Главная » Книги

Романов Пантелеймон Сергеевич - Товарищ Кисляков, Страница 3

Романов Пантелеймон Сергеевич - Товарищ Кисляков


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

удет девять человек, то стол будет иметь богатый вид. Приход же каждого лишнего гостя означал катастрофу. Тогда пришлось бы ставить на стол щербатую тарелку с желтой трещиной посредине и делать обычные в этих случаях ссылки на советскую действительность, где не то что приличного сервиза завести, а скоро есть нечего будет.
   Но ссылки ссылками, а червь раздражения будет весь вечер точить сердце против лишнего гостя и самого хозяина, у которого вместо головы неизвестно что на плечах: по пальцам пересчитать не мог.
   - Ну, вот отлично, сегодня хоть тетя может с нами по-человечески поужинать, - сказала Елена Викторовна.
   Ресницы тетки дрогнули, она ничего не сказала, только стала еще больше проявлять старательности в сервировке стола. Почти после каждой поставленной тарелки отступала шага на два и смотрела издали на стол, хорошо ли она поставила. Кисляков уже старался не смотреть на нее, чтобы не раздражаться.
   Кисляков с Еленой Викторовной забрались в закоулок за занавеской и возились там над резанием колбас и ветчины. В этот закоулок всё никак не могли собраться провести лампочку, и поэтому всё наполовину делалось ощупью, точно они проявляли там карточки.
   Это был собственно самый опасный момент, так как в тесноте и в темноте непременно что-нибудь сваливалось и разбивалось. При чем установить, кто именно свалил, было очень трудно. И поэтому сейчас же возникали споры и пререкания, оканчивавшиеся склокой.
   - Что ты меня всё в бок толкаешь! - сказала, наконец, Елена Викторовна, вначале молчавшая в надежде, что толчки прекратятся.
   - Как же я иначе могу резать? - сказал Кисляков.
   - Оставь, я сделаю это без тебя. Откупорь лучше вино. Кисляков, пожав плечами, положил нож и взялся за бутылки. Зажав их между коленами и покрыв верхней губой нижнюю, он осторожно вытягивал пробку, чтобы она не хлопнула. Одна хлопнет - это еще туда-сюда, а вот три, четыре подряд - тогда мещанка сразу сообразит, что здесь готовится оргия.
   Все остальные жильцы во время таких приготовлений делались особенно незаметными, даже не выходили из своих комнат, а если проходили мимо кисляковской комнаты, то старались скромно опускать глаза, как будто не знали и не интересовались узнать, что делают их соседи. Но уже по одному этому было видно, что они знают, несмотря на все предосторожности, - и завтра всем будет известно, кто был, что ели, что пили.
   Откупорив бутылки и передав их тетке, которая старалась перехватить каждую вещь, идущую на стол, Кисляков ввинтил в трехлапую люстру большую лампочку в сто свечей, чтобы вечеринка казалась более праздничной.
   Но в это время из угла вышла с селедочными руками Елена Викторовна и испуганно закричала: "Окно, окно!" - таким тоном, каким кричат: "Пожар!".
   Кисляков с екнувшим сердцем оглянулся на бывшее против стола окно. Его забыли завесить, и оно зияло всеми своими шестью квадратами больших стекол на улицу, открывая для окон противоположного дома всю подготовку к оргии, со столом на первом плане.
   С необычайной поспешностью, с какой машинист дергает ручку крана, чтобы спустить опасный излишек пара, Кисляков дернул за шнурок шторы и наглухо связал в трех местах шнурочками бахромы половинки шторы.
   Собаки, потеряв присущие им каждой в отдельности индивидуальные черты, проявляли теперь общие им собачьи свойства: скромно сидели настороженно в стороне, виляли хвостами и приподнимали уши при каждом движении хозяев.
   Кисляков старался не встречаться взглядом с бульдогом, делая вид, что совершенно не замечает его, а когда наталкивался на него, то даже не стеснялся отпихивать с дороги ногой. Бульдог скромно отходил под стол без всякого рычания и только, пригнув голову, выглядывал оттуда.
   Когда всё было готово, стол накрыт, селедочные внутренности вынесены в кухню, и везде были постланы чистые салфетки, наступило скучное, тревожное время ожидания.
   - Через час могут притти, - сказала Елена Викторовна. И сейчас же, спохватившись, прибавила: - Да, вот что мы забыли: необходимо поставить цветочков на стол; сходи пожалуйста, тут на углу есть, а я пока почищу твой пиджак.
   Ипполит Кисляков снял пиджак, надел тужурку и спокойно пошел.
   Но, вернувшись, он увидел такую картину, которую меньше всего ожидал увидеть. Елена Викторовна сидела на диване, на коленях у нее лежал его пиджак и щетка, а в руках телеграфная квитанция, на которой было обозначено место назначения - Смоленск... Тогда как он ей сказал, что еще не ответил Аркадию.
   Он сразу оценил всю ситуацию.
   Елена Викторовна, держа в руках квитанцию и прищурив глаза, смотрела перед собой в одну точку. Она не пошевелилась, когда вошел Кисляков.
   Тетка уже сидела за ширмой, как она всегда делала в драматические моменты; значит, она уже знала суть дела...
   - Почему ты сказал неправду? - сказала Елена Викторовна, протянув зажатую в руке квитанцию. - Ведь ты мне сказал, что не ответил еще своему товарищу, - а это что?
   В этих случаях уличенному можно занять две позиции - или принять покорный, виноватый вид, наскоро придумав какое-нибудь невинное основание, которое заставило его скрыть обнаруженное,- или действовать с откровенной наглостью, нахрапом и заявлениями о том, что он не желает подчиняться какому-то контролю, что он пошлет к чорту всех, кто будет лазить у него по карманам.
   В данном случае последняя позиция подходила бы больше всего, так как это был ее же праздник, и она же больше пострадает, если он весь вечер будет сидеть зверем и этим оскандалит ее перед гостями.
   Но тут раздались один за другим три звонка (значит - к ним, и, значит - гости). Елена Викторовна с проворством, какого нельзя было ожидать, вскочила, сбросила тужурку с колен на пол, - очевидно, желая этим показать свое отношение к Кислякову. На лице ее была уже готовая приветливость гостеприимной хозяйки, она на ходу успела провести по носу пуховкой с пудрой и заглянуть в зеркало.
   Через минуту они оба были уже в коридоре. А тетка спряталась за ширму, дабы не подумали, что она хочет навязаться и непременно торчать за столом, хотя для нее и поставили прибор.
   Елена Викторовна спешила к двери, чтобы отпереть, но ее уже предупредила мещанка, несмотря на то, что число звонков было не ее. Кисляковы поняли, что она хочет посмотреть, кто к ним пришел и сколько народу.
   Со стороны входивших в дверь гостей и встречавших на пороге хозяев послышались веселые восклицания. Хозяева стояли рядом, однако, стараясь не касаться друг друга локтями, и радостными голосами просили входить.
   Но по количеству голосов и слишком большому шуму чуткое ухо Елены Викторовны вдруг заподозрило что-то неладное. И в самом деле: один уже беглый взгляд, который она в полумраке коридора бросила на пришедших, заставил беспокойно шевельнуться ее сердце.
   Должны были притти Галахов с женой, длинный Гусев с женой и Андрей Игнатьевич тоже с женой, а в коридор сейчас уже ввалилось девять человек по ее беглому и тревожному подсчету.
   Оказалось, что пришлось благодарить Гусева за хорошую услугу. Он всегда изображал из себя душу общества и постоянно был занят изысканием всяких забавных положений, которые ему самому казались очень веселыми и способными поднять общее настроение.
   Всё дело было в том, что, подходя уже к дому Кисляковых, они встретили еще двух товарищей по работе. Оба они были маленького роста, какие-то ничтожные: один с голой, как кочерыжка, бритой головой, какой-то подслеповатый, возившийся где-то в архиве при музее; другой, такой же маленький, наоборот, с такими огромными волосами, что выбежавшие в коридор собаки остервенились: бульдог зарычал, а Джери, как ошпаренная, залаяла, что она делала только при виде статистика.
   - Вы ничего не будете иметь против двух "малых сих"? - спросил Гусев подталкивая "малых сих" к двери.
   Елена Викторовна сделала, как могла, приветливую улыбку (при чем Кисляков даже поразился, насколько она вышла неестественна), и оба стали приглашать войти, говоря, что чем больше народу, тем веселее.
   Еще бы, будешь иметь что-нибудь против, когда они уже приперли сюда. Не говорить же им в самом деле, чтобы они убирались по добру по здорову туда, откуда пришли.
   - Раздеваться здесь прикажете?
   - Нет, нет, здесь украдут! Пожалуйста сюда.
   Даже у Кислякова сразу упало настроение при виде такого количества гостей. Он стал уныл, рассеян, наступал всем на пятки, когда входили в комнату.
   Все протеснились в дверь, в том числе и две ненавистных маленьких фигуры - лысая и волосатая, которые к тому же не сказали ни одного слова, только молча, с необычайной серьезностью, как-то вниз тряхнули руки хозяевам, когда здоровались.
   - Нет, нет, налево! - испуганно вскрикнула Елена Викторовна, когда Гусев, и тут думая, вероятно, устроить развлечение, заглянул было за занавеску направо.
   Стали раздеваться в тесном закоулке и в продолжение некоторого времени оттуда только слышались молчаливая возня и испуганные извинения.
   А Кисляков в нашедшей на него каменной сосредоточенности и неподвижности стоял в стороне и безучастно смотрел на копошившихся гостей, как на рыбу в тесном садке.
   - Да что же ты не поможешь! - крикнула, наконец, на него Елена Викторовна, и глаза ее сверкнули новым гневом (плюс старый, за историю с квитанцией).
   Кисляков бессознательно, точно не успев отдать себе отчета, бросился в садок, и там стало только еще теснее.
   - Нет, в самом деле, вы не очень на нас сердитесь за этих милых людей? - спросил Гусев, выйдя на простор и отирая усы платком.
   - Что вы, что вы, прекрасно! - испуганно встрепенувшись, вскрикнула Елена Викторовна, так как на нее тоже нашла минута грустной задумчивости, как и на Кислякова.
   Пришлось, сославшись на советскую действительность, ставить дополнительные приборы из старых фаянсовых тарелок с трещинами и сдвигать стулья вплотную, так что о том, чтобы тетке сесть за стол, нечего было и думать.
    

VIII

    
   Гостей приглашали не потому, чтобы встретиться с людьми своего класса, одинаково чувствующими и одинаково мыслящими, а просто потому, что неловко было долго не звать к себе никого из знакомых.
   Несмотря на то, что знакомые были свои люди, внутренней связи с ними не было никакой. Политические разговоры не вызывали особенного оживления и больше ограничивались сравнительно тесным кругом: недостатка на рынке продуктов, в особенности белой муки. Тем более, что каждый из гостей, начав говорить на эти темы, всегда несколько неуверенно прощупывал глазами слушателей, а также бросал беглый взгляд на стены, соображая, насколько они плотны.
   Даже близкие по службе товарищи старались не очень распространяться, потому что в чужую душу не залезешь, и выражали друг другу симпатию и взаимную связь более безопасными средствами: участливо спрашивали друг друга о здоровьи, о предполагающихся видах на зимний сезон.
   У всех было невысказываемое, но вполне отчетливое ощущение, против чего они. Тут единодушие было общее, хотя и ограничивающееся по вышеуказанным причинам тесным кругом продуктового и мучного вопроса. Но ни у кого не "было отчетливого ощущения, за что они, какая общая политическая платформа их соединяет.
   Поэтому самое нудное и тяжелое время для хозяев бывает тогда, когда начинают приходить первые гости. Их как-то нужно занять до прихода всех остальных, когда можно, миновав необходимость беседы, прямо сесть за ужин.
   Для гостей этот момент тоже один из самых неприятных в жизни, и они больше всего боятся притти слишком рано, чтобы не пришлось вести нудные разговоры в одиночку с хозяевами и не дожидаться без конца, когда, наконец, можно будет сесть за стол.
   Гость, пришедший первым, заглянув в пустую комнату, непременно испуганно и сконфуженно вскрикнет:
   - Что же это: я, кажется, первым?
   Тут хозяин начинает успокаивать его и хвалить за точность, а опоздавших бранить. Но у гостя всё еще остается несколько сконфуженный вид от мысли, что хозяева могут подумать про него:
   "Обрадовался, что позвали, прискакал раньше всех". И поэтому каждый из гостей, если он идет один, а не в компании, старается притти только тогда, когда уже наверное должны все собраться, благодаря чему вместо восьми часов гости являются в десять, вместо десяти - в двенадцать.
   Они прежде всего заглядывают в комнату, чтобы видеть, накрыт стол или нет. Если накрыт, то настроение сразу делается хорошим, так как обыкновенно ни с хозяевами, ни с гостями нет общих интересов или какой-нибудь идеи, одинаково близкой всем (кроме продовольственного и жилищного вопросов). И потому не может быть такого разговора, который бы захватил всех, воодушевил, как бывало когда-то прежде, когда студенческие и интеллигентские споры велись всю ночь напролет и вместо ужина была всего одна колбаса из мелочной лавочки на углу, торгующей табаком, керосином и баранками.
   Так как теперь разговоров от собственного внутреннего избытка быть не могло, то уже требовались подкрепляющие средства в виде хорошего ужина и соответствующих напитков.
   В этот раз всё было бы хорошо, гости приехали сразу и не пришлось по одному занимать и поить чаем, вздрагивая при каждом звонке. Но для хозяев всё испорчено было этими двумя лишними.
   Кисляков, потерявший всё настроение из-за истории с женой, а потом из-за прихода двух непрошенных гостей, был в состоянии подавленной рассеянности. Его то тревожила мысль, что нехватит на всех порций индейки, то он старался придумать какое-нибудь невинное объяснение, почему он скрыл от жены квитанцию. Вот Бог захочет наказать - лишит разума. Зачем, спрашивается, потребовалась ему квитанция? Эти мысли так отвлекали его, что не давали возможности начать разговор с гостями, и Елене Викторовне приходилось работать одной.
   Он только обратил внимание на бывшую среди гостей молоденькую даму, жену угрюмого Галахова. Она была несколько полная брюнетка с модно остриженными волосами и задорным кукольным лицом с кукольными глазами, которыми она часто моргала, как будто не совсем проснулась.
   Кисляков решил, что на зло жене сядет рядом с этой дамой.
   Потом занялись собаками. Оказалось, что у всех есть дома собаки. Завязался общий разговор, довольно оживленный.
   - В наше время, - сказала Елена Викторовна (Кисляков насторожился), - на собак только и можно надеяться. Вот например, мой Том: он - моя самая надежная защита.
   Собаки, стоявшие посредине комнаты, конфузливо жмурились и виляли хвостиками, так как чувствовали, что про них говорят. При упоминамии его имени Том чуть поднял бровь в сторону хозяйки и сильнее завилял хвостом.
   - Я вам сейчас покажу опыт, Том никому не даст меня в обиду, стоит только мне подать сигнал.
   Сделали опыт: Кисляков схватил жену за руку. Елена Викторовна крикнула:
   - Том, обижают!..
   И бульдог, зарычав, так яростно бросился на Кислякова, что тот не на шутку испугался и даже побледнел. Но сделал вид, что это - то самое, чего добивались от собаки. Бульдога же он возненавидел еще больше, так как выходило, что какая-то дрянь - собака - не считает нужным видеть в нем хозяина, и ему же еще перед гостями приходится делать вид, что всё это - шутки.
   Так как вся комната была занята раздвинутым столом, и стулья все, какие имелись - высокие, низкие, с разными спинками, - были поставлены к столу, то гостям приходилось нескладно толочься и делать вид, что им очень весело и они нисколько не спешат сесть за стол, даже не обращают на него никакого внимания.
   Елена Викторовна старалась изо всех сил придать оживление разговору, преувеличенно оживленно смеялась на какую-нибудь фразу, преувеличенно удивленно поднимала нарисованные брови, точно ей сказали Бог знает какую новость.
   Но чем она становилась оживленнее, тем нервнее и угнетеннее делался Кисляков, так как ненавидел жену за этот притворный вид и за нарисованные брови.
   - Ну, я думаю, можно садиться, - сказала, наконец, Елена Викторовна, видя, что у нее истощаются последние силы. - Андрей Игнатьевич, прошу вас сюда. Садитесь, господа.
   Стремясь во что бы то ни стало сесть с кукольной брюнеткой, Кисляков был всецело поглощен этой мыслью и так странно бросился, чтобы захватить место рядом с ней, что на него даже испуганно все оглянулись... За столом он очутился один, раньше всех, когда гости только нерешительно брались за спинки стульев, стесняясь относительно выбора места.
   Наверное, гости подумали: "Что он, оголодал, что ли так?". Наконец, все уселись. В передней, узкой части стола поместилась хозяйка со своими мелко завитыми волосами надо лбом, нарисованными бровями и широко расходящимися от корсета локтями, с ней рядом - величественная барская фигура Андрея Игнатьевича с его великолепной бородой, в сером костюме с белым жилетом. На противоположной стороне - Кисляков на захваченном им месте с кукольной брюнеткой.
   На длинных сторонах стола сели остальные гости.
   А тетка так и осталась сидеть за ширмой, потому что пропустила момент выйти к приходу гостей, а теперь показываться было неудобно, да и не к чему: всё равно сесть было негде.
   Двум незваным пришельцам достались низенькие стульца, и у них торчали из-за стола только головы, - одна бритая, другая до ужаса лохматая. Бульдог так и сидел неподалеку от лохматого, не отходя ни на шаг, и поглядывая одним глазом то на него, то на хозяйку, - очевидно, ожидая сигнала, когда начинать.
   Ипполит Кисляков никогда ничего не пил, но сегодня он решил пить. Для этого было три причины: заглушить засевшую в голове мысль об этом орабочивании, т.е. о своей гибели, потом гнетущее воспоминание о телеграфной квитанции и, наконец, чтобы быть смелее с своей соседкой.
   Гусев, перегнувшись до половины стола своей длинной фигурой, наливал дамам рюмки и хохотал во весь голос, так что соседи могли подумать, что тут уж началась оргия. Это развлекало и раздражало Кислякова, который думал о том, что мещанка за стеной, наверное, притаилась и всё слышит. Недаром у нее за стеной такая тишина.
   Все дамы пили водку, и даже кукольная брюнетка, когда Кисляков вопросительно поднял над ее рюмкой графин, с улыбкой единомышленника кивнула ему в знак согласия головой.
   - Мы, кажется, поймем друг друга, - сказал ей тихо Кисляков, и она интимно наклонила к нему голову, чтобы расслышать его фразу, потом взглянула на него, улыбнувшись только ему одному в знак полного совпадения их настроений.
   Кисляков сейчас же поставил под столом свою ногу так, чтобы она только едва-едва прикасалась к платью соседки, и лишь в редкие моменты, при сильном движении за какой-нибудь закуской, уже соприкасалась с ней вплотную. При такой постановке дела нельзя было понять, дотрагивается он до нее или не дотрагивается.
   - Итак, товарищи! - сказал Гусев, подняв рюмку семинарски-галантным жестом и с полупоклоном оглядывая всех.
   Все оживленно и весело подняли свои рюмки и с улыбками оглядывались друг на друга в ожидании тоста.
   - Дорогие хозяева, позвольте приветствовать вас за то, что вы объединили нас, и мы на несколько часов можем совершенно забыть все свои неприятности, всё тяжелое, гнетущее. Живете вы не пышно, - наверное так же, как и все здесь присутствующие (он опять с шутливым поклоном обвел всех глазами), в Ноевом ковчеге. Мне хотелось бы пожелать...
   - Говорите потише, - сказал Кисляков, покраснев, - а то у нас через стену всё слышно.
   Гусев испуганно оглянулся на стену и, поперхнувшись, замолчал.
   "Какое горло дурацкое: орет так, что во всей квартире слышно", думал Кисляков, чокаясь в это время с кукольной брюнеткой, и смотрел на нее взглядом, который говорил ей, что она - изумительная женщина.
   Когда потянулись к закускам, угрюмый Галахов выразил похвалу хозяйке за то, что у нее столько белого хлеба за столом и он такой хороший. Елена Викторовна заметила, что это тетя сегодня в пять часов ушла в очередь и достала такого белого.
   Сейчас же разговор с особенным оживлением, но уже более пониженными голосами, завязался вокруг продовольственного дела, потом коснулся положения крестьян; потом, снизив голоса до последней степени, затронули вопрос строительства на тему о "догоним и перегоним" и вместе с этим о "крестном пути русской интеллигенции". Об этом уже говорили так тихо, что всем приходилось нагибаться головами над самым столом, чтобы услышать, - так что можно было, глядя со стороны, подумать, что они занимаются спиритизмом. При чем Кисляков делал мужчинам знаки, чтобы они не проговорились о положении дел в музее.
   - Как же можно гореть и творчески работать, - сказал Андрей Игнатьевич шопотом, - когда все обращения власти только к рабочим, всё для рабочих, а нас как будто нет. Мы что же, уже погребены? Нас только заставляют работать, без всякой надежды на будущее. Работать можно заставить, а творить нельзя.
   Кисляков всё подливал соседке, и она, раскрасневшись, мигала своими непроснувшимися глазами всё чаще и милее. Его нога под столом была уже вплотную около ее ноги, и она позволяла это. Он как будто всей душой участвовал в разговоре и с живейшим вниманием следил за ним, его подбородок почти касался стола, и в то же время он целиком был сосредоточен на неожиданном романе с кукольной брюнеткой.
   Он даже, в знак участия своего в беседе, сказал по поводу высказанной Андреем Игнатьевичем мысли о том, что заставить творить нельзя:
   - Есть французская поговорка: "Осла можно привести к воде, но заставить его пить нельзя...". Но сейчас же, испуганно покраснев, замолчал, потому что сидевший сбоку него Гусев, потянувшись за графином, толкнул его ногой. Сделал ли это он нечаянно, или по-дружески рекомендовал ему не распространяться при некоторых людях, - было неизвестно.
   - И вот вам результат, - сказал Андрей Игнатьевич, удивленно посмотрев на осекшегося хозяина, - вот вам результат: все мы только делаем вид, что делаем, а на самом деле ничего не делаем, хотя заняты с утра до поздней ночи. Каждый рассуждает так: "Буду делать ровно настолько, чтобы не сесть в тюрьму". Отсюда безразличие у подавляющей части интеллигенции ко всему.
   Чтобы говорить тише, он так низко нагнулся над столом, что его борода касалась своим кончиком красного маринада от раковых шеек, бывших у него на тарелке. Елена Викторовна видела это, и не знала, как ему сказать, чтобы он не наклонялся так низко.
   - А главное - полный моральный распад, - сказала она и, наконец, решившись, отодвинула тарелку от бороды Андрея Игнатьевича. - Иногда в ужас приходишь и спрашиваешь себя, что же это сделалось с людьми, которые еще так недавно были полны достоинства, благородства, понятия о чести. Теперь ничего этого нет, - говорила, горячась и торопясь Елена Викторовна, отчего грудь ее подошла уже под самый подбородок: каждый думает только о том, чтобы как-нибудь спасти собственную шкуру.
   - Верно, совершенно верно! - раздались голоса.
   И Елена Викторовна, ободренная этим общим сочувствием ее словам, продолжала:
   - Осталось ли что-нибудь от былого идеализма, осталась ли хоть тень былого рыцарства и мужества, когда люди твердо заявляли о своих убеждениях, верили в свою идею и не бросали ее, несмотря ни на что. И в особенности мужчины, - продолжала Елена Викторовна, в возбуждении отставляя от себя рюмки. - Теперь, когда власть...
   Вдруг в дальнем углу комнаты кто-то придушенно чихнул и завозился. Все вздрогнули и переглянулись.
   Это тетка, не удержавшись от своей обычной вечерней болезни, чихнула, зажав нос и рот подушкой, чтобы не было слышно. А может быть - ей нужно было выйти.
   Елена Викторовна, сама на время забыв о ее существовании, сейчас же разъяснила гостям:
   - Это тетя, она нездорова и не встает с постели.
   Незваные гости за весь вечер еще не сказали ни одного слова и только молча уплетали за обе щеки, как будто их единственной целью было успеть наесться.
   Когда Елена Викторовна, похвалив их аппетит в назидание прочим гостям, полуиронически предложила им еще по куску индейки, они, молча (так как рты были заняты) подставив тарелки, съели и эти куски.
   - Ну, тоже хороши и женщины стали, - заметил, захохотав почему-то Гусев. - Я знаю одну порядочную, из очень интеллигентной семьи, молодую женщину, говорящую на трех языках. Ее бросил муж, оставив ее беременной. Она поехала в театр по приглашению своего хорошего знакомого и теперь, когда у нее родился ребенок, подала в суд на этого знакомого, заявив, что он воспользовался ее слабостью по дороге из театра, и требует с него денег.
   - Да, это ужасно, - сказало несколько голосов.
   Кисляков осторожно, сбоку посмотрел на свою соседку и совершенно безотчетно убрал свою ногу от ее ноги.
   Она, выпившая уже несколько рюмок водки подряд, вопреки недовольным взглядам своего угрюмого, монахообразного мужа, смотрела нетвердым взглядом и улыбалась, глядя перед собой на стол, как будто у нее двоилось в глазах, и она занималась наблюдением над собственным состоянием.
   - Я уже говорила мужу, - сказала Елена Викторовна, - что если он меня бросит, я уйду от него, сохранив полное достоинство женщины. Он не услышит от меня ни одного упрека, я буду шитьем зарабатывать себе хлеб, голодать, но у него не возьму ни одной копейки, ни одного стула из обстановки.
   - Мы к вам сейчас же все с заказами придем, - заговорили дамы и пошли к ней чокаться.
   Когда подали крюшон, разговор шел уже вразброд, все говорили разом, смеялись, проливали вино на скатерть и насильно поили своих дам.
   Кисляков почувствовал необыкновенную веселость, он смеялся каждому своему и чужому слову; тяжелое настроение, раздражение против жены и вся неловкость совершенно прошли. Он почему-то каждую минуту подходил к зеркальному шкафу и смотрел на себя в зеркало. Его зализанный назад бобрик взлохматился, глаза не слушались И от этого тоже было весело. Он в первый раз был в состоянии такого опьянения.
   Его соседка перепила, и ей сделалось плохо. Елена Викторовна повела ее в ванную, туда же повалили все мужчины. Кто-то сказал, что в этих случаях хорошо давать нюхать горчицу.
   Так как головы у всех работали плохо, а руки не слушались, то пострадавшую всю измазали горчицей. Потом отвлеклись чем-то другим и гурьбой повалили по коридору обратно в комнату. Кисляков пришел тоже туда, потом опять вернулся в ванную комнату.
   Кукольная дама, брошенная всеми, стояла прислонившись к стене, у нее встал дыбом клок волос, а всё лицо было в горчице. Кисляков взял ее за руку, она ничем не ответила ему, глаза ее были закрыты. Тогда он, оглянувшись слабеющими глазами на дверь, обнял ее, стал целовать и прижиматься к ней из того соображения, что в таком-то состоянии она завтра наверное ничего не будет помнить.
   Потом прислонил ее попрочнее в угол и тоже ушел.
   Он шел по коридору и говорил сам себе:
   - Боже, до чего мы пали... Пусть... Теперь всё равно!..
   И никак не мог понять, отчего у него кончик носа щиплет.
    
   Гости ушли только на рассвете, когда крюшон был весь допит.
   По уходе гостей Кисляков подошел к жене и сказал: - Я умолчал о телеграмме потому, что ты наверное сказала бы: "Что за спешка, тратить деньги на телеграмму, не мог ответить письмом?".
   - Какой глупый, а я уж думала, что в нашу жизнь закралась ложь, - сказала Елена Викторовна.
   И только тут вспомнила, что тетка вместо ужина безвыходно просидела за ширмой.
    

IX

    
   Когда наутро Ипполит Кисляков проснулся, он почувствовал, что весь чудесный вчерашний подъем исчез, вместо него появилось еще большее ощущение каких-то гнетущих предчувствий.
   В этих предчувствиях не было ничего мистического, так как они всецело касались предстоящего сегодня собрания в музее.
   На дворе был серый пасмурный день, а в глазах противное мелькание, и сердце иногда со сладким и жутким замиранием как будто проваливалось куда-то и задерживалось на один такт.
   Когда он проходил в ванную, чтобы стать третьим в очередь, он услышал в кухне отрывок разговора; говорила жена слесаря:
   - ...Желательно было бы знать, из каких это средств?..
   - Теперь об средствах не спрашивают, - ответил ей в тон голос мещанки.
   Кисляков понял, что это обсуждается вчерашняя пирушка, и тут же его сердце, ухнув куда-то, пропустило сразу два такта.
   Кисляков вдруг почувствовал острую потребность жаловаться. Он сел и написал письмо Аркадию:
   "Бесконечно рад твоему приезду. В это тяжелое, беспросветное время необходим больше, чем когда-либо, друг, т. е. человек, которому можно всё сказать, так как в душе мертвым грузом лежит то, что не имеет права выявиться наружу. Твои слова "о вере" пришлись по самому больному месту. В этом моя трагедия и трагедия в том, что свое дело я оставил, чужая стихия не дает стимулов для творчества. Лишь бы просто существовать. Но без веры жить нельзя. Напрягаю все силы, чтобы поверить. А в то же время приходит мысль, что, может быть, эта вера является для меня не верой, а изменой. И опять раздвоение и в результате пустота. Со стороны видно только, что я великолепный работник. Но то дело, какое я делаю, является моей чечевичной похлебкой. С нетерпением жду тебя".
   Если бы Кисляков знал, что через полтора месяца, после драмы 1-го октября, это письмо будет в руках следователя, он наверное не написал бы его.
    
   А когда он шел по улице, мокрой от дождя (уж тут без пальто не пойдешь), то всё ему казалось до того ужасно, противно в этой жизни, что не хотелось ни на что смотреть.
   Идет трамвай, весь переполненный съежившимися от сырости людьми, с крыши у него сливается вкось дождевая вода. Разбрызгивая грязь и подпрыгивая на больших ухабах, летит с брезентовым навесом автомобиль. Деревья на бульваре, вчера еще блестевшие на ярком августовском солнце, теперь понуро обвисли своими мокрыми ветвями и роняют осенние капли на пропитавшийся водой песок аллеи.
   Около подъезда стоит, дрожа от сырости и первого холода, мокрая облезлая собака - живое воплощение жестокости и неумолимости жизни. А всё-таки живет! Зачем?
   Кислякову в этом настроении казалось, что было бы изумительным блаженством убежать куда-нибудь от людей, чтобы никого не видеть и жить своим внутренним миром. Ему даже на минуту показалось уютно от этой мысли. Исчезнуть так, чтобы даже Елена Викторовна не знала. Тогда, наверное, в ней шевельнулась бы к нему былая любовь. Да, былая... Он вдруг подумал о том, что она почему-то не сделала ему замечания насчет кукольной дамы. Может быть, она почувствовала, что он стоит на краю, что от великого отчаяния, а не от пошлости душевной он таков. Но всё равно, хорошо бы и ее не видеть, никого не видеть и остаться совсем одному, наедине с своей душой. Тогда, может быть, придет исцеление.
   Но сейчас же, увидев номер трамвая, который он привык видеть на остановках около музея, он вспомнил, что его ждет собрание, что его работа может здесь прекратиться, и тогда что?
    

X

    
   С самого начала революции вся возможная в только что родившейся Республике работа могла быть разделена на три разряда.
   Для всякого мирного интеллигента самая неприемлемая, так сказать, третьесортная, третьеразрядная работа была там, где нужно было активно проводить революцию, защищать ее с оружием в руках на фронтах или входить в непосредственное соприкосновение с массами, увлекать их пропагандой, вести в бой с враждебной внутренней силой.
   Второй разряд - более приемлемый - был там, где содействие революции было косвенное и пассивное, когда приходилось просто исполнять (и нельзя было не исполнить) мероприятия власти, имеющие отношение к укреплению нового строя. Исполнение это было чисто механическое, не сопряженное ни с каким насилием, - следовательно, не очень противоречащее интеллигентному кодексу моральных законов. Такова была работа в большинстве советских учреждений: технических, коммунальных, банковских. И даже, - с некоторой, правда натяжкой, - в налоговых. Человек просто служит, потому что революция застала его на этом месте. Но он сам никого не насилует, не отнимает имущества, не сажает в тюрьму, не призывает словом и примером к укреплению революции, - словом, не старается. Наоборот, он даже помогает своим. Будь на его месте какой-нибудь рабочий, тот бы в бараний рог гнул.
   Так мог сказать каждый интеллигент-идеалист, работающий в такого рода учреждениях.
   И была работа первого разряда. Во всех отношениях первого!
   Это та, которая совершенно не имела никакого отношения к революции. Она не содействовала ей ни прямо, ни косвенно. А иногда даже почти противоречила ей, и в то же время была не только легальна, а даже еще поддерживалась и оберегалась революционной властью.
   Такая работа была в учреждениях по охране памятников искусства и старины.
   Работающие здесь могли гордиться тем, что они ни в малейшей степени не поступились своей интеллигентской совестью, не омрачили теней прошлого, которое знало только мучеников за великий идеал всеобщего равенства, высших начал справедливости с отрицанием всякого насилия, с чьей бы стороны и ради каких бы целей оно ни исходило. Работая в этих учреждениях, они уже смело могли гордиться, что ни в малейшей степени не приложили своей руки ни к каким насилиям. И потому, естественно, смотрели с некоторым презрением на тех, кому приходилось принимать хотя бы и косвенное участие в насилии власти. Тогда как они не только не приложили к этому своих рук, но даже работали над сохранением того, что революция разрушила.
   Вполне естественно, что здесь подбирались главным образом те люди, которым была дорога старина, как милый призрак былой жизни. Пролетариат меньше всего чувствовал нежность к призракам, ничего в них не понимал, но на слово верил, что призраки имеют право на сохранение, и на первых порах предоставлял заниматься этим делом тем, кому это нравилось, кто понимал в этом толк. А сам заполнил другие, более понятные ему области государственной жизни и работы.
   Результатом этого было то, что почти все прочие учреждения с первых лет революции испытывали на себе "вторжение улицы": швейцары были отменены, люди входили в учреждение в грязных сапогах и мокрых пальто, бросали на пол окурки и вносили с собой полное нарушение той священнодейственной и корректной тишины, какая была в казенных учреждениях до революции, и только учреждения по охране памятников старины и искусства оставались в полной неприкосновенности от этого вторжения.
   В огромном музее, где работал Ипполит Кисляков, царили прежняя церковная тишина и чистота. Оставались в неприкосновенности мягкие коврики у входных дверей, оставался благообразно-важный швейцар Сергей Иванович, почтительный к высшим и строгий к низшим. Строгая корректность, обращение иа "вы", услужливость низших к высшим были здесь незыблемы. Технические служащие почтительно относились к высшему персоналу. А Сергей Иванович никому из сотрудников не позволил бы самому надеть свое пальто или поднять уроненный платок, зонтик. Он был точно няня из времен крепостного права и на всех служащих из настоящих господ смотрел, как на своих молодых барчуков, за которыми нужно смотреть да смотреть, потому что сами-то и одеться как следует не умеют, да и неприлично: они будут одеваться, а он - стоять.
   Директором первое время был свой брат - интеллигентный, милейший человек, в прошлом крупный помещик и знаток старины. Отношение к служащим было джентльменское, основанное на полном доверии. Он умел и здесь держаться барином, и когда подходили к его огромному кабинету, устланному коврами, уставленному тяжелой, торжественной мебелью, то чувствовали даже некоторую робость. Но эта робость многим была даже приятна, как один из остатков той же старины, какую они здесь охраняли.
   Многим из работавших здесь даже понравилась революция. Они уже давно обжились, вошли в советскую колею, завели дружественные связи с высшими представителями власти, со стороны которых многие пользовались уважением за старые заслуги и были ценимы как люди, первыми подавшие руку новому строю.
   Все чувствовали себя полноправными гражданами, и хотя иногда коробило то, что во всяких воззваниях власть обращалась только к рабочим, а их как-то упускала из вида, но на это смотрели, как на необходимую при новом строе формальность. Ведь, в конце концов, высшие представители власти чай-то пили с ними, а не с рабочими. И, очевидно, какие революции ни делай, а интеллигенция, как соль земли, как люди первосортного мозга и знаний, всегда займет высшее место.
   И у них образовалась с течением времени даже своеобразная нежность к власти, которая вначале их испуганному воображению казалась разбойничьей, а потом вдруг и там нашлись прекрасные, высокоинтеллигентные люди.
   Центральный Музей был каким-то островком, которого не захлестывали волны современности. И было такое время мирного сожительства власти со всеми классами, когда никого особенно не трогали, не теснили. Так что можно было сидеть на островке, сохранять в неприкосновенности интеллигентскую совесть и в то же время чувствовать себя передовым, широким человеком, одним из первых подавшим руку новой власти.
   Но вдруг стали проявляться тревожные симптомы: пролетариат стал напирать по всему фронту, проникать в такие учреждения, куда раньше не заглядывал.
   А тут в газетах замелькали заметки о музее, как о пристанище людей, ничего общего с революцией не имеющих. Назначенная, ревизия музея с представителями от рабочих выяснила, что заметки соответствуют действительности, что методы работы здесь далеки от современности, потому что люди, отгородившись от всего мира, в лучшем случае стараются только набрать побольше экспонатов, которых в сущности никто не видит. Так что это скорее допотопная кунсткамера, чем революционный музей.
   Старый директор был смещен и назначен новый - товарищ Полухин, из рабочих, но окончивший рабфак и поступивший в университет. Вместе с директором было уволено несколько человек, слишком уж хромавших в классовом отношении. И потом начались систематические выемки, увольняли "всех наиболее интеллигентных и культурных людей - соль земли". Тут почувствовали, что волны вплотную подошли к островку и грозят подмочить уже всю соль.
   В музее появилась ячейка, был переизбран местком, в который вошли почти исключительно технические служащие. Начались собрания, на которые, правда, ходили вначале с пожиманием плеч и сидели на них с ироническими усмешками и переглядываньем по поводу выступлений каких-то новых, никому неведомых людей.
   И хотя основная интеллигентская масса служащих чувствовала себя еще численно сильной, хотя швейцар и коврики и взаимная корректность всё еще оставались на своих местах, всё же начинал резко чувствоваться появившийся в учреждении новый дух.
   Стали мелькать косоворотки вместо корректных пиджаков, сандалии на босу ногу, фамильярное хлопанье по спине и приводившие в ужас почтенных дам выражения вроде: "Катись колбаской!", "Не бузи".
   Разночинная часть персонала относилась к этому сравнительно безразлично, но сотрудники, вроде Марьи Павловны, истинно страдали от этого.
   - Где мы? Я ничего не понимаю, - говорила она обыкновенно, сложив в отчаянии руки на животе и в величайшем недоумении, граничившем с ужасом, оглядывая сослуживцев.
   Технические служащие прежде знали свое место, были исполнительны, почтительны, и сотрудники чувствовали себя добрыми господами, в услужении которых находится преданная, заботливая и любящая прислуга. И оттого они сами большею частью были мягки, вежливы и ласковы.
   "Маша, принесите, голубушка, чаю", или: "Иван Иванович, уберите, милый, эти книги".
   Теперь же технические служащие почувствовали новую струю, совершенно переменились и грозили сами стать господами.
   Они часто проходили мимо сотрудников опустив головы, чтобы не встретиться взглядом и не кланяться им, так как с непривычки всё еще трудно было смотреть в глаза и не кланяться. И сотрудники уже сами старались опускать глаза, точно боялись, что кто-нибудь из технических, глядя в глаза, не поклонится, и будет неловко и неприятно. А самим первым раскланиваться с ними казалось неловко.
   Прежде пропуск на вынос книг из библиотечного зала давал один из сотрудников. Теперь же для этого был посажен специальный человек в синем фартуке и сапогах. И неизвестно было, то ли он действительно сидел затем, чтобы подписывать пропуска, то ли затем, чтобы смотреть, насколько добросовестно интеллигенция работает.
   Каждый из сотрудников часто ловил себя на позорной и неприятной вещи: иногда задумается о чем-нибудь и смотрит в сторону, ничего не делая, а потом нечаянно встретится глазами с человеком в синем фартуке и вдруг невольно почувствует, как вся кровь испуганно отольет от сердца, как будто его поймали на бездельничаньи и, может быть, еще запишут куда-нибудь.
   &nbs

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 425 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа