ется,
дело само по себе богоугодное, достойное похвал и подражания; но какие следствия?
Благородная бедность кротка и стыдлива, подобно невинной девушке. Она не кричит о
подаянии, не бросается в ноги прохожему с пронзительным визгом; но стоит, потупясь, и
предоставляет испытательному взору доброго человека по ее бледным щекам, по тяжким
вздохам, по своей застенчивости судить, что она имеет нужду в помощи.
Богач мой думал не так. Толпа нищих бродяг обоего пола и разного возраста
окружала с воем возы его с деньгами. Все получали, а которые проворнее и бесстыднее, те
два и три раза вдруг. Оттуда бросались в шинки, напивались, бесчинствовали и, пропив всю
ночь, выходили на улицы грабить прохожих.
Я не хочу сего. Итак, друг мой, буде ты согласен у меня остаться, я рад. Ты будешь
отыскивать несчастливцев, убитых роком, которые вздыхают втайне и молчат. Приводи
таковых ко мне; доставляй случай услаждать судьбу их и разделяй со мною сладость
благотворения. О! благословение утешенного страдальца есть благовонный фимиам пред
троном горнего милосердия! Оно, подобно чистой воде, омывающей тело, омоет душу твою
и, уподобя ее некогда верховному херувиму, сделает достойною стоять при олтаре небесного
агнца.
Слезы выпали из очей добродетельного; он отер их с улыбкою, и я, бросясь со
слезами к ногам его, целовал с умилением благодетельную десницу. Я вступил в должность
столько приятную и с месяц плавал в удовольствии. Ах! как сладостно быть утешителем
несчастного! Для сего только пожелал бы я богатства, пожелал бы скиптра и диадимы!
Утро посвящено было отобранию просьб и рассмотрению оных; послеобеденное
время употреблял я на освидетельствование просящих. Куда ни появлялся, везде встречаем
был стонами, воплями, клятвами в неимуществе, а провожаем уверениями в вечной
благодарности. Однако я на все смотрел испытующим взором и нередко отказывал; именно
я, ибо его превосходительство во всем мне совершенно верил. При всей, однакож,
проницательности моей (сколько ее во мне ни было, я всю истощал без остатка), случилось
сделать однажды промах и довольно большой. Молодая девушка, сопровождаемая старухою,
приступила ко мне с умолением. Описание несчастий ее так разительно, слезы ее о потере
матери и брата так трогательны, лицо ее, каждое движение так убедительны, что я
совершенно поверил, и красавица с старухою получили помощь довольно значущую, хотя я
и не подумал справиться о их жизни.
Недели чрез две после того, призван будучи к Доброславову, я увидел строгость и
негодование, носящиеся по лицу его. Такая необыкновенность меня поразила, и я с робостию
спросил о причине.
- Ты сам причиною моего неудовольствия, - отвечал он. - Точно ли ты осведомился о
состоянии и роде жизни той старухи и девушки, о коих недавно так много ходатайствовал?
- Признаюсь, нет; но их наружность, их слезы...
- Были обман и притворство! Выслушай, что вышло. С некоторого времени завелась в
Москве шайка бродяг, которая наносила беспокойство полиции, а жителям - обиду и
грабительство. Долго не могли открыть следа к их убежищу, однако нашли. Старуха и дочь
ее, тобою мне рекомендованные, были: первая - содержательница воров, а другая -
любовница их начальника. С помощию денег, мною им данных, они бросились подкупить
темничных стражей, чтоб, освободя любезных им узников, бежать из города, по крайней
мере на несколько времени. Им не удалось, они пойманы, и если ты хочешь удостовериться в
истине, выходи в первый торговый день на площадь, где увидишь воздаяние по заслугам.
- Боже! - вскричал я, побледнев и с трепетом отступив назад.
- Друг мой, - продолжал Доброславов, - я не хочу подражать другим, которые, на
моем месте, верно бы, тебя за подобную ошибку лишили места. Я требую только, чтобы ты
впредь был рассмотрительнеe и не почитал того добродетелию, что носит ее образ.
Сказывают, что крокодил, заползши в кустарник, представляет плачущего младенца.
Неопытный человек приближается, ищет и бывает жалкою добычею ужасному чудовищу.
Я поклялся вновь помнить его наставления и поступать по ним. Год службы моей
прошел; я был очень доволен Доброславовым, а он мною.
Пора упомянуть о другом приключении, которое имело на меня большое влияние,
или, лучше сказать, я на него. В первые месяцы службы моей у Доброславова, посещая
театры и прочие публичные собрания, познакомился я с молодым французом Луцианом. Он
был молод, пригож, ласков, тих и добр, как казалось; и я подружился с ним от чистого
сердца. Он родился в Москве, а потому совсем не походил на француза. В короткое время он
познакомил меня с своею матерью, славною содержательницею пансиона, где
воспитывались молодые девицы из хороших домов. Старуха меня полюбила, и все мы трое
приятно проводили вечера. Меж тем отошел учитель истории; мне предложено место его, и я
с радостию принял, рассчитывая, что занимать два места и из обоих получать жалованье,
гораздо нехудо. Таким образом, поутру я занимался делами г-на Доброславова, а после обеда
часа три преподавал урок и уезжал делать свидетельства о просящих. Я не объявлял о новой
должности его превосходительству, боясь, чтоб он не запретил. Корыстолюбие было тому
виною, а притом и тщеславие, что я в силах отправлять две должности. "Если не совсем
несправедливо сказано, - думал я, - что слуга не может служить двум разным господам, то,
верно, уже не для всех: вот я служу двум, и оба довольны мною".
В один вечер мадам, отведши меня в свою спальню, посадила и начала говорить
вздыхая: "Я надеюсь, почтенный друг, что вы уважите намерения чадолюбивой матери, и
если откажетесь помогать ей, то, верно, сохраните тайну, которую она вверит сердцу
вашему. Вы сами можете быть отцом и тогда будете судить, что значит любовь к
единственному сыну".
Вступление поразило меня; воображение запылало. Я так живо вспомнил об
Никандре, как бы вчера только лишился его, и клялся помогать мадаме в ее предприятиях,
чего бы то ни стоило. Она продолжала:
- Вы заметили, думаю я, в пансионе моем девицу Марию, которая так скромна, тиха,
прекрасна лицом и душою; но вместе так застенчива, так стыдлива, что краснеет при
приближении каждого мужчины? Она не может без трепета выслушать слово "любовь", хотя
сама есть плод пламенной любви, то есть побочная дочь одного знатного господина и какой-то
княжны, которая скорее согласилась подарить любовника дочерью, нежели выйти за него
замуж и тем, огорча своих родственников, навек себя обесславить. "Я охотно бы соединила
судьбу мою с твоею, - говорила она в часы пламенных восторгов, - но сам рассуди: предок
твой, который первый стал известен в летописях России, жил во времена Петра Великого; а
мой был урожденный князь, прямо происходил от Рюрика и уже при дворе царя Иоанна
Васильевича Грозного был ближним боярином".
Против таких доказательств и не любовнику устоять нельзя. Он терпеливо ожидал
разрешения своей богини, и когда она родила Марию, то отдали ее в мои руки на
воспитание. Отец и мать по време нам клали в один иностранный банк на имя дочери
немаловажные суммы, так что теперь ее приданое простирается до ста тысяч. Посуди,
любезный друг, какая невеста! Давно назначила я ее для своего сына, который, как сам ты
согласишься, ее стоит; но - жестокие предрассудки! - мать ее, которая теперь за князем
Деревяшкиным, хотя дряхлым, но презнаменитым стариком, ведущим род свой от князя Кия,
и слушать не хочет, чтоб дочь ее была за кем-либо, как не за гвардейским офицером из
знатного дома: она очень пристрастна к сему классу! Теперь ты несколько понимаешь план
мой. Другого не осталось, как склонить прелестную Марию к любви сына моего; а там,
верно, обстоятельства примут другой вид. Гвардеец не возьмет ее, она будет моею
невесткою, а вы получите достаточное награждение.
Вы, может быть, не догадываетесь, чего я хочу от вас просить? Выслушайте! Я, как
мать, без навлечения подозрений взяться не могу содействовать моему сыну; похвалы
матери сомнительны. Вверить кому-либо опасно. Я окружена девицами, их горничными
девушками и прочею сволочью, которая редко меня оставляет. Всего удобнее взяться за сие
дело вам, человеку постороннему, на которого никто не обращает особенного внимания, а
сверх того, учителю! Ну, что вы на это скажете? Согласны ли помогать мне? А
благодарность моя будет соразмерна вашему одолжению.
Так говорила красноречивая мадам, и я задумался, что отвечать бы ей на такое
лестное предложение. На размышление потребовал я несколько часов и обещался ответ
принести на другой день в ту же пору.
Лежа у себя на постеле, я рассуждал так: "Луциан - мой приятель, мать его очень меня
любит: почему же и не услужить? Мариина мать, несмотря на свою сиятельность, есть
вздорная женщина, которая не заслуживает доброго слова. Она и в пожилые лета так, видно,
ветрена, как избалованный ребенок. Я усердствовал двум уже боярам, но награжден худо;
теперь постараюсь сделать им противность и посмотрю, что будет!"
Поутру написал я на имя Марии письмецо, в котором весьма живыми красками, в
самом роскошном, пленительном виде представил любовь к ней милого Луциана. Сколько
прелестей, сколько наслаждений, сколько блаженства ожидает ее в объятиях юноши! Я
намеревался письмецо это вложить в тетрадь ее, когда буду экзаменовать при уроке; а
потому советовал на другой день доставить мне чистосердечный ответ таким же образом.
Я исполнил по своему предположению удачно, и мадам была вне себя от восторга, о
том услыша. "Вы рождены быть великим человеком", - заметила она, и я улыбался,
расправляя бакенбарды. Я соглашаюсь охотно, что таковой поступок мой непростителен и
достоин всякого нарекания; но я решился открыть вам всю истину, не закрывая и пороков
своих.
На другой день с потупленными взорами, с пылающими щеками, с колеблющеюся
грудью прекрасная Мария вручила мне тетрадь свою, в которой я, нашедши письмецо,
искусно вынул, и по возвращении в кабинет содержательницы оба прочли следующее.
"Сердце мое не терпит скрытности и притворства. Так Луциан меня любит? Вы
доставили мне неожиданную, прелестную новость! Я сама давно люблю его страстно, но
боялась обнаружить движение сердца моего. Как скоро вы принимаете в том участие, я более
не скрываюсь и скажу чистосердечно, что как только найдете случай, я со всем пламенем
повергнусь в объятия моего любезного!"
Госпожа надзирательница с удивлением, подвинув очки на лоб, глядела на меня
пристально, а я хохотал во все горло.
- Вот что значит, - говорил я, - быть откровенною, чистосердечною! Вот что значит
воспитываться в вашем пансионе!
- Не шутите насчет воспитания в моем пансионе, - сказала мадам, - могу вас уверить,
что оно не уступит самому лучшему воспитанию в каком бы то ни было парижском
институте.
По довольном совещании переписка продолжалась. Я заставил скоро Луциана писать
от себя, то есть переписать мною сочиненное. Нельзя изобразить восхищение молодой
невинности, когда она пpочла начертание руки своего дражайшего. Словом, не прошло
четырех месяцев, как прозорливая мать заметила и сообщила мне, что Мария носит под
сердцем залог любви и счастия. "Теперь надобно подумать, - говорила она, - как хорошо
кончить дело, которое начато так удачно. Это уже беру я на себя, господин Чистяков, и вас
более не затрудняю! Вы можете спокойно ожидать развязки и награды, достойной трудов
ваших. Равным образом развлекаться вам учением также не советую; посвятите всего себя на
услуги Доброславову и оставлены не будете".
Мне чуден показался такой мгновенный перелом; но я успокоился, представя, что и
той награды, какую получу после окончания сей комедии, будет для меня достаточно и без
жалованья за мои уроки. Я прилепился всею душою к пользам Доброславова, исправлял
свою должность, иногда посещал мадам, был принимаем ласково, и жизнь моя текла как
тихий светлый ручей в цветочной долине. Немного, правда, возмутило меня происшествие с
прекрасною просительницею, о чем я упомянул незадолго пред сим; но как благодетель мой
забыл о том, то и я мало заботился. На целый мир смотрел я равнодушно. Тогда
свирепствовали в Польше внутренние мятежи, в Турции - война, в Швеции - голод; но я,
вздохнув о бедствии страждущего человечества, говорил: "Сами виноваты! Зачем народ
хочет больше значить, нежели должно? Больше быть счастлив, нежели можно?
Безумствовать и за то мучиться есть удел бедного человека. Блажен, кто подобно мне, нашед
мирное пристанище, живет, довольствуясь малым и не стремясь овладеть тем, что
простирается далее круга возможности".
В одно утро, когда я, сидя в своей комнате, рылся в бумагах, крайне изумился,
услыша в кабинете Доброславова смешанный крик, похожий на женский. Как сего прежде не
случалось никогда, то я пришел в беспокойство и бросился туда. Кто опишет мое смятение
при виде на такую картину! Доброславов сидел в креслах, положив голову на стол и закрыв
ее руками. Мария стояла пред ним на коленях, обнимала с рыданием ноги его и с воплем
говорила: Сжалься, родитель мой!" Подле нее лежало в маленькой люльке кричащее дитя, а в
углу стояла, потупясь, печальная мадам.
Едва успел я окинуть глазами все предметы, которые так меня поражали, как мадам
взглянула на меня с яростию, подскочила, схватила за руку, и, протянувшись к
Доброславову, завопила: "Вот, милостивый государь, тот злодей, изверг, который ввел в
соблазн неопытную девицу; он поверг ее своими адскими советами в объятия пылкого
Луциана. Вот свидетели его вероломства! Прочтите, милостивый государь, прочтитe и
уверьтесь в моей и сына моего невинности. Один хитрый плут сей всему виною. Несчастные
письма его, коими развращал он Марию, нашла я, когда бедствие было уже невозвратимо!"
Тут она с видом обиженной невинности подала Доброславову письма мои к Марии,
которые, можно сказать, сама мне диктовала или по крайней мере все читала прежде, нежели
отдавал я Марии. Эта новость поразила меня. Я стоял как вкопанный; взглядывал то на
мадам, то на Доброславова. Я терялся сам в себе!
Наконец, его превосходительство поднялся, взглянул на меня, правда без гнева, но
раскрасневшись и с пылающими глазами от негодования.
- Мне недосуг теперь заняться с вами, - сказал он, - подите в свою комнату и ждите,
пока я позову!
- Милостивый государь! - вскричал я, рассердясь не на шутку. - Извольте выслушать
прежде, нежели обвините!
- Оставьте меня, - сказал он и отворотился. - Я вышел с сердцем, полным досады и
гнева на вероломную мадам и легковерного Доброславова. Две недели не видался я с ним, да
он редко бывал и дома, как уведомлял меня служивший мне мальчик. Однако стол мой
продолжался по-прежнему, и я терпеливо ожидал минуты примирения или совершенного
разрыва нашего союза.
В один раз я читал какую-то книгу и остановился па следующем разительном месте:
"Безумен, кто дерзнет мечтать, что он знает сердце человеческое, тайные его изгибы,
движения, пристрастия, отвращение. Не так непостоянен ветр, носящийся по челу
небесному; не так переменно зыбкое лоно моря, как изменчивы, непостоянны сердца
человеческие! Мы не понимаем, часто не отгадываем собственных желаний: как же можем
постигать чужие?"
Едва кончил я слова сии и начал приводить их в логический порядок, вдруг вошел ко
мне Доброславов, сел с важным видом и начал говорить:
- Так, господин Чистяков! Ты причинил мне неудовольствие. Виноват ли ты, или нет,
но неудовольствие все тем же остается. Дело совсем кончено. Мария уже женою Луциана,
который, по моему старанию, пристроен к месту. Я все забыл, простил всех, и прежде
нежели мы примемся за обыкновенные дела свои, я хочу знать, какое имел ты участие в сей
интриге?
- Милостивый государь! - вскричал я, - если б мадам открыла мне, что Мария есть
дочь ваша, то, клянусь, я не вступился бы в, такое дело! Но я совсем и не воображал того!
Тут рассказал я с полным чистосердечием обо всем, как происходило. Когда кончил я
свою повесть, Доброславов говорил: "Вижу, что ты не виноват в рассуждении меня, и
доволен. Но касательно самого дела ты виноват много! Однако, чтобы доказать, что я имею к
тебе еще большую доверенность, нежели прежде, то открою план мой об устроении твоего
благополучия. Знай, что здесь есть общество благотворителей света. Благодеяния его
изливаются втайне, и члены его, равно как и место собрания, неизвестны. Самые члены не
знают друг друга, заседая в полумасках. Новый член вписывается в книгу под именем
звезды, стоящей вертикально в минуту вступления его в сей орден. Хочешь ли иметь понятие
о высокой таинственной мудрости, которая пронзает небеса и освещает сокровенные
движения горних духов? Хочешь ли знать замыслы европейских дворов, намерения бояр,
весь ход подлунного мира? Хочешь ли вместе со мною и моим другом, который есть
главный руководитель и просветит ель общества, быть светилом мира, другом людей и
повелителем? Или просто, как несмысленная чернь называет великих людей сих - масоном?"
Я сидел, устремив взоры на Доброславова. Такое странное, чудное предложение меня
изумило. Сердце мое затрепетало приятным трепетом, и кровь быстро волновалась в груди.
Изъявив ему чувствительнейшую благодарность за то высокое мнение, какое он обо мне
имеет, я сказал, что с детскою покорностию предаюсь его руководству.
- Хорошо, - говорил он. - Тайное предчувствие внушило мне, что духи наши были в
братской связи еще прежде, нежели небытие оживилось и природа почувствовала биение
пульса. Отселе не иначе буду называть тебя, как братом, и ты меня тем же именем.
Несколько времени назад я предложил сообществу о принятии нового брата, которого ум,
бдительность, а особливо скромность, испытал я в годичное время. Все единогласно
утвердили мое предложение, и тебе стоит явиться только, - что мы ввечеру вместе и сделаем.
Я снова благодарил моего благодетеля, и оба расстались очень довольны один другим.
Голова моя кружилась; воображение пылало. Весь день походил я на страждущего горячкою.
"Как? и я буду понимать действия неба и духов, его наполняющих? Я буду слышать их
беседы, любоваться их образом, без сомнения прелестнейшим? О! как же непростительно
грешат те, кои издеваются над священною метафизикою, а особливо над мудрейшею
дщерию ее пневматологиею! Коль скоро достигну я той высокости, какую обещает мне
Доброславов, тогда докажу буйным невеждам, что они грубо обманываются; разрушу
сомнения света, открою завесу непроницаемую и покажу небожителей!"
Так сгоряча рассуждал я, забыв, что Доброславов требовал от меня более всего
молчаливости. Но человек слаб! Как не восхищаться, готовясь проникнуть в недра неба и
увидеть такую редкость, как духи! В старину они все-таки почаще являлись людям, а ныне
как в воду упали.
День прошел в сем мечтании; настали сумерки; Доброславов вошел ко мне с
Олимпием, завязали мне глаза, вывели из дому, посадили в карету и поехали. Благодетель
увещевал меня не робеть, и я был довольно бодр. Чрез час карета остановилась, мы вышли.
Долго водили меня, и, наконец, Доброславов сказал: "Стой здесь до времени". С маски моей
сняли повязку и - о ужас! - я увидел обширную комнату, обитую черным сукном, на котором
из белого вышиты были птицы, четвероногие, гады, рыбы и насекомые. Посредине комнаты
стоял большой стол, уставленный свечами, за которым сидели, потупя головы, в молчании
около пятидесяти человек в черных мантиях, на коих изображены были пламенными
красками таинственные знаки, как-то: созвездия, планеты, духи парящие и ползающие,
добрые и злые. Первенствующий из них встал, взошел на кафедру, поклонился собранию
весьма низко три раза, а потом говорил: "Почтенные, высокопочтенные, просвещенные и
высокопросвещенные братия! Позволено ли будет говорить мне о принятии в общество наше
достойного сочлена?"
Тут все встали, также низко поклонились ему три раза и сказали: "Говори,
Высокопросвещеннейший наставник наш и брат!"
Он начал громко и размахивая руками; говорил так высокопарно, так замысловато,
что я не мог понять ни одного слова. Куды? Он упоминал о небесной гармонии, о брачном
сочетании звезд, о выспреннем плане Еговы, начертанном для создания человека. С час
продолжалась речь сия, и я впал в уныние, что ничего не понимаю. "Конечно, я еще
недостоин понимать языка истинной мудрости", - думал я и перестал слушать. Сердце мое
занывало.
Наконец, оратор кончил вопросом: "Согласны ли, братия?" Вместо одобрительного
ответа они со всей силы начали хлопать по своим лайковым передникам. Тогда говоривший
речь подошел к телескопу, навел его на звезды, долго смотрел, наконец вписал что-то в
большой книге, развернутой на столе, и громко возгласил: "Козерог будет имя ищущему
просвещения младенцу!" Тут некоторые вышли в другую комнату, а прочие запели песню, в
продолжение которой покрыли меня мантиею, на голову надели шляпу и начали
поздравлять. Со всех сторон раздавалось: "Поздравляю тебя, почтенный Козерог! Ты ступил
на светлую стезю истины. Ты принял в себя луч разума, истекающего из небесных чертогов;
да возможем нарещи тебя вскоре отроком, а потом и братом!"
Я только что кланялся во все стороны, не зная, как назвать кого.
Тогда начальный вышел, а за ним и все мы. Я увидел преогромную залу, великолепно
освещенную; стены ее обиты были розовым бархатом. На стенах висели прекрасные картины
в великолепных рамах. На одной изображен был Адам в объятиях Евы, когда они были еще в
счастливом состоянии невинности. На другой - восхищенный мудрец, взирающий
пламенными глазами на прелести юной красавицы, моющейся в ручье. На третьей - Соломон
в кругу множества девиц красоты неописанной. Одна окуривала его одежды, другая
опрыскивала благоуханием востока, третия переплетала волосы золотом и жемчугом. Все
картины были подобного содержания. Зала окружена была диванами из пунцового атласа.
Посредине стоял большой стол, уставленный яствами и напитками.
Когда все уселись и довольно понасытились тем и другим, начались веселые
разговоры, и радость заблистала на глазах каждого; ибо и видны были одни только глаза,
нос, рот и подбородок; а верхнюю благороднейшую часть головы покрывали прежние
полумаски. Один говорил о прелестях покойной, довольной жизни; другой отдавал
преимущество любви прелестной девицы; третий доказывал, что без вина и самые
пламенные объятия покажутся ледяными. Все говорили, все шутили, однако без насмешек,
без колкостей, а прямо по-братски, и оттого веселость была непритворная. Один я сидел
молча, не зная, как и к кому отнестись.
Сидевший подле меня спросил:
- Что ты молчишь, почтенный брат Козерог! Или тебе не полюбилось увеселение
наше? Клянусь, таково должно быть всегда увеселение мудрого! Спроси у
Высокопросвещеннейшего, он подтвердит!
- Не оттого молчу я, что мне здесь не нравится, а, никого не зная, не смею говорить.
- Как? - сказал сосед. - Тебе стоит только взглянуть на спину каждого, так и узнаешь
имя его. Там написано пламенными словами имя той звезды или планеты, под которою он
записан в книгу превечной мудрости. Я называюсь Скорпионом. Там сидит Телец, который,
видно, знатный барин, ибо всегда является в брильянтах и говорит важно и протяжно. Вот
Большой Пес, или Сириус, и, судя по словам, должен быть великий подьячий: так все речи
его крючковаты! Вот Овен, и как приметно, купец. Вот Водолей, как кажется, эпический
стихотворец. Только он не выдерживает своего имени: воды боится, как яду, а вливает в себя
одно вино. Его лучше бы назвать Виновлей. А что касается до меня, то я ношу почтенное
звание актера на здешнем театре и прошу покорно ко мне, Вы должны быть честный
человeк, когда удостоились совосседать с нами, и притом по представлению
Высокопросвещенного.
- Хорошо, - отвечал я, - но как мне узнать вас в лицо, не видя его и не зная вмени?
- Ничего, - отвечал он, - стоит вам только на сцене, где после представления
собираются театральные боги, богини и их обожатели, сделать масонский знак, так я и
догадаюсь.
- Какой же это знак? - спросил я с нетерпением.
- Указательным пальцем правой руки, - отвечал он, - коснись большого на левой;
потом изобрази кружок на лбу и почешись в затылке, то я мигом догадаюсь, что ты сочлен
знаменитого сего святилища.
Во время ужина брат Скорпион рассказал мне имена всех сочленов и догадки свои о
состоянии каждого в свете. Я нашел в одной зале весь скотный двор земной, небесный и
преисподний. В самом дeле: тут были Львы, Тигры, Медведи, большие и малые, Змеи,
Скорпионы, Раки, Гуси, Лебеди и проч. и проч.
Когда пресытились от благ земных, Высокопросвещенный три раза ударил по столу
молотком, и глубокое молчание настало. Оно продолжалось около двух или трех минут,
после чего все, возвыся гласы, воспели следующую песнь!
Ликуйте, братья, путь свершая
И музикийский глас внимая;
Глядите, мудрость где живет!
Чтоб не иметь в пути препоны,
Се истины святой законы
Вам Геометрия дает. (2)
Строитель мудрый всей вселенной,
Во братски души впечатленной,
Ведет нас в радостный эдем.
Чтоб жизнь там в благе провождати,
Он сам благоволил нам дати
Блистающу звезду вождем. (2)
По окончании сей сладкогласной речи все мы уселись по диванам. Мгновенно
раздалась невидимая огромная гармония; быстро отворяются потаенные двери залы,
вылетает хор юных, прелестных нимф, одетых в греческом вкусе, в белых легких одеждах, с
полуобнаженными полными грудями и цветочными венками на головах. Пламень разлился в
груди моей, взоры налились сладкою влагою и с дикостию вожделения обращались от
одного предмета к другому. Прелестные нимфы сии начали пленительную пляску. Они
кружились, обнимались, сближались и опять разбегались. Каждое их движение было огонь,
ветр. Если одна обнаруживала гибкий, стройный стан свой, другая блистала очаровательною
белизною; одна - быстрым, все проникающим взором, другая - томным, нежным,
умоляющим. Словом, что черта, что взор, что малейшее движение, то новая прелесть, новая
нега, новое наслаждение. Я покушался думать, что достиг эдема Магометова и окружен
вечно невинными гуриями; или, просидя один вечер за столом, помощию нескольких
бокалов вина столько уже просветился, что достиг блаженства видеть небожителей и
упиваться сладостию их взоров. Весь состав мой обратился в восхищение; каждое дыхание
было подобно кроткому огню юного майского солнца, которое согревает распускающуюся
розу, не утомляя нежного недра ее палящим зноем.
На стенных часах в зале пробило двенадцать часов, и вмиг все утихло; музыка
остановилась, пляски также; все девицы стояли в глубоком молчании, которое продолжалось
несколько секунд. Тогда встал Высокопросвещеннейший с своего дивана и сказал громко:
"Которую из сих прелестных назначаете вы царицею ночи сея?"
"Прекрасная Ликориса да будет царицею, да усладит тебя своею любовию", -
раздались голоса почтенной братии; и в то ж мгновение из-под полу возник престол,
блестящий резьбою, представляющею купидонов в разных положениях. По правую сторону
его, на особливом столике, стояла фарфоровая урна, а по левую - миртовая диадима.
Высокопросвещеннейший встал с своего места, подошел к одной из нимф, возвел ее на трон,
возложил на голову венок, и, облобызав румяную щеку ее, сел на свое место. Прелестная
юность взяла арфу, наложила белые персты, - все умолкло, - и чистый звонкий голос ее
раздался в сопровождении звонких струн.
Блажен, кто в жизни жить умеет,
К прелестному хранит любовь!
Его природа не хладеет,
Хотя и охладеет кровь.
Кто любит, юн под сединою;
Вино согреет хладну кровь.
В объятьях с нимфою младою
Блаженство даст ему любовь!
Алчные взоры мои пожирали певицу неподражаемую. Любовь, подобно огню молнии,
поразила сердце мое, и оно запылало. Она одна казалась мне достойною моих объятий, а
прочие все обыкновенные прелестницы. Один звук ее голоса возвышал меня к небу, и я пил
прелесть наслаждения с румяных уст ее; но мысль, что она будет в объятиях другого,
дряхлого старика, погружала меня в оледенение. Сердце каменело; невольно отвращал я
взоры и стенал. Не понимаю, что могло вдруг так нечаянно воспламенить меня к Ликорисе,
которой я не знал, но мог положить наверное, что она многих из общества собратий моих
сделала счастливыми. Это или обаяние торжественности, с какою происходило действие, или
великая роскошь окружающих предметов, новость одежд девических, сладость гармонии, а
наконец, чад от вина, за столом выпитого, - вероятно, все вместе сделало меня обожателем
Ликорисы, и я поклялся употребить все старания сделаться счастливым.
Пение кончилось. Братия встали и подошли к трону. Богиня заставила каждого из нас
вынимать из урны жребии, на которых написаны были женские имена, греческие и римские.
Дошла очередь до меня. С трепетом и почти нехотением опускаю руку, вынимаю, читаю
вслух: "Лавиния", - и вмиг девушка с потупленными взорами, с закрасневшими щеками, с
волнующеюся грудью берет меня за руку, отводит и сажает на диван. От стыдливости она не
смела поднять глаз, а я, движимый любовию к Ликорисе и ревностию, сидел отворотясь, как
вдруг с ужасом увидел, что стены залы поколебались, свечи в люстрах постепенно потухли,
диваны начали двигаться и в один миг очутился я в небольшой, чистой, уединенной комнате,
в углу которой горела лампада. Все умолкло.
Лавиния недовольна была продолжительным моим молчанием и бесчувственностию.
Она с нежностию и даже восторгом сжимала меня в пламенных объятиях, давала мне
страстные поцелуи, но я и не глядел! Утомясь от тщетных стараний, она сказала с досадою:
"Не превратились ли вы в мрамор, почтенный Козерог?" Звук голоса привел меня несколько
в себя; я взглянул на нее пристально и затрепетал. Незнакомка, приметив то, сказала с
улыбкою:
- Неужели вы, почтенный брат, так новы в обращений, что дрожите, оставшись
наедине с женщиною? Если так, то напрасно: мы совсем не ужасны!
- Княгиня Фекла Сидоровна! - сказал я, отталкивая ее одною рукою, а другою сняв
маску. Она ахнула, побледнела и упала на диване без чувства.
Кроме негодования и досады, я ничего не чувствовал к ней в ту минуту и нимало не
старался привести в чувство. "Презренная женщина! - говорил я. - Ты стоишь не сего
наказания. Ты отравила дни мои горестию; ты заставила вести кочевую жизнь и быть во
всегдашней опасности лишиться пристанища. О порок! как ужасны следы твои! Стоит
издалека взглянуть на тебя с приятностию, ты с быстротою ветра прилетаешь и в ужасных
объятиях сжимаешь несчастную жертву!"
Лавиния моя, пришед в себя, сказала с геройскою твердостию:
- Князь! не станем часов сих наполнять упреками: что прошло, то невозвратно! Гнев и
досада тут невместны. Я уверена, что и ты в течение пяти или шести лет нашей разлуки не
невинен. Не предлагаю тебе моих объятий, ибо ты не найдешь в них утехи, а я привыкла
видеть у груди моей благополучных. Однакож это не мешает быть нам друзьями и
доставлять один другому выгоды. Назначь мне любую из подруг моих, и ты в
непродолжительном времени. будешь доволен. Я сама иногда бываю царицею ночи.
Такие рассуждения княгини, были, конечно, плоды закоренелого бесстыдства,
однакож они развеселили меня против чаяния. Если б она заплакала, упала к ногам,
раскаивалась, просила прощения, примирения и проч., то любовь моя могла возобновиться,
ежели не совершенно в сердце, то, верно, в воображении; ревность стала бы мучить, терзать,
и я, конечно, был бы вновь несчастен. Но как философствующая супруга моя была так
равнодушна, то ее спокойствие перелилось в меня, и я смотрел на нее как на старинную
знакомку, с которою долго не видался.
- Ты изрядно умствуешь, - сказал я ей, - и после моего просвещения, -видно,
доучивалась в благоустроенной школе?
- Не без того, - отвечала она улыбаясь.
Но когда я рассказал ей о потере сына, Феклуша заплакала. И распутная мать - все же
мать и может любить дитя, не терпя отца его.
Всю ночь провели мы в болтанье, и я рассказал ей чистосердечно мои любовные
похождения. Мне хотелось тем кольнуть Феклушу и показать, что если она может прельщать
сердца людские, то и я на свой пай не последний соблазнитель. - Таковы сердца
человеческие!
Но что было чуднее, то Феклуша, выслушав о том, покраснела, и хотя улыбалась,
однако не могла скрыть досады. Опять повторю: таковы-то сердца человеческие! - Тут я
признался в сильной страсти моей к Ликорисе. Лавиния захохотала.
- Знаешь ли, - сказала она, - что Ликориса есть любовница Высокопросвещеннейшего?
Он стар и дряхл, не может уже наслаждаться любовию; по крайней мере утешается тем, что и
другие лишены девических объятий Ликорисы.
Ликориса мне хорошая приятельница, и нередко, плача на груди моей, признается, что
старый Высокопросвещеннейший крайне для нее несносен. Она со всею нежностию
поверглась бы в объятия другому, но судьба ее несчастная до того не допускает.
- Почему же? - сказал я. - Разве не жребий располагает выбором красавицы?
- Так, - отвечала она, - для всей собратий избираются подруги жребием, но по уставу
общества для Высокопросвещеннейшего назначается царица ночи, избираемая общим
согласием. Как все члены знают пристрастие его к Ликорисе, то ее и избирают чаще всех; а
если иной пожелает сам иметь прекрасную девушку сию и избирают царицею другую, то
старик отказывается, уступает сию честь другому, а себе назначает Ликорису. Как он есть
глава и законодатель, то ему все покорствует.
- Но как вы попадаете сюда, - спросил я, - и свободно ли можете выйти?
- Попадаем мы в общество случайно, как и ты, но уже не пользуемся такою свободою.
Мы можем только прогуливаться в саду сего дома, обнесенном высокою оградою. Однако,
как скоро которой из нас наскучит, она может просить, и ее выпустят с обязательством не
открывать тайны и местоположения дома. Но можно ли наскучить райскою жизнию?
Говорят, что во все время существования сего ордена был такой пример один, и то потому,
что некто из собратий, человек именитый, прельстясь красотою своей богини так, как ты
прелестьми Ликорисы, не хотел видеть ее предметом наслаждения других и уговорил
просить выпуска, который она без затруднения и получила.
В таких и сим подобных разговорах провели мы ночь, как глухой звук колокола
раздался по комнатам.
- Это значит, - сказала Лавиния, - что настало утро и братия должны готовиться к
отъезду в домы для исполнения должностей своих до будущей субботы. Собрание бывает
один раз в неделю. Надень маску, любезный князь, и прости! Положись на меня в
рассуждении Ликорисы. Она скоро наградит страсть твою; и если, сверх того, ты станешь
равнодушно смотреть на мои поступки, то, уверяю, очень доволен будешь!
Когда вышел я в залу, то при слабом свете маленькой лампады увидел большую часть
собратий. Доброславов подошел ко мне, взял за руку и вывел; в передней завязали мне глаза,
и мы поехали домой, где я и господин Доброславов проспали до полудня. Конечно, и он
бодрствовал всю ночь. Во весь день не видался я с ним.
Наутро другого дня он позвал меня к себе и говорил:
- Любезный брат и друг! Чтоб действовать хорошо в новом звании твоем, надобно
знать цель и предопределение общества, коего ты сочлен. Свет сей при самом лучшем
устройстве со стороны Великого Строителя бренными людьми так испорчен и искажен, что
неотменно требует стараний мудрого, чтобы происшествия следовали установленным
порядком. Сколько есть честных и добрых семейств, которые от холоду и голоду лишаются
жизни? Сколько есть бессмысленных злодеев, которые блестят золотом и жирными щеками,
коих душа так тоща, так безобразна, что походит на дьявола более, чем на подобие божие?
Итак, не благородно ли, не согласно ли с правилами Верховной Мудрости устроять
равновесие, то есть у богатого безумца отбирать часть имущества и отдавать неимущему
мудрецу? Одного заставить сим образумиться и познать тщету земных имуществ, а другому
доставить способы разливать свет ума своего в обширнейшем круге! Но богатые безумцы
горды и упрямы. Представления истины их не трогают, ибо они закоренели в заблуждениях.
Чтобы воспламенять в них угасшую искру божества, нет другого способа, как возбудить их
от сна лестию, угождениями и таинственным просвещением.
На сей великий предмет я и Высокий Строитель нашего общества избираем тебя,
любезный друг. Вчера в собрании видел ты братий Тельца и Гуся Полярного. Первый из них
- граф, а другой - заводчик; оба - крезы и безумны, как истуканы, но притом злы и
своенравны, как мартышки. Ты по нашему старанию сперва к Полярному Гусю вступишь в
услужение и будешь помогать нам в том, чего потребует польза мира. После примешься и за
Тельца. Как скоро успеешь в том и другом, то награда тебе будет соразмерна трудам, и
остаток жизни ты будешь вести в довольстве.
Я прельстился таким предложением, от которого, может быть, и отказался бы, если б
образ милой Ликорисы не преследовал меня во сне и наяву. Я обнадежил Доброславова
последовать всем его намерениям и расстался, будучи обнимаем несколько раз. Я наперед
веселился, что буду восстановителем равновесия в природе и помощником великим людям в
том, что требует польза целого мира. О! Как это прекрасно! Это столько же трогало душу
мою, сколько прелести Ликорисы мое сердце.
Под вечер я пошел в театр, чтобы по окончании представления увидеть почтенного
брата Скорпиона, но на тот раз играли немецкую комедию славного автора и на немецком
языке. Все зрители утопали в слезах, и вздохи заглушали слова актеров.
- Что вы находите в комедии сей печального, что так скорбите? - спросил я у одного
старика, подле меня сидевшего.
- Ах, - отвечал он с тяжким вздохом, - как можно быть равнодушну, смотря на
большую часть зрителей горько плачущих? Впрочем, я сам по-немецки ни слова не разумею!
- Чувствительность всегда похвальная добродетель, - сказал я и, оборотясь к другому
соседу, просил: - Скажите, пожалуйте, содержание сей жалостной комедии, если понимаете
язык!
- Как не понимать, государь мой. Хотя я родился и в Польше, но все же происхожу из
благородного дома фон Вольф-Калъб-Гаузов, что в Нижней Саксонии; а потому как
сохранил свой отечественный я зык, так и достоинство немца, то есть благородство,
чувствительность и всегдашнее присутствие духа. Знаете ли, отчего в России большая часть
шорников, колбасников и трубочистов все немцы? Именно оттого, что они с неподражаемым
благородством выправляют ремни, с нежною чувствительностию начиняют колбасы и с
геройским мужеством лазят по крышкам домов, чистя трубы!
- На все согласен, - отвечал я, - но желал бы знать содержание комедии. Пожалуйте
потрудитесь.
- Извольте. Вот оно. Один благородный немецкий барон, имея от роду не более
пятидесяти лет, женился, по обыкновению всех баронов священной римской империи, на
пятнадцатилетней девушке и пpотив всех обыкновений прижил с нею, собственно он своею
баронскою особою, двух детей. Он любил жену свою, как прилично благородному немцу, то
есть с чувствительностию и присутствием духа; пил пиво, курил табак, ездил с собаками в
поле и проч., как водится у баронов.
Молодой баронессе такая жизнь не понравилась; она украдкою познакомилась с
каким-то повесою и, верно, уж французом и, оставя мужа и двух детей, бежала куда глаза
глядят. Хотя такие происшествия в высоких баронских домах нередки, и всякий
благородный немец должен смотреть на то с присутствием духа, однако с нашим бароном
сделалось иначе. Ах бедный, жалкий человек! Он предался унынию, оставил свои забавы,
перестал ездить за зайцами, отказался от пива и табаку, - и увы! - он в течение времени еще
больше сделал! Сколько слуга ни уговаривал его поесть чего-нибудь, чтоб не умереть с
голоду, - предлагал райские кушанья, как-то салат с селдереею, жареный картофель, даже
масло, колбасы, сыр голландский, - тщетно: все не помогло!
Тут благородный фон Вольф-Кальб-Гаузен, сложив крестообразно руки, взглянул
жалобно к небу и залился слезами, проговорив сквозь зубы: "Чего ожидать от несчастного,
которого и бутерброд нe прельщает!".
Такая горесть помешала ему заметить, что я встал и вышел из театра. Идучи домой, я
не мог надивиться безумному хвастовству и спеси сего немецкого пустомели. В последствии
времени я узнал, что многие из сих спесивых безумцев, не находя на родине куска хлеба,
приходят в Россию, нередко с котомкою за плечьми и в лохмотьях; и скоро, с помощию
таких же выходцев, как и они, подлостию, ласкательствами и всеми низкими средствами
достают себе выгодные места и после с гордостию и бесстыдством, презирают и теснят
природных русских. Тогда узнал я, что мы в гражданской образованности еще весьма далеки
от других наций; потому что таких примеров нигде не найдешь, кроме как у нас.
Глава XV. ВЕЛИКОЕ ПРЕДПРИЯТИЕ
Наутро вошел ко мне Олимпий, сел дружески и сказал:
- Я пришел к, тебе по приказанию господина Доброславова и буду говорить о том, что
он поручил. Знай, что я также член общества просветителей и называюсь там почтенным
братом Дельфином. В числе братии заметил ты Полярного Гуся, который в свете называется
Куроумов и есть богатейший откупщик? Он не только не скуп, как другие, но так быстро
богатство свое расточает на друзей и подруг, коих он любит страстно, что имение его скоро
обратится в дым. Итак, непростительно было бы для общества просветителей равнодушно
смотреть на безумное употребление имения, сего дара божия, который дается свыше на
благодеяния, богоугодные заведения, вообще на вспомоществование бедному человечеству.
Дабы великое преднамерение ордена нашего произвести в действие сообразно с его целию,
мы избираем тебя, любезный брат. Ты будешь священным орудием Вышнего и получишь
как там блистательный венец, так и здесь благи мирские! Для сего сделаешься ты
камердинером Куроумова и получишь от Доброславова полное наставление, по которому
поступая, верно успеешь в нашем высоком предприятии. Одна из любовниц богача того есть
моя искренняя приятельница, и помощию ее ты будешь принят в дом его под именем
ближнего ее родственника. Разумеется, должно хранить в тайне, что ты сам член того же
общества.
Бог, помогающий благим намерениям, не откажет и нам в своей помощи. Пойдем к
прекрасной Лизе.
- Как? - вскричал я. - Неужели это Лиза, которая некогда принадлежала господину
Ястребову?
- Она самая, - сказал Олимпий. - Как я первый ее друг, то и поставляю обязанностию
пещись о благосостоянии своего друга. Знатный боярин думал, что одним блеском экипажа,
в котором приезжал к ней, хвастливыми рассказами о величии предков и своем собственном
достаточно может прельстить пригожую девушку! Лиза увидела, что она должна томиться
голодом на атласных диванах, смотрясь в великолепные зеркала, или искать другого
любовника.
Я принял на себя стараться о ее участи, и она скоро сделалась обожаемым предметом
Куроумова, который умеет любить, как должно богатому откупщику.
Мы достигли жилища Лизы, и она приняла Олимпия как нежного друга; вспомнила и
обо мне и, смеючись, спросила:
- Как? уже не у Ястребова?
- Худо служить тем, - сказал я, - которые на знают чести!
- И за оказанные услуги, - подхватила Лиза, - платят рассказами о победах своих
предков и добычах, полученных от неприятеля.
Узнав намерения наши, она одобрила оные в полной мере, приказала мне остаться у
себя, ибо Куроумов прислал сказать, что будет у нее ужинать. После обеда Олимпий ушел, а
я занялся с Лизою воpожить на картах.
- Намерение ваше, любезный друг, - сказала она, - весьма похвально. Если только
можно, то надобно унимать безумца от его дурачеств; а если он знатен или богат,
следовательно упрямее злой женщины, то должно самые пороки его обращать в добрую
сторону. Если непременно уже надобно реке выступить из берегов своих, так пусть течет она
среди полей и, удобряя землю илом, доставит богатую жатву, чем снесет хижину бедного
хлебопашца и сделает несчастным целое семейство.
- Ваша правда, прекрасная Лиза, - отвечал я. - Может быть, намерение наше, если
разобрать по правилам нравственной философии, не совсем согласно с честию; но так и
быть! Прежде всеми силами старался я не уклоняться от путей ее, но всегда бывал обманут,
притеснен и бит. Теперь пускаюсь я наудачу; не слишком строго стану смотреть на свои
поступки и погляжу, не лучше ли выйдет?
- Уверяю, что лучше, - вскричала Лиза, и мы услышали стук кареты у подъезда. - Это
Куроумов! Стань, друг мой, в углу и будь благоразумен.
Чрез несколько минут ввалился в двери огромный мужчина под пятьдесят лет. Брюхо
его походило на бочку; багровые щеки и подбородок колебались, как студень; он про тянул
руки к красавице и прошипел, оскаля клыки: "Здравствуй!" Тут увидел я, что сказать слово
для него было труд нее, чем для Сизифа вскатить камень на гору в пропастях тартара.
Лиза, с нежностию потрепав его по щекам, сказала:
- Милый друг! Я нередко слыхала от тебя, что имеешь нужду в камердинере, который
мог бы исправлять и секретарскую должность. Вот мой двоюродный брат, который
учился с успехом многим наукам. Он отошел от знатного барина, который не платил ему
жалованья, и я прошу принять его к себе. За верность его и исправность я ручаюсь, как за
себя. Куроумов, окинув меня мутными глазами, сказал:
- Я не имею нужды в камердинере и никогда тебе о том не говорил. Теперешний, у
меня служащий, человек искусный, применился ко мне, и я им доволе