могли носить лишь военные, устремлены вверх острыми стрелами.
   Аудиенция подходила к концу. Последним князь представил на благоусмотрение императора решение Синода о снятии с монаха Иакинфа иноческого сана и о совершенном исключении его из духовного звания с причислением к министерству иностранных дел в качестве светского чиновника. Дело это Мещерский считал предрешенным, раз уж государь соизволил повелеть Синоду рассмотреть оное безо всякой очереди.
   Но тут в кабинет неожиданно вошел генерал-адъютант Бенкендорф с тщательно начесанными на высокий лоб волосами и без привычной улыбки на розовом, холеном лице.
   Видно, какое-то важное дело заставило графа нарушить строгий порядок и прервать неоконченную аудиенцию.
   - Придется тебе, князь, подождать,- проговорил император негромко. Тяжелый его подбородок опустился на шитый золотом воротник мундира.- Слушаю, граф.
   - Ваше величество, только что получено из Иркутска письмо от известного вам лица, и я счел долгом немедленно доложить вам. Не изволите ли взглянуть сами, государь, на отчеркнутые мною места.
   Это было письмо Романа Медокса, освобожденного Николаем из Шлиссельбургской крепости и в звании рядового высочайшим повелением сосланного в Восточную Сибирь. Жил тот в Иркутске второй год на положении, которое вызывало недоумение у тамошнего начальства. Сам генерал-губернатор сибирский не знал, как обращаться с сим рядовым, который живет, однако, на частной квартире в обывательском доме, носит партикулярное платье и в службу никуда не ходит.
   "По сделанному мне вопросу,- писал Медокс,- я средь сильной борьбы чувств, при всевозможном отвращении от доносов, наконец вынужден священнейшим долгом писать к вашему высокопревосходительству как для открытия тайны, могущей иметь чрезвычайные последствия, так и для совершенного отклонения от себя подозрений в деле, которое кажется мне гнусно паче всякого доноса,- гнусно тем более, что после четырнадцатилетнего ужасного заточения в Шлиссельбурге, освобожденный милосердием государя, обязан его величеству жизнию...
   Впрочем, о всей беспредельной благодарности моей может судить лишь тот, кто, подобно мне, быв долго узником в сыром и темном углу, вдруг очутился велением милосердного царя под светлым сводом неба...
   Зная вашу близость и несомненную преданность к его величеству, я уже давно колеблюсь мыслию писать к вам, но, признаюсь, всегда удерживался наиболее ненавистью к доносам и страхом казаться подло ищущим личных польз в деле столь прискорбном, сопряженном с падением многих. Теперь, будучи спрашиваем, удобнее объясниться истинно алчущий счастьем быть полезным..."
   Николай нетерпеливо перевернул страницу. Письмо было длинное - целая тетрадь, исписанная четким, убористым почерком.
   - Да, это надобно прочесть со всем вниманием. А пока, граф, передай в двух словах самое главное. Князь подождет.
   Бенкендорф недовольно взглянул на синодального обер-прокурора и стал докладывать, как будто его и не было рядом; только имени автора письма при постороннем называть избегал.
   - Изволите ли видеть, ваше величество, на вопрос о путях сношения государственных преступников, содержащихся в Петровском заводе, с внешним миром, корреспондент наш сообщает сведения, которые не могуг быть оставлены без внимания. Как известно вашему величеству, в последние годы заключения он познакомился с переведенными на время в Шлиссельбургскую крепость государственными преступниками, особенно с Юшневским, Пущиным, Николаем Бестужевым, а также с Фонвизиным и Нарышкиным. Знакомство сие оказалось весьма полезным. Длительное заключение его в крепости само по себе привело к тому, что они отнеслись к... гм... нему с известной доверенностью. В Иркутске же ему удалось войти в дом тамошнего городничего, известного вашему величеству раскаявшегося заговорщика, бывшего полковника генерального штаба Александра Муравьева. Как удалось выяснить, пути сношений с Петровским заводом идут именно чрез дом Муравьева и осуществляются его свояченицей, княжной Шаховской, невестой государственного преступника Муханова. Но речь идет не об одних только письмах. В числе людей, часто бывавших у Муравьевых, называет он несколько лиц, кои сумели пробраться в Петровский завод. И среди них - купцы Баснин, Шевелев, монах Иакинф...
   - Иакинф?! Что ему там понадобилось? И за чем только смотрит старик Лепарский! А вы, князь, подсовываете мне бумагу об освобождении сего монаха от иноческих обетов! - метнул Николай на Мещерского быстрый взгляд отливающих свинцом глаз. Мещерский не выдержал этого леденящего взгляда: глаза царя имели свойство пронизывать человека до дрожи в позвоночнике. Николай был горяч, как Павел, и злопамятен, как Александр. Мещерский не раз имел случай убедиться, что государь склонен скорее усилить наказание, нежели смягчить его.- Нет, пусть уж лучше останется в лавре под присмотром надежной духовной особы.- И, придвинув к себе определение Синода, Николай решительно начертал поверх: - "Оставить на жительство по-прежнему в Александро-Невской лавре, не дозволяя оставлять монашество".
   Протянул бумагу Мещерскому и кивком головы отпустил его.
   То, что после ухода синодального обер-прокурора рассказал Бенкендорф и что он сам прочел в письме Медокса, не на шутку встревожило Николая. Несмотря на мужественную внешность и леденящий взгляд, в душе он был трус. Всегда с настороженной подозрительностью относился он ко всему, что было связано с декабристами. А тут Медокс сообщал не только о тайной переписке государственных преступников, но и намекал на существование в обеих столицах нового тайного общества. Если верить этому пройдохе, отделение общества в Петровском заводе возглавляет старый конспиратор Юшневский. При этом Медокс пишет, что в Иркутске никак невозможно постигнуть тайны, глубоко кроющиеся в столицах. Конечно, все может быть. Может, этой бестии самому не терпится в столицы и он просто интригует... А вдруг?.. Как знать, как знать...
   Николай отложил прочитанное письмо, поднялся из-за стола и зашагал по комнате.
   - Вот что, граф,- сказал он наконец, останавливаясь напротив стоящего у стола Бенкендорфа.- Прошу тебя вместе с Чернышевым (это был начальник главного штаба) с особым тщанием рассмотреть все изложенное в письме Медокса. Конечно, человек это неблагомысленный, пройдоха, каких мало, и вряд ли можно дать полную веру всему, что он пишет... И все же... Как бы то ни было, надобно принять должные меры. И нельзя терять времени! Среди прочего, что вам надлежит с графом Чернышевым обдумать, я полагаю нужным - и немедля! - послать туда одного из отличнейших и надежнейших офицеров. Пусть по приезде в Иркутск через рядового Медокса и другими путями попытается во что бы то ни стало достигнуть полного обнаружения всей их переписки и следов деяний тайного общества. А вместе с тем пусть сей офицер, минуя и генерал-губернатора, и гражданского губернатора, установит неослабное наблюдение за всеми действиями и самого Медокса.
   - Что до гражданского губернатора иркутского, то, я полагаю, ваше величество, следовало бы перевести его из Иркутской губернии,- сказал Бенкендорф вкрадчиво.- Как показывает Медокс, на господина Цейдлера падает подозрение в неуместном снисхождении к государственным преступникам. А может быть, даже и в содействии их тайной переписке, хотя бы и неумышленном.
   - Да, да. Совершенно согласен, граф. И заменить его надобно человеком, лично тебе известным, в безусловной преданности которого и благонадежности не может быть никаких сомнений. Завтра же жду вашего с Чернышевым доклада.
  

IV

  
   И опять - в который раз! - все рухнуло. Князь Мещерский пригласил Иакинфа к себе, чтобы объявить высочайшую волю.
   И та воля, за которой он мчался в Сибирь, к которой так неудержимо стремился все эти годы, оказалась химерой. "Не дозволять оставлять монашество!" И вновь, теперь уже до конца дней, его заточали в эти ненавистные лаврские стены. А избавление, казалось, было так близко!
   Объяснения случившемуся он найти не мог. Где же ему было знать, что и он, и мельком встреченная им в Иркутске княжна Шаховская, которая так рвалась за Байкал, чтобы разделить участь своего жениха, и сам декабрист Муханов, отбывающий каторжные работы в Петровском заводе, и десятки других, ни в чем не повинных людей, нежданно-негаданно оказались жертвой интриги.
   Живя в созданной им самим атмосфере подозрительности, испытывая неодолимый внутренний страх перед упрятанными в каторжные норы декабристами, Николай I легко дал себя запутать в сети, сплетенные на скорую руку провокатором. И достаточно было росчерка пера мнительного самодержца, чтобы обречь на новые муки десятки безвинных людей. Только через полтора года Николай будет вынужден признать всю вздорность доносов Медокса и велит вновь заточить его в Шлиссельбургскую крепость. Но разоблачение провокации не изменит участи опального монаха.
   Человек так устроен, что его всегда должно что-то манить впереди, он должен к чему-то стремиться. Хорошо, если его окрыляет при этом надежда. Теперь эту надежду у отца Иакинфа отняли. Было от чего прийти в отчаяние. Ему казалось, жизнь потеряла смысл. Его бросали в этот смирительный каменный мешок и как бы в насмешку говорили: дыши, живи, исполняй обет иноческий!
   Иакинф не находил себе места. Если и забывался тяжелым, беспокойным сном, то не раз просыпался среди ночи, как от толчка. Луна отбрасывала черные тени от высоких лаврских стен. Будто тюрьма. Да это и была тюрьма. Только что не было на окне решетки.
   Так прошла весна. А летом окно его кельи густо заросло бузиной. И целый день келью заполнял зеленый сумрак. Только к полудню, когда из-за высокой стены выглядывало солнце, шаловливые зайчики пробивались сквозь эту зеленую занавесь.
   Но он редко смотрел в окно. Вставал он задолго до рассвета. Вскакивал с постели, обливался холодной водой, пил чай и сжав зубы с немым ожесточением принимался за свой труд.
   И труд делал свое. Постепенно проходило тупое отчаяние. Дел, которые он себе наметил, было столько, что не оставалось времени на терзания, на сожаления о несбывшемся. Он не давал себе поблажек. Работа, работа и еще раз работа - вот его доля.
   Хорошо еще, что и теперь он не утратил способности с головой уходить в дело, погружаться в него без остатка.
   От кого-то слыхал он, что люди, старея, все больше делаются рабами своих прирожденных страстей. Он, напротив, чувствовал, что освобождается от многих. Они были теперь невластны над ним. Правда, он не был так вынослив, как прежде, быстрее уставал. Но работал он не меньше, а пожалуй, даже больше, чем в свои зрелые, а тем более юные годы. Старался наверстать упущенное? Да нет, даже и не старался, просто труд был для него первейшей потребностью жизни, неодолимой и естественной. И он отдавался ему с жаром, с одушевлением, забывая обо всем вокруг. Хоть ему и было много за пятьдесят, его не покидало ощущение, что зенит жизни все еще впереди. Это было его счастье. Немногие способны на такое.
   И еще - у него была Таня. Ему казалось, что она перенесла обрушившийся на них удар судьбы с большим мужеством и самообладанием, чем он сам. Она была ему поддержкой и утешением. В ней находил он все, что нужно было человеку в его положении,- бодрость духа, спокойный, ровный характер, отсутствие столь свойственного женщинам стремления во что бы то ни стало переделать мужчину на свой лад, уважение к его делу, веру в его силы и в значение его трудов. Нет, это было чудо, что он встретил ее снова после стольких лет заблуждений и соблазнов.
  

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

  
   Может быть, Иакинф был не прав, и зенит жизни он уже миновал. Но ему предстояло еще двадцать лет напряженного, подвижнического труда. Именно в эти годы будут написаны главные его книги, завершены самые фундаментальные труды.
   Все эти двадцать лет, преодолевая тяготы лаврского заточения, придирчивый надзор светского и духовного начальства, продираясь сквозь жестокие рогатки николаевской цензуры, а последние годы борясь еще и с тяжелым недугом, он будет неустанно трудиться, занимаясь изучением не только милого его сердцу Китая, но и других стран Центральной и Восточной Азии. Как и прежде, с тем же тщанием будет изучать он и древность й средневековье, и современное ему положение в странах Востока. Впервые он сделает достоянием мировой науки огромное богатство исторических памятников древнего и средневекового Китая. Тщательно переведенные и нередко обстоятельно прокомментированные, они составят основу пятнадцати его книг и бессчетного числа статей, очерков, полемических заметок и рецензий, которые на протяжении еще двадцати лет будут регулярно появляться на страницах почти всех издававшихся в России журналов и по существу откроют науке совершенно новые страницы истории человечества.
   Но значение его трудов не исчерпается только этим.
   Заслугой отца Иакинфа будет решение ряда принципиальных проблем, определивших дальнейшее развитие отечественного востоковедения. Крупнейший монголист первой половины XIX века О. М. Ковалевский говорил: "История должна решить вопрос, какие племена искони обитали в Азии; раскрыть их судьбу, взаимное борение и конец, когда они уподобились волнам, поглощающим друг друга без малейшего изменения поверхности бурного океана".
   Труды Иакинфа явятся ответом на эти вопросы.
   Так, в противоположность господствующему мнению европейских ученых своего времени, Иакинф выдвинет свое собственное, согласно которому монголы издавна населяют обширные территории Центральной Азии, хотя и получили свое современное название лишь в XIII веке. Разделение вопроса о происхождении народа и его самоназвания явится шагом вперед в ориенталистике. Отвергнув широко распространенные в европейском востоковедении XVII, XVIII и начала XIX века теории о египетском и вавилонском происхождении китайцев, Иакинф поставит вопрос о самобытности китайской культуры. Опираясь на впервые введенные им в научный оборот источники, он убедительно покажет, что китайская культура родилась и первоначально развивалась в долине реки Хуанхэ, что будет подтверждено позднее археологическими раскопками конца XIX и 20-х, 30-х и 50-х годов XX века.
   Во многих своих трудах он подвергнет резкой критике попытки европейских католических миссионеров найти "в китайских преданиях тождество с событиями библейской истории, не имевшими никакой связи с Востоком Азии". Столь же язвительно и резко он будет критиковать пангерманские теории о происхождении китайцев. Высмеивая утверждения немецких ученых, что племена Тянь-Шаня являются протогерманскими, он покажет, что в них "даже запаху германского не было".
   С присущей ему страстью, а порой и запальчивостью он будет отстаивать честь и достоинство отечественного востоковедения, его приоритет во многих важнейших вопросах. Полемизируя с видными петербургскими учеными и модными литераторами, подхватывавшими на лету новейшие теории французских и немецких ориенталистов и выдававших их за последнее слово науки, Иакинф напишет: "Очень неправо думают те, которые полагают, что западные европейцы давно и далеко опередили нас в образовании и нам остается только следовать за ними. Эта мысль ослабляет наши умственные способности, и мы почти в обязанность себе ставим чужим, а не своим умом мыслить о чем-либо. Если слепо повторять, что напишет француз или немец, то с повторением таких задов всегда будем назади, и рассудок наш вечно будет представлять в себе отражение чужих мыслей, часто странных и нередко нелепых".
   Глубоко принципиальный характер носила его многолетняя полемика с известным синологом Клапротом и неоднократно возобновлявшиеся споры с академиком Шмидтом, представителем немецкой школы, господствовавшей в те годы в Императорской Академии наук.
   Во многих своих трудах он будет настойчиво разоблачать реакционных европейских ученых и литераторов, изображавших Китай страной варварской и отсталой. В эпоху, когда европейские, а затем и американские колонизаторы стремились прибрать к своим рукам одну азиатскую страну за другой, а католические веропроповедники и ученые оправдывали эти захваты необходимостью распространения более высокой христианской цивилизации, Иакинф возвысит свой голос в защиту китайской культуры, за признание прав азиатских народов на свое самобытное прошлое и настоящее, против использования религии и религиозной проповеди для оправдания и утверждения господства сильных держав.
   Чуждый чувства расового превосходства и религиозной нетерпимости, с сердечным сочувствием и едва ли нэ влюбленным интересом воспринял он духовные ценности чужой культуры и всю оставшуюся жизнь будет ревностно трудиться над тем, чтобы возможно лучше и полней передать их своему народу.
   За глубокое уважение к китайской культуре и ее настойчивую популяризацию в русском обществе его будут упрекать в непомерном восхвалении Китая. Слова упрека выскажет ему даже Белинский, высоко ценивший его как лучшего в Европе знатока Китая.
   Эти упреки современников и друзей будут нередко справедливы. Посвятив свою жизнь всестороннему изучению Китая, открыв для себя и для мира почти несметные богатства его художественных и научных ценностей, Иакинф впадал порой в невольную идеализацию этой страны, ее культуры, порядков и обычаев, выдавал ее общественное устройство чуть ли не за образец справедливости, а ее законы, "проходившие сотни веков через горнило опытов", изображал "близкими к истинным началам народоправия". Нужно, однако, иметь в виду, что от жизни в Китае его отделяли тысячи верст и десятилетия. А недаром говорится: там хорошо, где нас нет. В Китае его уже не было, и поэтому многое там казалось ему столь прекрасным. Да и мало кто из его критиков понимал, что порой идиллическое изображение различных сторон китайской жизни было для заточенного в лаврские стены Иакинфа как бы мечтой об идеале, скрытым выражением недовольства николаевской действительностью.
   Но если упреки друзей будут вызывать у Иакинфа лишь усмешку, то нападки недругов - ярость и язвительную отповедь. А эти нападки станут особенно резкими в сороковые годы, когда могущественные капиталистические страны поведут борьбу за раздел Китая, а Англия развяжет печально знаменитую опиумную войну. Опровергая ходячее обвинение китайцев в высокомерии, в прирожденной враждебности ко всему иностранному, в нежелании вступать в сношения с европейцами, Иакинф опубликует ряд статей в защиту Китая и его культуры. В изданной в 1848 году книге "Китай в гражданском и нравственном состоянии" он покажет высокий уровень китайской цивилизации и прямо напишет: "...европейцам есть чему поучиться у китайцев". Это произведет впечатление разорвавшейся бомбы. Многоголосый хор его критиков возглавит Сенковский, который еще недавно писал о выдающихся трудах отца Иакинфа, а теперь будет обвинять его в пристрастии к китайцам, в излишней доверчивости к китайским источникам, в "возмутительных" сравнениях Китая с Европой.
   Подвижничество отца Иакинфа, почти невероятный объем и разнообразие его трудов всегда будут поражать современников. В многочисленных рецензиях на его сочинения будет неоднократно подчеркиваться: "Никто, бесспорно, не сделал в Европе столько для славы и чести Китая, как наш знаменитый синолог". "Число важных капитальных фактов, извлеченных им из тьмы китайской грамоты, количество свету, пролитого им на самые запутанные вопросы по части этой любопытной страны, почти невероятны".
   Современная ему наука высоко оценит труды Иакинфа. Не раз Академия наук присудит ему высшую научную награду России - Демидовскую премию.
   Даже его недруги вынуждены будут воздать ему должное. Так, Юлий Клапрот, который всю жизнь широко пользовался трудами знаменитого русского синолога и в то же время со сварливой придирчивостью обрушивался на мельчайшие, чаще всего мнимые его погрешности, вынужден будет признать: "Отец Иакинф один сделал столько, сколько может сделать только целое ученое общество".
   У Иакинфа было несколько верных друзей, много восторженных почитателей и не меньше недругов. Нетерпимый к противникам, нежный и заботливый к друзьям, не оставлявший без нелицеприятной критики ни одного сколько-нибудь заметного сочинения, в котором так или иначе затрагивались Китай и страны Восточной Азии, Иакинф и при жизни, и много лет спустя после своей кончины вызывал самые разноречивые отзывы и оценки. Его резкость в полемике, страстная защита своих научных убеждений, любовь к отечественной науке, едкое высмеивание раболепствующих перед западными авторитетами, глубокое уважение к самобытной культуре китайского народа, почти неприкрытый атеизм, пренебрежение к церковной обрядности и несоблюдение монастырского устава вопреки монашеской рясе, которую он будет вынужден влачить до конца своих дней,- все это вызывало к нему любовь, уважение и сочувствие, с одной стороны, хулу и открытые гонения - с другой.
   Споры о значении научного наследия Бичурина на умолкают и до сих пор. И все же для большинства современных ориенталистов огромные заслуги его в распространении знаний о Китае и странах Восточной Азии - бесспорны. И поныне ни один серьезный исследователь прошлого Азиатского Востока не может пройти мимо них.
   Но не только ученые труды, а и сама личность строптивого монаха будет привлекать и современников, и потомков. И потеряв надежду избавиться от иноческого обета, Иакинф не замкнется в стенах лаврской обители. Всечасно рискуя навлечь на себя строгую епитимью и угодить в какую-нибудь отдаленную монастырскую тюрьму, он будет жить широко и вольно. По-прежнему он будет частым гостем в литературном салоне князя Одоевского. Здесь его встретят Белинский и Герцен, Панаев и Глинка. Переодевшись в цивильное платье, отец Иакинф будет посещать концерты и театры, книжные лавки и мастерские художников.
   Только новая поездка Иакинфа в Сибирь и трагическая гибель Пушкина оборвут, их дружеские связи. Но до отъезда Иакинфа не раз еще будет слушать Александр Сергеевич рассказы ученого монаха о Китае, о путешествии по Оренбургским степям, а когда Пушкину понадобятся для его труда о Пугачеве материалы о калмыках, Иакинф с готовностью предоставит в его распоряжение рукопись своей еще не опубликованной книги. Приводя в "Истории Пугачева" пространную выдержку из рукописи Иакинфа, Пушкин напишет: "Самым достоверным и беспристрастным известием о набеге калмыков обязаны мы отцу Иакинфу, коего глубокие познания и добросовестные труды разлили столь яркий свет на сношения наши с Востоком".
   Не без влияния встреч с Иакинфом Владимир Федорович Одоевский примется за свой оставшийся, к сожалению, не оконченным фантастический роман "4338-й год", в котором важное место займут прогнозы о взаимоотношениях России с Китаем, а главным героем будет китаец из сорок четвертого столетия.
   Иакинфу суждена будет горечь многих утрат.
   Скоро оплачет он смерть Пушкина и верного своего друга Шиллинга.
   Тяжело переживет он смерть Тани, любовь к которой пронесет через всю жизнь. На его глазах вырастут дети ее дочери Сони, которые будут считать отца Иакинфа родным дедушкой. Одна из ее дочерей оставит нам любопытные воспоминания о последних годах Иакинфа - "Иакинф Бичурин в далеких воспоминаниях его внучки".
   Но все это - предмет особой книги, так же как и жизнь его за Великой стеной. Пока же я отдаю на суд читателя этот рассказ о юных и зрелых годах отца Иакинфа.
   Рассказывая о его трудах и соблазнах, обретениях и утратах, сомнениях и надеждах, я ничего не выдумывал и ничего не утаивал. Все написанное основывается на внимательном изучении трудов самого Иакинфа, подлинных документов, отысканных в архивах Москвы и Ленинграда, Чебоксар и Казани, на немногих, к сожалению, очень немногих уцелевших его письмах, на скупых и беглых записях в оставшейся после него "памятной книжке", на отрывочных свидетельствах современников, рассеянных в малодоступных изданиях и архивах.
   Нужно ли говорить, что мне пришлось кое-что домыслить? Это касается прежде всего внутреннего мира отца Иакинфа, хода его мысли, встреч и бесед с современниками. Их, разумеется, никто не записывал. Да и полтора десятка писем Бичурина, сохранившихся в чужих архивах, носят по преимуществу деловой характер. Не удалось, например, отыскать письма к митрополиту Амвросию, отправленного на пути в тобольскую ссылку. Но в истинности этого письма, приведенного в книге, я убежден, и, надеюсь, читатель разделит со мной эту убежденность. Конечно, есть и другие события в жизни Иакинфа, которые я не могу подтвердить документами,- многое ль из того, что с человеком случается, оседает в архивах или запечатлевается в письмах и дневниках знакомых?
   Я допускаю, что воссозданный в романе образ Бичурина может чем-то отличаться от того реального отца Иакинфа, который существовал в действительности. Это, видимо, неизбежно, пока книги пишут люди, а не компьютеры. И я буду рад, если в сознании моих читателей Иакинф останется таким, каким он возник перед их глазами на страницах книги.
  

СУДЬБА ВОЛЬНОДУМНОГО МОНАХА

  
   "...Отдаю на суд читателя этот рассказ о юных и зрелых годах отца Иакинфа. Рассказывая о его трудах и соблазнах, обретениях и утратах, сомнениях и надеждах, я ничего не выдумывал и ничего не утаивал. Все написанное основывается на внимательном изучении трудов самого Иакинфа, подлинных документов, отысканных в архивах Москвы и Ленинграда, Чебоксар и Казани, на немногих, к сожалению, очень немногих уцелевших его письмах, на скупых и беглых записях в оставшейся после него "памятной книжке", на отрывочных свидетельствах современников, рассеянных в малодоступных изданиях и архивах", - сообщает нам в главе "Вместо эпилога" автор романа.
   Роман В. Н. Кривцова "Отец Иакинф", представляющий собой дилогию - "Путь к Великой стене" и "Время собирать камни",- произведение необыкновенное во многих отношениях. Перед нами едва ли не первый в нашей отечественной литературе роман профессионального востоковеда. Роман, в котором обнаруживается органическое сочетание познавательной основы с образной стихией.
   Предлагаемое читателю произведение - открытие весьма своеобычного и почти неведомого мира. Нашему взору предстают здесь живописные картины прошлого, к которому восходят традиции взаимосвязей России и Китая, пути познания русскими жизнедеятельности, культуры и духовных интересов дальневосточного своего соседа.
   Книга знакомит нас не только с Россией первой трети XIX столетия, но и с жизнью восточных народов - китайского, монгольского, маньчжурского, их давними традициями, верованиями, обычаями. В. Н. Кривцов при этом обнаруживает аналитическое исследование материала, обращается к достоверным источникам, освещает исторические и социальные события с научной добросовестностью и объективностью, что не может не вселить в нас полного доверия к достоверности повествования.
   Во введении к роману В. Н. Кривцов отмечает, что оставленный Иакинфом в истории нашей культуры след так значителен, что давно пора воскресить из мертвых этого большого ученого и интереснейшего человека, попытаться воссоздать не только внешние события, но и внутренний мир его жизни, увлекательной и трагической.
   Справедливость этого суждения самоочевидна. Суть, однако, в том, что сам по себе сюжет, даже наиболее увлекательный, не становится фактом литературы. Тут необходима его встреча с искусством. В лице В. Н. Кривцова мы видим редкостное сочетание глубокого знатока материала и оригинального писателя. Именно это и сделало возможным воссоздать в художественной форме волнующую историю жизни Иакинфа, показав ее в многоплановой взаимосвязи человека и общества.
   Блестящий исследователь Китая, Иакинф положил начало научному китаеведению в России. Дальнейшая судьба этой отрасли востоковедения неразрывно связана с его именем, которое навсегда вписано в историю нашей отечественной науки. Но не только удивительной талантливостью и преданностью науке прославил себя "вольнодумец в рясе".
   В романе "Отец Иакинф" - повести о подвиге человека и исследователя - автор раскрывает читателю свою концепцию внутренней сущности Иакинфа - мыслителя, ученого, человека. Делает он это с неизменным писательским тактом. И здесь нельзя не видеть художественной правды о жизни, об окружавшей Иакинфа реальности. "Какая, - писал Горький в 1900 году, - вообще задача у литературы, у искусства? Запечатлевать в красках, в словах, в звуках, в формах то, что есть в человеке наилучшего, красивого, честного, благородного... В частности, моя задача - пробуждать в человеке гордость самим собой, говорить ему о том, что он в жизни - самое лучшее, самое значительное, самое дорогое, святое и что кроме его - нет ничего достойного внимания" {Горький М. Соч., т. 28. М., Гослитиздат, 1949-1955, с. 125.}.
   Отсюда - наши эстетические требования к художественному произведению, которое призвано оздоровлять, укреплять нравственные начала в человеке, побуждать к позитивным поступкам. В. Н. Кривцов показывает нам, как психологические потрясения его героя не проходят бесследно, рисуя Иакинфа натурой столь же сложной, сколь и незаурядной. Нравственное впечатление и рождаемое им воздействие, без сомнения, исходят от душевного здоровья, моральной чистоты художника.
   Главный герой, изображенный В. Н. Кривцовым в романе "Отеи Иакинф", - лицо исторически достоверное. Сохранившиеся биографические сведения о нем не вызывают никаких сомнений.
  &nb

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 456 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа