, которые вам надобны, а я постараюсь их разыскать во что бы то ни стало. И перешлю их с первой же оказией.
Шиллинг вскочил из-за стола и зашагал по келье.
Две черты всегда отличали Павла Львовича - бьющая через край энергия и неизменная доброжелательность. С неутомимой жадностью он отыскивал в каждом, с кем сталкивала его судьба, что-то хорошее - способность к добру, природный ум, проблеск таланта. Нередко он ошибался, отыскивал их там, где их не было вовсе, но зато уж никогда не проходил мимо, когда они действительно были. Сейчас у него не было никаких сомнений: он откопал тут, на Валааме, настоящий клад. Разве ж можно оставить этого удивительного человека в монастырской тюрьме? Надо использовать все свои знакомства и связи, чтобы добиться его возвращения в Петербург. Вся трудность тут, конечно, в том, что решение Синода конфирмироваио самим государем. А его величество неохотно меняет свои решения.
- Азиатскому департаменту, который недавно создан при министерстве иностранных дел, вот как необходим человек, знающий Восток и китайский язык,- Шиллинг провел по горлу ребром ладони.- Есть у нас люди, разбирающиеся в монгольском и в маньчжурском, а китайского никто толком не знает, в том числе и возвратившиеся миссионеры - и из вашей миссии, и из предыдущей. Надеюсь, вы ничего не будете иметь против того, чтобы потрудиться на дипломатическом поприще?
- Помилуйте, барон, как можно! Только вот Егор Федорович Тимковский рассказывал мне, что граф Нессельрод уже обращался с подобной просьбой к государю и тот не соизволил на сие назначение.
- И все-таки попробуем! Да, конечно, государь упрям. И, к сожалению, редко бывает последнее время в столице, и все же попробуем! Нет таких крепостей, которые нельзя взять. Надобно только правильно вести осаду! А вы, отец Иакинф, не почтите за труд составить реестр переводам с китайского и вообще вашим трудам, которые уже готовы или еще только замышлены.
Когда на другой день Иакинф вручил Шиллингу перечень своих трудов, тот диву дался: чего тут только не было!
Шиллинг читал пункт за пунктом, а Иакинф давал пояснения.
- Большой китайско-русский словарь,- читал Шиллинг.- Это вы что же, сами его составили?
- Да я их несколько в бытность свою в Пекине составил. Нужда заставит и горшки обжигать! - улыбнулся Иакинф.- Принялся я за изучение китайского языка на другой же день по прибытии в китайскую столицу. А пособий никаких - ни словарей, ни грамматик, ну ничего решительно! Что делать? Вот и поставил я себе за правило возвращаться всякий раз с прогулки по городу с запасом новых слов. И чтобы не ошибиться, я их толкование у всех встречных спрашивал. Так за четыре первых года и составился у меня словарь наиболее употребительных слов с русским переводом. А потом принялся я переводить с китайского языка по изъяснению своих учителей, записывая значение каждого встретившегося нового гиероглифа и, таким образом, при упражнении в переводах купно и словари составлял. А этот словарь, я только один его в список включил, перевел я с самого надежного китайского словаря, который очень ценят тамошние ученые. Он содержит до двенадцати тысяч знаков. Должен сказать, правда, что я и сам присовокупил к нему множество выражений и названий употребительных вещей, которых в китайском подлиннике нету. Лет десять, наверно, я на эту работу потратил. И это, кажется, четвертый или пятый из тех, которые я для себя в Китае составил. И все в Питере у Михаилы Дмитрича Сипакова остались.
- Да вы и не представляете себе, батюшка, что это за богатство! - воскликнул Шиллинг.- Не знаю, как в Европе, а у нас в России ничего подобного нету! Я сам намеревался китайский язык изучать и интересовался, нет ли у нас словаря и грамматики. Оказывается, ни того ни другого нету. Я уж у всех наших ориенталистов допытывался. Нет, говорят, и всё тут.
Следующим пунктом в переданном Иакинфом реестре шла "Всеобщая китайская история, расположенная по летоисчислительному принципу", в 16-ти томах.
- В шестнадцати томах?! - переспросил Шиллинг недоверчиво.
- Да, в шестнадцати,- подтвердил Иакинф.- Страниц по пятисот в каждом. Это я тоже для себя, для справок, перевел начерно из известного китайского исторического свода "Цзы-Чжи Тун-цзянь Ган-му". Как это лучше перевесть? "Всеобщее зерцало, правлению помогающее". Свод этот был составлен первоначально еще в одиннадцатом веке знаменитым китайским историком Сыма Гуаном, а потом доведен до семнадцатого столетия. Это, можно сказать, подручный справочник каждого китайского ученого. Перевод, правда, сделан начерно. Чтоб его издать, надобно, конечно, как следует его отделать и перебелить. Но в разных исторических моих изысканиях он мне большую услугу оказывает. И тоже нету у меня под рукой, тоже в Петербурге, у Михаилы Дмитрича, остался.
Далее в реестре Иакинфа следовал ряд исторических сочинений, переведенных и извлеченных им из разных китайских историй,- "История народа монгольского от двадцать третьего столетия до Рождества Христова по настоящее время" в трех томах, "История первых четырех ханов из Дома Чингисова", "История династии Мин", "История Тангута и Тибета от двадцать третьего столетия до Рождества Христова по тринадцатый век нашего летоисчисления", "Описание Чжунгарии и Восточного Туркистана в древние времена и в настоящем состоянии", "Описание Тибета", над которым Иакинф теперь трудится... Далее следовало "Четверокнижие" в двух обширных томах.
- Четверокнижие? - спросил Шиллинг.- Это что же, те четыре книги, которые составляют основу китайской мудрости?
- Именно так, Павел Львович. Четыре канонические книги школы китайского мудреца Кун-цзы или Кун-фу-цзы, коего римско-католические миссионеры переиначили на свой лад в Конфуция... Первая из этих книг "Лунь Юй" - "Суждения и беседы". Она содержит в себе изречения и деяния самого Кун-цзы, его ответы и изъяснения, записанные его учениками.
- И давно она составлена?
- Да кто его точно-то знает, но, наверно, не позже, как в третьем или даже в четвертом столетии до Рождества Христова. Это едва ли не самое раннее из того, что осталось об этом прославленном мудреце китайском. И уж во всяком случае, на мой взгляд, самое замечательное. Перевел я и другие книги из того же канона "Да-сюе", или "Высшее учение, служащее ключом к добродетели", и "Чжун Юн", излагающее учение Кун-цзы о том, как Дао... Слово сие буквально-то значит путь, но путь всего сущего. Это, надо вам сказать, высший принцип Кунцзовой мудрости. Так вот, книга сия и трактует, как это Дао воплощается в совершенно мудром человеке и он становится частью мирового единства Небо - Земля - Человек. И последняя из книг этого канона "Мын-цзы". Она названа так по имени другого древнего китайского мудреца, последователя Конфуция. Мын-цзы был, доложу я вам, Павел Львович, мудрец первостатейнейший. Я его ставлю не ниже самого Кун-цзы. Он много странствовал, переходя из одного удела в другой, и излагал свои взгляды в беседах со своими учениками и правителями тех уделов, где бывал. По ясности и отточенности слога эта книга превосходит, на мой взгляд, все остальные книги канона. Я окончил сей перевод буквально накануне отъезда из Пекина.
От всего этого Шиллинг пришел в совершеннейший восторг.
- Да вы, батюшка, я думаю, и не подозреваете, что вы сделали! - воскликнул он.
- Как знать, может быть, и подозреваю,- улыбнулся Иакинф.- Должен сказать, барон, что я включил в сей перечень только наиболее крупные и, в основном, законченные работы. Множество же переводов отрывками, сделанных начерно, и вовсе не включил в сие число.
- Уверяю вас, батюшка, вся наша Академия наук за все сто лет ее существования не сделала и половины того, что успели вы один! - воскликнул Шиллинг, вскакивая с места и вспугивая птиц, слетевшихся к кормушке, устроенной Иакинфом на подоконнике.- Нет, нет! После того, что вами сделано и подготовлено,- сидеть на Валааме! Это чудовищная несправедливость! Я сделаю все, чтобы вырвать вас отсюда!
Шиллинг уехал, а Иакинф остался, окрыленный новой надеждой.
В августе пришел на остров "Валаамский Галиот". Шиллинг прислал с ним письмо, в котором очень коротко рассказывал о своих хлопотах, сообщал, что три статьи Иакинфа приняты журналом "Северный архив", а одна из них - "Указы, относящиеся до Английского посольства, бывшего в Пекине в 1816 году" - уже напечатана в только что вышедшем последнем нумере журнала, который он присылал вместе с этим письмом. Иакинф нетерпеливо раскрыл журнал. Еще бы - ведь это была первая его печатная работа! В разделе "История" после любопытного исторического очерка об Иркутске публиковались его "Указы". Перевод сопровождался примечанием издателей: "К числу важнейших покушений Англии проникнуть на Восточную Азию принадлежат два посольства, отправленные ею в Китай: первое лорда Макартнея в 1793, а последнее лорда Амгерста в 1816 году. Получив с китайской границы перевод изданных по сему случаю в Китае постановлений, считаем обязанностию представить оный нашим читателям". Никакого упоминания об имени переводчика, представившего эти указы, не было. Господь с ним, разве дело в имени! Да и как же иначе? Не напишешь же, что перевод получен от епитимийного монаха, содержащегося в монастырской тюрьме на Валааме.
Нет, молодец барон! Везет мне на добрых людей,- подумал Иакинф.- Тимковский, Бестужев и вот - Шиллинг. Самое главное, что опубликованы наконец эти любопытнейшие указы китайского правительства. Они проливают такой яркий свет на характер отношений пекинского двора к иностранцам. Иакинф в который раз прочитал хорошо ему известный, но теперь уже не рукописный, а печатный текст своего перевода. В первом же указе маньчжурского императора сообщалось, что "Английское правительство прислало посланника с данию". По прибытии сего посольства в Пекин предписывалось назначить ему местопребывание в подворье иностранцев и откомандировать к нему двух шефов гвардии с десятью капитанами. Имея при себе сто человек императорской гвардии, они должны были денно и нощно нести караул и на дворе, вокруг подворья посольского, воспрещая англичанам самовольно выходить и не дозволяя здешним жителям иметь сообщение с ними, а "нарушителей сего брать на цепь и с доклада Нам предавать Уголовной Палаты Суду".
Последующими указами определялся каждый шаг посланника на китайской земле. Ему предписывалось, в частности, в благодарение за награждение столом "учинить церемонию трех коленопреклонений и девяти земных поклонов". Так как английский посланник и его помощники всячески уклонялись от унизительного сего церемониала, ссылаясь на нездоровье, последовал заключительный императорский Указ: "Срединное государство - Держава, владычествующая всей Поднебесной! Возможно ли было спокойным духом снести презрение и надменность? Почему Мы и указали выгнать Посланников обратно в свое государство".
Насколько он знает, такие документы впервые публикуются в Европе.
Прислал Шиллинг и ящик китайских книг, в том числе и "Си-юй-вэнь-цзянь", или "Описание Западного края", которое особенно было нужно Иакинфу для работы.
Прошла осень, наступила зима, установилась санная дорога, а об освобождении ни слуху ни духу.
В монастыре постоянно жило человек полтораста - иеромонахи, иеродиаконы, простые чернецы, рясофорные монахи {Рясофорный монах - послушник, получивший от настоятеля благословение на ношение в монастыре рясы и клобука, но не постриженный в монахи.}, послушники... Иакинф скоро неплохо разбирался в этом пестром на первый взгляд обществе. Да и были эти валаамские затворники чем-то до того похожи друг на друга, своей неприметностью, что ли. Впрочем, чему же тут дивиться: с утра до вечера слушают одни и те же молитвы, читают одни и те же тексты Священного писания.
Но помимо иноков, постоянно приписанных к монастырю, было на Валааме десятка полтора епитимийных монахов, сосланных сюда, как и он, в монашеские труды в наказание за разные прегрешения. За что только не ссылали сюда! Большей частью за пьянство - кажется, самое распространенное преступление в русских монастырях. Высокий, кудрявый красавец, больше похожий на казака-разбойника, нежели на монаха, иеродиакон Юрьева монастыря в Новгороде Варлаам был сослан за "постоянную нетрезвость, сопровождавшуюся соблазном для монастырской братии и для жителей города и за оскорбление архимандрита грубобранными словами". Но исправлению он поддавался трудно, был горд и резок. За крайнюю же нетрезвость был сослан на Валаам и иеромонах Софроний, а также за "нанесение побоев богомольцам в храме, куда он явился, яко неистов, в одной срачице".
Это было беспокойное племя людей вольного духа и буйного нрава. По словам игумена Иннокентия, человека обычно очень сдержанного, закоснелые в зле, поврежденные в вере, они разливали свой яд в сонме братии, нарушали святую тишину монастырской жизни и заставляли его, игумена, претерпевать немало скорбей.
Несмотря на всю строгость монастырского надзора, водились у них денежки, умудрялись они доставать где-то и сладкое вино и горьку водочку, и даже тут, на Валааме, постоянно бражничали.
На первых порах Иакинф сторонился их. Но потом, и не раз и не два, бывал на их шумных сборищах. Видимо, сама натура требовала таких "зигзагов", как он их называл. Время от времени ему надо было быть в таком вот шумном многолюдстве, веселом и бездумном.
Да и общество этих беззаботных бражников, отпетых головушек, было тут, на острове, пожалуй, самое интересное. Среди них попадались характеры своеобычные, каждый готов был порассказать свою историю, мало похожую на историю других. И как резко разнились они от остальной братии!
Были среди них и прирожденные мудрецы, имевшие на всё свой взгляд, свои убеждения.
Иеродиакон Варлаам относился ко всей прочей братии монастыря с откровенным презрением.
- Это же всё - бесхребетники,- говорил он.- Воля, она у человека вроде хребта. Есть у человека такой хребет - он стоит прямо, высоко голову держит. Нет - согнулся в три погибели, к земле стелется, голова долу клонится. Не человек, а кисель. Уж поверь ты мне, отец Иакинф, всем этим монашишкам жить за свой страх на свете боязно. Им надобно, чтобы кто-то другой за них перед господом богом ответ держал. А мне ходатаев за себя пред всевышним не надобно. Я сам за себя отвечу. Мне надобно одно - чтоб свободу мне дали. И не для своеволья, нет, а чтоб мог я жизнь по своей воле устроить.
Мысль эта пришлась Иакинфу по душе. Он и сам понимал свободу как освобождение от внешнего ограничения, от цепей, от не им, а кем-то другим, посторонним, установленных правил и обычаев. Да, прав Варлаам, свобода - это возможность устроить жизнь по своему разумению. Ему всегда не хватало такой свободы. Где ее взять, как ее добиться? Да и возможна ли она вообще? Разве может быть человек свободен от тех, кто живет вместе с ним, даже от тех, кто жил до него и оставил ему жизнь в наследство? И от тех, кто придет ему на смену в этом мире? Не есть ли свобода просто мечта, призрачная и недосягаемая, но оттого не менее сладостная?
Неделя тянулась за неделей, месяц за месяцем. Так складывались годы.
Они жили на своем острове совершенными анахоретами. Только время от времени приходили неверные слухи о том, что творится на белом свете. Новости доходили к ним, уже состарясь. И все-таки приходили.
Ужасный потоп, оказывается, обрушился на столицу, преставился Александр I, мятежные полки выходили на Сенатскую площадь, на престол вступил новый император, формировался новый кабинет, где-то начинались войны, подписывались мирные трактаты, кого-то угоняли в Сибирь на каторгу, других возвращали из далекой ссылки, а он все так же волочил на себе тяжелую цепь суровой кары, и конца его валаамскому заточению не было видно. Все так же в половине третьего пополуночи стучал в двери кельи монах, исполняющий послушание будильника, а через полчаса раздавался благовест, сзывавший братию к ранней утрени, все так же после целого дня трудов нужно было тащиться к повечерию, а потом идти на позднюю исповедь к старцу Иннокентию.
А ему так не терпелось в столицу, где издаются журналы, выходят книги, где кипит жизнь, к которой он едва успел прикоснуться...
Но один бог ведает, попадет ли он туда когда-нибудь или так и суждено ему похоронить себя на этом пустынном острове... И что же тогда будет с его трудами?
Пока отец Иакинф томился в своем заточении, переводил китайских историков, писал записки о Монголии, исповедовался в грехах пред старцем Иннокентием, а потом вдруг срывался и бражничал день-другой в обществе отца Варлаама и его братии, в Петербурге готовилось исподволь его освобождение.
Вернувшись в столицу, Павел Львович развил бурную деятельность. Прежде всего он сошелся покороче о Егором Федоровичем Тимковским, заведовавшим одним из отделений департамента. Сам Шиллинг перевелся в Азиатский департамент недавно, и знакомство с Тимковским у него было шапочное. А Егор Федорович оказался чудесным человеком, хоть себе на уме, но добродушным, образованным и обязательным. Об отце Иакинфе он был самого высокого мнения; восхищался его превосходным знанием китайского языка, китайской словесности и всех обстоятельств жизни этой отдаленной страны. Рассказал, какую неоценимую помощь оказал ему Иакинф в составлении трехтомного путешествия в Китай через Монголию.
- Разве без отца Иакинфа я мог бы его написать? Уж не говоря о том, что и саму-то идею книги он мне подал, весь второй и третий томы, заключающие в себе сведения о Китае, Монголии и Восточном Туркестане, целиком основываются на его материалах и на его переводах.
Когда Шиллинг поделился своим планом добиться причисления отца Иакинфа к Азиатскому департаменту, он нашел в Тимковском горячего сторонника и самого деятельного союзника.
- Павел Львович, голубчик, так это ж было б для Азиатского департамента сущее приобретение! Один отец Иакинф целого департамента стоит! Но как это сделать? Граф Нессельрод уже ходатайствовал о том пред покойным государем, и ничего у него не вышло.
- Так ведь то перед покойным! А император Николай вряд ли будет чувствовать себя связанным решением брата. Надобно только подвигнуть графа Нессельрода, чтобы он вновь вошел с представлением к государю. К великому моему сожалению, сам я не могу за это взяться. Отношения с министром, скажу вам доверительно, у меня неважные. Граф не хотел дать согласия на мой перевод из Европейского в Азиатский департамент. Пришлось мне испрашивать соизволения самого государя. Граф этого, разумеется, не забыл. Так что, вы сами понимаете, мое ходатайство может лишь повредить делу.
Нелюбовь Шиллинга и Нессельроде была взаимной. Про графа говорили, что он отличается малым ростом, но великим умом. Павел Львович этого не находил. На взгляд Шиллинга, Нессельроде был просто сухой и педантичный чиновник, расторопный и исполнительный. Но педантичность и исполнительность молодой государь больше всего и ценил в своих министрах. И не случайно, переменив после смерти брата весь состав своего кабинета, государь по-прежнему оставил Нессельроде министром иностранных дел. Во внешних делах граф был и остался поклонником Меттерниха, недаром его прозвали "австрийским министром русских иностранных дел". Он был больше занят европейскими, нежели азиатскими делами. Что этому сухому педанту до судьбы отца Иакинфа да и до всего Азиатского департамента!
Что же касается государя, то он вряд ли станет противиться. Человек он решительный. С возможным противодействием митрополита Серафима и духовного ведомства считаться не станет. Православной церковью, в отличие от мягкого Александра, Николай управлял по-военному, ходили слухи, что обер-прокурором Святейшего Синода он собирается назначить своего флигель-адъютанта гусарского генерала Протасова. Надо думать, отцы церкви, бунтовавшие в свое время против князя Голицына, враз присмиреют.
Тимковский и Шиллинг сообща подготовили представление, с которым Нессельроде должен будет войтя к государю, и решили, что воздействовать на графа нужно будет через Родофиникина, директора Азиатского департамента. Старый, хитрющий грек - птица стреляная, он-то уж лучше, чем кто-нибудь другой, поймет, что будет означать в изучении Востока и формирований нашей азиатской политики прикомандирование к департаменту такого знатока Китая, как отец Иакинф. Подготовить Родофиникина должен был Тимковский, императора - Шиллинг.
Николай I еще с тех пор, как он исправлял должность генерал-инспектора русской армии по инженерной части, интересовался физическими опытами Шиллинга, а на некоторых из них и лично присутствовал. Бывал Павел Львович частым гостем и в Аничковом дворце. За ним шла слава замечательного шахматиста. Из уст в уста передавалось, как, играя в шахматы со знаменитым Ампером, Павел Львович, с завязанными глазами, легко выиграл у того партию. А императрица Александра Федоровна была довольно искусной шахматисткой. Она-то частенько и присылала за Шиллингом с приглашением пожаловать во дворец на партию шахмат. Обычно такие визиты не доставляли Павлу Львовичу особенной радости. Императрица была обидчива, обыгрывать ее было рискованно, откровенно поддаваться неловко. Но теперь он ждал приглашения во дворец о нетерпением. Авось удастся свидеться с царем и переговорить об Иакинфе.
Случай этот скоро представился. Государь был любезен и обещал рассмотреть просьбу об освобождении Иакинфа благосклонно.
И вот, когда двадцать второго октября Шиллинг приехал в Азиатский департамент, его встретил сияющий Тимковский.
- Пройдемте ко мне, барон. Наконец-то я могу вас обрадовать: отец Иакинф освобождается с Валаама и причисляется к Азиатскому департаменту. Родофиникин только что передал мне письмо, полученное графом Нессельродом от обер-прокурора Святейшего Синода. Не угодно ль взглянуть?
- Ну конечно же! Давайте, давайте письмо, не томите!
Шиллинг так и впился в бумагу:
Государь Император высочайше повелеть соизволил бывшего при Пекинской Миссии Архимандрита Иакинфа, сосланного на жительство в Валаамский монастырь в 1823 году, перевесть в Санкт-Петербург в Александро-Невскую лавру, дабы он по знаниям своим в Китайском и Маньчжурском языках мог быть полезен в Государственной Коллегии Иностранных Дел.
Монах Иакинф во время пребывания в Валаамском монастыре исправлял в оном монастыре послушания и получал все необходимое от монастыря. При переводе же его в Александро-Невскую лавру, где он должен будет заниматься единственно казенными по Иностранной Коллегии делами, Преосвященный Митрополит Серафим полагает нужным как по нынешней дороговизне, так и для того, чтобы он с большим усердием мог трудиться в назначенном ему от Коллегии деле, производить на содержание от казны от шестисот до семисот рублей в год.
По докладу моему о сем Государю Императору, Его Величество, находя справедливым, чтобы назначенное для монаха Иакинфа содержание по шестисот рублей производимо было из сумм Министерства Иностранных дел, по части коего будет он иметь в Невской лавре свои занятия, ВЫСОЧАЙШЕ повелеть соизволил снестись о том предварительно с Вашим сиятельством.
Исполняя сим Высочайшую волю, я покорнейше прошу Вас, Милостивый государь, о последующем не оставить меня уведомить.
Вашего Сиятельства
No 2220 20
Октября 1826"
- Ну что ж, Егор Федорович, превосходно. Будем ждать отца Иакинфа! Но подумайте, какие скряги! Испросить на его содержание шестьсот рублей в год, и еще сославшись на нынешнюю дороговизну. Это ли не издевательство!
- Но, Павел Львович, поелику отец Иакинф причисляется к министерству иностранных дел и самим государем повелено снестись о назначении ему жалованья с графом Нессельродом, вот и нужно, чтобы Карл Васильевич сам доложил о том государю, не полагаясь на щедрость его высокопреосвященства.
- Совершенно справедливо. Надобно эту сумму по крайней мере удвоить. А сверх того испросить еще несколько сот рублей на ученые пособия. Ну что же. Егор Федорович, давайте-ка, не откладывая дела в долгий ящик, составим надлежащую бумагу. Надеюсь, Карл Васильевич не откажется обратиться с сим к государю.
Разговор этот происходил в конце октября, но только тринадцатого апреля следующего, двадцать седьмого года, через четыре с половиной месяца после возвращения отца Иакинфа в столицу, граф Нессельроде доложил о жалованье Иакинфа императору.
Изложив все обстоятельства дела, граф положил перед императором давно подписанное им, Нессельроде, представление.
Государь любил читать докладываемые ему бумаги. Читал внимательно, с пером в руке, помечая малейшие погрешности против русского языка, знатоком которого себя считал. Но бумаги, представляемые Нессельроде, всегда были безупречны и отличались отменным изяществом. Граф всю жизнь преклонялся перед словами - представление, депеша, меморандум; писари и письмоводители у него обладали превосходными почерками и высокой грамотностью, да и сам граф слыл великим знатоком официальной стилистики.
"...Во исполнение сего,- читал император,- а равно приемля в уважение отличные сведения и способности монаха Иакинфа, осмеливаюсь испрашивать ВСЕМИЛОСТИВЕЙШЕГО повеления выдавать ему ежегодно жалования по тысяче двести рублей и сверх того по триста рублей на ученые пособия, доколе он будет упражняться в переводах важнейших китайских книг, или в других общеполезных изданиях. Ежели представление сие удостоится МОНАРШЕГО соизволения, то означенные деньги - тысячу пятьсот рублей выдавать ему за весь текущий год из сумм Министерства иностранных дел, на Азиатских посланцев положенных; а на будущее время отнести в общую смету по сему министерству, к отделу из сумм Главного казначейства".
- Не много ль, граф, испрашиваешь? - спросил государь.- Помнится, князь Мещерский докладывал мне мнение митрополита Серафима о шестистах рублях.
Николай был бережлив и даже, пожалуй, скуповат в расходовании государственной копейки. Его царствование было временем величайшей за всю историю России централизации. Ни один хоть сколько-нибудь серьезный вопрос не решался минуя государя. Его величество охотно погружался в административные мелочи, и в отличие от покойного брата, который имел склонность отстраняться от принятия ответственных решений, все привык решать сам.
- Никак нет, ваше величество, немного,- отвечал Нессельроде по-французски.
- Ну что ж, быть по сему,- сказал Николай и, взяв перо, начертал: "Исполнить" и внизу аккуратно поставил:
"13-го майя 1827
Царское Село".
Но дальше дело о назначении жалованья отцу Иакинфу долго еще ходило по разным инстанциям скрипучей и неторопливой бюрократической машины российского правительства. Двадцать седьмого мая двадцать седьмого года граф Нессельроде сообщил о таковой монаршей воле министру финансов Егору Францевичу Канкрину. Но прошло еще два с половиной месяца, прежде чем четвертого августа граф Канкрин известил Нессельроде, что им отдано распоряжение о выделении денег Главному казначейству. И только двадцать второго сентября, через десять месяцев по прибытии в столицу, Иакинф получил наконец тысячу рублей за первые две трети года.
Раздался стук в дверь.
Иакинф поднял голову. На пороге, заполнив весь проем двери, показалась коренастая фигура в шубе. В слабом свете свечи, бледном и немощном, чуть серебрился припущенный инеем бобровый воротник.
- Никак Павел Львович? Проходите, гостем будете,- поднялся навстречу Иакинф.
- Здравия желаю, отче. Ну, показывайте, показывайте, как вы устроились,- шагнул через порог Шиллинг, сбрасывая тяжелую шубу.
Перед ним была просторная комната со сводчатым потолком об одно окно. С проворством, неожиданным а этом грузном теле, Шиллинг подбежал к окну. Оно выходило в сад. В сгущающемся сумраке видны были наметенные за день сугробы и угол собора. Шиллинг повернулся и оглядел комнату. Слева по стене стоял старенький диван красного дерева, перед ним овальный, об одной ножке, тоже красного дерева, стол и несколько таких же стульев, обитых темной материей. Приоткрытая дверь напротив вела в соседнюю комнату. Иакинф засветил еще одну свечу и, взяв тяжелый медный шандал, подошел к двери.
- А там кабинет и спаленка,- пояснил он.
Павел Львович прошел вслед за хозяином. Длинная, в два окна комната была заставлена книжными полками. Не золотились привычно корешки книг. Книги были преимущественно китайские, в синих холщовых чехлах с костяными застежками. Они были тут не украшением, не коллекцией, дабы похвалиться перед гостем каким-нибудь редким изданием, не утехой хозяина, чтобы мог тот, прилегши на диван после сытного обеда, навеять на себя сон, а друзьями и слугами. Книги были испещрены пометами Иакинфа, обросли закладками, грудились на столе и на подоконниках, всегда были под рукой. Задняя часть комнаты была отгорожена занавесью из голубого китайского атласа с вышитыми по нему фениксами.
Павел Львович заглянул и за занавесь. Там стояла узкая железная кровать, застланная суконным одеялом.
- Что ж, недурно,- сказал Шиллинг, потирая застывшие на морозе руки.
- Преотлично, Павел Львович, преотлично. А главное - книги. Вот они, милые.- Иакинф подошел к полкам и вроде даже с нежностью погладил костяные застежки.- Вы и представить себе не можете, Павел Львович, как мне не терпится всурьез приняться за дело. Ведь столько лет прошло попусту! На Валааме то одного, то другого не оказывалось под рукой.
Из-за окна донеслись звуки благовеста. И тотчас в келью вошел послушник.
- Отец Иакинф, велено звать вас ко всенощной.
- Ступай, брате, ступай. Стояние у всенощной мне вредительно,- серьезно, без улыбки сказал Иакинф.
Послушник потоптался на месте и, неловко повернувшись, вышел.
- Ну что ж, отче, раз идти ко всенощной вам вредительно,- усмехнулся Шиллинг,- а приниматься за труды уже поздно, поедемте-ка мы с вами к князю Одоевскому. Нельзя же, право, все сидеть бирюком в своей келье. Хватит, насиделись на Валааме. Эдак вы середь китайских фолиантов ваших совсем окитаитесь...
- Помилуйте, Павел Львович. Как же, право... так сразу...- говорил Иакинф, усаживая гостя в кресло.
- Князь Владимир Федорович - человек не ахти какой богатый, но, как говорят, тароватый. Двери его дома для всех открыты. По субботам у него любопытнейшее общество собирается - ученые и путешественники, литераторы и музыканты, ну и, конечно, светские дамы и статские советники, даже действительные,- пошутил Шиллинг.- Впрочем, к чему я вам все это рассказываю? Сами увидите...
Шиллинг вскочил на ноги.
- И слушать не хочу никаких отговорок,- замахал он руками, заметив умоляющий взгляд Иакинфа.- Да я вас со всем Петербургом перезнакомлю.
- Ну к чему мне весь Петербург, Павел Львович...
Но Шиллинг был неумолим.
Они вышли за ворота. С лаврской звонницы все еще неслись удары соборного колокола. Снег, который шел почти весь день, наконец перестал. В воздухе носились только редкие хлопья. На столбах забора белелись высокие снежные шапки. Черные сучья давно облетевших деревьев не казались теперь такими голыми, они тоже оделись в пушистый белый наряд. Несмотря на сумерки, было почти светло от только что выпавшего, нежнейшей белизны снега.
У самых ворот стояли полузанесенные снегом извозчичьи санки и дремал на облучке нахохлившийся возница.
- А не пройтись ли нам, батюшка, пешечком? - спросил Шиллинг.- Ведь не часто вы в Петербурге такое увидите. Вы знаете, что сказал мне намедни Сенковский? Наша Северная Пальмира, говорит, напоминает женщину, прелестную, юную женщину, заточенную в сырой и мрачной темнице. Сравнение не худо, вы не находите? Тут ведь и впрямь чуть ли не полгода ночь непроглядная. Небо хмурое, атмосфера какая-то мглистая, и лица у всех пасмурные - небесам под стать. А посмотрите, что нынче кругом делается!
Иакинф огляделся. И в самом деле, от этого сверкающего, свежего снега город казался праздничным, принаряженным.
Шиллинг расплатился с ожидавшим его извозчиком, они повернули налево и пошли вдоль старой Невской перспективы. На улицах только что зажгли фонари, и весело засверкали в нарядном их свете снежинки.
Прохожих на Невском было немного в этот вечерний субботний час, и почти каждый оборачивался, окидывая взглядом любопытную пару: невысокий, тучный барин в широкой шубе с бобровым воротником, в круглой, тоже бобровой, шапке, и длинный, сухопарый монах, широко шагавший рядом, опираясь на посох. Приятели шли, не замечая встречных. На душе у Иакинфа было светло и радостно,- под стать этому легкому, пушистому снежку. Осталось позади валаамское заточение. Правда, от монашества его так и не освободили. Но у него - друзья, просторная келья, где он может наконец собрать и расставить книги и приняться за осуществление давних своих замыслов.
Дорогой Павел Львович рассказывал про Одоевского.
- Князь Владимир Федорович - фигура прелюбопытнейшая. По рождению он едва ли не первый аристократ России. Род князей Одоевских ведет начало от самого Рюрика. Право, не знаю, кто другой на Руси может похвалиться такой древностью рода. А вместе с тем князь отчаянный либералист. Кого только не увидишь у него! И все чувствуют себя в кабинете у Владимира Федоровича как дома. И все для хозяина совершенно равны. Пожалуй, он даже предпочтет ученого или путешественника и вообще специалиста в своей области какому-нибудь важному сановнику.
- А что же сам князь?
- Князь - человек увлекающийся. Это настоящий ансиклопедист - писатель, музыкант, философ. До переезда в Петербург он вместе с Кюхельбекером (да, да, это один из тех несчастных) издавал в Москве альманах "Мнемозина". Не видали? А впрочем, где же вам было видеть? Издание примечательное! Правда, многие посмеивались над сим альманахом, называли его нападки на старые воззрения дерзостью запальчивых мальчишек. А это был едва ли не первый удар по обветшалым теориям века минувшего. Может быть, удар этот наносила и в самом деле рука неопытная, но удар был меткий.
- А что же делает князь в Петербурге?
- Где-то служит. Кажется, в министерстве внутренних дел. Но он не любит распространяться о своей службе. Пишет сказки и повести, музыку и о музыке, и сам, как увидите, недурно музицирует. На клавикордах и на органе. И очаровательный собеседник.
До Миллионной, где жил князь, они все же не дошли и у Гостиного двора взяли извозчика.
Князь Владимир Федорович жил, собственно, не на Миллионной, а за углом, в переулке, что вел от Конюшенного моста к Неве, в скромном флигельке дома своего тестя, Степана Сергеевича Ланского...
Лакей, отворив дверь в гостиную, объявил:
- Барон Шиллинг фон Канштадт, отец Иакинф!
Иакинф прошел вслед за Шиллингом в изящно обставленную и довольно вместительную гостиную. В углу, за круглым столом, перед большим серебряным самоваром величественно восседала княгиня Ольга Степановна, жена Одоевского, и сама разливала чай. Рядом сидел какой-то розовощекий сановник, с белесым дымком тоненьких, пушистых волос вкруг лысой головы, в белых форменных панталонах и со звездой на груди, двое андреевских кавалеров, красивый офицер в кавалергардском мундире. Несколько дам, глубоко декольтированных по тогдашней моде, и молодых людей в щегольских фраках расположилось вокруг в удобных креслах.
Оказавшись в этой блестящей и многочисленной компании совершенно незнакомых ему людей, Иакинф чувствовал себя немного неловко, но Шиллинг шепнул, чтобы он держался свободнее: обоюдные представления производились тут только в интимном кругу или уж в каких-либо чрезвычайных случаях.
Проворный Шиллинг, приветливо улыбаясь и раскланиваясь направо и налево, направился к хозяйке дома и, приложившись к ручке, представил своего приятеля. Чувствуя на себе любопытные взгляды, Иакинф поклонился и приблизился к княгине, чтобы засвидетельствовать высокое свое почтение. Сказал он это, кажется, излишне громко. Ее сиятельство удостоили необычного гостя легонького наклонения головы и приветливой улыбки. Иакинф приметил, с каким любопытством окинула его взглядом хорошенькая княгиня. На смуглых ее щеках проступил румянец. Невольно пришли на память слова Шиллинга, что жену князя называют la belle Crêole. Цветом лица она и в самом деле напоминала креолку. Еще раз поклонившись ее сиятельству, Иакинф отошел в сторонку.
Перебросившись шутливыми приветствиями с двумя-тремя знакомыми, Павел Львович потянул Иакинфа в "львиную пещеру", как звали тут кабинет князя.
Кабинет этот ("на чердаке", как сказал Шиллинг) совсем не походил на изысканную гостиную, которую они только что покинули. "Львиная пещера" Одоевского напоминала скорее какой-то музей, лабораторию ученого, а может, и средневекового алхимика. В переднем углу красовался человеческий костяк с голым черепом. На полках, на столах, на стульях, на подоконниках и прямо на полу громоздились книги - фолианты и квартанты в старинных пергаментах, с писанными от руки ярлыками и множеством закладок между страниц. Просторная комната была заставлена столами и этажерками с таинственными углублениями и ящичками. Среди разбросанных всюду книг стояли причудливые склянки и химические реторты, банки с заспиртованными насекомыми и растениями и какие-то уж совсем неведомые Иакинфу аппараты. На стене - большой портрет Бетховена с пышной седеющей гривой и в красном галстуке. Под портретом - фортепьяно, и на крышке его тоже груда книг.
Посреди комнаты, вокруг большого стола, сидели в креслах сам хозяин и несколько мужчин с длинными трубками в руках.
Когда Шиллинг и Иакинф появились на пороге, князь поднялся им навстречу. Иакинф увидел перед собой молодого еще человека с приветливым, задумчивым лицом, едва обрамленным снизу пушистой бородкой. Радушно, как со старым знакомым, поздоровавшись с Шиллингом и познакомившись с Иакинфом, князь представил монаха гостям, придвинул кресла и ящик с сигарами и, чтобы дать ему возможность оглядеться, продолжал беседу, прерванную их появлением.
Вполуха прислушиваясь к ней, Иакинф разглядывал собравшихся. Гости князя приметно отличались от тех, кого он только что видел в гостиной у княгини. (Шиллинг вполголоса называл их Иакинфу.)
Разговор шел о последних явлениях литературы, преимущественно отечественной.
Один из гостей князя, розовый господин с очками в золотой оправе на курносом лице, высказал мысль, не слишком ли много значения мы, русские, придаем поэзии, и литературе вообще, в ущерб практической деятельности.
- Вот потому-то мы и отстали от Европы так безнадежно,- заключил он.
Одоевский резко на него ополчился.
- Да как же вы можете так! - запальчиво говорил он.- Литература - это же один из термометров духовного состояния общества. Вот вы всё твердите: Европа, Запад! А этот чуткий термометр показывает неодолимую тоску, господствующую на Западе, отсутствие всякого общего верования, надежду без упования, отрицание безо всякого утверждения...
Иакинф прислушался и с интересом взглянул на князя. Тот поднялся с кресел и, размахивая зажатой в руке длинной трубкой, принялся шагать по узким проходам своего заставленного кабинета.
- А что до поэзии,- продолжал князь,- то как же человек может обойтись без поэзии? Как один из необходимейших элементов она должна входить в каждог действие человека. Да без нее сама жизнь была бы немыслима! - Князь подошел к одному из шкафов, заставленному какими-то колбами и ретортами, и, тыча в них трубкой, из которой сыпались искры, говорил убежденно: - Символ этого психологического закона мы видим в каждом организме. Всякий живой организм образуется из углекислоты, водорода и азота. Пропорции этих элементов разнятся почти в каждом животном теле, но без одного из этих элементов существование любого организма было бы невозможно. Вот так и в мире психологическом - поэзия есть один из тех элементов, без которых древо жизни должно было бы засохнуть, а то и вовсе исчезнуть.- И князь победно взглянул на противника.
Тот, однако, ж, не чувствовал себя побежденным.
- Простите, князь, вы человек просвещенный и, я убежден, согласитесь со мною, что мы катастрофически отстали от цивилизованных государств Запада. Там уже повсюду вошли в быт паровые машины и фабрики. А дороги? Там всюду шоссе понастроили, чугунные рельсы прокладывают, а у нас... А все отчего? От лени да мечтательности, от поэтического настроения ума русского. Вот это, пожалуй, самая резкая черта нашей народности!
Присевший было в кресла Одоевский опять вскочил.
- Ежели бы это говорил чужестранец, это бы уж куда ни шло. Ему позволительно говорить о нашей отсталости и не замечать у нас ничего хорошего. Но как можете вы, русский, говорить о своем отечестве с таким пренебрежением? В общем ходе просвещения Россия, на мой взгляд, не только не отстает от Европы, но во многих случаях даже опережает другие, по общему признанию просвещенные государства Европы. Даже и и том, что касается физических применений разных изобретений и усовершенствований. Вот вы говорите о чугунных дорогах, но они вовсе не так уж новы. На наших железоделательных заводах на Урале они существуют бог знает с какой поры. Англия и Америка хлопочут теперь о подводных судах, а у нас еще при Петре были деланы такие опыты.
- Но согласитесь, князь, отличительная черта нашей народности...
- Народность, народность! Народность - великое слово. Но смысл его, будучи преувеличен, может довести до бессмыслицы, то есть до рабского, слепого повторения того, что делали предки. Они пили каждый праздник - и нам следует пить. Они боялись всякого нововведения - и нам следует от него отмаливаться, как от бесовского наваждения. Нет, милостивый государь, я вас к национальной ограниченности не призываю, застоя не проповедую! Народность есть одна из тех наследственных болезней, от которых умирает народ, ежели не подновит своей крови духовны