по комнате. На плечах у нее был белый шелковый платок с длинной бахромой, спускавшийся ниже колен. Она запахнула его на груди, точно ей было холодно.
- Ну, как твои дела?
- Мои дела никак... Мне всё равно, - сказала раздраженно Тамара.
Она стояла перед ним, держа руки на груди под платком, и странно-загадочно смотрела на него.
- А где же Аркадий?
- Его нет дома.
- Так ты что же, одна тут сидишь?
- Да, я одна...
У Кислякова сильно забилось сердце.
Глаза ее продолжали так же смотреть на него.
Но ему пришла мысль - не подумала бы она, что он нарочно пришел, когда Аркадия нет, и не заподозрила бы его в нечистых намерениях. Почему она так смотрит на него?
- А я думал, что он уже дома, - сказал он.
Тамара еще некоторое время смотрела на него молча, потом отошла и стала нервно чертить пальцем по отпотевшему стеклу.
Кисляков, не зная, что делать, подошел к ней и взял из-под платка ее руку. Она отдала ему ее и быстро повернулась. Опять ее глаза странно смотрели на него.
Кисляков сейчас же выпустил руку. Ему пришла мысль, что она хочет испытать его порядочность. Если он слишком нежно будет гладить ее руку, она потом скажет Аркадию: "Я не представляла себе, насколько современный интеллигент подл: пусть даже это будет жена его лучшего друга, но если она под влиянием неудач окажется в истерическом, неуравновешенном состоянии - он не пропустит случая и сделает самую большую подлость и предательство по отношению к своему другу".
Эта мысль так спутала всё настроение Кислякова, что он не знал, как держать себя с Тамарой.
Она спрятала подбородок в платок и исподлобья загадочно смотрела на него.
- Что ты так странно смотришь?
- А как же мне смотреть? - сказала она, сделав к нему шаг.
Кисляков вынул папиросы и закурил. Тамара смотрела, как он закуривает, потом опять взглянула на него.
- Я вас очень ждала, - сказала она, - а вы совсем не рады мне.
- Я не рад? Откуда ты это взяла?
- Я для вас совершенно безразлична.
- Откуда ты это взяла?
- Вы сами сказали один раз.
- Я сказал, что не могу смотреть на тебя, как на женщину.
- А как же?
- Как на сестру.
- Когда мужчина так говорит, он этим только в приятной форме прикрывает свое безразличие. Конечно, если бы я была знаменитой артисткой, я не была бы так безразлична, а теперь что я такое?..
Она резко повернулась от него и стала опять спиной к нему.
Кисляков знал, что женщина повертывается к мужчине спиной в двух случаях: или когда она оскорблена, или когда хочет предоставить ему большую свободу действий. Кисляков мог бы теперь свободно обнять ее сзади за шею, мог бы прикоснуться губами к ее белой, пухлой шее, точно перерезанной ниточкой, но он решил на всякий случай быть осторожным. Тамара тогда расскажет Аркадию: "Вот - единственный честный человек и друг, который никогда не изменит и не предаст тебя; для него среди общего разложения интеллигенции сохранились еще высшие ценности в жизни, есть воля и задерживающие центры".
- "А почему ты знаешь?" - спросит Аркадий.
"Потому что я в твое отсутствие решила его испытать и притвориться беспринципной женщиной, как мои подруги, о которых ты ему говорил. И он ничего себе не позволил, был крепок, как скала".
Так как он задумался об этом, то довольно долго стоял сзади Тамары совершенно молча.
Она, наконец, с удивлением оглянулась на него и, отойдя от окна, раздраженно села на диван.
В это время отворилась дверь и вошел Аркадий.
- А, наконец-то ты! - воскликнул Кисляков. От неловкости он сказал преувеличенно радостно, чтобы Аркадий не подумал чего-нибудь, увидев их вместе. Но это вышло совершенно нелепо, точно Тамара ему смертельно надоела своей бессодержательностью, и он был искренно рад приходу друга, выручившего его.
Аркадий пришел с покупками - пузырьками, колбочками - и, подставляя Кислякову то один карман, то другой, говорил:
- Выгружай!
Тамара неподвижно сидела на диване, натянув на колени концы платка и спрятав в него подбородок. Она даже не взглянула в сторону пришедшего мужа.
- Что такое? В чем дело? - спросил Аркадий, посмотрев на жену, потом на Кислякова. - Или поссорились?
- Да, маленькое принципиальное расхождение, - сказал Кисляков.
- Никакого принципиального расхождения, - возразила Тамара, грубо оттолкнув Аркадия, который хотел ее поцеловать. - Просто я думала, что ко мне относятся лучше, чем оказалось на самом деле.
Кисляков с испугом подумал, что она скажет сейчас что-нибудь ужасное, Например, что он в отсутствие мужа явно намеревался подойти к ней, как к беспринципной женщине, вроде ее подруг, и не решился только из боязни, что она расскажет об этом мужу.
- В чем же дело? - повторил Аркадий.
- То, что твой друг никак не мрг дождаться твоего прихода: ему было скучно сидеть с.женщиной, ничего собой не представляющей. И потом ты для него являешься такой святыней, что ни на что другое он смотреть не в состоянии.
Тон фразы был шуточный, но в ней всё же сквозило явное раздражение.
- Как "ни на что другое смотреть не в состоянии"? - спросил Кисляков.
- Очень просто... - ответила Тамара, не взглянув на него.
Когда сели за ужин, она стала пить рюмку за рюмкой. Аркадий начал останавливать ее. Она грубо, как нельзя было ожидать, один раз оттолкнула его руку и сказала:
- Убирайся к чорту!
Сказала так, как, наверное, сказали бы ее подруги. Обоим друзьям стало неловко.
Каждое обращение Аркадия вызывало в ней только раздражение. И даже когда ее начинал успокаивать Кисляков, она отвечала ему холодным, упорным молчанием, так что он чувствовал себя почему-то виноватым в этой семейной ссоре.
Вдруг она вскочила и убежала в спальню. Аркадий тревожно посмотрел ей вслед.
- Пойди, посмотри, что с ней, - сказал Кисляков Аркадию.
Аркадий пошел в спальню, потом вышел оттуда неловко, на цыпочках, с пустым стаканом в руках.
- Не надо было давать ей вина, - сказал он, наливая из графина на буфете воду. - Я ее сейчас уложу. Минут через пять он выглянул из спальни.
- Она зовет тебя.
Кисляков затушил папиросу, которую только что закурил было, и пошел, как идет врач к больному, когда уже все приготовления к его приходу сделаны.
Тамара лежала в постели, укрытая до подбородка одеялом, с мокрым свернутым полотенцем на голове. Рядом на стуле лежало снятое платье. Глаза ее были закрыты.
- Сядьте сюда, - сказала она едва слышно, на минуту приоткрыв глаза и указав место на краю постели около себя.
Кисляков сел, касаясь своим боком ее руки, скрытой под одеялом. Он нащупал ее руку и стал сквозь одеяло гладить ее, как гладит доктор руку пациента, чтобы успокоить его.
Аркадий сел с другой стороны. Тамара не смотрела в его сторону, как не смотрят на человека, который раздражает своим присутствием, а сказать ему об этом нельзя. Она только каждую минуту просила подать ей то одно, то другое, и раздражалась, когда он делал что-нибудь не так.
Кисляков же чувствовал себя неудобно от того, что она при нем так резка с Аркадием, и ему было неловко встречаться с другом глазами при таком своем привилегированном положении. Уж слишком было ясно, что она относится к нему гораздо мягче и терпимее, чем к мужу. Один раз она даже нервно сжала через одеяло руку Кислякову. Тот ответил ей таким же легким пожатием. Когда он поправлял ей мокрое полотенце на голове, она не раздражалась, как при всяком прикосновении Аркадия, а только, открыв глаза, молча и серьезно смотрела на него.
Она опять крепко сжала руку Кислякрва и, не отпуская ее, долго лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Кисляков в ответ тихонько шевелил своей рукой в ее руке, чтобы не казаться бесчувственным и безразличным зрителем, которого посадили и заставили няньчиться с больным.
- Может быть, дать еще валериановых капель? - спросил Аркадий.
Лицо Тамары раздраженно передернулось. Она сделала нетерпеливое движение, как бы не зная, куда деваться от надоедливых, заботливых приставаний. Потом, пересилив себя, сказала:
- Дай фенацетину.
- У нас нет его, - ответил Аркадий.
- Если нет - значит, надо купить.
Кисляков чувствовал, что он должен был бы вскочить и сказать:
"Давай я схожу...".
Но он не вскочил и не сказал, - тем более, что рука Тамары крепче сжала в это время его руку, точно она была рада случаю хоть минуту отдохнуть от заботливых ухаживаний Аркадия.
Аркадий вышел. Тамара сейчас же сбросила с головы полотенце, положила поверх одеяла свои круглые руки и смотрела на Кислякова тем странным взглядом, перед которым он терялся и не знал, как держать себя.
- Так для вас Аркадий дороже всего на свете? Вам только с ним интересно вести беседу или с теми женщинами, которые чем-нибудь замечательны, завоевали себе положение? - говорила Тамара, глядя на Кислякова всё тем же взглядом. Она взяла его руку и тихонько притягивала ее к себе.
Кисляков не знал, что отвечать, и решил смотреть на нее таким же молчаливым взглядом, каким смотрела она на него. Она могла истолковать его как ей угодно, и в то же время он подавался к ней за ее рукой, так что через несколько времени его лицо было на вершок от ее лица.
- Итак, я для вас - только безразличная родственница? - сказала Тамара.
Он видел близко перед собой ее глаза, ставшие огромными, и вздрагивающие ноздри. Он даже попробовал сделать, чтобы у него ноздри так же вздрагивали, что, повидимому, означало страстную натуру.
- Только родственница? - повторила тихо Тамара.
А рука ее, уже сильно дрожавшая, притягивала его к себе всё больше и больше, пока он вдруг не почувствовал на своих губах холод ее мокрых раскрытых губ.
Всё случилось совершенно неожиданно... Он только помнит, что при стуке входной двери неловко отскочил, зацепился ногой за ковер и чуть не полетел носом в раковину умывальника. Благодаря этому у него уже не было времени спокойно, попрежнему сесть на постель, и он успел только сесть на стул около окна.
Это вышло глупо: почему при муже сидел на постели, а сейчас - за десять верст от нее на стуле?
Аркадий даже удивленно посмотрел на них обоих и спросил:
- Что это, опять поссорились?
- Да, - сказал Кисляков и стал прощаться.
Он шел домой, не чувствуя под собой земли, точно буря, которой он не ждал, о которой он не думал, подхватила его.
У него была одна только мысль, - что, оказывается, он способен на сильную страсть, затмевающую рассудок и побеждающую всё на своем пути.
Он может притти к Аркадию и сказать:
"Суди меня как хочешь, но я был честный человек и остался им. Я тебе заявляю совершенно открыто, что на меня налетела страсть, которая сильнее меня, сильнее всего на свете. Это - мое несчастье и величайшее счастье, потому что я чувствую, что я еще живу. Это не то, когда человек не устоял от слабости воли, беспринципности и отсутствия задерживающих центров, это от высшего подъема жизни, которая в таких случаях делает человека безумцем, способным на величайшее преступление".
Вот что он сказал бы Аркадию, если бы тот сейчас был около него.
Лишь бы у Тамары оказалось такое же сильное к нему чувство.
Его только на мгновенье испугала мысль, что вдруг она с этого момента не сможет ни минуты оставаться с Аркадием под одной кровлей и сделает это как-нибудь грубо и жестоко. А главное - он не успеет сказать Аркадию:
"Суди меня как хочешь..." и т. д.
Но он успокоил себя тем, что Тамара без предупреждения его не сделает решительного шага.
Наутро он проснулся рано и с увлечением, какого у него давно уже не было, работал целый час над проектом реорганизации своего учреждения.
Вдруг кто-то позвонил три раза. Это к нему. В коридоре, как всегда, залаяли собаки, и целый десяток голов высунулся в двери, чтобы спасти от собак, если это окажется посторонний человек. Мещанка высунулась в туфлях на босу ногу раньше всех.
Кисляков, недоумевая, кто это может быть, пошел открывать дверь. У него мелькнула мысль, что вернулась жена. Это было бы более чем некстати. А может быть - как раз кстати, потому что он ей тогда скажет сразу всё.
Он открыл дверь и, онемев, не знал, что ему делать, что сказать. На пороге стояла в опущенной низко на глаза знакомой шляпе Тамара.
Человеческая мысль отличается необычайной, поистине молниеносной, быстротой. В то короткое мгновение, которое прошло с момента открытия двери до его первого слова, обращенного к Тамаре, у него, как электрические искры, пронеслись в мозгу мысли о значении ее появления у него, да еще утром, когда нет и одиннадцати часов.
Его прежде всего, как обухом, ударила мысль, что она уже рассказала всё Аркадию, порвала с ним и пришла к нему жить, не зная того, что он женат. Она еще, пожалуй, привяжется теперь к нему со всей силой молодой страсти. На какие средства ее тогда содержать? Где ее устроить?
Всё это промелькнуло в его голове в одно мгновение.
- Ты какими судьбами? Одна или с Аркадием? - воскликнул с радостным удивлением Кисляков, чтобы соседи слышали и подумали, что это его родственница.
- Я шла сейчас на биржу, и мне захотелось посмотреть, как ты живешь, - сказала Тамара. - Можно?
У Кислякова отлегло от сердца: по крайней мере она хоть не бросилась к нему на шею при всех соседях и не сказала: "Возьми меня от мужа, я не могу с ним жить".
- Великолепно, входи скорей!
Он увидел даму в лиловом шарфе, проходившую в ванную, и нарочно взял у нее на глазах Тамару под руку и провел в свою комнату.
Тамара, не снимая шляпы, оглянула комнату. Она стояла высокая, молодая; ее синий осенний костюм и спущенная низко на глаза шляпа подчеркивали молочную белизну ее лица и шеи и яркость накрашенных губ.
Потом взглянула на Кислякова и улыбнулась медленной улыбкой, какой улыбаются, когда остаются вдвоем люди, ставшие совсем недавно близкими.
А Кисляков вдруг закрыл глаза рукой, стоя посередине комнаты.
- Я ужасно мучился всю ночь... - сказал он едва слышно, всё еще не отнимая руки от глаз. - Я едва дождался рассвета.
Тамара подошла к нему. По ее лицу мелькнула спокойная, довольная усмешка, как будто она почувствовала свое превосходство над ним, когда он сказал, что мучился без нее.
- Отчего вы мучились?
- Оттого, что я подлец! - ответил он с отчаянием в голосе.
Он отнял от глаз руку и, как бы не имея сил смотреть своей жертве или соучастнице в глаза, отошел к окну и стоял там несколько времени не оглядываясь.
За его спиной было молчание, точно ответ его был совсем не тот, какого от него ждали, когда он заговорил о своих мучениях.
- Почему ты так говоришь? - сказала Тамара, подходя к нему и таким насторожившимся тоном, как будто была готова оскорбиться, когда он выскажет свою мысль более ясно и определенно.
- Потому что я обманул своего лучшего друга, единственного друга.
По лицу Тамары промелькнуло холодное удивление.
- Я сознавал, что я делаю подлость, и ничего не мог и не могу с собой сделать, так как чувство к тебе захватило меня целиком, - сказал Кисляков, придав несколько иной смысл своим словам, так как испугался, что Тамара обидится и уйдет.
Тамара взяла его руку и, осторожно, ласково поглаживая пальцы, спросила:
- А разве плохо, когда такое сильное чувство? Разве это хуже того, когда ничего нет?
- Да, но я не могу себе без ужаса представить, как я буду смотреть ему в глаза, когда он узнает...
- А откуда он узнает? Я вовсе не собираюсь ему говорить об этом или уходить от него. Я смотрю на это совершенно просто, без всякого мистического ужаса. Для него же мысль о моей измене, - сказала Тамара, насмешливо подчеркнув слово "измена", - настолько невозможна, страшна, что гораздо удобнее и лучше ему не говорить ничего.
- Ну, слава Богу! - облегченно воскликнул Кисляков.
Он усадил Тамару на диван, а сам сел на ковер у ее ног и с восторгом и страстью стал осыпать поцелуями ее руки, плечи и в то же время снимал с нее шляпу, жакет, стараясь при этом не прерывать поцелуев, чтобы она не опомнилась.
- Что ты делаешь... Не надо... - говорила, слабо отбиваясь, Тамара.
Вдруг за стеной, в комнате мещанки, загремело что-то похожее на самоварную трубу. Тамара испуганно вскочила с дивана.
- Это ничего... это пустяки... - говорил Кисляков, усаживая ее опять на диван, и, обняв, старался привлечь к себе, хотя в то же время его мысль уже работала над тем, что мещанка, должно быть, подслушивает и понимает, в чем тут дело.
Он встал перед Тамарой на колени, одной рукой держал ее большую руку, а другой тихонько гладил ее круглую спину и, слегка притягивая к себе, шептал ей ласковые слова. А она с легким туманом в глазах и с блуждающей улыбкой перебирала и гладила его волосы. Но Кислякову показалось, что взгляд ее был направлен не на него, а мимо его головы - на противоположную стену.
- Ну, взгляни же на меня... - говорил он, стараясь повернуть ее голову так, чтобы она взглянула на него. Вдруг его пронизала и отдалась теплом под волосами мысль, что она видит на стене клопа. А он по своей близорукости даже не мог проверить, есть на стене клоп или нет.
Всё-таки эта несчастная мысль вдруг пресекла, оборвала всякое настроение, всякий порыв, от которого у него так свободно выливались страстные слова. Тамара с удивлением посмотрела на своего кавалера, который вдруг странно притих, и во всей его позе с рукой, лежавшей на талии Тамары, была неестественность, какая бывает у людей, которые примут соответствующую позу перед фотографическим аппаратом и замрут в ней.
- Что с вами? - спросила удивленно Тамара, и ее взгляд, потеряв всякие следы тумана, выражал только озадаченное недоумение.
- Я - ничего, - сказал Кисляков, покраснев. Он поднялся с ковра и, встав перёд молодой женщиной, загадочно смотрел ей в глаза, в то же время загораживая собой от нее противоположную стену.
Вдруг ему пришла и ударила точно обухом по голове новая мысль, о которой он сейчас совершенно забыл: мысль о возможности появления ребенка. Это кстати могло объяснить Тамаре его странное поведение.
- Ты не боишься... ребенка? - спросил он.
- А что из этого? - вдруг вяло и равнодушно сказала Тамара.
- Как "что из этого". Ведь по сходству-то видно будет, от кого он.
- Ну, это еще нескоро будет.
- Как "нескоро"?!
- Да так - нескоро. Да, что же я сижу? Уж четверть двенадцатого. Мне надо на биржу.
Она встала с дивана и начала торопливо надевать шляпку, перчатки, не глядя при этом на Кислякова.
Когда она ушла, Кисляков прежде всего бросился к стене и осмотрел ее. На ней ничего не было.
Нужно было итти на службу. Он вышел в коридор и тут сразу наткнулся на предмет, который заставил с тревогой забиться его сердце.
Опять на том же самом месте против его двери висел раскрашенный лист, воспроизводивший те же самые сцены из его биографии, что были и в прошлый раз, когда он сорвал лист со стены.
Он уже занес руку, чтобы по примеру прошлого раза сдернуть со стены лист, как его рука вяло повисла в воздухе. Он прочел заголовок:
"Стенгазета Отряда имени Буденного".
С бьющимся от волнения и негодования сердцем он спустился вниз, к управдому, который сидел в подвальном этаже со сводчатым потолком и проверял за конторкой какие-то квитанции.
Кисляков налетел на него и в повышенном тоне стал рассказывать о безобразиях, которые позволяют себе дети в квартире N 6.
Управдом в пиджаке и синей косоворотке, взглянув на посетителя, продолжал слюнявить пальцы и перелистывать квитанции, при чем его толстый затылок и макушка с завивающимся гнездышком волос были совершенно равнодушны к тому, что говорил Кисляков. Но чем дольше он говорил, тем больше спадал его тон и тем меньше он уже сам чувствовал убедительность того, что говорил.
- Чего же вы хотите? - сказал, наконец, управдом. - Они имеют полное право на свою газету. Ими подано соответствующее заявление и просьба о регистрации. И хотя мы никакой регистрации сделать, конечно, не можем, всё-таки, так сказать, обязаны даже поощрять, а не препятствовать детским организациям.
Он опять погрузился в квитанции. Кисляков стоял перед ним, как потерявший нить ответа ученик. У него только с необычайной силой билось сердце и почему-то казалось, что поднимаются волосы на макушке, хотя они были очень коротки. Он даже провел по макушке ладонью.
- А если вы находите неправильным, подайте соответствующее заявление, - мы проверим факты, в случае клеветы.
Кислякову пришла мысль, что если он подаст заявление, то половина жильцов с удовольствием и полной готовностью подтвердит, что нарисованное в стенгазете - истинная правда. Его бросило в жар, как будто он поднял бучу, не учтя имеющихся позорных улик против него самого.
Было ясно, что никакого заявления подать нельзя. Значит, приходилось признать себя побежденным. Кем же? Организацией граждан, из которых самому старшему тринадцать лет.
И он почувствовал, что перед ним - сила, с которой он не может бороться. А также почувствовал, что значит организация и общественность...
Детское население квартиры N 6 из разрозненной массы превратилось в строгую организацию. Прежде каждый отвечал за себя, и если кто-нибудь из них попадался под горячую руку жильцам и ему влетало - остальные или бросались в разные стороны, спасая собственную шкуру, или, стоя в стороне, спокойно наблюдали за экзекуцией. Теперь же за каждым членом отряда стоял весь отряд, а это сильно меняло дело.
Почувствовав силу организации, отряд уже перестал безропотно довольствоваться своим кочевым бесправным существованием, когда приходилось, не имея собственной территории, околачиваться то на дворе в кустах сирени, то в коридоре на полу около окна.
С первых номеров стенгазеты отряд начал указывать общественности на отсутствие самых элементарных жизненных условий - на отсутствие помещения для отряда.
Отряд состоял, как было уже сказано, из девяти душ: детей двух семей рабочих и рыжего веснущатого малого, сына мещанки.
Здесь уже было некоторое искривление классовой линии.
Но рыжий был, во-первых, сильнее всех, а во-вторых - он доказал свою лояльность тем, что воевал с матерью по всяким принципиальным вопросам. Конечно, было ясно, что идеологией он прикрывался только для того, чтобы командовать живой силой из восьми душ.
Летом он обыкновенно ходил в одних штанах с подтяжкой через плечо на пуговице, а осенью носил куртку с одной медной пуговицей вверху.
Следующий - Гриша Цибиков - имел пристрастие к письменной части: писал протоколы, вел газету и рисовал карикатуры. У него было очень мрачное выражение лица. Ему, видимо, больше всего в себе нравилась эта мрачность, и он часто молча прогуливался один по коридору, заложив руки назад, при чем иногда не выдерживал длительного срока и развлекался тем, что старался итти, не сбиваясь, по черной полоске паркета у стены.
И, наконец, третий - Саня Тузиков, который имел всегда тихий, серьезный (без натяжки) вид. Ходил опустив вниз голову, как ходят начальственные лица, точно стараясь избежать надоедливых приставаний просителей. Саня Тузиков был совестью отряда. Если сын мещанки тов. Печонкин преследовал корыстные цели властвования, если Гриша Цибиков увлекался славой, бойким пером и ядовитыми рисунками, то Саня Тузиков во всем отстаивал только интересы отряда и, казалось, не имел личной жизни. Он был всецело поглощен правовой стороной и структурой отряда. Он распределял роли, проводил собрания, писал резолюции.
Остальные шесть человек были просто массы. Благодаря своему малолетству они то и дело наносили удар в спину организованности отряда. Их выступления носили неорганизованный характер, и вождям отряда стоило нечеловеческих усилий ввести их в нормы хотя бы самой элементарной дисциплины.
Они могли, часто по пустякам, совершенно терять свое достоинство. Увидев, например, у какого-нибудь барчука с голыми до колен ногами в башмачках, необычайную заводную игрушку, вроде летающего аэроплана, они, забыв всё на свете, унижались и раболепствовали перед ним, пока, наконец, не являлся кто-нибудь из вождей и не призывал к порядку отуманенные головы.
Вообще массы были шатки и неустойчивы и часто из-за какого-нибудь вздора, вроде сладкого, могли легко поступиться интересами всей организации, если за ними вовремя не досмотреть.
Но чем дальше, тем больше они начинали сознавать свое достоинство, - вернее, выгоды своей организованной сплоченности. Например, тот же Печонкин: ему Софья Павловна Дьяконова как-то предлагала взятку за то, чтобы он перевел стоянку отряда от дверей ее комнаты куда-нибудь в другое место. Взятка состояла из целой плитки шоколада. У Печонкина слезы выступили на глазах от жадности при виде этой плитки, но он устоял. Да и не один этот случай. А историческое столкновение с управдомом!..
Результатом этого было то, что каждый из членов отряда, не насчитывающий даже семи лет от роду, оказывался сильнее любого из взрослых квартирантов, которые не представляли из себя такого организованного коллектива, как Отряд имени Буденного.
В особенности в невыгодном положении оказались интеллигенты, которые совершенно не выносили никакой организации, сковывающей свободу личности. Во всей полноте невыгоду этого положения первым испытал на себе Ипполит Кисляков.
В тот момент, когда он рассматривал нарисованную на него карикатуру, весь отряд с замиранием сердца следил за ним из ванной, как охотники следят за тигром, подходящим к приманке. Когда же Кисляков побежал к управдому, было созвано экстренное совещание для выяснения дальнейшей линии поведения.
Прежде всего Саня Тузиков сбегал по уходе Ипполита Кислякова к управдому и спросил официально, без всякого намека на выпрашивание милостыни, остается ли стенгазета после только что имевшего места заявления гражданина Кислякова или снимается. Управдом, отмахнувшись рукой, сказал, что остается, и попросил не лезть к нему.
Саня Тузиков поднялся наверх и, махнув рукой дожидавшимся его, сказал: "В кусты!".
Пока еще было тепло, работа отряда протекала главным образом на дворе, в сиреневых кустах. И когда созывали собрание, то говорили:
"Ты чего в кусты не идешь? Ведь еще вчера оповещали"
или:
"Ведь этот вопрос уже ставился в кустах. Проспал что ли?"
Если же на дворе шел дождь, то коридор в послеобеденные часы заполнялся отрядом имени Буденного и собаками. С собаками, как уже было отмечено, существовали отношения различных оттенков. Классовая рознь проявлялась главным образом на кисляковских собаках. Но это потому, что какая-то барская особенность их сразу лезла в глаза. Всегда они обе - и Джери и бульдог - ходили с бантами на шее и то ли были необычайно высокомерны, то ли нервны, но они не выносили шума, которым сопровождались все действия отряда в коридоре. Они выскакивали туда и с вставшей дыбом шерстью и оскаленными зубами поднимали лай, на что члены отряда отвечали соответствующим выступлением.
Натансоновские собаки, большие немецкие овчарки, наоборот, как-то спокойно вошли в жизнь отряда, во время собраний скромно сидели где-нибудь поблизости и виляли хвостами, разметая ими пыль и сор по полу. Иногда их даже запрягали в тележку для грудных младенцев, и они довольно охотно возили ее взад и вперед по коридору.
В этот день на дворе было тепло и солнечно, поэтому отряд направился в кусты.
Жизнеспособен тот, кто знает, чего он хочет. Отряд имени Буденного знал, чего хотел. Он прежде всего хотел иметь свою территорию. А ее наметил оттягать у Ипполита Кислякова, отрезав у него еще одно окно. В виде тактического шага было намечено издание стенгазеты (районной), в которой из номера в номер решено было разоблачать жизнь жильцов, а главным образом Ипполита Кислякова.
Собрание открылось речью Сани Тузикова, который кратко сообщил о положении дел в данный момент.
Он имел привычку во время речи смотреть в лежащую перед ним тетрадку (книга протоколов) и ударять по ней карандашом. Лоб его в это время наморщивался, а сам он в перерывах делал торопливые движения горлом, чтобы проглотить слюну.
- Я считаю Кислякова чуждым и к тому же разлагающимся элементом, - сказал Саня, - а поэтому ясно... нашу линию нужно продолжать до конца.
Он говорил это и старался не смотреть в тетрадку сидевшего справа Гриши Цибикова, который увлекся рисованием новой карикатуры и, улыбаясь сам с собой, изредка отстранялся от бумаги, чтобы посмотреть издали.
Массы тоже вытягивали шеи и старались заглянуть, забывая о том, что нужно слушать.
Они вообще были слабы в смысле внимательного отношения к делу, - в особенности, если им приходилось долго слушать. Тогда они быстро увядали, ковыряли в носах, провожали взглядом каждую собаку, пробегавшую мимо или наведавшуюся в кусты. Их то и дело развлекал вид бегавших на дворе ребят. Нужен был основательный окрик председателя, чтобы привести в должное состояние их засорившиеся мозги.
Кроме того, у них не было дисциплины мысли; так, например, во время заявления Тузикова один из членов вдруг сообщил, что его мать купила нынче громадный арбуз. Председатель, в отчаянии видя, как это стороннее заявление сразу внесло в ряды отряда мечтательность, должен был употребить крайние усилия, чтобы ликвидировать внезапный упадок делового настроения.
Но сознание необходимости строжайшей дисциплины уже зарождалось в каждом, даже из самых малосознательных, члене.
Каждому окрику они подчинялись беспрекословно.
Собрание вынесло резолюцию о правильности линии, взятой вождями, и о необходимости продолжения ее.
Только во время принятия резолюции Саня Тузиков крикнул на одного пятилетнего члена с белой стриженой головой:
- Будет тебе в носу-то ковырять! Ты голосуешь или не голосуешь?
Следующим был вопрос о средствах отряда, получавшихся из отчисления сумм, которыми располагали члены, в виде перепадавших от родителей выдач на сласти.
Взносы собирались довольно туго. Но вожди прибегали к психологическому воздействию и доказали на деле, что каждый из членов в отдельности при всем желании не может, например, купить мяча для футбола (вопрос, стоявший особенно остро перед каждым из членов) или того же арбуза. Если же отряд будет располагать своим фондом - мяч и какой-угодно арбуз будет в их руках. Что и было сделано. Этот арбуз - огромный, белый, с вырезом во весь бок - был куплен нарочно, чтобы наиболее ярким примером победить косное сознание масс. Его ели в коридоре на полу, разрезая на полукруги кухонным ножом. Щеки всех членов отряда были измуслены почти до глаз, потому что каждый выгрызал свою порцию до белого мяса, въедаясь в полукруг арбузной корки. А около вертелись натансоновские собаки, пробовали нюхать бросаемые корки и в недоумении отходили.
- Второй номер газеты выпускаем через неделю, - сказал Саня Тузиков. - Товарищ Цибиков озаботится собиранием материала.
Собрание закончилось. Визг на дворе сразу удвоился.
Для Ипполита Кислякова существование отряда было той ложкой дегтя, которая отравляла всё его существование. Благодаря дружбе с Полухиным, он почувствовал, что воскрес, что новая жизнь приемлет его, как своего. На службе он уже чувствовал себя совсем перешагнувшим на другой берег. На старом берегу остались только его ветхие одежды. И хотя фальшивка продолжала быть фальшивкой в силу позднего его перехода на другой берег, всё же он не чувствовал к себе отношения, как к чуждому элементу.
И только дома дежурства и общественность в виде домовых собраний, а особенно выступления отряда, говорили ему о том, что, кроме ветхих одежд, на том берегу осталась еще и одна нога его.
Отряд как бы являлся всевидящим провидением, которое вскрывало и грозило вскрыть даже самые тайные грехи его жизни и его классового лица.
Сегодня выходка отряда была особенно для него болезненна, потому что он уже приготовил проект для Полухина и должен был его передать, что окончательно укрепляло его веру в свое перерождение.
Кисляков приходил теперь на службу не с тягостным чувством, как прежде. Прежде он невольно опускал глаза, когда встречался с только что поступившим тогда Полухиным, как будто он - интеллигент - занимает незаконное место, и его выбросят, как только разберутся.
Он чувствовал теперь спокойную уверенность и прочность жизни, когда открывал тяжелые двери музея и слышал его знакомый, полуцерковный запах. Он входил в учреждение с таким чувством, как будто был здесь чем-то вроде хозяина.
Он уже не сжимался от мысли встретиться в коридоре с новым директором и не старался пройти незамеченным им. Теперь это был не чужой, враждебный ему человек, а почти близкий друг. И симпатии Кислякова распространялись уже на весь пролетариат. Для самого себя он формулировал это так:
"Вот тебе и некультурные люди: они лучше культурных разбираются в человеке и в деле. При культурных я заведывал никому не нужным иконописным отделом, а при некультурных я делаю большое и живое дело".
В соответствии с этим у него совершенно изменилась точка зрения на интеллигенцию. У него стало против воли, совершенно бессознательно, зарождаться к ней презрительное отношение, как к классу, остающемуся на том берегу и органически неспособному перейти в новую жизнь, как перешел он, Ипполит Кисляков.
Он с необычайной чуткостью, по строю фразы, по незначительному душку идеализма, сразу определял интеллигентов или интеллигентщину. Он мерил это тем, как посмотрел бы на это Полухин или любой пролетарий.
В особенности для него были невыносимы манеры Марьи Павловны, ее лорнет и французский язык. Он не понимал, как сама она не замечает, насколько она смешна в своей беличьей горжетке, в которой она сидит во время работы, и с своими французскими фразами, на которые всегда оглядывается человек в синем фартуке. Он теперь старался не встречаться с ней лицом к лицу, чтобы не приходилось прикладываться к ручке и отвечать по-французски.
Когда он смотрел на унылую, монашескую фигуру Галахова и барскую осанку Андрея Игнатьевича, он с удивительной ясностью видел их непригодность к новой жизни: они ни в чем ни на волос не могут изменить себя и при этом, когда видят в других изменения, то, "с высоты интеллигентского идеализма", считают, что человек изменил себе, что он - предатель.
В особенности дико для него было слышать суждение Марьи Павловны о том, кто как был одет на прошлом концерте и у кого был безвкусный галстук. А ведь он помнит, как он сам краснел перед самим собой, когда ему приходилось надевать дешевенький советский галстук искусственного шелка, защемляемый такою же дешевой эмалированной застежкой. Или когда он принужден был надевать к визитке черные брюки, а не в полосочку.
Теперь ему было гораздо более нелепо появиться в той же визитке, даже в брюках без полосочки, перед своими комсомольцами, щеголявшими всегда в бумажных штанах и косоворотках с расстегнутым воротом. Он даже в своем довольно поношенном пиджаке с воротничком чувствовал себя перед ними неловко (прямо видно, что чужой, интеллигент).
Отношения его с товарищами теперь выражались только в обмене несколькими фразами при встрече. Они почему-то не спрашивали, чем он занят, отчего забросил прежнюю работу. А раз не спрашивали - значит, про себя уже обсудили, и возможно, что осудили, так как он нарушил основную интеллигентскую заповедь - не сближаться с начальством и властью, чтобы не изменить себе и не быть причастным к насилию.
В первое время, когда он чувствовал холодность товарищей, он мог бы им сказать:
"Всё равно культура, которой я действительно служил, которая во главу угла ставила свободу мысли и расширение прав личности, - эта культура умерла, следовательно - жить и работать по-настоящему я всё равно не могу. Но ведь жить как-то нужно. Так и нужно смотреть на это, покончив раз навсегда с беспочвенным интеллигентским идеализмом и искренностью мысли".
Но в последнее время у него было большей частью радостное ощущение от действительного слияния с новой жизнью. Чем дальше, тем больше он интересовался своим новым делом, он уже горел теми перспективами строительства, которые перед ним рисовал Полухин. Он только не мог учесть, насколько у него велика и прочна любовь к Полухину, как к личности, а не как к человеку, вытащившему его на поверхность жизни, когда он уже готов был читать над собой' отходную.
Дружеское отношение вышестоящего лица - это уже само по себе большое удовольствие (удовольствие уменьшается, когда это лицо теряет свое положение). Но даже и теперь, когда между начальником и подчиненными стоял принцип пролетарского равенства, Кисляков не чувствовал его. Пролетариат действительно, может быть, чувствовал это равенство, потому что технические служащие говорили с директором часто на ты. Но он - интеллигентный человек чувствовал свое неравенство с директором, и тем приятнее и дороже ему были дружественные отношения с директором товарищем Полухиным.
Главной причиной такого ощущения, испытываемого Кисляковым в отношениях с Полухиным, было то обстоятельство, что Полухин был партийным.
Это Кисляков воспринимал, как воспринимает мирянин сан священника, благодаря тому, что тот может прикасаться к священным предметам, а он, мирянин, не может. Но ведь мирянин ничего не имеет против священника за это. Не имел ничего против и Кисляков. Он испытывал только удовольствие от каждого соприкосновения с Полухиным, в особенности когда встречал его где-нибудь на улице или в театре. В таких местах Полухин был еще проще и лучше, чем в учреждении: он чувствовал себя здесь не совсем свободно, даже прибегал к покровительству Кислякова, брал его под руку и, ходя по коридору, расспрашивал об актерах, о пьесах.
Кисляков издали узнавал его серую кепку и коричневатую прорезиненную непромокашку. Таких кепок и таких непромокашек было множество у прохожих, но кепка Полухина для Кислякова была единственной, которую он всегда узнал бы из тысячи других кепок. Он даже к ней чувствовал какую-то нежность.
Утро благодаря ребятам у Кислякова было испорчено. Его только радовало, что проект окончен. Было приятно притти к Полухину, запереться с ним на правах своего человека в кабинете и услышать от него то, что он скажет. А он, наверное, посмотрев проект, встанет от стола и, хлопнув по