ало видно воскового лица с его стеклянными глазами и неестественно прямыми искусственными волосами и усами, а видны были лишь сгорбленная спина и часть щеки при тусклом, могильном свете - впечатление получилось почти такое же, как и при взгляде на висельный крюк.
Полухин не пренебрегал ничем, никакой мелочью. Он живо схватил мысль Кислякова и пошел в ней гораздо дальше, чем представлял себе Кисляков. И Кислякову было приятно сказать об этом Полухину. Полухин с величайшей настойчивостью разыскивал все обыденные мелочи, имевшие отношение к жизни известных революционеров.
- Я думаю своих комиссаров всех обложить данью, - сказал он один раз: - что хочешь, а уж давай в музей свои шапку, штаны, чернильницу.
Музей рос. Стоявший прежде в бесчисленных сквозных стеклянных шкафах фарфор был убран в кладовые, оставался только тот, который шел для показательного убранства столов помещичьих и царских в тот или иной период. И тут же рядом - мужицкий стол.
- Диалектика истории прежде всего! - говорил Полухин. - Строиться надо. Я бы для эпохи революции отдельное здание построил, но соединил с этим. И сделал бы его на американский лад, с стеклянным потолком.
- Это не подойдет: другой же стиль совсем, - сказал Кисляков, чувствуя, что это та область, где с директором возможно, и совершенно безопасно для собственной репутации, полное несогласие.
- Вот и ладно, что другой стиль! А революция - разве это не "другой стиль"?..
- Я понимаю, но всё равно ерунда получится. Каждый человек со вкусом нас высмеет.
- О?
- Правда.
- Ну, ладно, - тебе виднее. А всё-таки бы здорово было! - сказал Полухин, помолчав и с видимым сожалением.
Там, где дело касалось вкуса, Кисляков был совершенно неподатлив. Он даже не старался доказать Полухину, а как-то небрежно и уверенно говорил просто: "Не годится".
Полухин, чувствовавший и признававший в этом свою слабость, всегда с ним соглашался. Был даже покорно послушен. Как будто они менялись ролями. И Кисляков в этом случае из подчиненного превращался в патрона.
Он дорожил этой областью, где мог высказать свою мысль резко и категорически, потому что в области вкуса от его несогласия не могло пахнуть меньшевистским душком или незнанием принципов марксизма. И он в этой области был деспотически нетерпим.
Это даже давало ему впечатление свободы собственного мнения и чувство своего человеческого достоинства, и у него пропадало ощущение своей полной зависимости. У него даже жесты при этом совершенно изменялись: он мог досадливо отмахнуться от Полухина, который предлагал какой-нибудь ляпсус с точки зрения воспитанного вкуса.
И от этой возможности Кисляков чувствовал только большую, почти восторженную любовь к Полухину и даже рассказывал знакомым, какой изумительный человек директор.
Если же дело казалось идеологической стороны, то Кисляков или соглашался, или высказывался в направлении левизны, даже большей, чем коммунист Полухин. И тот удивлялся, как беспартийный человек может быть так лево настроен.
- Ведь тебе коммунистом надо быть, - говорил он иногда.
- Я и так чувствую себя коммунистом, - дело не в партбилете.
Иногда он даже предостерегал увлекающуюся натуру Полухина от рискованных с партийной точки зрения шагов. Как-то сказал ему, чтобы он с ячейкой был повнимательнее, чтобы он сделал ячейке специальный доклад о ходе реорганизации.
- Доклады после будем читать, сейчас надо дело делать. Ты их работать заставляй.
- Надо и работать и доклады делать.
Говоря это, он чувствовал к Полухину от своей заботы о нем совершенно бескорыстную привязанность, какую нянька чувствует к барскому ребенку, за которым ходит.
Один раз Полухин даже сказал:
- Конечно, с партийной точки зрения это не годится, но у меня к тебе, ей Богу, больше доверия, чем к иному из своих. Вот хоть ячейка. Маслов любит роль играть, а мне это ни на чорта не нужно. Если меня переведут куда-нибудь, я тебя долго буду вспоминать
- А я так вовсе никогда тебя не забуду, потому что ты дал мне возможность понять сущность революции и ее пафос, как никто. Я только при тебе почувствовал себя человеком в полном смысле этого слова. Ты лучше меня увидел, на что я способен, и заставил меня делать. А без тебя я и сейчас сидел бы над старым хламом, - сказал Кисляков.
Вернувшись после службы домой, он увидел, что дверь в его комнату отперта. У него замерло сердце. Он подумал, что у него пришли отнимать комнату в связи с выступлениями отряда имени Буденного.
Но когда вошел в комнату, то лицом к лицу встретился с Еленой Викторовной. Она вернулась на целых две недели раньше, чем предполагала. Елена Викторовна, переодевшись с дороги в домашнее платье без рукавов, стояла наклонившись над раскрытым чемоданом, и разбиралась с дороги. И первое, что бросилось в глаза Кислякову, это ее руки, толстые, мясистые и красные, с гусиной кожей с задней стороны выше локтей.
Джери, радостно залаяв, бросилась к нему, вскинув передние лапы на живот. Бульдог только искоса взглянул и отвернулся, как будто пришел не хозяин, на средства которого он живет, а их с Еленой Викторовной приживал, с которым нечего особенно церемониться.
Елена Викторовна живо повернулась на стук шагов мужа, бросилась к нему и, оттолкнув Джери, обняла своими толстыми руками.
- Наконец-то! Жив? Здоров? Ну, слава Богу, слава Богу!
Она всё еще не отпускала мужа, и он чувствовал с непривычкой и новизной ее толстый живот, который снизу упирался в его живот и мешал ему двигаться. Прежде он не замечал этого.
- Я не знаю, что со мной сделалось! - сказала Елена Викторовна, садясь с широко расставленными коленями на стул, как сидят хозяйки из мещанок. (Это Кисляков тоже отметил, хотя прежде никогда этого не замечал). - Я не знаю, что со мной сделалось. Меня начали мучить предчувствия. Представлялось Бог знает что. Охватила такая тревога за тебя, что я не могла оставаться больше ни минуты. Я бросила всё и уехала.
Она в возбуждении от своего рассказа пересела со стула на диван, где сел Кисляков, и продолжала:
- Поверишь ли, когда я ехала с вокзала - я дрожала, как в лихорадке, а когда по нашему переулку навстречу нам проехала карета скорой помощи, я даже вскрикнула.
- Какая глупая, - сказал Кисляков, гладя толстую руку жены как бы в благодарность за ее любовь и со снисхождением к ее наивности,
- Мне представилось, что ты будешь возвращаться поздно от своего друга и на тебя нападут где-нибудь в глухом месте.
- Я у него всего один раз и был, а потом я достаточно ловок. Помнишь, в 19 году как я от троих отбился.
Елена Викторовна смотрела на него улыбаясь; она, видимо, не слушала, что он говорил, и только переживала счастье от сознания, что любимый человек сидит перед ней живым и невредимым.
- А ты скучал без меня? Рад, что я приехала?
- Ну вот еще. О чем спрашиваешь?
- Как я рада, что вернулась, что я с тобой. Я думала о том, что мы все вечера будем вместе, будем ходить в театр. В отсутствии я только сильнее почувствовала свою любовь к тебе. И в сущности там было отвратительно: везде народ, в особенности по праздникам. А я терпеть не могу толпы.
Елена Викторовна рассказала, что виделась с Звенигородской. Она выиграла у мужа комнату, и его выселили.
Потом рассказала, что муж Звенигородской отнял, - вернее, утащил из комода, - все золотые и бриллиантовые вещи, которые дарил жене, и что теперь они борются за обстановку, так как он подал в суд заявление, что это его обстановка.
- Ты представляешь себе весь ужас этого? Ведь интеллигентные люди, прекрасного воспитания. Просто страшно становится жить. Я этого не понимаю! Уйди в прачки, в метельщицы, но не закапывай в грязь своей души с этими судами из-за вещей.
Елена Викторовна сложила на коленях руки и в волнении несколько времени молчала.
- Ну неужели на самом деле не осталось уже ничего, что было бы ценнее вещей? Я помню, меня поразила фраза в "Анне Карениной", когда она думает с ужасом о том, что Вронский может ей сказать при разводе: "Сколько вам нужно рублей?" А теперь люди такого же происхождения вырывают, выкрадывают друг у друга ранее подаренные вещи, судятся из-за комнаты... Что это? Как определить? Натансон купил своей жене соболью горжетку. На какие это средства, интересно бы знать? И потом: сегодня у них гости, столько всяких закусок, икра чуть не в ведре, балыки, индейки. А за комнату платят столько же, сколько и мы...
Кисляков слушал жену, оживленно кивал головой, а в то же время у него мелькали мысли о том, что нужно как-нибудь предупредить Тамару, что к нему приехала жена. Потом он почувствовал некоторое раздражение против жены из-за того, что она прискакала чего-то ради. Да еще в театр собирается с ним ходить и сидеть вдвоем по вечерам. Значит, придется употреблять невероятные усилия, чтобы выдумывать предлоги для свидания с Тамарой.
- Ты знаешь, я серьезно беспокоилась за свои вещи, что дала ей на хранение. Почем знать?.. Теперь всего можно ожидать. Но слава Богу: вещи оказались целы, она мне сейчас же их отдала без всякого разговора. А всё-таки я там значительно похудела; как по-твоему? - сказала Елена Викторовна другим тоном. Она встала и повернулась кругом. - Мария Семеновна сейчас встретила меня и даже удивилась.
Кислякова всегда поражала ее доверчивость, с какой она относилась к заявлениям знакомых о том, что она помолодела и похудела. Пора бы ей, кажется, знать, что это просто долг взаимной вежливости у женщин, встретив друг друга, сказать:
- Как вы прекрасно выглядите! Вы на десять лет помолодели.
Сама она несколько раз говорила так какой-нибудь из своих знакомых, чтобы потом, придя домой, сказать мужу:
"Встретила Марью Семеновну; ее так расперло, что жутко смотреть. Я сказала ей: "Как вы прекрасно выглядите, очень похудели", - и даже сама испугалась, что она примет за насмешку. Ничуть не бывало: приятно заулыбалась и осталась очень довольна".
- Ну, а я, на твой взгляд, как?
- Ты удивительно помолодела и посвежела.
- Это от свежего воздуха, - сказала Елена Викторовна. И прибавила совсем другим тоном: - Ну, вот я и дома. Как я рада, что мы опять вместе. А как у тебя с деньгами?
Кисляков знал, что его ждет этот вопрос и что к нему надо приготовиться в смысле мотивировки произведенных расходов. Относясь по интеллигентской привычке пренебрежительно к деньгам, он никак не мог заставить себя заблаговременно сбалансировать свои расходы так, чтобы нелепый обед в тридцать рублей покрыть какими-нибудь другими статьями, и теперь думал, что вечером это сделает. Но он не ждал от Елены Викторовны этого вопроса так скоро, да еще вслед за словами о ее радости быть с ним вместе.
Поэтому он несколько растерянно сказал:
- Неважно... У меня всего пятнадцать рублей.
- Как пятнадцать рублей? Ведь я тебе оставила сто рублей. - На ее лице сразу выразилось неприятное удивление.
- Ну, так что же, что сто рублей. А времени сколько прошло?
- Времени прошло очень немного... вдвое меньше того, на сколько тебе оставлено: две недели.
И ее лицо из любящего, радостного превратилось в холодное, недоуменное лицо хозяйки.
- Две недели тоже не малый срок, - сказал Кисляков, вдруг почувствовав злобу и раздражение против этой ни на что ему не нужной женщины, которая, не стесняясь, тратит на себя его деньги и еще спрашивает с него отчет о каждой истраченной им копейке.
- Ты покупал что-нибудь?
- Нет, ничего особенного не покупал.
- Тогда я не понимаю, куда можно, ничего не купив, истратить в две недели восемьдесят пять рублей, - сказала Елена Викторовна, пожав плечами. И так как она во всем любила прежде всего ясность, то сейчас же стала высчитывать: - Стол тебе стоил, самое большее, два рубля в день; в две недели это составит двадцать восемь рублей. Так?
- Так, - сказал Кисляков, подумав про себя о том, что стол ему обошелся в двадцать восемь рублей в один день.
- Ну, куда же ты остальные дел? Потерял? - сказала уже тревожно и расстроенно Елена Викторовна.
Кисляков старался припомнить или хоть придумать, куда можно вообще девать деньги. Но от раздражения никак не мог припомнить ничего, кроме этого обеда, о котором боялся сказать, так как наверно Елена Викторовна онемела бы при сообщении, что он на один обед ухитрился спустить тридцать рублей.
- Неужели я не могу пожить хоть раз так, как мне хочется? - сказал он, чувствуя, что бледнеет и что сейчас произойдут серьезные, быть может - непоправимые, события.
- Живи, пожалуйста, кто тебе запрещает, - сказала Елена Викторовна, не замечая его изменившегося выражения, - но знай, куда ты тратишь деньги. А ты не знаешь. Об этом я и говорю.
Кисляков каждый раз в подобных случаях чувствовал себя безоружным, так как, действительно, не мог сказать, куда им истрачены деньги. Но не мог не потому, что не знал, а потому, что они часто были израсходованы по нелегальным статьям. Приходилось невольно играть роль дурачка и растяпы, который сам не знает, куда девает деньги.
И в таком случае она имела полное основание для его же пользы отбирать у него все деньги и требовать отчета. А благодаря этому ему приходилось задолго напряженно придумывать предлог, если деньги нужны были на что-нибудь нелегальное.
- Я тебе не раз говорила, что я только против того, чтобы ты без толку и без смысла тратил деньги. Это всегда ведет к неожиданным осложнениям. У меня за месяц вперед каждая копейка знает свое место, - сказала Елена Викторовна, поднимая обе руки вверх и вперед, как будто взывая к кому-то, - а у него пятьдесят рублей вылетели неизвестно куда. Вот ты так можешь куда-нибудь сунуть, а потом удивляешься, почему я отказываюсь ехать в Ессентуки.
"А, вот в чем дело, - со злобой сейчас же подумал Кисляков, - она для себя старается, чтобы ей было на что в Ессентуки ехать, воздухом дышать и худеть. Это, по крайней мере, откровенно и логично".
Но вдруг его осенила счастливая мысль:
- Ну вот, совсем из головы выскочило! - сказал он. - Я встретил своего товарища по школе, он оказался в ужасном положении, и я дал ему двадцать восемь рублей.
Елена Викторовна некоторое время молчала. Она только пожала плечами. Потом сказала:
- Теперь не такое время, чтобы оделять людей по тридцати рублей. Теперь впору уцелеть только самим. Ты ему дал, а я теперь не знаю, откуда мы возьмем денег до конца месяца.
Кислякову хотелось на это ответить ей чем-нибудь особенно ядовитым, - например, сказать:
"Конечно, где ж тебе знать, когда ты только умеешь от меня готовые получать. А почему я обязан тебе их давать? Это никому неизвестно. В этом случае ты должна быть благодарна моей "растяпости": только благодаря ей я даю их тебе. И тебе, очевидно, нужны только деньги, а не я".
Но он не сказал этого, а только порывисто встал с дивана, пересел к письменному столу и сжал голову руками, показывая этим, что у него голова сейчас лопнет от таких приятных разговоров.
Елена Викторовна, стоя посредине комнаты, проследила за ним глазами.
- Ты что этим хочешь показать? Хочешь показать, что не хочешь слушать, когда с тобой говорят?
Кисляков молчал. И только возбужденно взъерошил волосы.
- Я попрошу тебя бросить эту манеру истеричной дамы, которую ты усвоил в последнее время. Я веду хозяйство и в праве требовать от тебя отчета, чтобы знать, на что я могу в каждом месяце рассчитывать.
Кисляков решил, что, сколько бы она ни говорила, он не ответит ей больше ни одного слова. Но не удержался и проговорил с намеренной жестокостью:
- Как было хорошо, когда тебя не было! Целых две недели не слышно было никакого крика.
Он сознавал, что говорит неправду, так как Елена Викторовна совсем не кричала, а говорила сравнительно спокойно, но ему хотелось побольнее зацепить ее.
Когда пришла тетка из лавки, они уже сидели в разных концах комнаты и молчали. Кисляков, обхватив голову руками, напряженно, в упор смотрел на статуэтку Карла Маркса, стоявшую перед ним на письменном столе, а Елена Викторовна, с красными глазами, нервно растягивала за кончики на колене мокрый от слез носовой платок.
С тетушкой Кисляков даже не поздоровался, и она вдруг сжалась и на цыпочках прошла за ширму.
Кисляков сидел и напряженно соображал, точно решал головоломную задачу, какой выдумать предлог, чтобы уйти сегодня к Аркадию. Его беспокоило поведение Тамары: она ему ни разу не позвонила после свидания. И ему уже начали приходить в голову тревожные ревнивые мысли.
Вдруг он, сам не ожидая от себя этого, встал и шумно отодвинул кресло, так что сидевшая неподалеку Джери с перепугу пронзительно залаяла на него и убежала под стул, а лежавший на кресле бульдог поднял голову и подозрительно повел на него глазом. Кисляков взял фуражку, пальто и, ни слова не сказав, вышел.
Но в коридоре его догнала Елена Викторовна.
- Если ты хочешь устраивать скандал в первый день моего приезда, - сказала она с совершенно сухими глазами и самым спокойным тоном, - можешь, но потрудись сначала оставить мне денег.
Кисляков сгоряча, не подумав о последствии такого шага, дал ей десять рублей, оставив себе только пять.
- Получите...
И пошел к Аркадию.
В Аркадии произошла в последнее время большая перемена. Он теперь большею частью был молчалив, чем-то подавлен. Догадывался он об истинном положении дела между женой и своим другом или нет - было неизвестно.
Во всяком случае Кисляков не мог, как прежде, с чистой совестью спросить, что с ним, почему он такой убитый. Приходилось делать вид, что ничего не замечаешь. Но это тоже могло показаться Аркадию подозрительным: почему это его друг стал так нечуток, что не замечает происшедшей перемены?..
И вот теперь, всякий раз, когда он приходил к Аркадию, он чувствовал мучительное неудобство от необходимости поддерживать с ним разговор.
По тому, что Аркадий стал пить, по его связанной, несвободной улыбке Кисляков видел, что Аркадий, пожалуй, догадывается, в чем дело... Но так как он молчал, то Кисляков делал вид, что он не замечает в своем друге никакой перемены.
Оставаться теперь с Аркадием один-на-один было для него мучительно. Поддерживать с ним разговоры о гибели он не мог, так как благодаря дружбе с Полухиным у него никакой гибели не предвиделось. И даже против воли теперь у него мелькали такие мысли о друге, какие бывают у человека успеха по отношению к неудачнику.
Кроме того, в миросозерцании Аркадия замечался огромный регресс: он настолько сильно поправел, даже с наклоном в религию, что Кисляков мог с ним говорить еще в первое время, когда чувствовал себя погибающим и хватался за каждое отрицательное суждение. Теперь он не мог даже серьезно слушать. Но сказать об этом Аркадию было неудобно. Было только несомненно одно: он теперь не с Аркадием. А кроме того, на высокие темы он не говорил еще и по другой причине: Аркадий может случайно узнать о его связи с Тамарой (если не знает уже...) и на самом вдохновенном месте сказать такую, примерно, фразу: "Какой же ты, однако, подлец: говоришь о высоких вещах, а сам под боком у меня живешь с моей женой...".
Поэтому он инстинктивно держался дальше от всяких возвышенных тем, чтобы, в случае чего, не был слишком позорен и неожидан контраст между его словами и поступками. Угрызений совести перед другом он не стал чувствовать с того момента, как только под влиянием перелома во внутренней и внешней жизни Кислякова исчезла общность их положения.
Он против воли стал видеть в Аркадии все черты интеллигента, осужденного на гибель и исчезновение. Кисляков даже умышленно развивал в себе теперь такое представление о друге, так как чем меньше уважаешь человека и чем меньше имеешь с ним общего в самом главном, тем меньше чувствуешь себя виноватым перед ним.
Он старался теперь не приходить, когда Тамары не было дома. Когда же приходил, то глаза его прежде всего ревниво искали на лице друга признаков его настроения: если он был в подавленном состоянии, Кисляков вздыхал облегченно: значит, Аркадий мучится охлаждением к нему Тамары, и, значит, он - Кисляков - может быть за Тамару спокоен.
Когда Кисляков вошел в квартиру, оказалось, что Тамары нет дома и Аркадий один. Он был в старой домашней куртке, короткой по его росту, с короткими, обтершимися на локтях рукавами. Он стоял перед окном и, взбалтывая какую-то жидкость в стеклянной пробирке, смотрел ее на свет.
- Здравствуй, - сказал Кисляков.
Аркадий молча подал свободную руку и стал опять взбалтывать и смотреть на свет. Кисляков почувствовал от него запах вина, но сделал вид, что не заметил этого.
- Ее разве нет дома? (Теперь о Тамаре они почему-то говорили всегда в третьем лице).
- Нет, она не приходила...
- Ты всё со своими опытами? - спросил Кисляков, беря с окна и рассматривая книгу, чтобы не встречаться с другом глазами.
- Да.
Аркадий поставил пробирку в стойку и сел в кресло, глядя в пол и поглаживая колено рукой. Помолчали.
- А она давно ушла?
- Я пришел - ее уже не было. Она каждый вечер уходит...
Аркадий вдруг, точно пересилив себя, взглянул в лицо друга, и лицо его стало виновато-жалким, и в то же время в нем мелькнула решимость сказать что-то важное и мучительное для него.
У Кислякова забилось сердце от мысли, что Аркадий всё узнал.
- А у меня, брат, плохо... - Сказал это, он жалко, через силу улыбнувшись, взглянул на друга.
- В чем дело? - спросил Кисляков удивленно, сняв пенснэ, как будто заявление Аркадия было для него совсем неожиданно и непонятно, и смело поднял на друга глаза, так как по словечку "брат" понял, что Аркадий далек от всяких подозрений по его адресу.
- Плохо, брат, - повторил Аркадий. - Я чувствую, что с переездом в Москву что-то сломалось. Там, в провинции (я только теперь понял, как я был там счастлив), она была спокойнее. Я был счастлив ее любовью, дружеским отношением прекрасных людей - дяди Мишука и Левочки. У нее, правда, иногда бывали приступы острой тоски по большой жизни, которая проходит мимо нее. Но они скоро исчезали. По приезде сюда у нее усилилась и обострилась эта тоска, от невозможности войти в жизнь, проявить свою личность. Столица ее волнует, влечет несбыточными мечтами и близкими соблазнами, около нее эти подруги, девушки по двадцати лет, у которых нет никакого морального и духовного основания, никакой твердой точки опоры. Ты понимаешь, я не обольщаюсь, - сказал, покраснев, Аркадий, - я не обольщаюсь и не уверен твердо, что Тамара будет меня всегда любить так, как она сейчас меня любит. Я хорошо помню первое октября, когда мне исполняется сорок лет, тогда как ей всего двадцать пять.
Я знаю, что может случиться и так, что она встретит какого-нибудь человека и отойдет от меня. Я только молю создателя, чтобы это случилось как можно позднее. Она по своей прямоте и честности скажет мне об этом и даже постарается сделать это как можно мягче. Но... тут никакая мягкость не поможет, - сказал он, горько улыбнувшись и разведя руками.
Ты знаешь, у русского интеллигента, когда его идейная жизнь рушится, когда у него уже нет никакого духовного пристанища на земле, единственно, что остается, это - женщина со своей святой любовью. В наше время гибели всех лучших заветов интеллигенции, это является уже последней святыней... да, последней. - Он помолчал.
-Я сказал тебе, что она может полюбить другого... это я сказал для того, чтобы ты не посмеялся надо мной, над моей самонадеянностью, но у меня есть тайная, глубокая вера в то, что она меня не предаст, не отнимет последнего. У меня есть вера, что она, перестав стремиться к осуществлению личной жизни, вдруг увидит меня около себя, как цель жизни. Велика была подвижническая слава русской женщины. И может случиться так, что моя малютка увидит высшую цель в несении этого креста: жить со старым мужем, у которого переломлен духовный позвоночник, и своей теплотой дать ему замену утраченного. Да, она даст мне замену, и я могу тогда сказать: у меня еще есть вера в величие души русской женщины, которая при всяких условиях жизни остается верна себе.
У Аркадия порозовели щеки и загорелись глаза.
- Я живу мыслью о том, что мы с тобой вместе будем кончать свою жизнь. Кроме жены, у меня есть еще и друг. Ты не поверишь, какие дивные минуты я переживал, когда мы сидели на диване, я и вы у меня по бокам. И она было успокоилась, перестала уходить из дома. В ней опять появилась ко мне нежность. Я видел, как горели ее глаза, когда она слушала, как ты говорил.
А теперь опять... всё хуже и хуже и хуже... А главное - хуже всего, что ее окружает нездоровая атмосфера вырождающегося класса и люди, не имеющие ни идеи, ни социального будущего.
- Чем характеризуется вырождение?.. - продолжал Аркадий, вставая и начиная ходить большими шагами.
В коридоре послышались поспешные женские шаги, и, быстро рванув дверь, вошла Тамара.
- А, вы здесь? - сказала она, увидев Кислякова, как будто это было для нее неожиданно.
- Да. Ко мне приехала жена, - прибавил он как-то нелепо и некстати.
Кисляков, всё время думавший о том, что нужно Тамару предупредить относительно приезда жены, так был поглощен этой мыслью, что неожиданно для себя сказал это в первый же момент.
- Ах, вот как, - сказала Тамара. - Никто не звонил? - обратилась она к Аркадию торопливым тоном делового человека, который, придя домой, прежде всего интересуется, нет ли каких новостей в его деловых отношениях.
- Нет. А кто должен был звонить?
Тамара на это ничего не ответила и ушла в спальню, где была очень долго, в то время как оба друга сидели молча, потеряв нить разговора, и каждый по-своему чувствуя ее присутствие около себя.
Зазвонил телефон. Тамара быстро выбежала из спальни в своей короткой юбке и отняла трубку у Аркадия, который подошел было к телефону.
Прислонившись спиной к стене и стоя лицом к Аркадию и Кислякову, она начала говорить, покачивая носком туфли, поставленной на каблук, и смотрела на мужа и на Кислякова тем отсутствующим взглядом, каким смотрят, когда бывают заняты разговором по телефону. Этот взгляд всегда необъяснимо раздражает и оскорбляет того, на кого так смотрят в это время, потому что ему кажется, что в эту минуту он перестает быть интересным или любимым человеком.
- Ну, хорошо, - сказала Тамара, соглашаясь на что-то. - Положим, ты меня полторы недели уверяла, что это будет прекрасно... Хорошо, увидим. Приду.
- Что это, какое-нибудь предложение? - спросил Аркадий.
- Так, ничего особенного, - ответила Тамара, не взглянув на него. Она ходила по комнате с тем неопределенно занятым видом, с каким ходят, чтобы не взглядывать в глаза собеседника и избежать необходимости разговора с ним.
Аркадия вызвали зачем-то в институт.
У Тамары мелькнуло тревожное выражение, и она отрывисто сказала:
- Не ходи. Я не хочу, чтобы ты уходил.
- Милая, не могу же я, раз меня зовут, - сказал Аркадий.
Он ушел.
Кисляков долго молча смотрел на Тамару, которая стояла у окна и рылась в рабочей коробочке. Он думал, что ее удивит его молчание, и она спросит, почему он молчит. Но она не спросила.
- Почему ты такая странная сегодня?
- Я такая, как всегда.
- Нет, не такая.
Кисляков подошел к ней, поцеловал ее в щеку. Она стояла пассивно, не отстраняясь и не делая сама к нему никакого движения.
- В чем дело? - спросил Кисляков.
- А что?
- То, что ты изменилась.
И у него вдруг закралось ревнивое подозрение.
- Ты меня не любишь? - спросил он. У него даже забилось сердце от этого вопроса.
- Откуда ты взял? - сказала вяло и спокойно, почти с оттенком некоторого нетерпения Тамара. - Просто я устала и, кроме того, мне нездоровится.
- Почему же ты отстраняешься от меня?
Тамара погладила Кислякова по голове и, вздохнув, сказала:
- Как ты не хочешь понять, что дело вовсе не в том, в чем ты думаешь, а просто мне тяжело: мне обещали на той неделе устроить ангажемент, а теперь опять ничего. И потом мне жаль Аркадия: он так мучится. Я очень виновата перед ним. Я разбила вашу дружбу.
- Меня самого это мучит, но ведь я из любви к тебе всё-таки пошел на это, - сказал Кисляков, чувствуя нетерпение и раздражение от ее безразличной вялости и появившихся высших мотивов раскаяния, которыми и без того сам мучился.
- Я не знала, что мое охлаждение так подействует на него. А теперь я боюсь, что это его погубит.
Кисляков, видя, что слова не действуют, хотел было обнять ее, но она стояла неловко у окна и ни за что не хотела отойти от него, точно прилипла к нему.
- Оставь, не надо... он сейчас может притти, - говорила Тамара, когда он хотел отвести ее от окна.
- Ты не любишь меня?
- Откуда ты взял? - сказала с досадой Тамара. - Я просто озабочена: сегодня меня обещали познакомить в театре с кинематографическим режиссером. Может быть, хоть здесь что-нибудь выйдет. Как ты не хочешь понять, что я мучусь.
- Значит - всё-таки любишь? - спросил он, стараясь заглянуть Тамаре в глаза.
- Конечно, люблю, - ответила Тамара.
Услышав эти слова, Кисляков успокоился. Он решил, что сходит за вином; на оставшиеся у него пять рублей можно купить бутылки три - это рассеет мрачное настроение, и тогда всё войдет в норму.
- Свезите меня в театр, - сказала Тамара, - мне нужно там встретиться с этим кинорежиссером.
У Кислякова стало тепло под волосами: на пять рублей было довольно трудно это сделать.
- Хорошо! - сказал он и почувствовал, что под волосами стало почти уже горячо.
- Я пойду оденусь.
Тамара пошла в спальню. Потом выбежала оттуда за коробочкой с иголками и нитками. Кисляков посидел один, потом на правах близкого человека подошел к спальне и приоткрыл было дверь. Но Тамара, сидевшая у туалетного стола с чулками в руках, вдруг спрятала чулок за спину и почти истерически крикнула:
- Нельзя сюда!
В ее голосе было такое раздражение, с каким она иногда кричала только на Аркадия.
Кисляков почувствовал укол обиды. Он догадался, что она, вероятно, штопает свои шелковые чулки и не хочет, чтобы он ее видел за этим занятием.
- Дайте мне ножницы или нож, - крикнула Тамара.
Кисляков не нашел ни того ни другого и подал в щель приотворенной двери свой кинжал.
Она вышла из спальни уже одетая. Кисляков нарочно стал лицом к окну и не оглянулся на нее, чтобы она почувствовала, что он оскорблен. Но Тамара, не подходя к нему, просто сказала:
- Ну, едем.
Он не отозвался.
Она подошла к нему и погладила его по голове.
- Так, значит, всё-таки любишь? - спросил он, не удержавшись.
- Ну, конечно, люблю. Я просто устала от этой серой жизни, - прибавила она, как бы желая оправдать свою резкость.
Когда они вышли из дома, Кислякова охватил страх, что у него в кармане всего пять рублей с мелочью. Этого с трудом только хватит на билеты в средних рядах, и нельзя даже ехать на извозчике.
В другое время можно было бы об этом сказать шутя, но сейчас, когда Тамара настроена так раздраженно, она едва ли поймет прелесть этой шутки. Чулки худые, да еще кавалер попался подстать этим чулкам.
Вся сила мысли Кислякова была направлена на то, чтобы сохранить равновесие баланса и не вернуться с позором от кассы домой.
- Какой воздух! - сказал он, вдыхая всеми легкими свежий вечерний воздух. Это он делал потому, чтобы оправдать то, что они идут пешком. - Сейчас еще рано. А на наших извозчиках ездить - одно отвращение.
- А вон машина стоит, - сказала Тамара.
Кисляков испуганно оглянулся. У него даже остановилось сердце. Но сейчас же он облегченно вздохнул.
- Это казенная.
Его охватило раздражение против жены, благодаря которой он оказался в таком положении. Как приехала, так первым долгом - деньги. Ведь будь у него те десять рублей, которые он отдал жене, разве бы он сейчас так себя чувствовал!.. А то это не удовольствие, а сплошная мука каждую минуту ждать, что нехватит денег. И сказать своей даме об этом неудобно.
А Тамара, вероятно, думает: "Если бы был настоящий мужчина, он вызвал бы машину с зеркальными стеклами, дорогой весело болтал".
А ведь до революции он получал восемнадцать тысяч в месяц... Будь он один, у него даже и теперь оставались бы свободные деньги: на стол за глаза двух рублей достаточно, потом за квартиру двадцать пять, прачка десять, мелочи двадцать пять; восемьдесят рублей свободных.
Он так был поглощен своими денежными вычислениями и против воли возникавшими мрачными мыслями, что до театра они дошли в полном молчании.
Билеты он купил по два с полтиной, и, кроме того, у него в портмоне осталась какая-то мелочь, - около рубля, насколько он мог судить, пересчитывая ее в кармане наощупь. Он опустил туда руку, когда они перед началом спектакля ходили в фойе, и поэтому невпопад отвечал на вопросы Тамары, наступал на пятки впереди идущих или, не заметив, что Тамара повернула, убегал один вперед, а потом растерянно оглядывался и искал ее глазами.
Он насчитал рубль сорок копеек, при условии, если все деньги окажутся двугривенными. А если среди них есть медные копейки?..
Когда началось представление, глаза Тамады жадно приковались к сцене. Она сидела, следя за каждым движением актеров, и наклонялась то направо, то налево, чтобы лучше видеть из-за головы сидевшего впереди человека с толстыми плечами и большой лысиной.
На сцене был изображен парижский бульвар с кабачком направо и с нарумяненными девицами и нарядными дамами полусвета в необычайных шляпах. Они ходили или сидели, закинув ногу на ногу, с папиросами в холеных руках с отставленными мизинчиками. Повидимому, изображая разлагающуюся Европу.
И видно было, что Тамара в сильной степени переживала то, что видела на сцене.
Она даже один раз прижалась к плечу Кислякова и сказала:
- Я хочу в Париж... Вы свезете меня?..
- Да... - ответил тихо Кисляков. - Только почему "свезете", а не "свезешь?"
- Свезешь... - сказала Тамара. Кисляков сжал ей руку, как бы говоря этим, что не только в Париж, а куда угодно.
- Я хочу в экспрессе, - сказала Тамара. - В Париже, я слышала, чудесные гостиницы, обставленные как дворцы, а все женщины одеты в шелк и креп-де-шин. Мы будем там много, много ездить и ходить.
Она опять нежно прижалась к Кислякову. Тот ответил ей тем же. А сам подумал о том, что ей нужно будет предложить хоть чаю, но сначала непременно проверить, не медные ли копейки в кармане, вместо двугривенных. Если окажется, что все - двугривенные, то когда предложить: в первом антракте или во втором? Лучше во втором, а то она перед концом опять захочет пить, и выйдет катастрофа.
Насколько она была для него безразлична, когда сама к нему льнула, настолько теперь, когда она холодна и равнодушна, она стала для него почти болезненно необходимой.
И, чтобы хоть как-то склонить ее на свою сторону, приходилось удовлетворять ее жажде широкой жизни, говорить о Париже и тем всё больше и больше внушать ей мысль о своих неограниченных денежных возможностях.
Получились роковые ножницы, у которых одним концом было ее представление о его крупных финансах, а другим - беспросветная действительность в виде двугривенных в кармане, могущих оказаться копейками.
В антракте они пошли под руку по фойе. Тамара шла рассеянно, как бы не имея никакого отношения к своему спутнику, и всё водила глазами по встречным лицам.
- Чай я думаю пить во втором антракте, - сказал Кисляков.
- Я сейчас не хочу чаю, - коротко ответила Тамара, вся поглощенная рассматриванием двигавшейся направо и налево толпы.
- Да, рано еще, лучше во втором, - согласился Кисляков.
Нужно было бы весело болтать, чтобы даже проходившие мимо оглядывались на него и улыбались его остроумию, но его каждую минуту угнетали всякие соображения. Когда они, например, проходили мимо стойки буфета, ему показалось, что Тамара посмотрела на коробки с шоколадом, которые стояли открытыми. Она, наверное, смотрит на них и думает: "Чаю предлагает, а вот коробку шоколада жаль предложить, имея такие возможности".
И поэтому всякий раз, как они проходили мимо буфетной стойки, Кисляков находил предлог показать ей какую-нибудь картину на стене или интересное лицо в противоположной стороне от буфета.
- Боже, ну как хочется хоть куда-нибудь устроиться, - сказала с тоской Тамара, оглядываясь по сторонам, точно ища кого-то. - Так надоела эта серая беспросветность.
Кислякова задели эти слова.
- Я думал, что тебе хоть что-нибудь дала встреча со мной, - сказал он обиженно.
- Ах, да я не про то совсем. Я говорю, что меня угнетает несамостоятельная жизнь, когда приходится за каждым рублем обращаться к мужу.
Вот здесь надо бы сказать:
"Какой вздор, возьми у меня денег, сколько тебе нужно".
Но ему пришлось только промолчать.
Когда они пришли в зал, Тамара всё оглядывалась, ища по рядам кого-то.
- Неужели они не пришли? - сказала она.
- Кто?
- Мои подруги, которые обещали познакомить меня с режиссером.
Едва только кончился второй акт, Кисляков поспешно сказал:
- Ну, вот теперь пойдем пить чай.
Точно он во всё время действия думал только об этом. Они пошли, но едва только вышли в фойе, как какая-то тоненькая девичья фигурка подбежала к Тамаре и обняла ее.
- Ну вот! А я все глаза проглядела, - сказала Тамара, обрадовавшись и совсем другим тоном - живым и веселым, а не тем, каким говорила со своим спутником. Потом подошли еще две девушки в коротеньких платьях и длинных шелковых чулках, по-модному подстриженные, с напомаженными кончиками загибающихся у висков волос. С ними были два молодых человека фокстротного типа с тонкими талиями, в модных пиджаках с широко расходящ