stify">
На следующий день Кисляков пошел немного пораньше, чтобы наверное застать Тамару, если она вздумает итти куда-нибудь вечером.
Но когда он пришел, ее опять не было.
Аркадий ходил по комнате и казался смущенным.
- Она говорила, что придет в пять часов, но, вероятно, что-нибудь задержало.
Он подошел к окну, где у него стояли всевозможные препараты, поболтал и посмотрел на свет какую-то жидкость в пузырьке. У него был такой вид, как будто он хотел рассказать другу то, что его заботит, и никак не мог решиться.
Наконец, он остановился и сказал:
- Меня очень беспокоит среда, в которой она вращается... У меня сейчас есть три ценности в жизни, из-за которых я живу: это моя наука, твоя дружба и, наконец, третье - это любовь Тамары. Я всегда смотрел на женщину, как на существо, которое благороднее, тоньше нас, у меня никогда не связывалось с женщиной нечистых помыслов. Я ее всегда представлял сестрой, матерью, другом. Она была для меня тем, что заставляло меня быть лучше, - говорил Аркадий, как всегда, несколько смущенно, когда ему приходилось высказывать свои задушевные мысли, которых он всегда как будто стыдился. - Ну, одним словом, ты скажешь, что я здесь, как и в своей вере в человека, смешной идеалист.
- Нет, я вовсе не скажу, что ты смешной идеалист, - сказал Кисляков, - этого на свете теперь так мало, что таких людей можно только ценить, как редкие бриллианты.
- Ну, уж ты скажешь...
- Да, я скажу.
- Да, я начал говорить про среду, в которой она вращается. Что же сказать? Это поколение не попало ни туда, ни сюда: от стариков ушло, а новая жизнь их не приемлет. И они остались совершенно морально голые. Это поколение не несет в себе никакой ценной мысли, никакого серьезного, возвышенного чувства. Оно неспособно к нему. И для них главная задача - только пробиться в жизнь, завоевать какими бы то ни было средствами свое незаконное место в ней. Причем,- сказал Аркадий, останавливаясь и взглядывая на друга, - пробиться в жизнь на их языке вовсе не значит осуществить какую-нибудь идею, а только устроиться в самом примитивном, животном смысле.
Все ее подруги, каких я знаю, с циничной простотой смотрят на всё. Сойтись с мужчиной для них ничего не стоит. Ведь в самом деле, прежде женщина, сходясь с мужчиной, отдавала ему свою душу, сливалась с ним в самых тончайших глубинах своего существа, а теперь им нечего в себе отдать, и они смотрят на всякую связь, как на легкое удовольствие или как на средство для устроения. А мужчина? Мужчина относится к женщине точно так же. Он всегда берет то, что легко достается. И что он больше всего в женщине теперь ценит?
Аркадий опять остановился и посмотрел на друга.
- Ноги... - сказал он, выждав несколько времени.
- Он смотрит не на лицо, не на глаза и на душу, а прежде всего на ноги.
- Да, это ужасно.
- И вот ты поймешь, какая для меня мука думать: подвернется какой-нибудь негодяй, для которого это будет "сладеньким", и плюнет мне в самое святое для меня. Я рад, что там были у нас этот славный дядя Мишук и Левочка, которые являлись для нее мужским обществом и охраняли от всяких ничтожеств. И потом, конечно, ее оберегает любовь ко мне. Но меня пугает отсутствие в ней духовной, внутренней жизни, она ни минуты не может остаться сама с собой, ей постоянно нужны внешние раздражения, ее постоянно тянет куда-то бежать. Дома она не хозяйка, спит до десяти часов, я сам варю кофе. При этом ее гнетет и раздражает бедность, невозможность иметь, как полагается, шелковые чулки. Она эгоистична. Хороша и добра она только с теми, кого она любит, остальные для нее не существуют. И потом, что меня особенно беспокоит, у нее большое чувственное любопытство... Вот и дождь пошел, - прибавил Аркадий, подойдя к окну, за которым действительно по листьям шумел дождь.
- Но что ее спасает, так это ее наивность, - какая-то детская наивность, которая уживается в ней с полной осведомленностью о всех явлениях жизни, - прибавил Аркадий.
Вдруг он, насторожившись, прислушался в сторону выходной двери и сказал с облегчением:
- Ну, слава Богу, вот и она! Пожалуйте, пожалуйте, давно пора! - говорил он, открыв в коридор дверь.
На пороге показалась высокая девушка с белым лицом и пухлыми губами.
- Я вся мокрая! - засмеявшись, крикнула пришедшая. Она с первого взгляда заметила присутствие нового человека в комнате и хотя не здоровалась еще с ним, но видно было, что ее оживление в значительной степени относится не к тому, что она вымокла, а к присутствию в комнате гостя, о котором она много слышала от мужа и с которым ей предстояло близко познакомиться.
- Я не одна, - сказала Тамара, - неожиданно встретила на улице дядю Мишука как раз в тот момент, когда полил дождь, и он по-богатому доставил меня до дому в такси. Это мы вымокли, пока добежали до ворот.
- Входи, входи! - закричал Аркадий, ставший необыкновенно суетливым, и вышел в коридор, чтобы привести приятеля. Потом бросился помогать жене раздеваться.
- Пусти, пусти, - закричала Тамара, - забрызгаю.
Она, мотая головой, стащила со светлых, совсем белых, остриженных по-модному волос мокрую шляпу и, зажав короткую юбку меж колен, стряхнула шляпу перед собой на коврик.
Приехавший с ней был высокий, с широкой грудью человек в синей блузе, подпоясанной тонким ремешком. Он поздоровался с хозяином и отказался войти, так как спешил.
- Доставил в целости, теперь отправляюсь, - сказал он.
- Прекраснейший человек, - проговорил Аркадий, обращаясь к Кислякову, когда дядя Мишук уехал.
Аркадий был в приподнятом состоянии, видимо, проистекавшем от приезда жены и предстоящего ее знакомства с его другом. Он всё еще не знакомил их и суетился около жены, помог ей снять синий жакет. Она осталась в беленькой блузке с отложным воротником и в синей юбке, едва доходившей до колен.
- Ну, что же, познакомьтесь теперь, - сказал Аркадий, переводя взгляд с жены на друга, как будто между ними уже была какая-то родственная связь.
Тамара впервые взглянула на гостя и протянула ему свою большую, похожую на мужскую, руку с отполированными ногтями, спиной отклонившись несколько назад. У нее пропал приподнятый тон, и она одну секунду смотрела в глаза Кислякову открытым, нестесняющимся взглядом.
Лицо ее поражало необыкновенной белизной, и тем ярче на нем были ее молодые пухлые губы, которые становились еще более красными и сочными, когда она торопливо облизывала их кончиком языка.
И опять первым, на чем остановились против воли глаза Кислякова, как и тогда, когда он смотрел карточку, были ее ноги в тонких шелковых чулках. Они были, как и на карточке, очень полные и круглые у колен. В особенности, когда она садилась и натягивала на колени короткую юбку.
- Дождь нас вымочил буквально в одну минуту, - сказала Тамара. - Ну, я сейчас приготовлю чай. Вы хотите чаю?
- Да ты не спрашивай, а делай, - крикнул Аркадий, притворно строго, как бы желая этим хвастливо показать другу, как он обращается со своей красивой женой.
- Делаю, делаю! - крикнула в свою очередь послушно-торопливо Тамара и убежала в другую комнату, но, затворяя за собой дверь, успела взглянуть на Кислякова, не с той официальной улыбкой, с какой обращалась к нему при разговоре, а с желанием женщины рассмотреть человека, с которым ей придется часто встречаться.
Оставшись одни, оба друга замолчали и не находили, о чем говорить. Точно вся атмосфера комнаты вдруг изменилась, в нее вошло совсем иное настроение, всецело привлекшее к себе внимание двух людей и уже не оставившее места для их мужских разговоров.
И сколько Аркадий ни делал вид, что вернулся опять к прерванному спокойному настроению, всё-таки было видно, что он выбит из колеи дружеской беседы. Он всё ходил беспокойно по комнате, потирая руки, и иногда говорил:
- Так вот какие дела-то...
Видно было, что он слегка взволнован, так как ждал, какое впечатление на друга произвела его жена. Но он нарочно делал равнодушное лицо, как будто совсем и не думал об этом.
Он даже остановился у окна спиной к Кислякову и покачал головой на дождь, который захлестывал на стекла и стекал по ним сплошными потоками.
- Ну, тебе можно только позавидовать, - сказал Кисляков, чувствуя, что друг его ждет отзыва.
Аркадий быстро и с просиявшим лицом повернулся от окна.
- Правда, понравилась?
- Замечательная женщина... - сказал Кисляков, зная, что Аркадий уж, конечно, расскажет о его отзыве Тамаре, и ему хотелось сказать что-нибудь такое оригинальное и необычно приятное для нее, как для женщины, чтобы она заинтересовалась им.
- Ее глаза - это наивные и невинные глаза ребенка, а губы и нижняя часть лица производят впечатление женщины с большими страстями, неспокойной, переменчивой и властной. Но это в ней, может быть, никогда и не проявится, потому что надо всем преобладает наивность, не знающая зла.
Аркадий, ждавший конца речи друга с нетерпеливо-радостным выражением, хлопнул его из всей силы по плечу и сказал:
- Замечательное определение! Именно наивность, не знающая зла. Это ребенок, глупый ребенок, хотя и часто капризный. Нет, ты положительно замечательно определил.
И он даже сделал движение бежать в ту комнату, где была Тамара.
- Ты только не говори ей, - сказал Кисляков.
- Отчего?
- Так, не нужно.
- Ну, хорошо... - сказал Аркадий, и Кисляков увидел по его лицу, что он непременно ей скажет.
- Потом у нее чудесная фигура! Какие руки! В них чувствуется женственность и в то же время почти мужская сила.
Собственно, он должен был бы сказать, что больше всего его поразили ноги. Ноги и зад. Но об этом невозможно было сказать мужу, который к тому же был его другом.
Тамара из спальни прошла в коридор, где была общая кухня, и, вернувшись, села к столу, щуря глаза на Аркадия, который всё еще ходил по комнате.
Кисляков заметил, что когда она смотрела издали, то глаза ее близоруко щурились, и это очень шло к ней, хотя она и скрывала свою близорукость.
- Надо насыпать чаю, - сказал Аркадий и, открыв буфет, стал пересыпать чай из свертка в стеклянную чайницу.
Было такое впечатление, что, несмотря на покрикивание Аркадия, Тамара не умела хозяйничать. Она сидела у стола, и у нее даже не появилось стремления собрать разбросанные на столе карты для пасьянса, ножницы и перчатку с прорванным пальцем, - как будто это не касалось ее.
Потом, когда прислуга принесла самовар, Аркадий стал заваривать чай и подавать Тамаре посуду, а она только сидела и принимала чашки.
- Да, ну что же, как твои дела? - спросил Аркадий у жены. - Есть какая-нибудь надежда?
По спокойному лицу Тамары вдруг прошла болезненная гримаса.
- Я пять часов высидела на этой ужасной бирже. Муся меня познакомила с несколькими режиссерами, все обещают, но только не теперь. Муся хочет познакомить меня еще с одним кинорежиссером, иностранцем, который поедет снимать картину в Одессу. Не будем об этом говорить!.. - вдруг почти крикнула она.
Кисляков чувствовал разочарование от того, что она почти не смотрела на него, как будто в комнате сидел обыкновенный, ничем для нее не интересный человек. А вопрос Аркадия о ее делах, очевидно, совершенно вытеснил из ее внимания всякую мысль о госте.
- Но я счастлива, - сказала вдруг Тамара, - счастлива, что я в Москве. Как я стремилась сюда! Какая там у нас среди интеллигенции убогая, тусклая жизнь, вы не можете себе представить!
Говоря это, она обратилась к Кислякову.
- Не услышишь ни одной интересной мысли, не увидишь ни одной яркой личности. Еще в первые дни знакомства люди стараются показать себя, высказать умные мысли, а потом... - Она безнадежно махнула рукой.
- Ну, а как же Левочка и дядя Мишук? - сказал Аркадий, и прибавил: - Отдельные личности, и прекрасные личности, есть, но, конечно, общий фон... Переломлен хребет...
На возражение Аркадия Тамара ничего не ответила, она занялась разливанием чая и, прищурив глаза, оглядывала стол, проверяя, всё ли на нем есть.
- Мне кажется, это оскудение человеческого материала есть результат преобладания тенденции общественности над личностью, - сказал Кисляков. - Если личность не находит нужной для себя пищи, она гаснет и превращается в ничтожество, не имеющее своих мыслей и своих задач. А ведь всё мировое движение есть результат, так сказать, анархического и "непланового" продвижения отдельных личностей, но никак не масс. Масса всегда идет туда, куда направляет ее сильная личность. А раз личность не может осуществить себя, значит - дело идет к остановке, к уничтожению личности, и благодаря этому со временем наступит полная остановка в тех же массах.
- Это замечательно верно! - сказала Тамара и как-то внимательно, как бы даже с легким удивлением, взглянула на Кислякова.
- Я немножко не согласен, - сказал Аркадий, нарезывая сыр. - При таком отношении к личности вырастает непомерная гордость, эгоизм и обманчивое убеждение в самозначительности. Это служит разъединению, а не единению людей. Здесь нет элемента любви и добра.
- А я с тобой не согласна! - сказала Тамара, быстро взглянув на Кислякова. - Нужно сначала наполнить свою личность содержанием, тогда и "единение" будет значительно. А так - ноль да ноль и при единении будут в результате ноли. Хотя и добрые ноли, - прибавила она, улыбнувшись и опять быстро взглянув на Кислякова, как бы за подтверждением своих слов.
У нее после долгого провинциального молчания, очевидно, было сильное интеллектуальное возбуждение, глаза ее блестели сильным блеском, щеки разгорелись от румянца.
Кисляков чувствовал, что его слова вызывают в ней интерес, и от этого он говорил с таким подъемом и оживлением, с каким не говорил давно. Хотя он говорил то, чем давно перестал сам жить, но это не ослабляло его подъема, так как подъем вызывали не высказанные им мысли, а оживленное внимание женщины, смотревшей на него.
Вдруг Аркадий встал из-за стола, сделав таинственный жест, и пошел к буфету.
- Надо как-нибудь ознаменовать нашу встречу, - сказал он, доставая оттуда припасенную бутылку вина. - Это - коньяк.
- Какой ты у меня умный, - сказала Тамара. - Я не знала, что ты догадался. - Говоря это, она встала и обняла за шею Аркадия; Потом, отходя от него, взглянула на Кислякова. Тот по этому взгляду почувствовал, что он уже признан своим человеком, и она при нем не стесняется быть нежной с мужем.
- Милый, давай придвинем стол к дивану, так будет уютнее.
- Прекрасно.
Мужчины взялись за стол и вместе с самоваром и посудой передвинули его к дивану, стоявшему у стены. А висевшую над ним лампочку притянули веревочкой, привязав ее за гвоздик на стене так, чтобы она висела над столом.
Тамара села на диван. Аркадий хотел посадить рядом с ней друга, но она сказала Аркадию:
- Я хочу, чтобы ты сел со мной.
- Вот тебе раз! - Она у меня дикарка и всегда боится нового человека, пока не привыкнет к нему.
Стали откупоривать коньяк, и тут оказалось, что нет штопора. Аркадий оглядывался по комнате, ища, чем бы его заменить, Кисляков вспомнил про свой кинжал и подал его ему.
Взгляд Аркадия, точно чем-то пораженный, остановился на кинжале, и он побледнел.
- Что ты? - вскрикнули в один голос Кисляков и Тамара.
- Так, ничего... прилив к голове, - сказал Аркадий.
И он стал концом кинжала выковыривать длинную пробку.
- Почему ты так побледнел? Тебе плохо? - спрашивала Тамара.
- Нет, теперь всё прошло, - сказал Аркадий, стараясь улыбнуться.
Налили рюмки и чокнулись, стали маленькими глоточками запивать коньяком чай.
- Ты не знаешь, чем является для меня этот человек? - сказал Аркадий. - Мы без тебя говорили с ним, что самое редкое теперь, при оскудении высших отношений между людьми, это - друг, т. е. человек, который тебя не предаст ни при каких условиях жизни. Современному поколению не понятно это слово, как понятно оно нам с ним.
Тамара выпила три рюмки коньяку, и щеки ее разгорелись, а глаза заблестели еще больше.
Она сидела рядом с Аркадием на диване и прижалась своей горячей щекой к рукаву его блузы около плеча. Она была очень нежна с Аркадием, смотрела на него снизу вверх, так как ее голова была ниже его, и, когда он клал свою руку на ее соломенно-белые волосы, шаловливо терлась щекой об его руку. В то же время глаза ее невинно-внимательно смотрели на Кислякова.
- А я? - спросила она.
- Что ты?
- А я какую роль буду играть в вашей дружбе?
- Ты будешь его сестрой.
- Как это замечательно! - воскликнул Кислякоа, глядя заблестевшими глазами на Аркадия и изредка на Тамару. - Ты знаешь, я именно так представлял себе это, когда шел сюда в первый раз.
- Ну, вот и извольте говорить друг другу ты, как брат и сестра.
- Очень скоро, я так не могу, - сказала Тамара, с улыбкой взглянув на Кислякова.
- Нет, изволь сейчас же сказать ему ты! - закричал Аркадий и налил ей рюмку. - Говори: "Ты, Ипполит".
- Ну я не могу! Я сама скажу. Только немного погодя.
Но вдруг встала, подошла к Кислякову с рюмкой в руке и сказала, глядя ему в глаза:
- Я пью за нашу с тобой дружбу.
Аркадий захлопал в ладоши и схватил их обоих за плечи, чтобы заставить поцеловать друг друга, но Тамара отскочила в сторону.
После этого они втроем сидели на диване и уютно говорили. Причем Тамара положила локти на стол, а на них свою голову и смотрела то на мужа, то на его друга.
Никогда еще Кисляков не чувствовал такого приятного состояния. Ему вдруг стало хорошо от мысли, что в их отношениях всё пойдет теперь по тому руслу, которое достойно честного, порядочного человека.
А он хорошо помнил, что в первый момент каждый раз ждал ее взгляда и не отводил глаза, пока она на него смотрела. Потом, когда она пролезала на диван между ним и столом, он убрал с дороги свои ноги, но так, чтобы она всё-таки задела его колени своими коленями.
Теперь же он чист перед другом даже в самых сокровенных своих помыслах. Они могут смело и просто смотреть друг другу в глаза, потому что это будут только братские взгляды.
Он чувствовал необычайную, скорее отеческую, чем братскую, нежность к этой молоденькой женщине-девушке и радость от того, что он может называть ее на "ты", как свою маленькую сестру.
Тамара зачем-то пошла в кухню.
Выждав, когда она скрылась за дверью, Кисляков сказал, обращаясь к Аркадию:
- Как я тебе благодарен! Я уже давно не испытывал того, что испытываю сейчас!
- Спрячь это... - сказал Аркадий, подав ему кинжал, которым открывал бутылку, и ничего не ответив на слова друга.
Тот удивленно посмотрел на него
- А что?.. Да, скажи, почему ты так побледнел?
- Я сам ничего не понимаю, - сказал Аркадий, - я сегодня видел ужасный сон: я возвращаюсь глухой ночью откуда-то сюда. Дверь раскрыта. На столе жутко-одиноко стоит догорающая свеча. Окна зловеще-страшно, как бывает только во сне, темнеют. Я вдруг чувствую, - нет, не чувствую, а знаю, - говорил Аркадий, широко и с ужасом раскрывая глаза, - что меня ждет что-то в той комнате. - Он указал на спальню. - Вдруг я вижу... - сказал он шопотом.
Кисляков почувствовал, как у него пробежали по спине мурашки от жуткого ожидания того, что скажет дальше Аркадий.
- Вдруг я вижу целый след капель крови от стола к порогу спальни. Я бросаюсь туда, открываю дверь... за ней вижу черный занавес, дорога из капель идет туда. Меня охватывает ужас... Я раздергиваю занавес, и там... ничего... пустота!.. но пустота такая страшная, как бывает только во сне. И эти темные окна и догорающая свеча в другой комнате... - говорил Аркадий с ужасом. - Я схватываю эту свечу, осматриваю все закоулки, отодвигаю то большое ореховое кресло и под ним вижу... вот этот твой кинжал... - тихо договорил он, в то время как Кисляков почувствовал, что сам он побледнел от такого неожиданного заключения.
- Но, может быть, тебе приснился вообще кавказский кинжал? Они все походят один на другой.
- Нет! В том-то и дело, что этот самый, - сказал с ужасом Аркадий. - Та же монограмма, то же сломанное украшение... Аркадий с каким-то суеверным страхом указал на украшение. - Откуда такое совпадение, когда я его сегодня в первый раз вижу?.. Ведь я же его у тебя не видел!
Кисляков стал вспоминать и от волнения никак не мог сообразить, видел или не видел Аркадий кинжал прежде.
В комнату вошла Тамара. Оба замолчали на полуслове.
- Что это у вас такие странные лица? - спросила она с удивлением.
- А что? Мы ничего, - пробормотал Аркадий. И, когда она прошла в спальню, он тихо сказал Кислякову: - Не рассказывай ей, а то она, как все женщины, суеверна и непременно взволнуется.
Ипполит Кисляков вернулся домой от Аркадия растроганный, просветленный новым, неожиданным чувством и вдруг с удовольствием заметил, что в коридоре непривычно чисто. А на другой день узнал, что его очередь дежурить.
Он питал инстинктивное отвращение ко всякой общественности, к домовым собраниям, выборам, перевыборам, как к унижению личности. А если нужно было итти отстаивать свою комнату от посягательств соседей или входить в какие-нибудь объяснения с домоуправлением, он положительно чувствовал себя больным. И поэтому, пропустивши все собрания и все сделанные на них постановления, узнавал о них всегда из вторых рук.
Так случилось и теперь. Вместо того, чтобы работать утром над проектом, ему пришлось убирать кухню, уборную и коридор.
Ему казалось, что все выйдут из своих комнат, чтобы посмотреть, как он, - ни на кого не похожая индивидуальность, личность, -будет орудовать шваброй и мыть клозет
за мещанкой.
Он взял швабру и начал подметать коридор. На его лице была презрительная усмешка и небрежность в движениях, на случай, если бы кто-нибудь вышел и застал его, интеллигента с высшим образованием, за таким занятием.
Но, против ожидания, жильцы не выбежали на такое зрелище из своих комнат, и никто не смеялся над ним. А жена слесаря, проходя в кухню и видя, как он выжимает тряпку, сказала ему:
- Вы бы завесились, а то хорошие брюки сразу испортите. Постойте, у меня есть мешок, вы его, вместо фартука, ремнем прихватите.
Она сказала это так просто, серьезно, без всякой насмешки, что ему, как бы в благодарность за такое отношение, показалось неловко отказаться от совета слесарши. - Она принесла мешок и даже сама пристроила его, подпихнув под брючный ремень. А Кисляков, растопырив поднятые руки, только повертывался, стоя посреди кухни, как будто примеривал новый костюм у модного портного.
- И тряпку-то вы вот так выжимайте, - сказала жена слесаря, когда он комкал в руках тряпку над раковиной.
Она взяла у него из рук тряпку, прихватила меж коленями подол юбки и, скрутив тряпку жгутом, выжала ее. Кисляков растроганно поблагодарил ее.
Пока он мел коридор и стирал тряпкой пыль в кухне, можно еще было усмехаться презрительной усмешкой барина, не привыкшего к такой черной работе. Но когда дошло дело до уборной, он перестал усмехаться, а, затворившись там, присел на корточки и начал работать. Но забыл запереться на задвижку.
Красивая дама, ходившая по утрам под лиловым шарфом, торопливо, как бы скрываясь от посторонних взглядов, пробежала по коридору, с размаху растворила в ванную дверь и поддала ею под зад Кислякова, который с тряпкой, на корточках и с мешком вокруг тальи сидел над ведром и мочил в нем тряпку. Дама испуганно вскрикнула, а у него упало с носа пенснэ в ведро, и он покраснел густым румянцем до самой шеи.
- Бежать, бежать отсюда! - говорил сам себе Кисляков. Он - личность, неповторяемая индивидуальность - принужден убирать за какой-то мещанкой
- Нет, я всё понимаю, но когда мое достоинство...- сказал он громко и вдруг, спохватившись, замолк, так как кто-то подошел к двери и, очевидно, удивившись патетическому восклицанию, стал стучать и спрашивать, кто там и что случилось.
Кисляков затих, как был - на корточках, с тряпкой в руках - и не шевелился, чтобы не выдать своего присутствия. В самом деле хороша была бы картина: сидит интеллигентный человек в уборной с тряпкой в руках, в мешке, вместо фартука, и громит кого-то вслух.
Кончив убирать, он осторожно выглянул из ванной и, увидев, что коридор пуст, бросил в кухне ведро и пошел в свою комнату.
Попавшаяся ему на дороге профессорша в старомодной прическе и в пенснэ окинула его удивленным взглядом и почти испуганно спросила:
- Что с вами?..
Кисляков подумал, что он, вероятно, так сильно изменился в лице от унизительной работы, и сказал:
- Когда ваше достоинство...
И вдруг, увидев себя опоясанным мешком, который забыл снять, замолчал и шмыгнул в свою комнату.
Переступив через порог, он почувствовал, что наступил на что-то. Он посмотрел под ноги и увидел лежавшее под дверью письмо.
В квартире было обыкновение получаемую почту подсовывать отсутствующим жильцам под дверь. Вероятно, когда он, прижукнувшись, сидел в ванной, его искали, чтобы передать это письмо, так как видели, что дверь его комнаты отперта, и, значит, он еще не ушел.
Письмо, как и следовало ожидать, было от Елены Викторовны. Она писала, что в отсутствии, как никогда, почувствовала свою любовь к нему и то, как трудно ей быть без него. Кисляков по привычке пробросил эти строчки, ища какой-нибудь приятной или, скорее, неприятной сущности дела, каких-нибудь поручений или требований.
Далее Елена Викторовна касалась положения бедной Звенигородской, делилась своими мыслями о дикой распущенности мужчин и полном их моральном падении. А кстати просила разузнать, не начала ли Звенигородская продавать свои вещи, так как у нее уже второй день какое-то безотчетное беспокойство. Она сама не найдет его причины. Но хорошо знает, что у нее есть совершенно исключительная (десятки раз проверенная) способность к предчувствию.
Эти строки Кисляков тоже пропустил. И только подумал: "Женщина, окончившая высшие женские курсы, имевшая прикосновение к философии и естественным наукам, говорит о предчувствиях".
В заключение она писала опять о своем чувстве и о том, что ей скучно без него. Тем более, что городишко ужасно противный: везде народ, везде толпа, в лесу на траве - бумажки и по вечерам горланят песни под гармошку. Ей было бы полезнее пожить в Ессентуках с ее печенью, чем на ветер бросать деньги здесь. Приходится даже спать с закрытым окном без воздуха.
- Не хотите ли за границу... - не удержавшись, сказал сам с собой Кисляков и даже ужаснулся этому мещанскому восклицанию.
Но последняя фраза в письме заставила его скомкать письмо и бросить с озлоблением в угол. Эта фраза заключала в себе предостережение от излишней траты денег. "А то ты половину пропустишь, сам не зная - куда".
Хорошенькое дело! Она там наслаждается покоем, дышит воздухом (всё воздуху ей мало), а он здесь уборные моет. И она же еще предлагает ему поэкономнее расходовать деньги, какие-то несчастные сто рублей, которые она оставила ему на весь месяц! Да еще при этом постоянные напоминания о его мифической рассеянности, благодаря которой он сам не знает, куда девает деньги.
- А их есть куда девать и без рассеянности, - говорил Кисляков сам с собой, взволнованно шагая из угла в угол.
Действительно, он подумал о том, что давно бы нужно пригласить Аркадия с Тамарой в ресторан и угостить ужином, даже спросить бутылочку шампанского, так как он запомнил восклицание Тамары, что дядя Мишук привез ее по-богатому, в такси. Значит, ей было бы приятно и побывать в хорошем ресторане и выпить дорогого вина.
И какое она имеет право требовать отчет в каждой копейке? Ведь не она зарабатывает, а он. Что, она ему интересна как женщина? Ничуть! Так почему он обязан отказывать себе ради ни на что не нужной ему женщины?
Но разговоры разговорами, а отвечать на письмо всё-таки было надо. Прежде всего уже потому, чтобы успокоить ее насчет предчувствия, иначе она, чего доброго, может на другой же день прилететь.
Он мрачно сел к столу. На столе за время отсутствия Елены Викторовны уже скопились все предметы, необходимые в хозяйственном обиходе: недопитый стакан чаю с торчащей из него ложечкой и с мокрыми окурками на блюдце, платяная щетка, банка со столярным клеем, солонка, в которую по рассеянности был воткнут окурок, и вороха пожелтевших газет.
Вся комната была похожа на номер гостиницы, еще не освобожденный прежним постояльцем, куда уже втиснулся новый постоялец, лишь бы обеспечить себе хоть какой-нибудь ночлег.
Теоретически Ипполит Кисляков был человек с тонким, воспитанным вкусом, и в чужой квартире с одного взгляда замечал какую-нибудь обивку дурного тона, клеенку, вместо скатерти, на обеденном столе (клеенка всегда резала глаза, как символ мещанской убогости обстановки). Но практически, т. е. когда оставался без Елены Викторовны, он погибал от головокружительного хаоса вещей. Окурки, туфли, штаны - это было главное зло. А второстепенное зло - грязь. Наволочка на подушке была явно несвежая. Но когда он собирался ее менять, для чего нужно было лазить по комодам, ему вдруг начинало казаться, что она почти чистая, и только при входе постороннего лица он прикрывал ее на всякий случай чем-нибудь подвернувшимся под руку.
Он долго сидел за столом. Перед ним лежали лист почтовой бумаги и открытка. Вопрос состоял в том, на чем писать: на листе бумаги - это очень длинно, целый час просидишь и всё-таки не выдумаешь, чем заполнить листок. На открытке - после ее нежного письма - оскорбительно. Она может обидеться за его холодность и, что хуже всего, заподозрит в нем охлаждение... А это подозрение принесет с собой тревогу, а тревога - ускоренный приезд. Получался заколдованный круг: приходилось ни на что не нужной женщине писать самое нежное письмо, чтобы только на возможно более долгий срок избавиться от ее присутствия.
Тогда он решил взять лист бумаги, но писать через строчку, - так, чтобы работы было немного, а текста на вид много. Он так и сделал.
При чем еще раз убедился, что вынужден жить фальшивкой, не только в политическом отношении, а и в отношениях с женой. Приходилось не только скрывать то, что есть, а даже выдумывать с высокой степенью умственного напряжения то, чего нет совсем.
Он написал, что страшно обрадовался ее письму, так как уже беспокоился, что долго не получал письма. Потом отметил, что одному страшно скучно и пусто, и, если бы не желание поправить ее здоровье и дать ей возможность подышать воздухом, он сам поехал бы за ней и привез ее. Написал также, что один раз был у Аркадия. Но он так поглощен своей любовью к жене, что у него просто скучно бывать. Бедная Звенигородская ходит как тень, бледная, с каким-то мертвым, неузнающим взглядом. Судится. Про вещи постарается узнать немедленно. Потом опять упомянул о своей любви. После этого долго сидел, держа ручку над листом бумаги и глядя в окно остановившимся взглядом, каким смотрят в жаркий летний день ученики, решающие трудную задачу по арифметике.
В те времена, когда в нем еще была жива идея жизни, т. е. его работа, жена была самым первым поверенным его внутренней жизни, всех его счастливых догадок и продвижений вперед по творческому пути.
Когда ему приходила какая-нибудь счастливая мысль, он не мог дождаться возвращения жены, чтобы поделиться с ней, спросить ее мнения и почувствовать двойную бодрость при ее одобрении.
Она как бы вошла в его внутреннюю лабораторию, на свежий глаз часто лучше его видела какой-нибудь неправильный ход. Она изучила специально для этого высшую математику и часто доделывала некоторые вычисления, когда он уставал от длительного напряжения и бросал работу неоконченной. Она же делала по его указаниям нужные ему чертежи, которые он не хотел никому поручать.
Она окружила его таким вниманием и заботой, что ему самому ни о чем не нужно было беспокоиться. Когда он работал, она за три комнаты (у них была большая квартира) ходила на цыпочках. И считала себя безмерно счастливой, что может жить с человеком, который вносит в жизнь высшие ценности.
Но с тех пор, как он, бросив свое подлинное дело, заменил его фальшивкой и стал просто зарабатывать хлеб, в отношениях жены к нему что-то незаметно, неуловимо изменилось.
У нее не стало прежней настороженности к нему. Она всякий раз полным шагом входила в комнату, как будто зная, что он не занят, как прежде, своим делом, - значит, можно стучать, ходить и делать что угодно.
Он тогда переживал глубокую внутреннюю трагедию, и каждое такое выступление жены лишний раз напоминало ему о том, что он живет сейчас не настоящим, а фальшивкой, что он похоронил себя, потому что не мог перенести чуждого ему духа эпохи.
Она часто говорила небрежно и почти раздраженно :
- Сходи в лавочку, всё равно ничего не делаешь.
Это "всё равно ничего не делаешь" было для него каким-то террором. Если он лежал на диване и слышал шаги жены по коридору, он сейчас же вскакивал и садился к письменному столу, чтобы только она не подумала про него: "Лежит, ничего не делает".
И был рад, когда заболевал, и у него появлялся жар; тогда он даже преувеличивал свою болезнь, чтобы хоть на правах больного иметь возможность лежать, сколько хочешь.
Елена Викторовна, как бы чувствуя, что он сам сознает незаконность своего существования, постепенно переходила из заботливой, преклоняющейся жены в раздражительную хозяйку, у которой в жизни нет ничего светлого, а только мещанское стряпанье да хождение на базар. В ней как-то разом исчезли все высшие способности, высокая интеллектуальная настроенность заменилась строгим и точным ведением бюджета.
В ней, очевидно помимо ее воли, сквозило презрение к мужу, в которого она еще недавно так верила. Она даже не постеснялась выписать к себе тетку и завести собак.
Но на людях она всегда любила бывать с ним, как бы желая показать, что она устроена, у нее есть муж, который ее содержит, и они хорошо живут.
Это уже была квинтэссенция мещанства. В особенности, когда самому, чтобы не делать скандала, приходилось с Еленой Викторовной итти в воскресенье на прогулку и, останавливаясь, подолгу разговаривать с знакомыми.
И с тех пор, как прекратилось его дело, он почувствовал, что порвались все нити, соединяющие его с женой. Часто в отчаянии думая о том, что его личность для жизни погибла, Кисляков приходил к неожиданному для себя выводу: "Раз всё погибло для него, и впереди только жалкая обывательская жизнь без идеи, то теперь всё равно! Теперь он имеет право на всё!"
И тут-то вставала, как помеха, Елена Викторовна. Когда он думал о ней, то ему теперь только приходили соображения о том, что на те деньги, которые он тратит на нее, он мог бы иметь много интересных встреч с молодыми и красивыми женщинами. По крайней мере там хоть есть удовольствие, а тут что?
Ко всему этому еще примешивалась мысль о том, что она его совершенно не уважает, не любит и, должно быть, смотрит на него только как на предмет получения денег. Его глаза уже пристально следили иногда за ней. И, когда она становилась ласкова, он, отвечая на ее поцелуй, думал о том, что она, вероятно, хочет себе что-нибудь купить и потому так ласкова.
Один раз он увидел ее сберегательную книжку, на которую она клала деньги. Сейчас же против воли мелькнула противная мысль: почему она кладет не на его имя? И почему его золотые часы, которые она ему подарила в первые годы жизни, не вылезают из ее комода?
Но сейчас же он с ужасом думал, до чего он дошел! Какие ему, интеллигентному человеку, приходят мысли о своей подруге жизни. А может быть - он уже давно не интеллигент, а самый низкопробный мещанин? И, может быть, его внутренняя ценность, потеряв живую связь с жизнью, действительно уже перестала существовать? Тогда что же он теперь собою представляет? И является ли он в мировой картине трагическим героем, которого победила сила? Или, может быть, чем-нибудь другим?..
Но об этом нечего было думать. Он теперь думал уже о том, чтобы только как-нибудь, не нарушив своей честности мысли, обмануть и уцелеть в каком бы то ни было виде. А это уже дело истории вынести ему героический мученический венок или что-нибудь другое, попроще.
Наконец, он вспомнил о письме, запечатал его и встал из-за стола.
Прежде чем итти на службу, он высунул руку в форточку, чтобы узнать, холодно или тепло. Если холодно, то можно надеть драповое пальто, вполне приличное. А если тепло, то придется надевать летнее, с бубновым тузом заплатки на спине.
На дворе было довольно тепло.
Кисляков взял шляпу и, подумав, перекинул через руку пальто, решив, что лучше он прозябнет немножко, но пойдет по улице в приличном виде.
Отворив дверь в коридор, он так и застыл на месте от того зрелища, какое ему представилось на противоположной стене коридора, прямо против егр двери. Он сразу понял всё значение краски, в которую несколько дней назад попал ногой.
Кисляков, хотя и кончил высшее учебное заведение и проходил естественные науки, всё-таки имел несколько примет, которые были проверены на десятках фактов.
Именно: он уже привык к тому, что если случается какая-нибудь гадость, то уже непременно вслед за ней является другая, а может быть - и третья и четвертая. Но одна во всяком случае никогда не приходит.
Первая уже была: это - неожиданное дежурство с ползаньем в мешке по уборной; второю можно считать получение от жены письма. И третья - на стене перед собой он увидел разрисованный красками лист бумаги с художественным изображением, похожим на те, что заполняют обложки наших юмористических журналов. По общей ситуации он догадался, что изображение имеет непосредственное отношение к нему. Была изображена комната, стол, уставленный таким количеством вина, какое полагается при оргиях, и среди некоторого подобия гостей сидел он, Кисляков (на это внизу указывала подпись), с бутылкой, опрокинутой в рот. Внизу другая картина: он же в коридоре, с всклокоченными волосами (Кисляков тотчас отметил про себя несходство, так как у него волосы были значительно короче), тоже с бутылкой в руке. А в ванной виднелась фигура женщины.
Смысл был понятен.
Кисляков не успел ничего сообразить, как его рука уже сорвала это художество со стены, и он растоптал его ногами.
Слепой догадался бы, что это было делом рук ребят.
Это была какая-то кара. Всего их в квартире было девять душ: восемь у рабочих и один у мещанки, - рыжий, веснущатый и лопоухий малый.
Летом было еще ничего, так как они с утра отправлялись на двор, гоняли там с собаками, рылись в песке и устраивали всевозможные игры, от которых звенело в ушах. Двор, окруженный домами с бесчисленными рядами окон, разносил все крики и визги по всем окнам, так что их приходилось держать на запоре. Противопоставить этой бегающей, орущей и визжащей стихии ничего было нельзя. Только изредка кто-нибудь высовывался из пятого этажа и, крикнув: "Чтоб вам глотки перехватило, окаянные!" - скрывался опять, захлопнув с сердцем окно.
Зимой и в дождливую погоду бы