ичневые, гм, волосы коричневые, - повторил он.
У высокого были черные как смоль волосы.
- Что за оказия? - спросил Шульгин, озадаченный.
Высокий задремал, сидя в креслах.
- "Бакенбарды не растут".
Шульгин опять посмотрел на высокого. Бакенбард у высокого - точно - не было.
- А! - хлопнул он себя по лбу. - Понял. Выкрасился! Голову перекрасил!
Он позвал жандармов.
- Мыть голову этому человеку, - сказал он строго, - да хорошенько, покамест коричневым не сделается. Он перекрашенный Кюхельбекер.
Высокого разбудили и отвели в камеру. Там его мыли, терли щетками целый час. Волосы были черные. У Шульгина были нафабренные бакенбарды, и дома у него был спирт, который дал ему немец-аптекарь; спирт этот краску превосходно смывал. Когда старая краска начинала линять на бакенбардах, Шульгин мыл им бакенбарды, и краска сходила. Он написал жене записку:
"Mon ange, пришли немедля с сим человеком спирт, который у меня в шкапчике стоит. Очень важно, душа моя, не ошибись. Он во флакончике, граненом".
Высокому мыли голову спиртом.
- Полиняет, - говорил Шульгин, - от спирта непременно полиняет.
Высокий не линял.
Тогда Шульгин, несколько озадаченный, послал жандарма за Николаем Ивановичем Гречем. Николай Иванович становился специалистом по Кюхельбекеру.
Когда он вошел к полицеймейстеру, полицеймейстер, хватив полный стаканчик рому, сказал ему довольно учтиво:
- Прошу у вас объяснения по одному делу, а вы должны сказать сущую правду по долгу чести и присяги.
- Ваше превосходительство услышит от меня только сущую правду, - сказал Николай Иванович, слегка поклонившись.
- Знаете ли вы Кюхельбекера?
- Увы, - вздохнул Николай Иванович, - по литературным делам приходилось сталкиваться.
- Так. А вы его наружность помните?
- Как же, помню, ваше превосходительство. Шульгин повел Николая Ивановича в другую комнату.
На софе лежал высокий молодой человек и смотрел в потолок диким взглядом. Шульгин с сожалением посмотрел на его черную голову.
- Мыли, мыли, не отходит, - пробормотал он.
- Что мыли? - удивился несколько Николай Иванович.
Шульгин махнул рукой.
- Кюхельбекер ли это?
- Нет!
- А кто это?
- Не знаю.
Тогда молодой человек вскочил и закричал жалобным голосом:
- Николай Иванович, я ведь Протасов; вы ведь меня у Василия Андреевича Жуковского встречали.
Греч вгляделся.
- А, Иван Александрович, - сказал он с неудовольствием.
Шульгин с омерзением посмотрел на высокого:
- Что же вы сразу не сказали, что вы не Кюхельбекер?
Он махнул рукой и пошел допивать свой ром.
В ту же ночь было арестовано еще пять Кюхельбекеров: управитель и официант Нарышкина, сын статского советника Исленев и два молодых немца-булочника.
Голов им не мыли, а Шульгин прямо посылал за Николаем Ивановичем, который к этому делу за неделю привык.
В Валуевском кабаке сидел маленький мужик и пил чай, чашку за чашкой. Огромную овчинную шапку с черным верхом он положил на стол. Пот лился с него, он пил уже третий чайник, но по-прежнему кусал сахар, дул в блюдечко, а между тем подмигивал толстой девке в пестрядинном сарафане, которая бегала между столами. В кабаке было мало народу, и мужику было скучно. В углу сидели проезжающие: высокий, худощавый, в белой пуховой шляпе человек и другой - молодой, белобрысый. Пили и ели с жадностью. Мужик с любопытством смотрел на высокого.
"Не то из бар, не то дворовый. Из управляющих, видно", - решил он.
Высокий проезжий тоже смотрел на мужика внимательно, не столько на него самого, сколько на его шапку. Мужик это заметил, взял шапку со стола и, смутившись чего-то, надел ее на голову. В шапке сидеть было неудобно, и он скоро опять положил ее на стол. Высокий толкнул локтем белобрысого и кивнул ему на мужика. Он отдал белобрысому свою белую шляпу. Тот подошел к мужику.
- Эй, дядя, - сказал он весело. Мужик поставил чашку на стол.
- Дядя, меняй шапку. Я тебе белую дам, ты мне черную.
Мужик посмотрел на белую шляпу с недоверием.
- А для чего мне менять, - сказал он спокойно, - чем моя шапка худа? Мне твоей не надо.
- Не чуди, дядя, - сказал белобрысый. - Шляпа дорогая, городская, в деревне по праздникам носить будешь...
- По праздникам, - сказал мужик, колеблясь. - А куда ж ее в будень? Засмеют меня.
- Не засмеют, - сказал уверенно белобрысый, взял со стола овчинную мужикову шапку и отнес ее высокому.
Высокий надел ее, улыбнувшись, потрогал ее на себе рукой, расплатился, и оба они вышли.
Проезжие давно летели по ухабам в лубяном возке, а мужик все еще примерял белую шляпу, рассматривал, клал на стол и старался понять, для чего это высокому понадобилось менять алтын на грош - белую пуховую шляпу на черную мужицкую овчину.
Под Новый год Вильгельм подъехал к Закупу. Дорога была все та же, по которой он катался когда-то с Дуней, но теперь она лежала под снегом, вокруг были пустынные поля. До Закупа оставалось версты две-три, надо было проехать большую деревню Загусино. Все Загусино знало Вильгельма. Здесь жил его старый приятель Иван Летошников. Вильгельм остановился в Загусине немного отдохнуть, попить чаю, спросить, что слышно в Закупе.
Огромный седой старик, староста Фома Лукьянов, встретил его у своей избы, поклонился низко и пристально посмотрел на Вильгельма умными серыми глазами. И сразу же Вильгельм почувствовал, что дело неладно. Он спрыгнул с возка и пошел в избу. Фома неторопливо пошел за ним. В избе возилась старуха у печи; замешивала в дежу тесто. Фома суровым жестом отослал ее вон.
- Просим милости, барин, - сказал он, указывая Вильгельму на скамью под образами.
- Как все здоровы? - спросил Вильгельм, не глядя на старосту.
- Слава богу, - сказал староста, поглаживая бороду, - и сестрица ваша, и маменька здесь, и Авдотья Тимофеевна в гостях. Все как есть благополучно.
Вильгельм провел рукой по лбу: Дуня здесь и мать. Он сразу позабыл все свои опасения.
- Ну, спасибо, Фома, - он вскочил. - Поеду к нашим. Где Семен запропастился? - И он двинулся из избы.
Фома на него посмотрел исподлобья.
- Куда торопитесь, барин? Присядь-ка. Послушай, что я вам скажу.
Вильгельм остановился.
- За тобой кульер из Петербурга был приехавши с двумя солдатами. Там и сидели в Закупе, почитай что три дня сидели. Только третьего дня уехали.
Вильгельм побледнел и быстро прошелся по избе.
- Не дождались, видно, - говорил староста, посматривая на Вильгельма, - а нам барыня заказала: если приедет Вильгельм Карлович, скажите, что кульер за ним приезжал.
- Уехал? - спросил Вильгельм. - Совсем уехал?
- Да вот говорили ребята, что тебя в Духовщине дожидаются.
Вильгельм поглядел кругом, как загнанный зверь. Духовщина была придорожная деревня, через которую он должен был ехать дальше по тракту.
- Вот что, барин, - сказал ему Фома, - ты тулуп сними, с нами покушай, да Семена позовем, полно ему с лошадьми возиться, а потом подумаем. Я уж мальчишку своего спосылал в Закуп. Там он скажет.
В избу вошел лысый старик с круглой бородой. Вильгельм вгляделся: Иван Летошников. Иван был по обыкновению пьян немного. Тулупчик на нем был рваный.
- С приездом, ваша милость, - сказал он Вильгельму. - Что это ты отощал больно? - Он посмотрел в лицо Вильгельму.
Потом он увидел Вильгельмов тулуп, мужицкую шапку на нем и удивился на мгновение.
- Все русскую одежу любишь, - сказал он, покачивая головой.
Он помнил, как Вильгельм три года тому назад ходил в Закупе в русской одежде. Вильгельм улыбнулся:
- Как живешь, Иван?
- Не живу, а, как сказать, доживаю, - сказал Иван. - Ни я житель на этом свете, ни умиратель. А у вас там, в Питере, слышно, жарко было? - Он подмигнул Вильгельму.
- Да-да, жарко, - протянул Вильгельм рассеянно и сказал, обращаясь не то к Фоме, не то к Ивану: - Как бы мне матушку повидать? (Он думал о Дуне.)
Фома сказал уверенно:
- Обладим. Они в рощу поедут покататься, и вы поедете. Там и встретитесь. Поезжайте хоть с Иваном. Только вот что, барин, свою одежу скидай, надевай крестьянскую.
Он крикнул в избу старуху и строго приказал:
- Собери барину одежу, какая есть: подавай тулуп, лапти, рубаху, порты. Поворачивайся, - сказал он, глядя на недоумевающее старухино лицо.
Вильгельм переоделся.
Через пять минут они с Иваном ехали в рощу по глухой боковой дороге.
- Милый; - говорил Иван, - этой дороги не то что люди, вояки не знают. Будь покоен. Цел останешься. Мы кульеру во какой нос натянем. (Фома ему проболтался.)
В роще уже дожидались Дуня и Устинька. Мать решили не тревожить и оставили дома. Дуня просто, не скрываясь, обняла Вильгельма и прикоснулась холодными с мороза губами к его губам.
Устинька, ломая руки, смотрела на брата. Потом она зашептала тревожно:
- Паспорт есть ли у тебя? Вильгельм очнулся.
- Паспорт? - переспросил он. - Паспорта никакого нет.
- Семен с тобой? - спросила Устинька.
- Со мной, не хотел одного отпускать.
- Молодец, - быстро сказала Устинька, и слеза побежала у нее по щеке. Она этого не заметила. Потом поправила шаль на голове и сказала торопливо: - Вы здесь подождите с Дуней. Я тебе паспорт привезу. И на дорогу соберу кой-чего. Не можешь ведь ты так налегке ехать.
- Ничего не собирай, ради бога, - сказал быстро Вильгельм, - куда мне? - Он улыбнулся сестре.
Устинька уехала. Они остались с Дуней вдвоем. Через полчаса Устинька вернулась с паспортом для Вильгельма и с отпускной для Семена.
- Ты в Варшаву иди, - шепнула она, - оттуда до границы близко. И запомни, Вильгельм, имя: барон Моренгейм. Это маменькин кузен. Он живет в Варшаве. Он человек влиятельный и тебя не оставит. Запомнил?
- Барон Моренгейм, - покорно повторил Вильгельм. Дуня, улыбаясь, смотрела на него, но слезы текли у нее по щекам.
Такой он запомнил ее навсегда, румяной от мороза, с холодными губами, смеющейся и плачущей.
- Барин, а барин, - сказал Иван, когда они возвращались, - ты послушай, что тебе скажу: твой Семен штучка городская. Он здешних дорог нипочем не знает. Я извозчик знаменитый. От Смоленска до Варшавы, почитай, двадцать годов ездил. Ты меня возьми с собой.
- Нет уж, Иван, - сказал Вильгельм и улыбнулся устало, - где тебе на старости лет в такой извоз ходить.
Белая дорога с верстовыми столбами однообразна.
Вильгельм спал, забившись в угол лубяной повозки, вытянув длинные ноги. Семен подолгу смотрел на снежные поля, клевал носом, время от времени оборачивался с облучка и заглядывал под навес возка: там моталось неподвижное лицо Вильгельма. Семен покачивал головой, напевал тихо себе под нос и похлестывал лошадей. Лошадей Устинья Карловна дала хороших. Чалка, с лысиной на лбу, была смирная и крепкая, вторая, серая, поленивей. Семен нахлестывал серую. Утром 6 января, одуревшие от дороги, они добрались до городского шлагбаума, за которым начинались уже окрестности Минска.
Вильгельм, съежившись, вошел в сторожевой домик и тотчас сбросил с себя шубу. Сторожевой солдат с трудом читал за столом затрепанные бумаги, водя пальцем. Рядом сидел еще один человек, невысокого роста, в форменной шинели, с маленьким сухим ртом и желчными глазами, не то жандармский унтер-офицер, не то городской пристав. Вильгельм бросил на стол свой паспорт и отпускную Семена и сел на лавку. Он вытянул ноги и стал ждать. Во всем теле была усталость, плечи ныли. Хотелось спать, и было почти безразлично, что вот сейчас солдат будет читать паспорт, спрашивать его и придется опять что-то говорить несуразное, называть какое-то чужое имя. "Семен все с лошадью возится, - подумал он, - наверное, голоден".
Он внезапно открыл глаза и увидел, что невысокий военный стоит за плечами сторожевого солдата и внимательно, с усилием вглядываясь, читает паспорт, шевеля губами. Солдат записывал в книгу для проезжающих Вильгельмов паспорт и бормотал под нос каждое слово.
- Служивший в Кексгольмском мушкатерском полку рядовым... Матвей Прокофьев сын Закревский... Белорусской губернии... из дворян, - бормотал солдат.
- Закревский, - прошептал, шевеля губами, военный и быстро оглядел Вильгельма. Вильгельм почувствовал, что он так глядел на него не в первый раз. Сердце вдруг заколотилось у него так, что он испугался, как бы этот стук не выдал его. Он опустил веки в ту самую минуту, когда военный должен был встретиться с его глазами, и сразу же убедился: все мелочи его лица и одежды ощупаны, проверены, учтены.
- Сколько лет? - тихо спросил военный у солдата. Солдат начал перелистывать паспорт.
- "Пашпорт сей дан в Санкт-Петербурге ноября 4-го дня 1812 года... от роду ему 26 лет".
- Двадцать шесть лет, - пробормотал военный, - в тысяча восемьсот двенадцатом году. - Он подумал немного. - Тридцать девять лет, - сказал он и взглянул искоса на Вильгельма. Вильгельм закрыл глаза и притворился, что дремлет. За годы он не беспокоился, в двадцать восемь лет его голова седела.
Солдат записал наконец имя и звание бывшего рядового Кексгольмского мушкатерского полка, который в походах, отпусках и штрафах не бывал, и сказал Вильгельму:
- Готово.
Вильгельм сунул паспорт за пазуху и встал. Маленький военный писал что-то у стола, заглядывая время от времени в окно, где Семен возился, подправляя чеку в возке. Вильгельм вышел и, согнувшись, все еще чувствуя на себе шарящие глаза, влез в повозку. Сторожевой солдат поднял шлагбаум.
- Гони, - сказал тихо Вильгельм Семену. Сторожевой солдат посмотрел им вслед и пошел к дому. На пороге ждал его маленький военный.
- Подавай лошадь! - закричал он и бешено взмахнул маленькой желтой рукой. - Подавай сейчас же! - крикнул он, полез в боковой карман и пробежал глазами исписанную со всех сторон бумагу.
Через пять минут военный гнал к городу. Он вез бумагу, в которой были записаны приметы проезжающего.
В тот же день к вечеру Вильгельма, дремавшего тяжелой дремотой в возке, разбудил Семен громким шепотом:
- Вильгельм Карлович, проснитесь, дело неладно, верховые за нами.
Вильгельм не сразу проснулся. Ему снились какие-то обрывки, несвязные движения, лица, маленький черный человек с хищным носом, ротмистр Раутенфельд или Розенберг, говорил о чем-то человеку с белым плюмажем. Вильгельм понял, что это они о нем говорят.
- Верховые, - говорил ротмистр, - проснитесь! Повозка подпрыгнула на ухабе, Вильгельм привскочил и проснулся.
- Где? - спросил он, все еще не сознавая хорошенько, в чем дело.
Семен указал кнутом назад влево. Вильгельм высунул голову из возка и очнулся окончательно. На повороте, вдали летели по дороге трое каких-то всадников. Они были еще далеко, лица и одежда их были не видны.
- Гони, - сказал Вильгельм тихо, - вовсю.
Семен закричал, загикал, хлестнул по лошадям, и повозка, подпрыгивая на ухабах, понеслась. Мелькнула опушка леса, какая-то придорожная изба. Лошади мчались.
Осенью 1825 года начали чинить Минский тракт. Старая дорога от Минска к Вильно давно уже не годилась: грунт был подмыт и по самой середине дороги образовалось болото. Дорогу временно отвели сажен на сто в сторону. Но тут подошла зима, работы были брошены. В этом месте Минский тракт раздваивался, дорога шла в двух направлениях. Одна дорога была непроезжая - вела в болото.
Вильгельм высунулся из возка:
- Что же ты стал, гони, Семен!
- Куда гнать-то, - сказал Семен, не оборачиваясь, - налево или направо?
Вильгельм оглянулся: верховых не было видно, они исчезли за поворотом дороги. "Налево? Направо? Как тут узнать, куда свернет погоня?"
- Налево! - прокричал он.
Повозка покатилась налево. Впереди было болото.
Не прошло и десяти минут, как трое верховых добрались до того места, где Минский тракт расходился в разные стороны.
- Куда же теперь ехать? - спросил один, плотный, в полицейской форме, неловко державшийся в седле. - Да, впрочем, не может быть того, чтобы они на старую дорогу поехали.
- Как знать, - сухо отвечал маленький военный с тонким ртом и желчными глазами. Он подумал немного. - Зыкин! - закричал он, придерживая горячившуюся лошадь. Молодой солдат вытянулся перед ним на лошади. - Зыкин, поезжай налево, оружие есть?
- Слушаю, ваше благородие, - весело ответил солдат и повернул лошадь.
Дорога кончилась. Впереди было непроезжее, покрытое тонким льдом болото. Лошади, загнанные, тяжело храпели, шли шагом и только вздрагивали от кнута. - Хоть бы за деревья загнать, - сказал Семен сурово.
- Какие деревья? - спросил Вильгельм, повернул голову и увидел: в стороне, по правую руку от пути, которым ехала повозка, стояли двумя шпалерами черные, голые деревья.
Он выскочил из повозки. Семен слез с облучка, повел лошадей на поводу, а Вильгельм подталкивал повозку сзади. Кое-как добрались до деревьев, выбрали место погуще, повалили повозку и стали ждать. Деревья были шагах в двухстах от того места, где исчезали всякие признаки дороги.
Через минут десять послышался топот, и показался молодой солдат на коне. Он со вниманием посмотрел на следы повозки и спешился. Вильгельм ясно видел его лицо, худощавое, с голубыми глазами. Солдат остановился, вытащил из кармана кисет с табаком и стал закуривать. Закурив, он еще раз посмотрел вдаль, на порушенный снег, как будто недоумевал, что ему с этим делать. Вильгельм лежал, притаившись за повозкой. Он слышал рядом с собой громкое дыхание Семена.
"Господи, хоть бы лошади не заржали", - подумал он. Лошади стояли смирно. Семен смотрел поверх возка на солдата.
Солдат все еще стоял на том же месте, не решаясь ни идти дальше по неизвестной дороге, ни поворотить назад.
Наконец он оглянулся вокруг себя, лениво махнул рукой, выплюнул докуренную цигарку, затоптал в снег и сплюнул. Потом сел на коня и шагом поплелся обратно.
От Литовского Военного Губернатора,
Генерала от инфантерии Римского-Корсакова.
К Его Высокопревосходительству
Господину Военному министру.
Вследствие отношения ко мне Вашего Высокопревосходительства от 4-го сего генваря, No 78, по Высочайшему Его Императорского Величества повелению последовавшего, я предписал 12-го числа сего месяца Виленскому и Гродненскому гражданским губернаторам о учинении по губернии строжайшего розыскания к отысканию и поимке по приложенным при том отношении описаниям примет скрывшегося мятежника коллежского асессора Кюхельбекера, участвовавшего в происшествии, случившемся в С.-Петербурге в 14 день декабря 1825 года, и сделать повсеместное объявление, что, если где окажется кто-либо его скрывающий, с тем поступлено будет по всей строгости законов против скрывающих государственных преступников. Вчерашнего же 16 генваря, в 6 часов вечера, я получил с нарочным от Минского г. гражданского губернатора отношение от 15 генваря, No 466, в котором прописывает: что два человека, весьма по близким сходствам примет Кюхельбекера, проехали недавно мимо Минска по Виленскому тракту, - и по сему он, губернатор, отправил в погонь за ними минского частного пристава Бобровича к Вильне и далее, где надобность востребует; а ко мне, препровождая описание тех двух человек насчет одежды, обуви, лошадей и повозки, просит моего распоряжения - об оказании тому чиновнику пособия. Упомянутый частный пристав Бобрович, по прибытии в Вильно, подал мне рапорт, что он не мог почерпнуть никакого следа направления тех людей по тракту из Минска в Вильно. Почему от Виленского гражданского губернатора предписано 16 генваря с нарочным земским исправником по всем от Вильны к границе трактам - о поимке тех двух людей, - если бы они где-либо оказались или были настигнуты; о чем сообщено от него начальнику Ковенского Таможенного Округа, а от меня, того же 16 числа, послано по эстафете Гродненскому гражданскому губернатору описание их повозки, пары лошадей, одежды и обуви (сообщенное мне от Минского губернатора) и предписано, дабы тотчас с нарочным велел всем земским исправникам, в особенности пограничных уездов, и к Брестскому городничему, дабы в случае появления где-либо в уезде или на границе в Гродненской губернии сказанных двух человек по описанным проясним и новым приметам тотчас были они схвачены и взяты под стражу окованные; если же получится сведение о направлении их в Волынскую губернию, то в ту же минуту отправиться исправнику за ними в погонь и, захватив их, содержать окованных под стражей. А о равномерном по сему действии на границе и по таможенной части сделаны начальником Ковенского и Гродненского таможенных округов отзывы. Сего же числа Виленский полицеймейстер подал ко мне записку, в подлиннике при сем прилагаемую, по которой ныне же послан в местечко Поланген полицейский чиновник, а по возвращении его буду иметь честь Ваше Высокопревосходительство о последствиях уведомить.
Генерал от инфантерии Римский-Корсаков.
Вильно
17 генваря 1826 г. No 146.
По сведениям о сыскивающемся по Высочайшему повелению мятежнике коллежском асессоре Кюхельбекере известно, что сестра его в замужестве есть за смоленским помещиком Глинкою, у которого он, Кюхельбекер, был и, взяв там пару лошадей и одного человека, отправился к Минску; 6 или 7 генваря проезжал станцию Юхновку, по тракту от Смоленска к Минску; а 10-го числа подобных примет два человека замечены были проезжающими в город Минск; и тут уже потерян их след. Но как полагать должно, что преступник сей имеет намерение пробраться за границу, то весьма быть может, что он взял свое направление на Поланген, где может иметь удобность проехать границу, по начальству над оною родственника сестры своей Глинки. Приметы, под коими скрывается сей преступник, есть следующие:
лошади две крестьянские, одна из них рыже-чалая, с лысиной на лбу, другая - серая. В возке, обитом лубом, с одним отбоем, а с другой стороны без оного;
люди: 1-й (который должен быть Кюхельбекер) - росту большого, худощав, глаза навыкате, волоса коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут, борода мало зарастает, сутуловат и ходит немного искривившись; говорит протяжно, от роду ему 30 лет, в одежде под низом - простая крестьянская короткая шуба, наверх оной надевает тулуп, покрытый рипсом или чем другим - цвету желто-зеленого, обвязывается платком большим желтого цвета; шапка крестьянская, черной овчины, круглая, с верхом черным; 2-й - росту среднего, одежда на нем: шубенка худая под низом, наверх надевает шинель синего сукна; шапка светло-серая с козырьком. Оба они ходят иногда в сапогах, а иногда в лаптях.
Виленский полицеймейстер Шлыков.
Из Минска в Слоним, из Слонима в Венгров, из Венгрова в Ливо, из Ливо в Окунев, мимо шумных городишек, еврейских местечек, литовских сел тряслась обитая лубом повозка, запряженная парой лошадей: одной чалой, с белой лысиной на лбу, другой - серой.
Серая в пути притомилась, в Ружанах Вильгельм ее продал цыгану-барышнику. У Цехановиц ночевали в деревне, на постоялом дворе. Только что легли спать, раздался осторожный стук в окно. Вильгельм вскочил и сел на лавку.
- Стучат, - тихо сказал он Семену. Мимо прошел хозяин.
- Не лякайтесь, не лякайтесь, панове, - сказал он спокойно.
В горницу вошли три молодых еврея. За ними шел еврей постарше. Они расположились на лавке и тихо заговорили между собой. Вильгельм понимал их разговор. К удивлению его, они говорили певуче на диалекте, близком к старому верхненемецкому языку. Это были контрабандисты. Вильгельм осторожно подошел к ним и сказал по-немецки, стараясь произносить как можно ближе к диалекту, ими употребляемому:
- Не можете ли вы меня переправить за границу?
Контрабандисты внимательно на него взглянули, посмотрели друг на друга, и старший сказал:
- Будет стоить две тысячи злотых.
Вильгельм отошел и сел на лавку. У него было только двести рублей, которые дала ему Устинька. Они дождались утра и поехали дальше.
Опять корчма. Сидя в корчме, Вильгельм призадумался. Дальше ехать вдвоем с Семеном в лубяном возке нельзя было. Нужно было пробираться одному. Вильгельм посмотрел на Семена и сказал ему:
- Ну, будет, Семен, поездили.
Он страшно устал за этот день, и Семен подумал, что Вильгельм хочет заночевать в корчме.
- Все равно, можно и подождать. До ночи недалеко, - сказал он.
- Нет, не то, - сказал Вильгельм. - А поезжай домой. Будет тебе со мной возиться. Дальше вдвоем никак невозможно.
Вильгельм спросил у хозяина бумаги, чернил, сел за стол и начал писать Устиньке письмо. Он прощался с нею, просил молиться за него и дать вольную другу его Семену Балашеву. Семен сидел и исподлобья на него поглядывал.
- Как же так, все вместе, а теперь врозь? - спросил он вдруг у Вильгельма, как бы осердившись
Вильгельм засмеялся невесело.
- Да так и все, любезный, - сказал он Семену. - Сначала вместе, а потом врозь. Вот что, - вспомнил он, - бумага-то твоя при тебе?
Семен пошарил за пазухой.
- Нету, - сказал он растерянно, - нету бумаги, никак обронил где-то?
Вильгельм всплеснул руками:
- Как же ты теперь домой поедешь?
Он подумал, потом вытащил свой паспорт и протянул его Семену.
- Бери мой паспорт. Все равно, как-нибудь дойду. Семен взял паспорт, начал его с мрачным видом перелистывать и потом сказал нерешительно:
- Здесь по пашпорту тридцать девять годов, а мне по виду барышни только что двадцать дают. Вам пашпорт самим нужен.
Семену было двадцать пять лет, но он был моложав.
- Тогда брось его, - сказал Вильгельм равнодушно. - Пожалуй, и впрямь не годится паспорт: его у нас все равно тогда списали в точности, теперь, наверное, все знают. Ну, с богом, собирайся, - сказал он Семену. - Дома поклон всем передай, письмо не оброни. Устинье Карловне отдашь.
Он проводил Семена на двор. Семен сел в возок, потом, всхлипнув, выскочил, обнял крепко Вильгельма и хлестнул чалку.
Семен доехал до Ружан. В Ружанах была ярмарка. Он пошел бродить по ярмарке. Денег у него не было, и он решил продать чалку с возком. Два цыгана остановились перед ним. Они долго торговались, смотрели коню в зубы, хлопали по ногам, щупали повозку. Наконец сошлись и вручили Семену двадцать карбованцев. Но когда Семен хотел расплатиться на постоялом дворе, хозяин попробовал карбованец на зуб и сказал равнодушно:
- Фальшивый, не возьму.
Семен свету не взвидел. Он бросился назад на ярмарку, отыскал цыган и начал кричать, чтобы они либо отдали ему лошадь с повозкой, либо дали настоящие деньги. Молодой цыган закричал пронзительно:
- Фальшивые деньги дает!
Семен ударил его в висок. Три цыгана обхватили его за руки, и началась драка, потом драка утихла, цыгане бросили его. Семен протер глаза и увидел перед собой двух жандармов.
19 января Вильгельм вошел в Варшаву. Он прошел по окраине Пражского предместья и стал искать харчевни. Перед одной харчевней толпился народ - читал какое-то объявление.
- "По-че-му по-ста-вля-ет-ся, - тянул по слогам толстый человек в синей поддевке, по-видимому лавочник, - ...ставляется", - дальше оп прочесть не мог. - "В непременную", - прочел он наконец сразу и крякнул с удовлетворением.
- Что ж, читать не умеешь? - сказал ему мещанин с острой бородкой. - "В непременную обязанность всем хозяевам".
Лабазник угрюмо покосился на мещанина.
- Тоже грамотей, - сказал он и отошел. Мещанин складно и торжественно прочел объявление:
- "Декабря 30 дня 1825 года. Санкт-петербургский обер-полициймейстер Шульгин первый", - закончил он, любуясь порядком официального языка.
Вильгельм издали видел их. Втянув голову в плечи, он зашел за угол харчевни и подождал, пока все разойдутся. Тогда он подошел к столбу и стал читать:
По распоряжению Полиции отыскивается здесь Коллежский Асессор Кюхельбекер, который приметами: росту высокаго, сухощав, глаза навыкате, волосы коричневые, рот при разговоре кривится, бакенбарды не растут; борода мало заростает, сутуловат и ходит немного искривившись; говорит протяжно, от роду ему около 30-ти лет. - Почему поставляется в непременную обязанность всем хозяевам домов и управляющим оными, что естьли таких примет человек у кого окажется проживающим или явится к кому-либо на ночлег, тот час представить его в Полицию; в противном случае с укрывателями поступлено будет по всей строгости законов. Декабря 30 дня 1825 года.
С.-Петербургский Обер-Полициймейстер
Шулъгин 1-й.
Вильгельм смотрел на афишу. Его имя, напечатанное четко на сероватой бумаге, показалось ему чужим, и только по стуку сердца он понял, что его, его, Вильгельма, разыскивают, ловят сейчас.
И он пошел по предместью.
Он знал, что ему нужно делать, - нужно было пойти сейчас отыскать Есакова, его лицейского друга, или барона Моренгейма, о котором говорила ему Устинька. Сделать это было не так трудно. Но странное чувство охватило Вильгельма. Все представилось ему необычайно сложным. Он проделал с Семеном тысячи верст, и вот теперь, когда оставалось всего пятнадцать, он начал колебаться. Он не боялся того, что о нем висит объявление и его могут арестовать, - подъезжая к любой деревушке или постоялому двору, он каждый раз был заранее готов, что вот-вот его схватят, - дело было не в этом, а он робел своей мысли о том, что через два-три часа он может быть свободен навсегда. Когда его преследовали, - он убегал и прятался. Сейчас погоня расплылась, она была в самом воздухе, вот в этих объявлениях, расклеенных на столбах. Он не знал, что ему делать с этим, как шахматный игрок, перед которым вдруг открылось слишком широкое поле.
И опять - на стене дома - объявление.
Дом мирный, окна в занавесках. В одном окне мальчик играет с ленивым котом, щекочет его; кот лег на спину, зажмурил глаза и изредка, для приличия, цапает лапкой мальчика. Вильгельм загляделся на них.
Какая чепуха эти шутовские приметы, как бессмысленно рядом с его именем - чужое имя какого-то полицейского. "Шульгин 1-й" - он пожал плечами.
Механически он уходил все дальше от этих двух объявлений, как будто в них, в этих сероватых листках, были последние, отставшие догонщики.
А через полчаса он потерял нить. Предместье с нерусскими улицами и домами начало казаться ему уже заграничным городом. Он израсходовал запас страха во время пути. С любопытством он присматривался к редким прохожим, читал вывески. Он думал теперь как бы издалека, о том, что ему угрожало, вспомнил, как близок был от пропасти, но пропасть была уже далеко позади, все это давно миновало. "Вильгельм Кюхельбекер" на афише было только имя, а не он сам, так же как только именем был этот Шульгин. Изредка он опоминался, принуждая себя к страху, заставляя себя сообразить, что он еще в России, границы еще не перешел, что ее еще только предстоит перейти. Он заставлял себя думать об этом, думал, но понять этого не мог. Мысль заленилась. - Всякий грамотный человек мог получить благодарность Шульгина 1-го при одном взгляде на худощавого, высокого, с выпуклыми глазами и задумчивым взглядом человека, который бродил без цели по Пражскому предместью.
Не доходя Гроховского въезда, на площади, он встретил двух военных. Один из них, коренастый, рыжеусый, с веснушками, был, судя по погонам, унтер-офицер гвардейского полка, другой был простой солдат. Унтер-офицер нес с собой папку с делами. Увидев Вильгельма, он зорко посмотрел на него.
"Уйти, уйти", - подумал Вильгельм. И подошел к унтер-офицеру.
- Будьте любезны, - сказал он, слегка ему поклонившись, - сообщите мне, здесь ли квартирует гвардейская конная артиллерия.
Рыжеусый унтер-офицер смотрел на него внимательно. Человек, одетый в тулуп, крытый китайкою, из-под которого виднелся простой нагольный тулуп, в кушаке и русской шапке, выражался необыкновенно учтиво.
- Нет, - сказал унтер-офицер, вглядываясь в Вильгельма, - конная артиллерия в городе стоит, а тут Прага. А вам на какой предмет?
- Мне тут необходимо зайти к одному офицеру. Он артиллерийской ротой командует. Его зовут Есаков, - сказал Вильгельм и сам удивился своей словоохотливости.
- Можно проводить, - сказал, сдвинув брови, унтер-офицер.
- Благодарю покорно, - ответил Вильгельм, глядя в маленькие серые глаза.
"Бежать, уйти сейчас же".
Он быстрыми шагами пошел прочь.
"Не оглядываться, только не оглядываться". И он оглянулся.
Рыжеусый унтер стоял еще с солдатом на месте и смотрел пристально, как Вильгельм, сутулясь, переходил площадь. Потом он быстро сказал несколько слов солдату и, увидев взгляд Вильгельма, закричал:
- Подождите!
Вильгельм быстро шел по улице предместья. Унтер, отдав папку солдату, побежал за ним. Он схватил за руку Вильгельма.
- Стой, - сказал он Вильгельму строго. - Ты кто такой?
Вильгельм остановился. Он посмотрел на унтера и спокойно, почти скучно, ответил первое попавшееся на язык:
- Крепостной барона Моренгейма.
- Ты говоришь, тебе в конную артиллерию нужно? - сказал унтер, приблизив веснушчатое лицо к лицу Вильгельма. - Пойдем-ка, я тебя сейчас провожу в конную артиллерию.
Вильгельм посмотрел на унтера и усмехнулся.
- Стоит ли вам беспокоиться по пустякам, - сказал он, - я сам найду дорогу в город.
Он сказал это и тотчас услышал собственный голос: голос был глухой, протяжный.
- Никакого беспокойства, - строго сказал унтер, и Вильгельм увидел, как он знаками подзывает солдата.
Он не чувствовал страха, только скуку, тягость, в теле была тоска да, пожалуй, втайне желание, чтобы все поскорее кончилось. Так часто ему случалось думать о поимке, что все, что происходило, казалось каким-то повторением, и повторение было неудачное, грубое.
Он пошел прочь, прямыми шагами, зная, что так надо.
- Стой! - заорал унтер и схватил его за руку.
- Что вам нужно? - спросил Вильгельм тихо, чувствуя гадливость от прикосновения чужой, жесткой руки. - Уходите прочь.
- Рот кривит! - кричал унтер, вытаскивая тесак из ножен.
- Прочь руки! - сказал в бешенстве Вильгельм, сам того не замечая, по-французски.
- Васька, держи его, - сказал деловито унтер солдату, - это о нем давеча в полку объявляли.
Вильгельм смотрел бессмысленными глазами на веснушчатое лицо, сбоку.
"Как просто и как скоро".
Через полчаса он сидел в глухом, голом каземате; дверь открылась - пришли его заковывать в кандалы.
Путешествия у Кюхли бывали разные.
Он путешествовал в каретах, на кораблях, в гондоле, в тряской мужичьей телеге.
Он путешествовал из Петербурга в Берлин и в Веймар, и в Лион, и в Марсель, и в Париж, и в Ниццу - и обратно в Петербург. Он путешествовал из Петербурга в Усвят, Витебск, Оршу, Минск, Слоним, Венгров, Ливо, Варшаву - и обратно в Петербург. Последнее свое обратное путешествие он совершил не один: тесно прижавшись к нему, сидели конвойные; и хоть путешествие с Семеном было не очень удобно, но теперь было неудобнее во сто крат: ручные и ножные кандалы были страшной тяжести, стирали кожу, разъедали мясо и при каждом шаге гремели.
И наступили предпоследние странствия Кюхли: Петропавловская крепость - Шлиссельбург - Динабургская крепость - Ревельская цитадель - Свеаборг. Самые для него радостные.
Потому что, когда человек путешествует по своей воле, это значит, что в любое время, если есть деньги и желание, он может сесть на корабль, в карету, в гондолу - и ехать в Берлин, и в Веймар, и в Лион. И, когда человек путешествует не по своей воле, но для того, чтобы избегнуть воли чужой, - он надеется ее избежать.
И тогда он не смотрит на небо, на солнце, на тучи, на бегущие версты, на запыленные зеленые листья придорожных дерев - или смотрит бегло. Это оттого, что оп стремится вдаль, стремится покинуть именно вот эти тучи, и придорожные дерева, и бегущие версты.
Но когда человек сидит под номером шестнадцатым - и ширины в комнате три шага, а длины - пять с половиной, а лет впереди в этой комнате двадцать, и окошко маленькое, мутное, высоко над землей, - тогда путешествие радостно само по себе.
В самом деле, не все ли равно, куда тебя везут, в какой каменный гроб, немного лучше или немного хуже, сырее или суше? Главное - стремиться решительно некуда, ждать решительно нечего, и поэтому ты можешь предаваться радости по пути - ты смотришь на тучи, на солнце, на запыленные зеленые листья придорожных дерев и ничего более не хочешь - они тебе дороги сами по себе.
А если ты несколько месяцев кряду видишь всего-навсего два-три человеческих лица, и то сквозь четырехугольник, прорезанный в двери, из-за приподнимающейся темной занавески, а лицо это - лицо часового или надсмотрщика, с пристальными глазами, - то к деревьям и тучам и даже придорожным верстам ты начинаешь относиться как к людям - каждое дерево имеет свою странную, неповторимую физиономию, иногда даже сочувственную тебе.
И ты пьешь полной грудью воздух, хоть он и не всегда живительный воздух полей, а чаще воздух, наполненный пылью, которую поднимает твоя гремящая кибитка. Потому что в камере твоей воздух еще хуже.