Главная » Книги

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф, Страница 17

Бичурин Иакинф - В. Н. Кривцов. Отец Иакинф



етырнадцатого года не отправлял священнодействия?.. Не каждый год исповедовался?!
   Сам государь уже несколько лет был не только отменно набожен, но и строго соблюдал все обряды греко-российской церкви, усердно посещал монастыри и отдаленные обители, каждый пост исповедовался у своего духовника. А тут такие прегрешения, такие вопиющие нарушения церковных обрядов!
   И все же Александр Николаевич попытался смягчить вину архимандрита.
   - Ежели вашему величеству угодно знать мое мнение, я считаю, что определение Синода слишком сурово. Смею думать, что имеются смягчающие вину обстоятельства. Так, неучастие свое в священнодействии архимандрит объясняет тем, что после смерти иеродиакона Нектария в миссии не было иеродиакона и, следовательно, не могло составиться соборной службы. Надобно также принять во внимание, что с марта месяца прошедшего года, находясь в лавре под строгим надзором, архимандрит не подал ни малейшего повода местному начальству, лаврскому и епархиальному, заметить его, Иакинфа, в каком-либо предосудительном поступке. И, наконец, я полагаю, надобно взять в рассуждение ходатайство министра иностранных дел графа Нессельрода о прикомандировании архимандрита к его министерству. Вот его письмо. Карл Васильевич пишет, что недавно созданный Азиатский департамент испытывает крайнюю нужду в чиновнике, хорошо осведомленном в обстоятельствах дальневосточных стран и что другого такого знатока китайского языка, Китая и Монголии, как отец Иакинф, не только у нас, но и в Европе нету. Никто из вернувшихся в отечество миссионеров, ни из настоящей, ни из прежних миссий, не может с ним в этом сравниться.
   Государь сидел за столом, не поднимая головы, и продолжал чертить на бумаге крестики. Князь понимал, что государь хочет от него не истины и не справедливости, а покоя, и все же, ободренный его молчанием, продолжал:
   - Граф Нессельрод пишет далее, что его редкостное знание китайского языка и глубокая осведомленность в обстоятельствах этой страны и сопредельных государств и областей азиатских значительно способствовали бы нашим усилиям в установлении прочных связей с восточным соседом нашим.
   - Нет, князь, не следует нам с тобой мешаться в определение Синода. Им там виднее. Ты говоришь, Нессельрод ходатайствует? Но и в гражданской службе не должно терпеть людей порочных, а он же лицо духовное, архимандрит! И опять же: менять решение Синода. Они и так на тебя жалуются. Говорят, слишком уж большую власть забрал ты в духовном ведомстве. Православным "папой" тебя нарекли.
   Александр поднялся с кресел, горбясь, прошел по ковру - от окна до дверей и обратно, взглянул на князя кроткими голубыми глазами.
   - Да и нам с тобой, князь, пора в отставку. Сколько лет ты на государственной службе состоишь? И я вот двадцать третий год царствую. После двадцати лет у меня офицеры и чиновники уходят в отставку с мундиром и пенсией. А мне и ни мундира, ни пенсии не надобно. С радостью снял бы этот мундир, облачился в хитон страннический, взял в руки посох и обошел бы всю Россию, все ее тихие обители посетил. Стал бы свои грехи тяжкие замаливать.
   Эти мысли князю не раз доводилось выслушивать от императора последние годы. Все больше склонялся он к сумрачному расположению духа. Может быть, то были угрызения совести?
   - Вот только - кому престол передать? Константин принять трон решительно не хочет.- Государь нагнулся, выдвинул ящик стола, достал шкатулку, извлек из нее конверт с вензелем Константина.- Еще несколько месяцев тому назад я получил от Константина письмо. Вот прочти. И Александр протянул князю письмо.- Вот отсюда.
   "Ваше императорское величество,- читал Голицын,- не чувствуя в себе ни тех дарований, ни тех сил, ни того духа, чтоб быть, когда бы то ни было, возведену на то достоинство, к которому по рождению моему могу иметь право, осмеливаюсь просить вашего императорского величества передать сие право тому, кому оно принадлежит после меня, и тем самым утвердить навсегда непоколебимое положение нашего государства". Прочитав письмо, князь молча вернул его государю.
   - Значит, Николай? - сказал Александр задумчиво, кладя письмо перед собой на стол.- Он образцовый бригадный командир и превосходный генерал-инспектор по инженерной части. Еще мальчиком, помню, он делал ружейные приемы лучше самого исправного ефрейтора. Но какой же из него царь? Да я за все время и книги у него в руках не видывал, разве что наставление по инженерному делу. Вот и приходится всё откладывать давнее свое намерение. Но поверь, князь...- и государь перешел на французский:- Mais je n'aurais pas êtê fâchê, au fond, de me dêbarrasser de ce fardeau de la couronne qui me pèse terriblement {Но в глубине души я был бы рад сбросить с себя бремя короны, которое страшно меня тяготит (франц.).}.
   Государь умолк. Князь не решался прервать наступившее молчание.
   - Да, князь, я слышал, здесь, в столице, находится твой любимец архиепископ Филарет. Ты не нахвалишься его дарованиям. Я привык тебе верить. Вот и передай ему это письмо цесаревича.- Александр вложил письмо в конверт и протянул его князю.- Повели ему написать до возвращения в Москву проект манифеста о назначении наследником престола великого князя Николая Павловича. Пока, кроме тебя, князь, и Филарета, никто не должен об этом знать.
   Государь поднялся, подошел к окну, смотрел, как под окнами медленно проплывала легкая яхта.
   Князь решил, что за важными государственными заботами государь совсем забыл про бедного Иакинфа. Но нет, государь сам вспомнил о нем. Он вернулся к столу, постучал по столешнице заботливо отполированными ногтями и спросил:
   - Ты говоришь, князь, решено отправить его в Соловецкий монастырь? Почему в Соловецкий? А если переменить на Валаамский? Я там в позапрошлом году побывал. Прекрасная, тихая обитель. Какие живописные острова! А каковы там восходы и закаты, ты бы видел! И игумен там - мудрый такой старец, запамятовал, как его величают. Иннокентий, кажется. Да, да. Пусть переменят на Валаамский. А Нессельроду отпиши, что государь не признал справедливым оказать снисхождение к трудам отца Иакинфа в ослабление законов.
   И, довольный, что решение наконец принято, государь пригласил князя отужинать вместе с ним.
  

II

  
   Но ничего этого отец Иакинф не знал. Ни об определении Синода, ни о заступничестве Тимковских и ходатайстве Нессельроде, ни о решении царя.
   На послезавтра была назначена первая встреча в редакции журнала "Сын отечества". Собственно, Бестужев намеревался устроить эту встречу раньше, но Греч куда-то уезжал из столицы. Иакинф приготовил для журнала четыре статьи и теперь был занят перебеливанием пятой. Еще хотя бы два-три года такой работы, как эти последние месяцы! Чтоб никому не было до него дела, никто не задавал бы нелепых вопросов. Не принуждал ходить к заутрени и повечерию.
   И вдруг ни свет ни заря явился консисторский служка с предписанием сразу же после ранней обедни прибыть в консисторию.
   К известию этому отец Иакинф отнесся спокойно. Наверно, пришло время собираться в Сергиеву пустынь. Иакинф принялся за разборку и укладку книг. Отбирал то, что ему понадобится для работы в течение года, который придется провести в ссылке. Все прочее оставит на хранении тут, в Петербурге. Лучше всего, пожалуй, у бывшего своего студента Сипакова. Человек тот порядочный и хотя не ахти какой знаток китайского языка, больше в маньчжурском смыслит, но все же сумеет отыскать нужную книжку, ежели, паче чаяния, она вдруг понадобится и он отпишет о том из своего далека. А пока возьмет с собой только самое необходимое.
   Ну что ж, прощай, лавра! Не очень-то приветливо она встретила его. И все-таки, оглядываясь на полтора года, проведенные здесь, Иакинф подумал, что время это было не такое уж худое. В сущности, ему нужно совсем немного, чтобы почувствовать себя счастливым: крышу над головой, место, где можно расставить книги, и покой - когда никуда не надобно спешить и тебя не тревожат по пустякам. Главный же источник счастья он всегда носил в себе, в своем сердце. Источник этот был неиссякаем. Отец Иакинф умел наслаждаться малым, независимо от событий и обстоятельств. Этих событий могло и не быть вовсе. И тем не менее каждый день приносил ему что-то новое - то удачную мысль, то какое-нибудь открытие, хоть и мельчайшее, в неисследованных дебрях азиатской истории, и он с радостью примечал: вот это пригодится! Вот это совершенно ново и будет полезно для человечества! Просыпаясь поутру, он знал, чем будет заниматься сегодня, над чем размышлять, и только ввечеру вздыхал, что день оказался слишком короток для того, что он на него наметил. Порой он напоминал себе дикаря, радующегося при виде какой-нибудь безделицы, дотоле невиданной. Так вот и его радовал любой, самый незначительный факт, способный пролить свет на историю древних народов, которая его увлекала.
   В приоткрытую оконницу донеслись звуки благовеста. Звонили к ранней обедне. Пора было собираться. С сожалением оторвался Иакинф от своих книг и бумаг.
   У дверей его дожидался высокий рыжебородый монах, который был приставлен когда-то к его келье. С чего он опять торчит тут?
   - Велено препроводить вас в консисторию, отец Иакинф.
   Помещалась она тут же, в лаврской ограде.
   Когда они пришли, все члены консисторские были уже на месте. Ждали только митрополита с его свитой.
   Потекли томительные минуты ожидания. Никто не решался сесть. Стояли кучками в разных углах просторной комнаты и переговаривались вполголоса. Наконец раздался колокольный звон, послышалось громкое: "Тсс!.. Идут..." Все смолкло и застыло в низком поклоне. Двери распахнулись, и на пороге показался митрополит Серафим в парадном облачении, в белом клобуке с сияющим на нем бриллиантовым крестом. Строгий и величественный, он торжественно шествовал, опираясь на высокий, усыпанный драгоценными каменьями посох.
   Только когда он пересек залу и опустился в приготовленные ему на возвышении кресла, колокольный звон умолк.
   Все замерло.
   - Я призвал вас сюда, братие, дабы огласить высочайший указ,- возвестил владыко и кивнул вошедшему вместе с ним и остановившемуся поодаль высокому красивому монаху с золотым наперсным крестом архимандрита.
   Тот приблизился и, став слева, чуть позади кресла митрополита, ровным, густым голосом огласил указ его императорского величества из Святейшего правительствующего Синода от 23 августа 1823 года.
   В указе перечислялись прегрешения начальника бывшей Пекинской духовной миссии и других лиц, свиту его составлявших, и повелевалось: "...начальника оной миссии за изъясненные противузаконные поступки его лишить архимандричьего и священнического сана и, оставя в монашеском токмо звании, водворить навсегда в Спасопреображенский Валаамский монастырь, с тем чтобы не отлучая его оттуда никуда, при строжайшем за его поведением надзоре, употреблено было старание о приведении его к истинному в преступлениях раскаянию..."
   Иакинф слушал слова указа и не верил своим ушам. Как Валаам? Ведь речь шла о Троицкой Сергиевой пустыни. Навсегда? Но было написано: на год и без лишения сана! Он стоял ошеломленный услышанным.
   Это был крах всех его надежд.
   Самое худшее из всего, что могло произойти...
   Как жаль, что утерял, растратил он веру, которая одна могла поддержать в такую минуту. Верующий способен радоваться своим ранам; совершенный им грех не лишает его все же надежды... Там же, где угасла вера, зло и страдание теряют всякий смысл. Все происходящее представлялось Иакинфу каким-то жутким, отвратительным фарсом.
   Когда указ был оглашен, митрополит Серафим поднялся с кресел, подошел к окаменевшему Иакинфу и коснулся посохом его груди. И тотчас две тени (Иакинф не разобрал, кто это) кинулись к нему и сорвали с шеи золотой наперсный крест.
   - Преклони колени, брате,- шепнули ему.
   Митрополит Серафим, возвышаясь теперь над ним, произнес:
   - Возблагодари, брате, господа нашего Иисуса Христа за милость, тебе августейшим монархом и Святейшим Синодом оказанную. В осуждение за все прегрешения, тобою содеянные, токмо извержен ты от сана архимандричьего и священнического, но всемилостивейше оставлен в чине ангельском. А ведь мог и вовсе быть отлучен и, исключенный из звания духовного, мог быть отдан в военную службу или обращен на казенные заводы. Таковы узаконения существующие. Так возблагодари же, брате, всевышнего.
   Вот, оказывается, какая милость ему явлена! Подумать только: его могла ждать еще и солдатчина, и каторга!
   - Впредь, брате,- продолжал между тем митрополит,- не дерзай рукою кого бы то ни было благословлять и наперсного креста носить. Отныне и впредь должен ты токмо простым монахом именовать себя и писаться. Находясь на Валааме, из оного никуда отлучаться не можешь ты до конца дней твоих. Так дайте же ему перо и бумагу и пусть немедля в присутствии всей консистории и начальства епархиального строжайшею подпискою скрепит сии обязательства.
   Иакинфа подтолкнули к столу, и он, не читая, подписал заготовленную бумагу.
   Тем же указом иеромонахи Серафим и Аркадий были сосланы,- правда, без лишения сана и только под временным запрещением священнослужения - Серафим на четыре года, а Аркадий на год - во Введенский Островский монастырь. Причетнику же Яфицкому, освобожденному от суда, был дан вид для свободного приискания себе места.
   Иакинф не помнил, как добрался до своей кельи.
   Им овладело какое-то нестерпимое злое уныние. Все, решительно все казались ему виноватыми - и маленький консисторский дознаватель, и князь Голицын, и сам царь, о митрополите Серафиме уж и говорить нечего. Всем им хотелось не только сказать, но и сделать что-то злое в отместку...
   Он не успел ни с кем даже проститься. Ни с Тимковским, ни с Бестужевым. Хорошо хоть Сипаков оказался в лавре, и отцу Иакинфу удалось передать ему свои книги и рукописи. С собой ничего брать не разрешалось.
   В тот же день отец Иакинф был отправлен на Валаам с нарочным.
  

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

I

  
   Когда они подошли к Охтинской переправе, там уже стоял под парами "Валаамский Галиот". Плавать на пароходе прежде Иакинфу не доводилось. Ни на Волге, ни на Байкале пароходы еще не ходили, и он с любопытством разглядывал стоявший у причала корабль. Белый, с большими колесами посередине и высокой трубой, возвышавшейся над палубой, он показался Иакинфу красавцем.
   На палубу, на которой было уже немало богомольцев, отправляющихся на Коневец и на Валаам, грузили дрова, бочки с селедкой, мешки с мукой и сахаром.
   Перед самым отплытием по сходням поднялись несколько монахов Валаамского монастыря, дожидавшихся парохода на монастырском подворье у переправы.
   Наконец раздался пронзительный гудок, от трубы оторвалось облачко белого пара, палуба содрогнулась, плицы колес зашлепали по воде, и пароход, медленно разворачиваясь, отплыл от причала.
   Город, собственно, давно уже кончился - Александро-Невская лавра и пристань находились на самой его окраине, но справа от парохода, по левому берегу Невы, долго еще тянулась вереница прокопченных фабричных строений и одна заводская слобода сменялась другою.
   Иакинф все не уходил с палубы, хотя становилось прохладно и конвойный монах тянул его вниз.
   Да как было уйти? Клонившееся к западу солнце отбрасывало далеко вперед тень парохода. Переливалась, поминутно меняя оттенки, вода: спокойная, чуть отливающая перламутром перед носом парохода, она будто кипела за колесами и долго еще не могла успокоиться за кормой. Но вот река приняла влево, направо зажелтела в лучах закатного солнца песчаная отмель, и за ней загорелись золотом купола и шпили Шлиссельбурга, или Шлюшина, как зовут его тут, а когда-то встарь звали Орешком. Полуразрушенные, замшелые стены древней крепости защищали некогда северные пределы Новгородской земли от набегов шведских викингов.
   Сразу за Шлюшином открылась Ладога во всей своей красе: бескрайняя, безбрежная, золотисто-синяя, и на ней ходит крутая волна, уже не речная, даже не озерная, а будто морская - с иссиня-черным подбором снизу и веселым белым барашком сверху.
   Пароход приметно закачало. Иакинф неотрывно глядел вдаль, держась за перила, всей грудью вдыхая тугой влажный ветер и чувствуя на лице свежие брызги.
   Кажется, впервые с тех пор, как вышел из консисторской залы, где ему объявили приговор, он почувствовал вдруг, что жив. Тяжкое, неизбывное горе охватило его тогда. Такого еще не доводилось ему пережить. Все рухнуло... Все, к чему он так страстно стремился все эти годы. Напрасной оказалась вся прожитая жизнь, со всеми ее невзгодами, бедами, негаданными радостями, мечтами и стремлениями. Все это должно быть заживо погребено вместе с ним на пустынном острове в Ладожском озере.
   Но упрямо режет носом тугую волну "Галиот", пронзительно кричат летящие за кормой чайки, крепчает ветер и разрывает в клочья и уносит куда-то вдаль тупое отчаяние... И приходит на ум старое, испытанное его правило: не унывай, отец Иакинф, не унывай! Почитай за благо уже одно то, что ты живешь, что появился на свете. Ведь этого могло и не быть! Так наслаждайся же тем, что у тебя есть. И чего никто отнять у тебя не может! Никакой Серафим, никакой Синод! Землей, по которой ступают ноги твои. Этой волной, бьющей о борт. Небом над головой. Воздухом, которым дышишь. Этим ощущением, что жив!
   Не обделила его жизнь ни радостями, ни бедами. Не обошла ни любовью, ни настоящим делом, ни способностью дивиться красоте мира. И горестями тоже. Ну что же: надо быть мужественным! Жизнь не кончается этим приговором. И на Валааме люди живут.
   Сопровождавший Иакинфа конвойный монах должен был сдать его на Валааме игумену Иннокентию. По рассказам, игумен - совсем древний старец. Безвыездно провел он на Валааме шестьдесят с лишним лет и, пройдя там все ступени послушания - звонаря, пономаря, голосовщика, ризничего, уставщика на клиросе, казначея,- вот уже двадцать третий год исправляет должность настоятеля. В сан игумена возвел его в тысяча восемьсот первом году митрополит Амвросий. "Выходит, и у него, и у меня один и тот же крестный отец",- мелькнуло в голове Иакинфа.
   Встретил его Иннокентий, вопреки ожиданиям, не сурово.
   Игумену давно перевалило на девятый десяток. Был он лыс и сед, седина и в длинной жидкой бороде, и вкруг обширной лысины отливала древним, синеватым блеском. Однако старик был не по годам бодр и подвижен.
   Внимательно прочитав бумагу из Синода, которую вручил ему монах, сопровождавший Иакинфа, и отпустив его, игумен стал подробно расспрашивать Иакинфа о его прегрешениях и про пекинскую его жизнь. Отвечая на расспросы старца, Иакинф не преминул упомянуть, что был пострижен в монахи в тысяча восьмисотом году митрополитом Амвросием.
   Как Иакинф скоро убедился, Иннокентий был большой любитель душеспасительной беседы. Проведя в монашеском звании шесть десятков лет, он успел к своим девяноста почти годам отрясти с себя все мирские помыслы и желания и теперь, видя перед собой нового грешника, сосланного к нему для исправления, почел своим долгом наставить его на путь истинный.
   - Ты, брате, не первый год пострижен в чин ангельский и должон знать, в чем состоит служение иноческое господу богу нашему. Не бессловесных животных, коих не хощет господь, подобает приносить в жертву, как встарь делалось, а самих себя изнурять, ради него, умершего за нас. Помни, брате, словеса Иисуса Христа, спасителя нашего: аще кто хощет ко мне идти, тот непременно должен отвергнуться себе. Вот и ты всечасно помышляй, брате, что ты и_н_о_к. И должон ты не наименованием токмо иноком быти, но и всем житием своим должон быть и_н_о_й против жития мирского. Дабы загладить вины свои пред господом богом, должон ты во всем держаться словес божиих...
   Иакинф с подобающим вниманием слушал слова почтенного старца, а сам думал, действительно ли это ревностный послушник божий, убежденный праведник или в силу самой должности наставнической просто привык рассуждать цитатами из Священного писания, тем более что игумен, не скупясь, пересыпал ими свою речь.
   - Ты, всеконечно, помнишь, брате, что Христос, спаситель наш, сказал у Матфея: "Царство небесное нудится и нуждницы восхищают его". А вдумывался ли ты, брате, что сии словеса значат? Нужду иноку должно претерпевати в телесных и душевных подвигах. Как Христос претерпел и ученики его, как все святые и угодники наши непрестанно трудились и отвергнули мир, хотения и пристрастия свои, и все желания мирские, со всеусердною и горячею любовию храня и исполняя заповеди Христовы...
   По исстари заведенному в монастыре обычаю, каждый послушник и монах, не имевший священнического звания и сана иеромонаха или иеродиакона, должен был ежедневно, после исполнения всех послушаний и служб, являться к выделенному ему старцу и исповедоваться перед ним в сегодняшних своих прегрешениях - не только в поступках, но и в мыслях греховных и соблазнах, ежели таковые случатся за день. Иакинф с опаской смотрел на этих старцев, привыкших запросто общаться с богом и отпускающих его именем грехи братии. Верили ли они сами? Или, как это часто случается в монастырях, делали вид, что верят. Нет, пожалуй, все-таки верили, по обету и так... на всякий случай.
   Старцем, к которому ежедневно после повечерия должен был являться Иакинф, был сам игумен. Постепенно Иакинф вроде даже привязался к этому очень старому, не слишком грамотному, но по-своему неглупому и словоохотливому человеку. С ним можно было поговорить по-человечески, даже поспорить, не то что с другими старцами - ханжами и начетчиками. Отец Иннокентий понимал, что почти полвека, разделяющие их, не пустяки.
   - Мие-то нечего бога гневить,- говорил игумен, выслушав Иакинфа и перебирая четки,- я достиг предела своей жизни, его же не прейдеши, а ты, брате мой, в самой еще силе, много тебе дано и много, ох много, с тебя еще спросится.
   Человека по-настоящему узнаешь, только наблюдая его изо дня в день, волею обстоятельств сталкиваясь с его каждодневной деятельностью, в которой непроизвольно выявляются его способности, склонности, черты характера, истинные его побуждения. И не только речами влияет человек на других, но и всем обликом, всем существом своим. Есть люди, которые как бы излучают вокруг себя умиротворение - так действует мягкое их обхождение, незлобивость, спокойный, все понимающий взгляд, всегда ровный и тихий голос, постоянная готовность выслушать тебя и дать совет, ясная, безмятежная кротость. Таков был игумен Иннокентий. И Иакинфу казалось, что ему просто повезло, что он получил себе в наставники такого именно старца.
   С его помощью как-то легче переносилось заточение. Да и что делать? Оставалось одно - как-то жить, тянуть лямку бесправного епитимийного монаха, исполнять обычные монашеские послушания (он занимался иконописным мастерством, вместе с другими братьями косил сено, убирал в монастырских садах смородину и яблоки, копал картошку, рубил капусту), ходить на заутрени, обедни, вечерни, повечерия, читать акафисты, перед сном, уже после повечерия, исповедоваться перед своим старцем-игуменом, терпеливо и безропотно дожидаясь весьма сомнительного смягчения сурового наказания.
   По строгим монастырским правилам, ни один брат не имел тут права стяжать себе ни малейшей собственности. Считалось, что он получает от монастыря все необходимое. В братских же кельях не было ни чернил, ни бумаги, не мог держать инок при себе и никаких книг, кроме псалтыря и Евангелия. Те несколько книг, которые, вопреки запрету, Иакинф захватил с собой, он был вынужден сдать книгохранителю.
   Поначалу его охватило отчаяние. Но он предавался ему недолго. Силой воли заставил себя примириться с заточением, с тем, что мир его ограничен линией прибоя.
   Мало-помалу расположив к себе настоятеля, войдя к нему в доверенность, Иакинф решил заговорить с ним о своих трудах.
   - Дозвольте мне, ваше высокопреподобие, взяться вновь за мои упражнения. Без них мне тут - погибель смертная. Вы ведь знаете, отче, не только молитва в храме угодна господу богу, но и жизнь добродетельная, труды неусыпные. Так что поослобоните меня, ваше высокопреподобие, от некоторых церковных служб. Сам когда-то их отправлял. Буду я в келии своей бить поклоны да творить молитву. А в послушание мое иноческое вмените мне труды исторические. Все одно богомаз из меня не ахти какой. В других же каких мастерствах - ни в кузнечном, ни в столярном, ни в гончарном - я не смыслю. А тут я пользу людям приносить буду. Уж во всяком случае больше, нежели точа ложки или неся послушание в поварне.
   - Вот-вот, опять гордыня тебя обуять готова,- пытался вразумить своенравного инока игумен.- А инок должен быть не горд и не самолюбив, должен иметь кротость молчаливую, глубокое смирение и послушание...
   - Видит бог, отче, я смиренно несу послушание, вами мне препорученное. И поверьте, ваше высокопреподобие, пекусь я не о своих утехах, а о пользе ближним...
   Не сразу Иакинфу удалось добиться своего, но все-таки ранней весной по распоряжению игумена Иннокентия исторические упражнения Иакинфа были зачислены ему в монашеское послушание. Вернули изъятые у него при поступлении в монастырь книги, выдали чернила и бумагу. Отныне он должен был участвовать в церковных службах только по воскресеньям и в праздники. В прочие же дни недели приходил он лишь к заутрени и, отслушав ее до кафизм {Кафизма - чтение псалтыря.}, возвращался к себе в келью и принимался за труды до вечерней трапезы, после которой вместе со всеми братьями участвовал лишь в общем вечернем правиле {Правило - вечернее наставление игумена.}.
   Конечно, и эти службы отнимали немало времени, но Иакинф был доволен - он получил теперь почти десять часов в сутки для своих занятий.
   Постепенно он привык к одиночеству, к древнему этому монастырю, раскинувшемуся на островах сурового озера, к безмолвию огромного монастырского подворья, к золотым соборным главам, ярко сверкающим на солнце.
   И какую радость доставлял ему его труд, постоянный и неусыпный! Он просыпался по утрам еще до того, как монах, исполняющий должность будильника, подходил к дверям кельи и, зазвенев в колокольчик, произносил свое "пению время, а молитве час", и успевал до благовеста к утрени еще часок поработать.
   Вечером, когда кончались службы и умолкал до ранней утрени соборный колокол, наступала такая тишина, что становилось слышно, как потрескивает, оплывая, свеча да сверчок за печкой поет свою унылую песенку. Больше всего Иакинф любил такие вот часы, когда пламя свечи вырывает из сумрака разложенные на столе страницы и кажется, что рядом в этой угрюмой келье шумит прошлое, слышится топот копыт Чингисовой конницы, свист клинков и копий и перед ним проходит сама история - кровавая и величественная.
   Иногда перед сном он задувал свечу, спускался на берег и обходил вокруг монастыря аллеей, знакомой ему до последнего поворота. Он мог бы пройти по ней и с завязанными глазами.
  

II

  
   Иакинф выглянул в окно. На пристани царило необычайное оживление. У причала разгружалось разом несколько барж и лодок. Иакинф вспомнил: завтра престольный праздник, начинается ярмарка. Он поспешно оделся и спустился к берегу. Целых десять месяцев он не видел на острове ни души посторонних, и вот на тебе - ярмарка...
   В пестрой и шумной толпе он сразу выделил молодую цыганку. На ней была широкая юбка с множеством оборок, на плечах цветастый платок, под тоненькой ситцевой кофточкой угадывались груди, маленькие и твердые. Во всем ее облике, в гибком и стройном стане, огромных черных глазах, смуглой, словно опаленной южным солнцем, коже, чувствовалось, что она принадлежит к племени, вышедшему когда-то из знойной Индии.
   Вечером, вернувшись от старца-игумена в келию, Иакинф поймал себя на том, что думает, о молоденькой цыганке. Он ворочался с боку на бок на войлоке, которым было прикрыто его узкое и жесткое ложе, и никак не мог уснуть.
   Он вскочил с постели, накинул подрясник и побежал на пристань. Ярмарочные балаганы были пусты. Он пошел в глубь острова, подальше от монастырских стен. Шел быстро, перепрыгивая через валуны и корни, старался утомить себя до изнеможения. И вдруг на дальнем конце острова, сквозь стволы сосен, на самом берегу, он увидел пламя костра. Там раскинулся цыганский табор.
   Языки пламени взмывали высоко в небо, отбрасывая яркие блики на смуглые лица расположившихся вокруг костра людей. Одни курили трубки, сидя на корточках, другие вольно раскинулись на траве, подложив под головы сёдла или просто руки и глядя в небо. Высокий цыган в распахнутом кафтане, прижав черной кудрявой бородой скрипку, плавно водил по струнам смычком. Рядом стояла цыганка, которую он видел утром на пристани, и, опустив ресницы, пела. Остановясь поодаль, Иакинф слушал песню цыганки. Голос у нее был низкий и густой, как мед. Он лился и лился тугой прозрачной струей, и даже визгливый смычок не мог нарушить его напряженное и властное течение. Непонятны была незнакомые гортанные слова, но в этом низком, грудном голосе было столько напряженной страсти, что и без слов можно было понять - пела она о южных ночах, о любви, о счастье, о горечи разлуки...
   Под деревом, где он остановился, было почти темно. Его, должно быть, не видно. А она была видна вся. Иакинф смотрел на нее, и сердце кольнула острая жалость, что много лет жил он жизнью досадно неполной, что в нем бессмысленно погибло столько нерастраченной нежности. Да, видно, ничему-то не научила меня жизнь, горько усмехнулся Иакинф.
   На другой день он встретил ее на ярмарке. Отделившись от подруг, она смело направилась к Иакинфу.
   - Позолоти руку, святой отец,- сказала цыганка, взглянув ему прямо в глаза своими черными, немного сумрачными глазами, таинственными, как сама история ее племени.
   Иакинф даже растерялся от неожиданности, сунул руку в карман подрясника и протянул ей все серебро, какое у него было.
   - Всю правду расскажу тебе про твою жизнь, ничего не утаю,- говорила цыганка, беря его за руку и поднимая на него свои удивительные глаза. Он глядел в золотистый сумрак этих глаз и думал: "Что ты можешь мне рассказать? Откуда тебе знать, как сложилась моя жизнь? Какие передряги выпали мне на долю?"
   И тем не менее слушал. Говорила она быстро и бойко, а он, вполуха слушая ее рассказ, не отрываясь глядел на нее. Она была совсем не так молода, как ему показалось издали, с первого взгляда. Ей было, должно быть, лет тридцать. В глубине черных глаз притаилась печаль. И Иакинф вдруг подумал, что она и впрямь может рассказать его жизнь, даром что не знает внешних ее событий. Да разве в них дело? Десятки, сотни, даже тысячи событий, может быть, больших и значительных, происходили вокруг него и прошли незамеченными, не оставив следа в его сердце, выветрились из памяти, потому что не имели для него никакого значения. А что осталось? Что он пронес с собой через всю жизнь?
   - Ты верь ей, верь, батюшка,- вторила ей стоявшая рядом цыганка.- Она тебе всю твою жизнь, всю, как есть, расскажет. Она колдунья. Мы сами ее боимся. Она тебе всё, всё, как есть, расскажет, что было и что будет.
   Иакинф поймал себя на том, что боится, да и не хочет узнать, что будет. Многое он готов отдать, чтобы добиться того, что замыслил, но ни за что не согласится, чтобы ему наперед предсказали все, что ему предстоит в жизни. Пусть благословенно будет неведение!
   - Нет, нет, колдунья, не надо мне рассказывать, что будет, не надо!..
   А вечером он был в таборе. И на другой день. И на третий. И так целую неделю, пока длилась ярмарка.
   Об этих встречах своему старцу-игумену он ничего не рассказывал. Сам он в них ничего дурного не видел и был рад, что на излете пятого десятка не огрубели его чувства, не подкралась к сердцу усталость. Да может, эти душевные и телесные силы - величайшая благодать божия и, что бы ни сказал ему старец-игумен, надобно не сетовать, а благодарить бога, что он не отнял их у тебя.
   Возвращаясь к себе в келью после этих встреч, он испытывал будто пробуждение от сна. Было чуть стыдно и вместе радостно оттого, что он натворил и еще может натворить, старый греховодник. Он чувствовал себя, как в жаркий летний день после пронесшейся грозы, которая омыла и жаркое небо, и пыльную землю, освежила все вокруг...
   Иакинф возвращался к себе под утро. На востоке едва занималась заря, озеро лежало внизу ровное, чуть схваченное туманом. Остановясь у самого обреза воды, он взглянул вдаль и вдруг почувствовал, что, несмотря ни на что, вопреки всему, что с ним приключилось, он счастлив, что стоять вот так над туманящимся озером, вдыхать этот свежий, утренний ветер, слышать, как кричат только что проснувшиеся чайки - это и есть счастье. Жизнь не очень-то щедра на радости. А такое утро - разве это не истинная радость?
  

III

  
   Барон Павел Львович Шиллинг фон Канштадт был доволен, что не отказался от этого поручения, как первоначально намеревался. Просто не мог взять в толк, что это вице-канцлеру вздумалось послать на отдаленный сей остров, расположенный чуть не посередине студеного Ладожского озера, именно его, да еще с заданием столь неопределенным - проверить, нет ли в архиве и книгохранилищах монастыря и семи его скитов каких-либо данных о ранней истории сей обители. По преданию, монастырь основан тут, на границе новгородских и шведских владений, еще в десятом веке. Впрочем, ему не привыкать к неожиданным поручениям. Прочат же его в председатели комитета по изданию "Собрания законов Российской империи".
   Но вода в озере была синяя и переменчивая, как сапфир, острова Валаамского архипелага живописны, фрески старинных скитов, выполненные безвестными монастырскими богомазами, чудесны, прозрачные северные ночи еще светлее и таинственней, нежели в Петербурге, и, наконец, эта неожиданная встреча!
   Воротился он из поездки в уединенный скит на дальнем острове поздно вечером и, когда поднимался к себе в монастырскую гостиницу, расположенную, как и весь монастырь, на взгорке, навстречу попался какой-то странный монах - без клобука, в одном подряснике, на голове что-то вроде круглой шляпы, а по бокам - две нимфы в цветастых шалях и широких юбках. Павел Львович невольно остановился и поглядел им вслед. Монах, видно, был несколько под куражом, что-то оживленно рассказывал, женщины хохотали.
   А когда на другой день Шиллинг зашел в одну из братских келий, он увидел вчерашнего монаха, склоненного над рукописью и окруженного китайскими ксилографами. Инок был так поглощен своими трудами, что не услышал, как скрипнула дверь и кто-то чужой вошел в келью. Пришлось громко кашлянуть и представиться.
   Монах взглянул на него хмуро. "Ходят тут",- было написано на его лице. По мало-помалу они все же разговорились и даже нашли общий язык: Шиллинг с его общительностью и тактом, как никто другой, умел разохотить человека к беседе.
   Несмотря на свою немецкую фамилию, Павел Львович был человек истинно русский. Предки его, выходцы из Германии, еще в незапамятные времена поселились в Эстляндии и давно обрусели. Отец его был пехотный полковник, много лет командовал Низовским мушкетерским полком, расквартированным в Поволжье, и свои детские годы Павел Львович провел в Казани. А монах, оказывается, тоже из Казани - так что им было что вспомнить.
   Но куда больше, нежели полудетские воспоминания, занимали Шиллинга китайские книги и ксилографы, которыми был завален длинный рабочий стол, придвинутый к окну кельи: Восток был давней страстью Павла Львовича. Жизнь его складывалась неровно и непросто. Еще на девятом году, как было принято в ту пору в Дворянских семьях, он был зачислен прапорщиком в полк, которым командовал отец. Когда Павлуше исполнилось одиннадцать, отец умер, и мальчика определили в Первый кадетский корпус в столице. Кончил он корпус с отличием, был произведен в подпоручики и зачислен в свиту по квартирмейстерской части, как при императоре Павле именовался генеральный штаб. Правда, семейные обстоятельства помешали его военной карьере - не было средств, чтобы вести жизнь, к которой обязывало его положение в главном штабе, и он вскоре перешел на службу в коллегию иностранных дел, где платили жалованье и где к тридцати пяти годам он дослужился до статского советника. Только когда началась отечественная война, он отпросился в действующую армию, штабс-ротмистром драгунского полка участвовал в сражениях с Наполеоном, был ранен в бою, дважды награжден - Владимиром и саблей с надписью "За храбрость". Кончилась война - он вернулся к своей дипломатии.
   Но по призванию своему Павел Львович не был ни военный, ни дипломат, а изобретатель и ученый. Круг его интересов был необычайно широк. Физик, ориенталист, криптограф, он изобрел для нужд армии и горного дела электрический запал, чтоб взрывать на расстоянии пороховые горны и мины, основал первую в России литографию, снабжал русскую армию и русскую дипломатию такими хитроумными шифрами, которые, несмотря на все усилия, не могли расшифровать ни противник, ни... союзники. Уже не первый год увлеченно трудился он над созданием электромагнетического телеграфа и бог знает, чем еще не занимался. Но хоть много лет состоял он в нашем посольстве в Мюнхене, а затем служил в департаменте, ведавшем западными странами, давней и неизменной его привязанностью был Восток. Еще в самом начале века, будучи в Мюнхене, он пристрастился к ученым собраниям в тамошнем Музеуме, на которых дебатировались вопросы истории, языка и культуры восточных народов. В залах Музеума была собрана богатая коллекция восточного искусства. С тех далеких, почти что юношеских, лет Павел Львович и "заболел" Востоком. Оттого-то и перевода в Азиатский департамент добился. Заслуги его в ориенталистике были признаны в Европе: Павел Львович был избран членом-корреспондентом Азиатского общества в Париже, почетным членом Британского королевского общества азиатской литературы в Лондоне. И вот, оказывается, перед ним бывший пекинский архимандрит Иакинф. На ловца и зверь бежит.
   Этот дородный, любивший поесть и выпить человек и в свои сорок лет отличался ненасытным любопытством. Все новое влекло и занимало его. Ориенталист по призванию, он всю жизнь провел на Западе, хорошо знал Германию и Францию, не раз бывал в Италии и Англии. В Азии же, которая так его занимала, как-то не случилось ему побывать, и он знал об азиатских странах только по книгам, которые собирал всю жизнь, да по рассказам путешественников. А отец Иакинф почти полтора десятка лет провел в самой что ни на есть азиатской стране, изучил китайскую грамоту, трудность которой вошла в пословицу, свободно читает и переводит о китайского. Подумать только! Понятное дело, он набросился на монаха с расспросами.
   Иакинф же поначалу поглядывал на этого толстого подвижного человека с недоверием. Но никто, кроме разве что Бестужева да Волконской, не проявлял к тому, чем он занят, такого жадного любопытства, не расспрашивал об его изысканиях с такой неподдельной заинтересованностью, и Иакинф постепенно оттаял и разговорился. Хоть о китайском языке его негаданный гость имел представление самое поверхностное, да, видно, немало читал о Китае и вообще о восточных странах и, по его словам, собрал у себя обширную - в несколько тысяч томов - библиотеку китайских, маньчжурских, монгольских, японских и других сочинений на восточных языках.
   Шиллинг принялся расспрашивать Иакинфа, над чем тот трудится с таким увлечением. Иакинф рассказал, что пишет записки о своем путешествии через Монголию на возвратном пути из Пекина и заканчивает перевод с китайского одного любопытного сочинения о Тибете, которое, к счастью, захватил с собой, отправляясь на Валаам.
   - О Тибете? - живо спросил Шиллинг.
   - Да, описание Тибета.
   - Но это же замечательно, отец Иакинф! - возбужденно вскричал Шиллинг.- Подумать только: описание Тибета! Мы же решительно ничего не знаем об этой стране. Если и слышали кое-что, так только из сбивчивых известий римско-католических миссионеров, возвратившихся из Китая.
   - А доверять их известиям надобно с очень большой осторожностью и осмотрительностью,- сказал Иакинф.- Они могут в своих описаниях такого нагородить!.. А тут, чем сие сочинение любопытно, милостивый государь? Отчего я за него ухватился? Сочинитель - китайский чиновник, много лет служил он в Тибете по провиантской части и знает эту страну не понаслышке. Слава богу, исколесил ее вдоль и поперек. Правда, сведения, которые он приводит, относятся к веку прошедшему, но зато уж надежны и достоверны. Да я и сам хочу присовокупить в дополнение к сведениям, которые приводит китаец, статистические известия новейшего времени. Но над сим сочинением я еще тружусь. А вот эти уж совсем готовы и даже перебелены.
   Шиллинг внимательно разглядывал рукописи, которые монах раскладывал перед ним на столе, и пришел в восторг неописуемый.
   - Грех, батюшка, держать эти сокровища под спудом! Их надобно печатать, и без всяких промедлений!
   - Да как их напечатаешь, сидя тут? - усмехнулся Иакинф.- И кто разрешит?
   - Ну уж разрешения мы как-нибудь добьемся! - убежденно говорил Шиллинг.- Давайте-ка, давайте то, что у вас готово. Я захвачу с собой. Думаю, что и через цензуру проведу, и напечатать сумею.
   Иакинф передал Павлу Львовичу несколько статей, в том числе подготовленные к печати еще в Александро-Невской лавре "Разные известия о Китае" и "Ответы на вопросы, которые г. Вирст предложил г. Крузенштерну относительно Китая". Последняя статья особенно заинтересовала Шиллинга. Работа была не такая уж большая - страниц полтораста, но она была любопытна тем, что написана просто и доступна каждому. Известному нашему мореплавателю Крузенштерну перед его отправлением в кругосветное путешествие было задано двадцать семь вопросов о Китае. Вопросы были самые разнообразные и касались почти всех сторон государственного устройства, частной и общественной жизни этой страны, которую намеревался посетить славный мореплаватель. Его спрашивали и о китайских портах, и о фабриках, о торговле и о мастеровых, о рабстве и о многом другом. Возвратясь из кругосветного плавания, Крузенштерн опубликовал ответы на эти вопросы. Многие из них были досадно неполны, отрывочны, а порой и очень наивны. Иакинф решил их исправить и дополнить. Шиллинг понимал: чтобы выполнить такую работу, надобно хорошо знать все стороны жизни Китая. И сейчас, читая ответы Иакинфа на Вирстовы вопросы, он отчетливо видел, что перед ним сидит знаток Китая исключительный. Собранные вместе, эти ответы представляли собой как бы популярную "энциклопедиа синика". Конечно же, эта работа, хоть сочинитель и назвал ее так скромно, не может не вызвать интереса у самых широких кругов читателей.
   Иакинф пожаловался, что ему не хватает книг для ученых его упражнений. Вывезенная им из Китая библиотека осталась в Петербурге у бывшего студента его миссии Сипакова. При отъезде из столицы, столь поспешном, он сумел захватить с собой всего несколько книг и рукописей, и все они им уже обработаны.
   - Помогите, барон, христом-богом прошу вас. Вот-вот окончу я описание Тибета и свою Монголию, а чем дальше заняться осенью и зимой - ума не приложу.
   - Буду рад помочь вам, отец Иакинф,- сказал в ответ Шиллинг.- Составьте список книг

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 230 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа