Главная » Книги

Романов Пантелеймон Сергеевич - Товарищ Кисляков

Романов Пантелеймон Сергеевич - Товарищ Кисляков


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

   Пантелеймон Романов; "Товарищ Кисляков", роман.
   Изд-во им. Чехова, Нью-Йорк, 1952.
   OCR: Александр Белоусенко; вычитка: Евсей Зельдин, апрель 2007.
   ----------------------------------
    
   Пантелеймон Романов

 

ТОВАРИЩ КИСЛЯКОВ

(ТРИ ПАРЫ ШЁЛКОВЫХ ЧУЛОК)

 

Роман

 

 

ПРЕДИСЛОВИЕ

    
   Пантелеймон Романов родился в 1884 году в селе Петровском Тульской губ. После окончания гимназии в Туле поступил на юридический факультет Московского университета. Успешности занятий юриспруденцией, по собственному признанию Романова, мешал рано пробудившийся в нем интерес к литературе, смутное чувство, что ему предстоит написать что-то значительное. Всё свободное от занятий время Романов посвящает пристальному изучению человеческого лица, разных типов характера, пытается проникнуть в тайну творчества больших мастеров слова. Любопытно, однако, что уже тогда внимание Романова привлекают не столько тема и фабула, сколько живые детали жизни.
   В 1907 г. он садится за свой первый роман "Русь". Над этим произведением Романов работал больше 15 лет. Первый том его вышел в 1924 г. Повествование всё расширялось, превращаясь в большую эпопею. Она осталась незаконченной, вышло только три тома. Но в истории новейшей русской литературы Романов останется не как автор "Руси", а как острый бытописатель, откликавшийся на все волновавшие современность вопросы.
   В годы НЭП'а юмористические рассказы Романова конкурировали с новеллами Зощенко ("Юмористические рассказы", "Крепкий народ" и др.). Еще большей популярностью пользовались рассказы Романова, освещавшие "загибы" в быту молодого советского общества ("Рассказы о любви", "Без черемухи", "Черные лепешки", роман "Новая скрижаль"). Эти его произведения читались и страстно обсуждались не только беспартийной молодежью, но и комсомольцами.
   Самого писателя, однако, больше всего интересовала одна проблема - проблема общественного поведения интеллигенции в ее отношениях с новой властью. Этой теме Романов посвятил большую повесть "Право на жизнь или проблема беспартийности", вышедшую в 1927 году. Ее герой - беспартийный писатель Леонид Останкин мучительно хочет сохранить "свое лицо", но редакторы отвергают его рассказы. Тогда он начинает приспособляться, подличать, рассказы его становятся "политически выдержанными", но редакторы опять недовольны и упрекают Останкина в том, что он потерял свое "творческое лицо". Останкин находит выход из тупика в самоубийстве, оставляя "братьям-писателям" записку, в которой он горько обвиняет их в том, что "из близорукой трусости" они лгут перед своим временем. А "великие эпохи требуют от человека великой правды".
   Продолжением и развитием той же темы, которая в те годы волновала многих писателей, - явился роман "Товарищ Кисляков" (1930 г.). Хотя его герой не писатель, а советский служащий, читатель без труда опознает в Кислякове Останкина. Только под влиянием новой волны террора, разразившейся в начале первой пятилетки, Кисляков еще более душевно разложился. Он весь в плену слепого инстинкта - держаться во что бы то ни стало, чтобы уцелеть.
   Вскоре после выхода романа он был конфискован и перед писателем закрылись двери всех редакций журналов и издательств. Только в 1936 году вновь появилось несколько очерков Романова, в которых он, наподобие своего героя Останкина, пытался удовлетворить редакторов оптимистической картиной итогов строительства, но из этой попытки ничего не вышло, а через два года Романов умер от лейкемии.
   Вскоре после того, как роман "Товарищ Кисляков" был конфискован в Советском Союзе, эта книга под другим заглавием - "Три пары шелковых чулок" - была переиздана заграницей. Кроме того, роман этот был переведен на английский, французский, немецкий, итальянский, испанский, шведский, норвежский, польский и другие языки.
   Теперь книга эта печатается по советскому изданию 1930 года.
    
   В. А. Александрова
    
    
   Следствие по делу о загадочной драме на Садовой улице 1-го октября в квартире научного работника Аркадия Незнамова не могло установить, было это убийство или самоубийство.
   За убийство говорило то обстоятельство, что старенький кавказский кинжал, который нашли в комнате под большим ореховым креслом, оказался принадлежащим сотруднику Центрального Музея, часто бывавшему в этой квартире.
   Катастрофа произошла как раз в то время, когда он был в комнате. И крик послышался из той комнаты после того, как он вошел туда.
   Но вся совокупность условий всё-таки говорила против его причастности к убийству.
   Некоторые завязку драмы относили к средним числам августа, т. е. за полтора месяца до катастрофы, но нельзя же в самом деле встречу действующих лиц считать завязкой. А если допустить невиновность подозреваемого лица, тогда, может быть, станет более понятной роль остальных лиц этой драмы: ведь в обнаруженных следствием письмах с достаточной ясностью вскрылась роль других лиц - Доронина и Фомина, - именовавшихся в семье Аркадия Незнамова дядей Мишуком и Левочкой. Кроме того, причастность к этой трагедии некоего иностранца Миллера также дает возможность делать совершенно определенные выводы.
   Если принять во внимание всё это, тогда станет ясно, что завязка, может быть, началась не в августе в Москве, а гораздо раньше, еще в Смоленске...
   Может быть, в этом отношении ближе к правде была пресса, которая прежде всего отмечала, что исчерпывающих объяснений этого случая нужно искать не в уголовном плане, а в каком-то другом.
   Она указывала на то, что "основное настроение (выявившееся в найденных трех письмах) обнаруживает глубоко-скрытую страшную болезнь, которая разъедает "душу" интеллигенции, даже работающей с нами, и является для нее грозным предостережением".
   "Условия эпохи, - говорилось дальше в газете, - требуют, чтобы интеллигенция окончательно, раз и навсегда, пересмотрела свои политические позиции. В исторический момент социалистического наступления и обострения классовой борьбы нужно стать или активным бойцом, или совсем сойти со сцены в самом буквальном смысле".
   Однако, несмотря на все усилия следственной власти, уголовная сторона этого трагического случая осталась неразгаданной.
    

I

    
   В тот год в августе стояла жаркая, совсем летняя погода. Москва на утреннем солнце сквозь дымку синеватого тумана блестела и сверкала золотыми главами церквей, крышами и окнами бесчисленных домов.
   Политые с утра, подметенные мостовые в тени дышали августовским холодком, а на солнечной стороне сверкали мокрым глянцем камней и быстро высыхали от начинавшего печь солнца.
   Из вокзала периодически, с каждым приходящим дачным или дальним поездом, высыпали, как игрушки из игрушечного ящика, пассажиры на площадь с дорожными корзинами, сундучками и чемоданами. Поражало почти полное отсутствие интеллигентных лиц, буржуазных шляпок, зонтиков и котелков: преобладали красные платки, кепки, которые облепляли проходившие трамваи, торговались с наехавшими извозчиками и медленно растекались по всем направлениям среди уличного шума и грохота столицы.
   Каждого приехавшего после нескольких лет отсутствия из Москвы непривычно поражал этот шум: по улицам с непрерывными гудками проносились толстобокие автобусы, без умолку звенели на запруженных народом перекрестках трамваи. Сотрясая мостовую, с звенящим грохотом везлись на дрогах куда-то железные рельсы, откуда-то слышался лязгающий звон железных балок, по которым били тяжелым молотом, - и эти удары глухо отдавались в ближнем переулке.
   А среди этого шума, звона и грохота по обеим сторонам улицы двигался непрерывный поток людей.
   Иногда какой-нибудь приезжий, в картузе, с мешками, останавливался в узком месте тротуара, чтобы пропустить встречных, но не мог дождаться, так как навстречу ему без конца выливался и выливался поток людей.
   - Да что же это, мои матушки, - прорвало, что ли, их! - говорил он, в отчаянии оглядываясь по сторонам.
   Очевидно, было какое-то торжество, потому что часто попадались шедшие со знаменами процессии молодежи. Передние шли со строгими, серьезными лицами, в средине и сзади переговаривались и перебегали из ряда в ряд.
   Над улицей часто попадались протянутые красные полотнища, привязанные веревками за фонари. И все пешеходы, проходя под ними, поднимали головы и читали:
   "Железной волей рабочего класса построим социализм", или: "Вычистим из нашего аппарата враждебные и чуждые элементы".
   - Проходите, не зевайте, дома прочтете! - кричали задние. Но сейчас же сами останавливались, так как посередине улицы стояла какая-то странная машина с заграничными клеймами, и около нее возились два выпачканных в нефть человека в брезентовых куртках. Машина ломала старый асфальт на ремонтируемой улице, собирая вокруг себя зрителей.
   В одном из переулков, среди сваленных лесных материалов и железных балок, возвышался строящийся гигантский дом, весь, как коробка, обшитый фанерой. Отсюда слышались дробный стук топоров, крик и брань возчиков, запрудивших проход и проезд по переулку подводами с тесом.
   - Подвинь вперед! - кричал один. - Что растопырился на дороге!
   - Куда же я подвину, по воздуху, что ли, полечу! - отвечал другой. Третий тоже что-то кричал, но его голос заглушался грохотом падающих сверху бревен и скрежещущим визгом отдираемых досок, прибитых длинными гвоздями к подмосткам.
   - Вот чортов Содом-то! - говорил первый возчик, плюнув и отходя от своей лошади к тротуару.
   Проходивший отряд пионеров в синих майках, с барабанщиком впереди, в нерешительности остановился перед повозками.
   - Куда вы прете! - закричал возчик. - Не видите, что прохода нет. Всходились! Только делают, что ходят!
   Почти в каждом переулке высились дощатые и бревенчатые ребра подмостей и лесов, а на площадях, где прежде стояли вонючие лавчонки, взламывался асфальт и разбивались цветники с фонтанами посередине. Ломались старые тротуары и расширялась улица, ведущая к вокзалу, сплошь заливаемая асфальтом, вместо бывшей здесь пыльной мостовой.
   То там, то здесь возвышались уже отстроенные многоэтажные дома, большей частью из темно-серого камня, с длинными узкими балконами и - по-новому - с плоскими крышами.
   Всё жило напряженной лихорадочной жизнью, которая своим шумом заглушала и делала каким-то ненужным звон колоколов церкви, стоящей в глухом переулке.
    

II

    
   Только один дом, находившийся в самом центре стройки, поражал полным несоответствием с этой напряженностью жизни.
   Высокие стрельчатые окна с решётками, угрюмый, молчаливый вид делали его похожим на церковь, а бесконечное количество башенок, шпилей на крыше еще более увеличивало это сходство.
   Тяжелые дубовые двери с витыми ручками открывались с большим усилием и, раз открывшись, тянули своей тяжестью входившего внутрь так, что ему приходилось упираться.
   До десяти часов утра двери этого странного учреждения, как бы в противовес жизни и шуму улицы, оставались закрытыми и немыми.
   И только в десять одна тяжелая половина их открылась благообразным старичком, швейцаром в белом кителе и вычищенных штиблетах. Он положил под дверь обломок кирпича, чтобы она не закрывалась, - передвинув очки с переносицы на лоб, выпрямил спину и оглянулся на синевшее над деревьями и крышами небо.
   - Какова погодка-то стоит, - сказал он, обратившись к вышедшему на улицу дворнику с метлой и железным совком на руке для уличного сора.
   - Погодка - на что лучше, - ответил тот, тоже осмотревшись кругом.
   - Да, благодать, - сказал швейцар и пошел внутрь здания по твердым пенёчным коврикам читать свежую газету к своему столику, стоявшему у колонны.
   Огромное антрэ с высокими колоннами и сводчатыми расписными потолками, бесконечно уходящая вверх широкая лестница с белыми статуями по сторонам подавляли посетителя своим, мрачным, молчаливым величием.
   Скудные лучи света проходили откуда-то сверху, - очевидно, через разноцветные стекла, - и освещали колонны и белые ступени отлогой лестницы.
   Каждый звук голоса или кашля глухо отдавался под сводами, как в церкви, и человек, произведший этот шум, сам пугался его.
   Прохлада каменных сводов после уличной духоты и какой-то церковный запах, исходивший, вероятно, от масляной краски на стенах и потолках, неподвижность каменных массивов колонн как бы говорили о вечной неподвижности, враждебной буйному движению улицы.
   Это было здание Центрального Музея.
   В начале одиннадцатого стали собираться сотрудники. Они в подавляющем большинстве имели нечто общее с самим учреждением. Если на улице преобладали шумные кепки, красные платки, сапоги, то здесь были сплошь интеллигентные лица: мужчины в шляпах, в пальто, дамы в скромных закрытых платьях и с седыми прическами, которые они оправляли перед зеркалом прежде, чем подняться наверх.
   Швейцар Сергей Иванович, поспешно сняв очки со своей почтенной лысой головы, с особенным удовольствием бросался раздевать входивших и непременно обращался к кому-нибудь с почтительной фразой:
   - Погодку-то какую Бог посылает.
   Мужчины все были одеты в пиджаках с летними сорочками в полосочку, непременно с галстуком и запонками. Из интеллигентов не было ни одного, который решился бы нарушить общий тон и притти в рубашке с открытым воротом и с засученными за локоть рукавами.
   Только несколько человек совсем иного вида, не заходя в раздевальню, прошли прямо наверх, так как были без пальто и без шапок. Это были комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.
   Им молча посмотрели вслед.
   Обыкновенно все приходили в хорошем настроении, приветливо, как хорошие господа в своей вотчине, задавали несколько вопросов Сергею Ивановичу; например, кто-нибудь говорил:
   - Что нового в газетах, Сергей Иванович?
   - Всё строятся, - отвечал тот несколько иронически, в тон задаваемому вопросу.
   Мужчины, вежливо здороваясь, целовали у дам ручки, у пожилых и старых с особенной вежливостью и почтительностью. Видно было, что здесь не молодежь, а старые дамы поддерживали раз установленный порядок и давали всему тон. И тон был самый вежливый. Всегда говорилось: "Вы изволили сказать", "Будьте добры передать", и т. д.
   Сергей Иванович любил свое учреждение и гордился им. Гордился его чистотой, благообразием и тем, что служащие все вежливые, обходительные, настоящие интеллигентные господа, понимающие порядок: никто в грязную погоду не приходит без калош, не бросает окурков, не плюет, и каждый дает на чай в конце месяца.
   Но сегодня не было обычного спокойствия на лицах сотрудников, они не спешили подняться наверх, а собирались группами под колоннами и о чем-то тревожно говорили негромкими голосами.
   Среди всех выделялась полная, величественная женщина с седыми завитыми волосами, с лорнеткой, мотавшейся ниже пояса на длинном шнурке. Она больше всех волновалась, разводила недоумевающе руками и пожимала плечами, причем брови у нее поднимались вверх с выражением неразрешимого тревожного вопроса. Это была Марья Павловна Бахмутова, работавшая в иностранном отделе библиотеки.
   Около нее стоял высокий, барского вида, старик с седой раздвоенной на конце бородкой, в шляпе и в старинной накидке, которых еще не успел снять, - Андрей Игнатьевич Андриевский, заведывавший отделением картин и фарфора.
   К нему, как к авторитетному лицу, обращались за объяснениями.
   - Я не понимаю, что же это может быть? - говорила Марья Павловна.
   - Продолжение и углубление того, что уже давно началось, - отвечал Андрей Игнатьич.
   - Где же Ипполит Григорьевич Кисляков? Может быть, он что-нибудь знает более подробно. Сергей Иванович, Кисляков еще не приходил?
   - Никак нет.
   Но вдруг все замолчали. В подъезд вошел странный человек в сапогах, двубортном пиджаке, надетом поверх синей косоворотки, лет тридцати пяти, с худым, бритым лицом. На виске у него был шрам, очевидно - от пули, разбившей кость виска и выбившей глаз, так что один глаз у него был стеклянный. Благодаря этому у него было особенно жесткое выражение лица, так как к обыкновенному взгляду живого глаза присоединялся немигающий, острый взгляд стеклянного.
   Странная тишина наступила в подъезде, когда этот человек не спеша вытирал пыльные сапоги о коврик у дверей. Потом он отдал свою серую кепку Сергею Ивановичу, сказав:
   - Здравствуейте, товарищ Морошкин.
   Сергей Иванович принял кепку и, поклонившись, ответил:
   - Доброго здоровья, Андрей Захарович.
   Он поднес кепку к вешалке и при этом переглянулся с сотрудниками.
   Пришедший с некоторым удивлением оглядел стоявшие группы сотрудников, как-то неловко, резким кивком головы, молча поклонился и стал подниматься по лестнице наверх.
   Марья Павловна посмотрела через лорнет ему в спину и на сапоги.
   - Между прочим, объявленьице повешено в библиотечном зале, - сказал Сергей Иванович, выждав, когда человек с стеклянным глазом скрылся за поворотом.
   - Ну и что же? - спросила тревожно Марья Павловна, направив лорнет на Сергея Ивановича.
   - Назначено на завтра.
   - Началось, - сказала она, бросив лорнетку и бессильно опустив руки. - Ну, что же, господа, пойдемте. Кисляков, очевидно, не придет.
   Все стали подниматься наверх; дамы впереди, мужчины, вежливо пропуская их, шли позади.
   При входе наверх открывался длинный ряд больших зал с каменным полом и сводчатыми потолками, расписанными золотым орнаментом. Эти залы были наполнены огромными желтыми шкафами; в них за стеклами стояли человеческие фигуры с восковыми лицами во всевозможных одеждах. В других местах виднелись древние колесницы, предметы царского обихода и старинного крестьянского хозяйства. У стен стояли стеклянные витрины с табакерками, осыпанными алмазами, в углах - высокие мраморные и яшмовые вазы. Были залы, сплошь уставленные мебелью эпохи Павла и Александра Первого. В других местах стояли каменные бабы, какие-то предметы всевозможных видов и форм, частью разобранные и размещенные вдоль стен, частью еще неразобранные и просто сваленные в углах. При чем было особенно много деревянных резных солонок и ковшей, какие можно видеть на сцене в картинах боярских пиров.
   Угoльная зала была полна картин старинного русского письма, потемневших от времени, похожих на иконы, другая - наполнена самими иконами в старинных, шитых жемчугом ризах, а третья - в два света - была уставлена бесконечными полками древних книг с тем их особенным, старинным запахом, который бывает у столетних книг с их мягкой, негремящей, всегда точно сыроватой толстой бумагой.
   В этой-то зале и висело объявление, о котором говорил Сергей Иванович. В нем ничего не заключалось на первый взгляд особенного. Просто было сказано, что в пятницу всем сотрудникам предлагается притти на собрание. И подпись: "Директор музея Андрей Полухин".
   Сотрудники смотрели на это объявление с таким растерянным выражением, с каким новобранцы смотрят на неожиданно расклеенные объявления о мобилизации, и все молчали, так как за столиком пропусков сидел в синем фартуке новый, недавно назначенный, чужой. И только в глазах дам отражалось, насколько сильно они переживали. Большинство же мужчин стояло с каким-то покорным, бездейственным выражением, какое бывает у иноков. А высокий, черный, в мешковатом пиджаке, висевшем, как на вешалке, Галахов действительно был похож на монаха со своей узкой, реденькой бородкой и всегда опущенными глазами.
   Дело было в том, что неприкосновенному до сего-времени островку интеллигенции, которым являлось это учреждение, грозило быть затопленным волнами современности. Месяц тому назад был назначен новый директор - товарищ Полухин, а вместе с ним стала проникать сюда "улица", как говорила Марья Павловна, т. е. появились комсомольцы и выдвиженцы из рабочих.
   На днях же был пущен кем-то слух, что готовится орабочивание персонала, что директор в ближайшие дни созовет собрание и открыто поставит вопрос об этом.
   Слух этот теперь подтверждался появлением на стене загадочной бумажки за подписью директора.
   - Ипполиту Григорьевичу письмецо, - сказал вошедший с письмом в руках Сергей Иванович. Ему никто ничего не ответил, и он, осмотревшись кругом, положил письмо на один из столов, с усмешкой покачав головой на адрес, который был написан не просто, а наискось из угла в угол.
   - Ну, что же, господа, надо приниматься за работу, - сказал кто-то. - Будем ждать событий.
    

III

    
   Ипполит Кисляков, о котором спрашивала Марья Павловна, бывший инженер, а в настоящем - сотрудник Центрального Музея, запоздал в этот день на службу по двум причинам: из-за жилищных неурядиц и потому, что заходил к доктору, который нашел у него расшатанную нервную систему и ранний склероз. Он поспешно шел, чтобы притти хотя бы к 11 часам. На нем было прорезиненное пальто, порыжевшее от солнца, фуражка и на ногах вместо сапог краги бутылочной формы с ремешками, надевавшиеся как голенища к башмакам.
   Иногда он останавливался при переходе через улицу, когда ему пересекали дорогу извозчики и автомобили, ехавшие часто непрерывной вереницей. Тогда он снимал фуражку, торопливо проводил платком по взмокшему от быстрой ходьбы бобрику и сквозь пенснэ нетерпеливо и раздраженно смотрел на перерезавшие ему дорогу экипажи.
   У него были маленькие, плотно прижатые уши и остренькая бородка. Бледное, нервное лицо с манерой быстро, точно испуганно, оглядываться, говорило о какой-то неуравновешенности, зыбкости и легкости перехода от одного состояния к совершенно противоположному. Если он кого-нибудь нечаянно толкал, он с испуганной поспешностью извинялся. А когда его один раз толкнул ломовой извозчик ящиком, который нес с телеги в магазин, у Кислякова вдруг появилась на лице судорога страдания и бессильного раздражения.
   Впереди себя он заметил высокую старуху-нищую, бывшую аристократку, которая стояла с палочкой, не поднимая глаз и не прося.
   Он вынул двугривенный и подал ей. Старуха подняла голову и растроганным голосом сказала:
   - Благодарю вас.
   Кисляков почувствовал щекотанье в горле, и сейчас же ему стало досадно, что он мало ей дал. Он пошел дальше и стал думать о том, как бы она была поражена и счастлива, если бы он дал ей целый рубль или даже пять рублей. Непременно надо это сделать. Он оглянулся. Старуха смотрела ему вслед. Ему стало почему-то очень приятно от сознания своей доброты. Но на перекрестке он увидел другую нищую старушку такого же вида. Ей он всегда подавал, и она уже ждала его приближения. У него оставалась только рублевка и никакой мелочи. Если ничего не дать - неловко, а рублевку - жалко. И он сделал вид, что ищет какой-то магазин, перешел на другую сторону, не дойдя до нищей. По мере приближения к музею у него начало зарождаться неопределенно тревожное состояние, - быть может - от того, что он опоздал и помнил, что около столика пропусков сидит человек в синем фартуке, который всегда оглядывает всех проходящих мимо него, быть может - от чего-нибудь другого. Но уж каждая мелочь выводила его из равновесия, - например, то, что впереди него шли два человека, занимая тротуар, и он никак не мог их обойти, потому что всё мешали встречные, - и это раздражало до последней степени. Даже то, что его пальто было на спине разорвано и заштопано рукой жены, заставляло его съеживаться, так как ему казалось, что все идущие сзади него смотрят на это заштопанное место и думают: "Вон общипанный интеллигент идет".
   В одном месте ему пришлось вернуться из переулка назад и обойти кругом, так как там с разбираемой церкви снимали колокола, и милиционер не пропускал никого. В другом колонна комсомольцев, отправлявшихся куда-то с дорожными мешками за плечами, загородила ему дорогу, и ему пришлось дожидаться, когда они пройдут. Он нетерпеливо смотрел на их веселые загорелые лица, а сам думал о том, что человек в синем фартуке, наверно, уже поглядывает на его пустой стол...
   Наконец, он выбрался на свободное место; его лицо приняло более спокойное выражение.
   Войдя в подъезд, он, не доходя до Сергея Ивановича, сам на ходу снял с себя пальто и вывернул его подкладкой наверх, чтобы тот не заметил заштопанного места. На нем был синий, очевидно - давнишний, от хорошего портного, пиджак с мягким воротником и серые, в мелкую клеточку штаны с пуговичками у колен. Сергей Иванович при его появлении снял очки, торопливо положил их на газету и принял пальто и шляпу. Когда входили сотрудники попроще, дававшие в конце месяца серебряную мелочь, Сергей Иванович только передвигал очки с переносицы на лоб. Если же входили более важные, дававшие по рублю и по два, - перед теми он всегда совсем снимал очки. И степенью его поспешности при раздевании определялось его уважение к данному лицу
   Кисляков нервно пригладил перед зеркалом свой остриженный бобрик, посмотрев на себя сквозь пенснэ, потом вбежал по лестнице и сначала прошел мимо дверей библиотечного зала, чтобы посмотреть, где человек в синем фартуке.
   Тот сидел на своем месте. Кисляков прошел в зал, но сделал такой вид, как будто он уже давно пришел и только выходил куда-то по делу, а теперь возвращается к оставленной работе.
   Головы сидевших за столом сотрудников поднялись, и все посмотрели на него. В это время человек в фартуке вышел. Кисляков подошел поздороваться с Марьей Павловной и поцеловал ее ручку. Она поцеловала его в голову.
   Происходя сам из бедной разночинной семьи и будучи в свое время очень радикально и демократически настроен, Ипполит Кисляков теперь чувствовал большое удовольствие, когда он, как человек хорошего общества, подходил к ручке почтенной дамы. И она, как бы вполне признавая в нем человека своего общества, целовала его в голову. Также он чувствовал большое удовольствие от французского языка Марьи Павловны, к которому она часто прибегала.
   Он сам не знал, почему так случилось, что во время бури его отнесло не в сторону кепок и косовороток, которым в юности он отдавал всё свое сочувствие, а в сторону хорошего общества.
   Марья Павловна, задержав его руку в своей и посмотрев ему в глаза (она сидела, он стоял), сказала:
   - Вы ничего не знаете?
   - Нет, а что? - спросил Кисляков.
   Марья Павловна на французском языке объяснила ему, в чем дело, выговорив
   по-русски слово орабочивание. И указала на вывешенное объявление.
   Кисляков выслушал новость молча и внешне спокойно, но сердце, которое у доктора билось едва слышно, вдруг так заколотилось, что он побледнел уже не от известия, а от испуга за сердце. Он подумал, что неужели вся его внутренняя трагедия - это еще малая цена за спокойствие, на которое он рассчитывал?
   И, как всегда при всяком ощущении гибели, он вдруг почувствовал себя свободным от исполнения всяких обязанностей - служебных, семейных. Какие тут могут быть теперь служебные обязанности. Об этом даже смешно говорить! У него не было даже страха, а скорее сладострастная радость гибели оттого, что сразу уже все выяснилось.
   Кисляков подошел к своему столу и, посмотрев на него вкось, мимо стекол пенснэ, увидел письмо с косым адресом. Он сразу узнал почерк самого близкого своего друга Аркадия Незнамова, с которым не виделся уже несколько лет, так как Аркадий работал в провинции, в одном из биологических институтов.
   Кисляков оглянулся по столу, ища разрезной нож, но не нашел его. Тогда он вынул старенький кавказский кинжал, который всегда носил на брючном ремне под пиджаком, и распечатал им конверт. Он невольно улыбнулся на знакомую ему черту Аркадия - итти во всем против всего установившегося, общепринятого, даже в такой мелочи, как адрес на конверте.
   Аркадий писал:
   "Здравствуй, старина! Случайно узнал, что ты устроился в Москве. Устроился, изменив себе или изменив себя? Вот вопрос, который хочется тебе задать. Ведь мы, интеллигенты, не можем делать просто дело, а делаем только дело, в которое веруем. Так как честность мысли и чувства - это одна из великих наших традиций. Так вот - кто ты и что ты теперь? Попрежнему свой или уже чужой?
   Но об этом надеюсь услышать от самого тебя устно, так как я в качестве профессора или, как теперь называется, научного работника перебираюсь в Москву и даже имею квартирку из двух комнат на Садовой, которую мне обладил один из моих приятелей, тоже перебравшийся в Москву, милейший и приятнейший человек, "дядя Мишук", как мы его зовем.
   Внешне я устроен хорошо; кроме того, мне предоставлены широкие возможности заниматься своей любимой наукой. Но... тут-то вот и мешает честность мысли и чувства. Чувствуешь, что не имеешь права спокойно работать, когда всё, чем мы жили... Одним словом - об этом при встрече. Буду рад, что 1-го октября свой день рождения (уже сорок) проведу вместе с тобой.
   В заключение скажу, что у меня (какая неожиданность для тебя!) красивая, молодая жена. Ну, ты сам увидишь. Может быть, это и неблагоразумно в 40 лет сходиться с молоденькой девушкой такому медведю, как я. Но ты увидишь, какая это девушка, поймешь меня и простишь мне мое неблагоразумие".
   Кисляков в этом месте письма почему-то вспомнил свою, уже немолодую, ревнивую и излишне полную жену Елену Викторовну. Ему вдруг стало завидно, что Аркадий, хотя и прекрасной души человек, но мешковатый, застенчивый, всё-таки оказался в этом отношении удачливее него.
   Он почувствовал жгучее нетерпение поскорее увидеть друга и его молодую жену. У него уже заочно, на правах близкого Аркадию человека, появилось к ней какое-то нежное, полуродственное чувство. Мелькнула мысль о том, что его жизнь в осенние вечера будет уже не так беспросветна, а согрета дружбой и романтической полуродственной нежностью к красивой молодой женщине.
   Он дочитал письмо. К нему в это время подошел Андрей Игнатьевич и, потрепав его по плечу, сказал:
   - Ну, как же, батюшка, вы думаете о настоящем положении?
   - Я о нем уже давно думаю, - ответил Кисляков.
   - Да, но это, так сказать, отвлеченно, а теперь мы, очевидно, будем поставлены перед реальнейшими фактами.
   - Э, теперь всё равно, - сказал Кисляков, с каким-то странным выражением махнув рукой.
   Эта нелепая тревога была тем более досадна, что сегодня были именины жены; она просила его пригласить товарищей, а через два дня уезжала на месяц к родным на Волгу. Он рассчитывал без нее побыть спокойно в одиночестве и как-то собрать себя и проверить свою внутреннюю наличность.
   Теперь же вместо этого опять беспокойство и нервное ожидание, что стало в последнее время основной чертой его жизни.
   После службы он пошел получить жалованье. Ему причиталось 200 рублей и предстояло получить дополнительно 50 рублей за давнишнюю командировку. Эти пятьдесят рублей он хотел оставить для себя и не отдавать жене, чтобы хоть немного более свободно пожить без копеечных расчетов и обращений к жене за каждыми тремя рублями. Она была очень аккуратна в денежных вопросах и вела счет каждому рублю.
   И тут же пожалел, что напрасно как-то рассказал ей (желая сделать ей приятное), что ему предстоит получить эти 50 рублей. Но он решил, что она не вспомнит о них, так как он говорил об этом довольно давно.
   Когда он стоял в очереди у кассы, у него появилось знакомое ему противное ощущение, которое в последнее время особенно часто бывало у него. Ему стало стыдно перед кем-то, что он стоит в очереди. Он, личность особая, ни на кого не похожая индивидуальность - в очереди...
   Что тут было стыдного - он не знал, но это чувство было настолько же сильно и невыносимо, как и то, когда он чувствовал заштопанную дыру на своей спине.
   Может быть, это был результат того, что в последние годы, со времени оставления им своего настоящего дела и поступления в этот музей, он чувствовал себя каким-то дезертиром, у которого ушло из жизни всё большое и значительное. И каждый толчок болезненно напоминал ему об этом и о внутреннем ничтожестве его настоящей жизни.
   На именины он пригласил Андрея Игнатьевича, Галахова и Гусева.
   - Что, с горя? - сказал Гусев, засмеявшись. - Во всяком случае - спасибо, - это как нельзя более кстати. С женой приходить?
   - Конечно, конечно! - сказал поспешно Кисляков и пошел домой.
    

IV

    
   Огромный дом, в котором жил Ипполит Кисляков, поражал своим величественным фасадом. На всех его пяти этажах, начиная с бельэтажа, лепились красивые балкончики с фигурными - в виде листьев - оградками, похожие на цветочные корзины. Весь он блистал снаружи чистотой нежно-розовой свежей краски. По тротуару были расставлены урны для окурков. А по вечерам он весь горел огнями своих пяти этажей.
   В огромном парадном с зеркальными стеклами всякого входящего поражали наставленные в большом количестве детские колясочки, висела, как полагается, черная разграфленная доска с фамилиями жильцов, а около нее был привешен лист бумаги, засиженный мухами, на котором было написано:
   "Граждане, берегите силы, пользуйтесь лифтом".
   На самом же лифте висела такая же давняя бумажка с таким же количеством мушиных следов; на ней было лаконически написано:
   "Лифт не работает".
   Его как пустили после ремонта, так на другой день и сломали, потому что каким-то жильцам, возвращавшимся в веселом настроении целой гурьбой, вздумалось посмотреть, не может ли он поднять тяжести больше, чем это обозначено у него на табличке. Благодаря этому все жильцы теперь путешествовали наверх пешком, а по вечерам, если лампочки, освещающие лестницу, оказывались сворованными, двигались ощупью, сталкиваясь в темноте и пугаясь друг друга.
   Эти лампочки, - несмотря на то, что их запрятывали в проволочную сетку и пристраивали на невероятной высоте, - всё равно крали. Домоуправление уж давно махнуло на них рукой, а самим жильцам покупать не хотелось.
   На каждой двери висела очень изящная картонная табличка, на каторой был длинный список жильцов и против фамилии жильца стояла цифра, указывающая, сколько раз к кому звонить.
   Обыкновенно звонки переживали четыре стадии. Вначале у двери красовалась новенькая деревянная лакированная розетка с белой кнопкой в середине. Потом розетка с кнопкой исчезали, оставались только две медных пластинки на деревянном кружочке. Затем исчезал и кружочек, мотались лишь концы проволок. Звонили, уже соединяя эти концы. А когда исчезали и концы, то вместо звонка все приходящие колотили напропалую кулаками в дверь. Тут количество ударов уже совсем путалось, и из-за этого была постоянная ругань.
   Кисляков подошел с улицы к парадному, чтобы быстро вбежать по лестнице на третий этаж (доктор, между прочим, предписал медленный подъем) и, наскоро пообедав, отдохнуть после службы.
   Но, подойдя к двери вплотную, он с озлоблением плюнул: парадное было заперто, и на стекле двери с внутренней стороны была прилеплена бумажка, на которой корявыми буквами значилось:
   "Парадный закрыт по случаю мытья лестницы. Ход с черного".
   Хотя лестницу мыли только раз в неделю - у Кислякова было впечатление, что ее моют каждый божий день.
   Он пошел через двор на черный ход.
   Двор этого дома был с четырех сторон окружен пятиэтажными домами, и, чтобы со двора увидеть небо, нужно было всякий раз задирать голову, как на колокольню.
   Во дворе первое, что бросалось в глаза, это - протянутые по всем направлениям веревки с сушившимся бельем и невероятное количество детей и собак. При чем почти все дети были пролетарского происхождения (такого же происхождения были и колясочки на парадном), а собаки исключительно буржуазного вида: легкомысленные фоксы, выписывающие круги по всему двору, важные бульдоги, немецкие овчарки, беспокойно бегающие по двору, как волки, - потом шли какие-то коричневые длинношерстные, белые нарядные шпицы, похожие на комки пуха, непременно с голубыми бантами, и уж на худой конец - вульгарные мопсы.
   Дом был населен наполовину интеллигенцией всяких сортов, наполовину - пролетариатом. У пролетариата были в изобилии дети, у интеллигенции - собаки.
   И в те часы, когда собак выводили на прогулку, двор превращался в какой-то вертеп. Собаки, вырвавшись на свободу, начинали носиться по двору, как оголтелые. Неосторожный посетитель, сунувший нос в калитку, с испугом захлопывал ее опять, когда перед ним в тот же момент вырастала собачья стая душ в пять-шесть, а хозяева в несколько голосов кричали на них и предлагали войти, так как "собаки не кусаются".
   Если посетитель нерешительно вступал во двор, на него со всех сторон бросалось еще столько же псов всех пород и мастей. Одни виляли хвостами, другие нюхали полы, третьи, закинув вверх головы, лаяли. А хозяева продолжали убеждать, что собаки не тронут и лают в виде приветствия, а не со зла, в доказательство чего просили погладить.
   На черной лестнице посетителя сразу, как пар на банной полке, покрывали с головой кухонный дым и сковородный чад. А в углу на каждой площадке, против раскрытой в кухню двери, стояли ящики и ведра, переполненные всякой кухонной благодатью - огуречными очистками, яичной скорлупой и арбузными корками. Некоторые не могли вместить всего изобилия, и очистки всех видов накапливались уже кругом них на полу и даже распространялись по всей лестнице, когда ребятишки, затеяв игру, начинали поддавать ногами попавшуюся арбузную корку, перебивая ее друг у друга.
   Тут же всегда шныряли грязные, отрепанные кошки.
   Квартира, в которой жил Ипполит Кисляков, вмещала в себя десять семейств, что составляло двадцать семь человек.
   Огромный коридор с дверями по обеим сторонам был сплошь заставлен сундуками, корзинами, шкафами.
   Благодаря обилию вещей, в коридоре было темно, и проходившие из уборной или кухни к себе в комнаты жильцы то и дело сажали шишки на лоб или синяки на коленку, поминая при этом подходящими словами тех, кто наставил тут этой благодати, хотя и их собственные вещи занимали здесь немалую долю, и еще было неизвестно, о чужое он ушибся или о свое. Квартира в противовес фасаду дома производила впечатление мебельного или ломбардного сарая, где после аукциона валят всё в кучу.
   Около парадной двери висел телефон, и вся стена около него была исписана номерами телефонов и изрисована женскими головками. Вешалка стояла пустая, так как на нее боялись вешать платья из опасения, что украдут.
   В маленьком коридорчике перед кухней помещалась уборная, которая была вечно кем-то занята. Утром занята, днем занята и ночью занята.
   - Какой чорт только там сидит! - говорил кто-нибудь в отчаянии и злобе, избегавшись взад и вперед - из комнаты до уборной и обратно. Объяснялось это отчасти тем, что вместе с уборной была и ванная.
   Обитатели квартиры были такого разнообразного состава, таких различных занятий и положений, как будто они во время случившегося потопа бросились сюда и наспех захватили, кому что пришлось. Но в общем здесь было две трети интеллигенции, одна треть пролетариата.
   Из пролетариата здесь жили два слесаря с семьями и партия штукатуров, от которых постоянно была белая дорога из их следов по коридору по направлению к уборной.
   Около самой парадной двери, рядом с телефоном, была комната мещанки по фамилии Печонкина. В раскрытую почти всегда дверь виднелась железная кровать с одеялом из разноцветных треугольников, со множеством пуховых подушек горкой, комод с гипсовой кошкой и увеличенная супружеская фотография, засиженная мухами. Мещанка на каждый звонок высовывала из дверей голову и всегда знала, кто у кого бывает.
   Рядом с ней - Кисляковы, рядом с Кисляковыми - молодая пара по фамилии Звенигородские, очень интеллигентные люди, слывшие в квартире примерными супругами. Оба высокие, стройные. Он - по профессии архитектор - всегда ходил в шляпе, перекинув через руку пальто, она - в маленькой, надвинутой низко на глаза шляпе и строгом синем костюме. Их звали неразлучниками, они всегда ходили вместе и отличались необыкновенной корректностью и вежливостью.
   Следующая за ними бы

Другие авторы
  • Пыпин Александр Николаевич
  • Оболенский Леонид Евгеньевич
  • Терещенко Александр Власьевич
  • Майков Леонид Николаевич
  • Политковский Патрикий Симонович
  • Гарвей Надежда М.
  • Молчанов Иван Евстратович
  • Голлербах Эрих Федорович
  • Лоскутов Михаил Петрович
  • Гербель Николай Васильевич
  • Другие произведения
  • Федоров Николай Федорович - Что значит "стать самим собою"?
  • Подъячев Семен Павлович - Зло
  • Розанов Василий Васильевич - Вал. Алекс. Серов на посмертной выставке
  • Горький Максим - Прошение M. Горького в Постоянную комиссию для пособия нуждающимся ученым литераторам и публицистам
  • Фигнер Вера Николаевна - Запечатленный труд. Том 2
  • Марриет Фредерик - Мичман Изи
  • Аксаков Константин Сергеевич - Три критические статьи г-на Имрек
  • Воровский Вацлав Вацлавович - Литературная елка
  • Батюшков Федор Дмитриевич - Провансальская литература
  • Лесков Николай Семенович - Пигмей
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (24.11.2012)
    Просмотров: 295 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа