Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол, Страница 8

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

голова да хвост", "стяги говяжьи и полти свиные - на смех", что платьем и обувью он обносился, а "портной - швечишко неумеющий"; то, наконец, надоедает царю, что кирилловские монахи "смеются и поругаются мне, будто я у них в монастыре все коровы приел" и т. п. Аввакум выдержал себя до конца, до мученического костра, на который он всходил, крестясь двумя перстами, а когда охвачен был пламенем и уже задыхался, то и из пламени поднимал руку с двуперстным сложением и кричал свой последний смертный наказ, чтоб крестились так...
   Что особенно поражает в Аввакуме, это необыкновенная цельность характера, источником которой была такая глубина веры, что она действительно могла ворочать горами. И оттого, когда Никона в несчастии покинули все, исключая одного Иванушки Шушеры, за Аввакумом шли тысячи, и не только шли за ним, чтобы послушать его страстной проповеди, а шли на костры, на виселицы, на удавление, на самосожжение, на вырезывание языков или медленно умирали в острогах, подземных ямах и срубах, не поступаясь ни на йоту из того, что им завещал Аввакум. Личный характер первых учителей раскола объясняет нам и его историческую живучесть. Все нелепости, какие он рассказывает в своем житии, и рассказывает с глубокою верою в то, что они были, все эти изгнания бесов, все эти чудеса, как его ангел в темнице щами кормил, как саженный
   346
  
   лед на Байкале расступался, чтобы напоить его, как богородица в руках беса мяла и отдала его Аввакумову духовнику, как отрезанные языки у его учеников вырастали в ночь,- весь этот сумбур он поднял до высоты раскольнического евангелия, окрасив его, как яркою киноварью, своею собственною кровью и скрепив ужасною смертью Гуса на костре. А эти-то люди и оставляют по себе глубокий след в истории.
   Не таков был Никон.
   Через неделю после осуждения его на соборе, его, по повелению царя, призвали в крестовую церковь, что находилась на воротах Чудова монастыря. Проходя Кремлем, по площади, он упорно смотрел в землю, как бы ища чего-то потерянного и не глядя на толпы москвичей, далеко снявших шапки при виде некогда грозного патриарха. Он и теперь еще патриарх: патриарший клобук и богатая панагия так и плачут на солнце бриллиантовыми слезами. Никон думал о том, что его ждет, и, казалось, не слыхал сдержанного рокотанья голосов, говоривших о нем, жалевших его... Перед ним уже не несли креста, и он не благословлял народ, как было прежде...
   - Микитушка, ох! О-о-ох! - послышалось ему в толпе, и он невольно вздрогнул, продолжая упорно глядеть в землю и трясти головой.
   "Нет, нет, нет,- казалось, твердила упрямая расшатанная буйная головушка.- Это мне приверзилось... Кому звать меня Микитушкой?.."
   - Микитушка-светик! - послышалось опять, явственнее, ближе.
   Он глянул... Опять из толпы глядят те глаза, глаза ангела...
   "Всемилостивый! Что ж это такое!.. Нет, нет, нет!.."
   Почти ничего не видя, он вступил в сени крестовой. В ушах его раздавалось: "Микитушка-светик..." Дверь отворилась, и он вместе с клубами морозного воздуха очутился в церкви. Свечи ярко горят, слепят глаза. Он перекрестился... Опять те же глаза, нет, это глаза богородицы, но такие строгие, не милующие... За что же!
   Он огляделся. Патриархи и архиереи стояли в саккосах. Он искал глазами царя, но царя не было в церкви. Желтелось одно пергаментное лицо - лицо Алмаза Иванова, не в саккосе.
   Никон дважды поклонился в пояс патриархам и стал по левую сторону западных дверей... Послышался дребезжащий голос Паисия, который что-то благословлял. Затем
   347
  
   началось чтение, выписка из соборного деяния, такая длинная... Слух Никона ловил сначала один лишь гул голоса чтеца, который отдавался в сводах церкви, словно колотился о них, желая вырваться на волю, улететь высоко, до неба... Потом Никон стал вслушиваться в слова: все это он давно-давно слышал, много раз слышал...
   "Микитушка-светик..." Да, это приверзилось ему. Кто мог называть его так? И кто знал, что он Микитушка, Никита? Все знали только, что он Никон... Только она знала и звала его так - Микитушка - жена... Но она, поди, давно умерла: больше тридцати лет прошло, как они, он и она, постриглись и разошлись навеки... А как она плакала, валялась в ногах, не пускала его... Да, у нее такие были глаза, как у этого неведомого ангела... Как он любил когда-то эти светлые, детские глаза, как любил целовать их... А она, бывало, закроет их и улыбается. "Тю-тю,- говорит,- село твое солнышко, Микитушка, тютю, бай-бай..." А он их целует... "Солнышко, солнышко, выгляни в окошечко, твои детки плачут..." А она и глянет, брызнет светом... то-то молодость, глупость!..
   - "Проклинал российских архиереев в неделю православия мимо всякого стязания и суда",- возглашал Макарий вины Никона.
   "Покинутием престола заставил церковь вдовствовать восемь лет и шесть месяцев".
   "Ругаяся двоим архиереом, одного называл Анною, другого Каиафою".
   "Из двоих бояр одного назвал Иродом, другого Пилатом".
   "Когда был призван на собор по обычаю церковному, то пришел не смиренным обычаем и не переставал порицать патриархов, говоря, что они не владеют древними престолами, но скитаются вне своих епархий, суд их уничижил и все правила средних и поместных соборов, бывших по седьмом вселенском, всячески отверг".
   "Номоканон назвал книгою еретическою, для того, что напечатан в странех западных".
   "В письмах к патриархам православнейшего государя обвинил в латинстве, называл мучителем неправедным, уподоблял его Иеровоаму и Оссии, говорил, что синклит и вся российская церковь преклонились к латинским догматам: но порицающий стадо, ему врученное, не пастырь, а наемник".
   "Архиерея один сам собою низверг".
   "По низложении с Павла, епископа коломенского, ман-
   348
  
   тию снял и предал на лютое биение, архиерей оный сошел с ума и погиб безвестно, зверями ли заеден, или в воде утонул, или другим каким неведомым образом погиб".
   "Отца своего духовного повелел без милости бить, и мы, патриархи, сами язвы его видели".
   "Живя в монастыре Воскресенском, многих людей, иноков и бельцев наказывал не духовно, не кротостию за преступления, но мучил мирскими казнями, кнутом, палицами, иных на пытке жег"...
   Никон, по-видимому, не слушал, что ему читали. Не все ли уж равно! Он только качал головой; но это качанье было непроизвольное: оно осталось у него до самой смерти, как бы постоянно служа ответом на гвоздившую его мысль: "Нет, нет, зачем жизнь? Для чего она была? Разве это жизнь? Нет, нет!.."
   - Подойди сюда, Никон! - проскрипел голос Паисия. Никон машинально подошел к царским вратам, где стояли оба патриарха.
   Макарий дрожащими руками снял с осужденного клобук и панагию.
   - Отсель не будеши патриархом...
   - Знаю! Слышал! - оборвал его Никон, к которому, казалось, теперь только воротилось сознание.
   - Живи тихо, безмятежно...
   - Знаю и без вашего поучения, как жить...
   Глаза его упали на клобук, что сейчас сняли с него, а потом перенеслись на синеватые белки Макария и сверкнули гневом.
   - А жемчуг-от с клобука и с панагии, что с меня сняли, по себе разделите, достанется вам жемчугу золотников по пяти, по шти, да золотых по десяти,- сказал он с горькою ирониею.- Вы султанские невольники, бродяги, бродите всюду за милостынею, чтоб было чем заплатить дань султану...
   Он остановился. Грудь его тяжело дышала. Голова затряслась еще больше, все смущенно ждали последнего взрыва...
   - Эко на! Откуда взяли вы эти законы? Зачем действуете здесь тайно, что воры в монастырской церкви, без царя, без думы, без народа!- заговорил он хрипло: судороги давили его горло.- Меня упросили принять патриаршество при всем народе... Я согласился, видя слезы народа, слыша страшные клятвы царя... Поставлен я в патриархи в соборной церкви, пред всенародным множеством... А если теперь захотелось вам осудить нас и низвергнуть, то
   349
  
   пойдем в ту же церковь, где я принял пастырский жезл, и если окажусь достойным низвержения, то подвергните меня, чему хотите...
   Он не мог дольше говорить, ему перехватило горло. Он только безнадежно вскинул глазами на верх царских врат, где на цепочке висел и колебался золотой голубок... Ему казалось, что колебалась вся церковь, и стены, и пол...
   - Там ли, здесь ли, все равно,- едва слышно сказал Паисий.- А что нет здесь его царского величества, на то его воля.
   И старик молча подозвал к себе греческого монаха, стоявшего неподалеку. Тот подошел и низко наклонил голову. Паисий снял с него клобук и, поднявшись на цыпочки при помощи этого же монаха, надел его на опущенную голову Никона; как эта голова, так и руки Паисия одинаково дрожали. На лицах архиереев и архимандритов, присутствовавших в церкви, отражались то жалость, то стыд, то нескрываемое злорадство. Алмаз Иванов усиленно моргал своими чернильными пятнышками на харатейном лице.
   Дольше тянуть эту тягостную сцену было невозможно. Макарий антиохийский своими выразительными глазами показал, что пора увести его. Два Воскресенских монаха приблизились и тихо взяли под руки своего низверженного владыку. Он глянул на них, как бы ничего не сознавая, и тихо побрел с амвона, оступаясь на ступеньках его и не поднимая головы.
   Его вывели на крыльцо. Охваченный морозным воздухом, он разом пришел в себя и поднял голову. Народ, столпившийся у саней и разгоняемый стрельцами, снял шапки... "У него не взяли патриаршего посоха",- слышался шепот. "И монатья патриарша на ём; значит, он патриарх".- "Толкуй!" - "Что - толкуй? Али повылазило тебе!"
   Вышли и два архимандрита, из которых один был тот, которого мы видели в Соловках, Сергий.
   У саней Никон остановился и обвел толпу глазами.
   - Никон! Никон!- сказал он громко.- С чего это все приключилось тебе? Не говори правды, не теряй дружбы... Коли бы ты давал богатые обеды и вечерял с ними, не случилось бы этого с тобою.
   Он сел в сани и перекрестился. Сани двинулись. За санями шел Сергий, за ним стрельцы и народ.
   - Далек путь до господа,- сказал как бы про себя низверженный патриарх.
   - Молчи, молчи, Никон! - закричал ему Сергий.
   350
  
   Никон оглянулся. Рядом с санями шел его эконом.
   - Скажи Сергию, что коли он имеет власть, то пусть придет и зажмет мне рот,- сказал он эконому.
   Эконом приблизился к Сергию и, глядя ему в глаза, сказал громко:
   - Коли тебе дана власть, поди и зажми рот святейшему патриарху.
   - Как ты смеешь называть патриархом простого чернеца! - закричал на него Сергий.
   В толпе послышался ропот. Раздались негодующие голоса.
   - Что ты кричишь!- особенно резко выдался один голос.- Имя патриаршее дано ему свыше, а не от тебя, гордого.
   Стрельцы тотчас же схватили этого смельчака.
   - Блаженни изгнании правды ради! - вздохнул Никон.
   - Микитушка! Микитушка, о-о-ох! - послышался стон в толпе.
   Никон глянул по тому направлению, откуда вырвался стон, и задрожал. Те глаза, которые он считал глазами ангела, были близко и смотрели на него с невыразимой тоской и любовью. Только это были глаза не ангела, а просто монахини, уже пожилой, высокой и несколько сгорбившейся. Лицо ее было необыкновенно бело и нежно, несмотря на резкие морщины, как бы паутиной заткавшие это белое лицо, а черный монашеский клобук еще ярче оттенял его белизну.
   - Микитушка! Касатик мой! Благослови меня!
   Никон узнал монахиню. Это была его жена, та прекрасная подруга его молодых лет, с которою он разлучился назад тому три десятилетия... От нее остались только глаза, да и те, казалось, смотрели из могилы...
  
  

XVI. Убийство Брюховецкого

  
   Из хмурой, холодной Москвы, где птица на лету замерзала, а волки от стужи укрывались в человеческое жилье, перенесемся на теплый юг, в благодатную Украину.
   351
  
   Весна, усыпав землю опавшими лепестками роз, шиповника, горицвета, желтого дрока и пахучей липы, уже уступала место жаркому лету, предшествуемому "зелеными святами", "русальными игрищами", "клечальными ходами" и отпевающими свой положенный природою термин соловьями и кукушками. Вместо цвета желтого дрока и горицвета зеленые рощи, возлески и садочки горят "червонными чоботками" черноклена, пунцовыми, с черным крапом, глазами бруслины, пышными лепестками мака, чернобров-цев и гвоздики. Неумолчные ночные трели соловьев и гугнявые покукиванья кукушек заменялись неумолчными "русальными" песнями звонкоголосых "дивчат". Молодежь, в ожидании рабочей поры, дни и ночи проводит на улице, либо у реки, либо в поле за цветами, за выискиванием утиных и перепелиных яиц, либо рассыпается по лесу. Старые бабы бродят по лугам и полям, рвут добрые и недобрые травы: от порчи и дурного глаза, травы чаровницкие и всякое полезное и вредное зелье.
   Шла "русальная" неделя. Слышались россказни о том, что Пилип, возвращаясь из лесу лунною ночью, видел, как русалка качалась на гибких ветвях вербы и манила к себе Пилипа; но Пилип сказал: "Цур тоби, проклятая мавка, вот тоби дуля",- и благополучно дошел домой; или как Харько, переезжая на човне через Псел вечером, тоже видел, как на берегу, в высокой осоке, какая-то дивчина чесала косу, а когда он вынул из шапки горсть полыни и показал ее дивчине, она захохотала не своим голосом и бултыхнулась в воду. Говорили также, что на Остапа Прудкого напали разом пять русалок и стали его щекотать, а он был немножко выпивши, да и ну их всех "мацать" куда попало, так они, аспидские, простоволосые девки, все и разбежались от него с визгом, а он, Остап, ничего-то он не боится, да за ними, да все кричит: "Улю-лю-лю! улю-лю-лю!" После парубки говорили, что это были не русалки, а свои же, гадячские девчата, которые хотели испугать пьяненького Остапа; так не на таковского наскочили: он их всех полапал-таки порядком. А Явдоха Танцюриха, так та застала ночью русалку у себя на огороде; русалка рвала молодой бут, так Явдоха как кинет на проклятую русалку пучок любистку; а она как перекинется козою, да как закричит: "Меке-ке-ке!", да как махнет через плетень, только ее и духу было.
   Вот уже третью такую "русальную" неделю, третью весну проводит в Гадяче молодая пани гетманова, боярыня Брюховецкая, которую мы видели еще княжною Долгору-
   352
  
   кою в кремлевском дворце, в мастерских царицыных палатах, вместе с боярынею Морозовою, княгинею Урусовою и маленькою царевною Софьюшкою. Третье лето боярыня Брюховецкая живет в Украине, слышит и веселые, и тоскливые украинские песни, видит и приветливые, и сумрачные лица этих черкасов и черкашенок, эти черные чубы и усы, эти чернявые, увитые лентами и цветами красивые головки и все тоскует по своей родной сторонушке, по хмурой, но дорогой ей Москве белокаменной.
   Недавно муженек ее, гетман Иванушко, "с великим поспешением" выступил в поход с казаками, а куда, против кого, она не ведает: не то против татар, не то против поляков, не то против Дорошенка. Уж этот ей Петрушка Дорошонок-вор! Почему-то она давно не любит его и боится. Должно быть, он недоброе что затевает против матушки Москвы и супротив его царского пресветлого величества... А что-то на Москве делается? Говорят, что был там собор и на нем патриарха Никона с престола низложили, а черкасские люди на Москву за это серчают: сказывают, что его низложили неправедно, по злобе бояр. И за то черкасские люди серчают, что с Москвы приехали писчики перепись делать на Украине да всех в московское тягло записывать.
   - А ты, матушка боярыня, все по муженьку, по боярину Иван Мартыновичу убиваешься? Полно, родная, погляди, как вон люди веселятся,- говорила старая няня Ак-сентьевна, которая не хотела расставаться с своей боярышней и вместе с нею оставила родную Москву для этой постылой черкасской сторонки.- Такое уж его ратное дело, матушка... А побьет, погромит этих татар да поляков и к тебе, голубушке, воротится.
   - Да я, няня, по Москве соскучилась,- отвечала молодая гетманша-боярыня.- Легко сказать, третий год не вижу родной стороны... Хоть бы собачка с родимой сторонушки прибежала.
   - И-и, родная! Что об Москве-то убиваться! Что там?- утешала ее старуха, а у самой тоже сердце щемило. - Одне смуты топерево на Москве и по всей московской земле стоят... Гонцы вон сказывают, и не приведи бог!.. Никона патриарха посхимили, протопопа Аввакума заслали, сказывают, туда, куда ворон костей не занашивал... И стала на Москве шатость; не знают люди, как и молиться, как и метания в церкви творить... И просвиры, матушка, сказывают, уже не те ноне пекут, все по-новому, по-хохлацкому, сказывают... А на Дону, сказывают и по
   353
  
   Волге воровские казаки царским воеводам дурно чинят: проявился у них, сказывают, воровской атаман, по прозванию Стенька Разин; так его, мать моя, и пуля не берет: в его это стреляют, а он пули рукой хватает да назад пущает. А коли ему нужно через воду плыть, так он, собачий сын, расстелет это зипун, сядет на ем и поплыл по морю, словно бы на корабле.
   - А все же на Москве, няня, лучше, чем тут,- не унималась молодая боярыня.
   - И-и, родная! А ты-ко послушай, как оне, черкашенки-то, песни свои играют, ишь голосищи какие! И в Москве таких не сыскать... А вон как оне кружатся-то, плетень, что ли, заплетают, вона короводы как водят, девчаты да паробки, видный народ... Смотрит-ко, смотри, матушка; а вон и наши парни, стрельцы молодые, туда же, в коровод, затесались, то-то дело молодое, веселое...
   Дом гетмана Брюховецкого в Гадяче, гетманской временной резиденции, расположен был на возвышенности, недалеко от берега Псела, и фасом выходил на эту небольшую, но живописно текущую среди зелени речку. К большому деревянному гетманскому дому, осененному стройными тополями, примыкал сад, тянувшийся по скату и густо заросший ветвистыми, с серебряной листвой, тополями, дубом и липами. В густой листве искрились золотом на солнце и высвистывали золотистые иволги. Иногда, как бы нечаянно или ошибкой, начинала гугнеть кукушка, но тотчас же срывалась с голоса и кончала крикливым и хриплым говорком. Звонко кикали над вершинами копчики, гоняя от своих гнезд сорок и галок. Пустельга пряла в высокой, прозрачной синеве своими подвижными крыльями и разом срывалась в траву, завидя добычу. Пчелы усердно работали и гудели в ветвях развесистой липы.
   Под одной из таких лип, у ствола которой разостлан был богатый персидский ковер, на деревянном резном кресле сидела молодая гетманша и вышивала золотым бисером и мелким жемчугом кисет для своего мужа, а старая нянька, повязанная платком, сидела на ковре и вязала свивальник: ее молодая боярынька была если еще не на сносе, то все-таки уже с заметным спереди округлением. Внизу, перед глазами у них, по берегу Псела двигались или неподвижно сидели на траве живописные группы гадячской молодежи. Шли "русальные" игры под звонкий смех и пение десятков молодых женских голосов, которым иногда вторили, передразнивая их, голоса мужские:
   354
  
   Проводили русалочки, проводили,
   Щоб вони до нас не ходили.
   Да нашего житечка не ломили,
   Да наших дивочок не ловили.
  
   Свежие, чистые, сильные голоса разом обрывались, потому что выходило какое-то замешательство. Молодой, с русыми кудрями, стрелец погнался было за круглолицей, утыканной цветами дивчиною, настиг было ее, звонко хохочущую и звонко звенящую монистами, у самого хоровода, но та его разом оборвала.
   - Геть, москалю! Одчепись!- протестовала она, защищаясь кокетливо, когда стрелец хотел дать волю своим московским рукам.- Жартуй с своею московкою.
   Последовал дружный хохот. Все девчата, перестав петь, вооружились против стрельца, швыряя в него травой и цветами.
   - Женихайся с своими товстопузыми московками! - смеясь, кричали ему.
   - Да московки, девыньки, далече, где ж их взять! - оправдывался стрелец.
   - Геть, геть, поганый!
   Стрелец, почесывая затылок, удалился, тем более что ближайшие парубки поглядывали на него не особенно дружелюбно.
   Солнце, спускавшееся к западу, играя на раскрасневшихся лицах дивчат и на целых горстях цветов, украшавших их головы, кидало длинные двигавшиеся тени на воду. Хохлята, роясь у воды в песке, оглашали воздух своим пением:
  
   Савка-булавка
   Покотив булку
   Та вбив курку.
   Положив на столи:
   Дивитеся, москали.
  
   - Явдохо! Явдохо! Чи не тая русалка у тебе на городи бут поила? - кричал Остап Прудкий, указывая на гетманского козла, которого дразнили дети, а он становился на задние ноги и тряс бородою.
   - А то ж вона: може, и тебе таки русалки лоскотали, а ты их, пьяненький, мацав,- отрезала Явдоха Танцюрчиха.
   Опять взрыв хохота, который прекратился только тогда, когда к берегу Псела потянулась из города процессия старух и молодиц с ковшами и черепками в руках. В ковшах и черепках было молоко. Старухи и молодицы, макая в молоко пучками полыни, кропили вокруг себя дорогу, по
   355
  
   которой шли. Это они задабривали молоком русалок: когда по тем местам, которые в русальную неделю окроплены молоком, будут ходить коровы, то русалки не станут ни портить их, ни доить.
   - Ох, матушки! Никак нам бог гостей посылает,- радостно сказала старая няня гетманши, отеняя ладонью глаза и вглядываясь в приближавшуюся группу прохожих с котомками за плечами.
   - Где, где, няня? - встрепенулась молодая боярыня, бросая работу и мгновенно покрываясь румянцем.
   - Да вон идут к нашему двору.
   Действительно, берегом, по которому мимо гетманского двора пролегала большая дорога, двигалась группа богомольцев. Их можно было сразу узнать по длинным палкам в руках, по буракам и тыквенным кубышкам у пояса и по котомкам за плечами. В группе виднелись старики и молодые парни, а больше всего бабы и девушки. Все они смотрели загорелыми, запыленными и усталыми. Ноги, обутые в лапти, с трудом передвигались.
   - Беги, нянечка, голубушка, заверни их к нам,- видимо волновалась боярыня,- это наши московские страннички, я вижу.
   Старуха торопливо пошла навстречу прохожим. Она издали махала им рукой и кланялась.
   - У-у! Москали в лаптях! - кричали хохлята с берегу, завидя прохожих.
   Брюховецкая торопливо, насколько позволяла ей это ее "непраздность", пошла к дому, чтобы встретить странничков, и притом странничков с родной стороны. Стрельцы, стоявшие у ворот гетманского дома и издали любовавшиеся "русальными" играми хорошеньких "хохлаток", также радостно приветствовали своих запыленных земляков и землячек. "Давно ли с Москвы? Что там делается, в Расеюшке-матушке, все ли здорово? Как крестятся? Не тремя ли персты? Как схимили Никона патриарха?" - слышались вопросы. Страннички наскоро отвечали, и что "с Москвы давно, как реки прошли", что теперь идут "от угодничков, из Киева", а насчет креста и Никона "и-и! и не приведи бог!"...
   А с берега широким потоком лилась чуждая московскому уху мелодия:
  
   Перед воротьми долина,
   А в той долини калина,
   Ой там Ганочка гуляла,
   Жемчуг-намисто бирвала...
   356
  
   Богомолки и богомольцы, ведомые старою нянею, у которой от удовольствия даже морщины сгладились и щеки покраснели, гуськом взошли на галерею с навесом, примыкавшую к гетманскому дому, и низко кланялись гетманше, которая встречала их со слезами радости на глазах.
   - Вот, матушка боярыня, ты говорила, что хуть бы собачка с родной сторонки прибежала, ан вон на, бог послал своих странничков,- тараторила няня, разводя руками.
   - Как-то, матушка-боярынюшка, поживаете на чужой сторонушке? А мы вам святости от святых угодничков принесли,- говорила передняя странница в костюме чернички.- О-ох! Давно-давно не видали мы на Москве твоих ясных очушек, матушка, не слыхали твоего голосу медового... А частенько-таки про твою милость вспоминали с матушкой боярыней Федосьей Прокопьевной да сестрицей ее милости, княгинюшкой Авдотьей Прокопьевной: что-то де, говорим, наша гетманша золотая на чужой черкасской сторонке? Далеко-де, высоко-де, говорим, залетела наша пташечка сизокрылая...
   А с берега неслись надрывающие душу "черкасские" голоса:
  
   Ой, туда приихав миленький,
   Став с коника слизати,
   Став с коника слизати,
   Став намиста збирати:
   Збирай, миленький, збирай,
   С тобою я гуляла,
   Дороги намисты порвала...
  
   Брюховецкая, томимая этою мелодиею и разбереженная словами старой странницы, закрыв лицо ладонями, плакала.
   Старуха няня между тем рассаживала гостей по лавкам, тянувшимся вдоль всей галереи. Сошлась и челядь гетманская, бабы и пахолята. Разом нанесли жбаны квасов, медов и тут же, на галерее, стали накрывать стол, чтобы угощать дорогих гостей.
   После неожиданного взрыза слез Брюховецкая успокоилась. Она подходила ко всем и со всеми здоровалась. Странницу-черничку, как особу, по-видимому, бывалую, она расспрашивала о своих бесчисленных родных, Долгоруких, Ртищевых, Морозовой и Урусовой, об Аввакуме и о том, что делалось "наверху", при дворе. В то время, когда правильной почты не существовало, когда гонцы с грамотами и отписками посылались в два-три месяца,
   357
  
   а иногда и в полгода раз, когда ни телеграфов, ни газет не существовало, известия из одного края в другой передавались устно, через странников и торговых людей, и человек, заброшенный куда-либо вдаль от родного места, чувствовал, что он действительно "на чужой дальней стороне", а чужа дальня сторона горем горожена, слезами поливана, тоскою-кручиною изнасеяна...
   - А уж Морозову боярыню, Федосеюшку свет Прокопьевну, и узнать нельзя, таково свято житие ее стало,- говорила словоохотливая черница, которую звали сестрою Акинфеею (она была из богатого дворянского рода Даниловых; но поэтическая натура увела ее из родительского дому, и она сделалась странницей).- Уж она ноне, отай от всех и от царицы, на теле своем власяницу носит, а дом-от ее полон людей божиих, нищих, пустынничков, юродивых, странничков, бездомных; всем-то она своими руками служит, гнойные их язвы омывает, сама их кормит и ест из одной с ними чаши - не брезгует матушка... Утром, чуть свет, помолясь истово, она уже на ногах: то суд творит своим домочадцам да вотчинным деревенским людям, да все по-божьему, милостиво, то поучает их от писания, а там, родная моя, за прялку сядет, сама прядет и сама рубахи да порты шьет; и вечером, соймя платье цветное, боярское, взденет на себя рубище - да и пошла бродить по Москве, по дальним закоулочкам, где бедность, матушка, гнездо свила, да по темным темницам и всех-то жалует: кому рубаху, кому деньги, кому и иное одеяние, а то и рубь, и десять рублев, а то и мешок сотный при случае. Узнает ли кого на правеже, с правежу выкупает, на кого падет гнев царский, из опалы того выручает святая душа... И отец Аввакум, бывало, не нахвалится ею: "Такой у меня дочери и не бывало: единое,- говорит,- красное солнышко на небе, единое красное солнышко и на Москве Фе-досеюшка свет Прокопьевна".
   Сестра Акинфея, увлекшись рассказом, совсем преобразилась. Запыленное и загорелое лицо похорошело, живые серые глаза почернели как-то и были прекрасны. Какой-то дебелый молодой парень, босой, с потрескавшимися от солнца и пыли ногами, с длинными, никогда не чесанными рыжими волосами, с корявым веснушчатым лицом и добрыми детскими глазами, подошел к ней, сел у ее ног на пол и не спускал с нее глаз. Акинфея улыбнулась своими красивыми глазами.
   - Ты что, Агапушка? - спросила она.
   - Сказочку хочу послушать,- отвечал тот, глупо улыбаясь.
   358
  
   - Какую тебе сказочку?
   - Вон ту, что ты ей,- он указал пальцем на Брюховецкую,- сказывала, святенькую сказочку... А меня Никон посохом побил за двуперстное сложение. "Вот тебе,- говорит,- вот тебе"!- И юродивый парень расхохотался идиотическим смехом.
  
   Сидит зайчик пид липкою - очки тре:
   Похваляются козаченьки бить мене...-
  
   доносится с берега. Юродивый парень изумленно вслушивается.
   - Ишь, какая хохлацкая служба, водосвятие,- бормочет он,- без попа поют.
   Между тем молоденькие пахолята таскали на стол белые хлебы, кувшины с цветными питьями, ковши, солоницы; нанесли горы зеленых свежих огурцов, вяленой рыбы, пирогов.
   Мимо двора, по дороге, гурьбой бежали хохлята. Они радостно подпрыгивали, размахивали руками
   - Козаки йдуть! Татар везуть! - слышались их звонкие голоса.
   - Гетьман! Гетьман иде!
   Брюховецкая встрепенулась и испуганно поглядела вдоль большой, тянувшейся в гору дороги. Она не ожидала так скоро своего мужа, и эта неожиданная весть, что он идет, и радовала, и пугала ее. Неужели поход кончен? Не может быть; он не надеялся так скоро вернуться. Притом же она замечала в последнее время, что он часто и долго о чем-то тайно совещался с своими полковниками, рассылал во все концы гонцов и, видимо, что-то таил от нее. Но она и не старалась проникнуть в его деловые тайны: на то он гетман, у него на плечах государево великое дело, так ей, бабе, не след соваться в него. Иногда у него как бы нечаянно стали прорываться сердитые замечания насчет Москвы, насчет бояр и воевод... "А! Забирается бисова Москва, мов голодни вовки, в нашу отару!" - срывалось у него иногда с языка. Но жена не придавала этому большого значения: "Осерчал что-то Иванушка на бедную Москву... только, бог даст, ненадолго, отойдет его сердечко..."
   Действительно, скоро показались толпы конных и пеших. Они поднимали невообразимую пыль по дороге. Слышались громкие голоса, смех, иногда выкрикивалось начало песни, которая тотчас же и обрывалась. Что-то недоброе слышалось в этих звуках: такой сумятицы при гетмане ни-
   359
  
   когда не было слышно... Это не гетман едет... Нестройная толпа приближалась к гетманскому дому. Русальные песни замолкли, и толпы гулявшего народа, бабы с черепками и ковшами, дивчата в цветах и парубки с ветками любистка в руках или с люльками в зубах сыпнули навстречу двигавшейся толпе. Заходившее солнце освещало всю эту пеструю картину косыми лучами и кидало длинные тени впереди толпы.
   Виднее всех выдавался казак в багряном, словно кровь, кармазине. Он размахивал саблей и кричал:
   - Шкода москалям верховодити! Годи вже! Попогодували мы их своим тилом? Чам им додому!..
   У Брюховецкой и руки, и ноги похолонули. Странники поднялись и смотрели то на яркий кармазин, то друг на дружку с недоумением и страхом.
   В багряном кармазине Брюховецкая узнала Василька Многогришного, родного брата генерального есаула Демки Многогришного. Ни того, ни другого она не любила за их пьяную необузданность и подслуживание, когда они трезвы.
   - А! Пани боярыня!- злорадно воскликнул Василько, увидав Брюховецкую.- Идить, велможно боярыня, стричати своего мужа, пана гетьмана боярина! Он вин пьяный лежить на вози, упився казацькою та мищаньскою кровью и головы не зведе...
   Брюховецкая стояла, дрожа от ужаса. В толпе между тем раздавались и пьяные голоса, и испуганные крики, и отчаянный вопль. "От-так голота! Повен виз бурякив наклала!" - "Ох матинко! О-о! Ивашечку мий, о-о-о!" - "Гуляй, голота, поки штанив черт ма!" - "Ой-ой! Ой лишеч-ко! Кров мертви забити!"
   Показалась телега, запряженная волами. Чем ближе подъезжала телега, тем очевиднее становилось, что она наполнена доверху мертвыми человеческими телами. Ярко и страшно кричали глазу черные пятна крови...
   - Приймайте, пани боярыня, вашего мужа! Разбудить его, крипко заснув! Поцилуйте его кари очи та чорни брови, зарак прокинеться! - раздался пьяный, злой голос Василька.
   Брюховецкая ринулась к телеге, протягивая вперед руки, как безумная. Телега остановилась. Брюховецкая, добежав до телеги, ухватилась рукою за высокую перегородку и, казалось, застыла. На телеге, поверх обезображенных трупов - то была побитая голотою, по подстрекательству Дорошенка, левобережная старшина - лежал, откинув-
   360
  
   шись навзничь, гетман Брюховецкий. Он был в одной только окровавленной и исполосованной в клочки рубашке: голота раздела его донага... На широкой, поросшей черными волосами груди блестел обрызганный кровью золотой крест... Виднелись голые подошвы мертвых ног, перебитые дубьем колени, пробитые бока и обезображенное лицо с выскочившим из орбиты и висевшим на щеке левым глазом... И брови и усы остались целы...
   Эти-то брови и усы и увидела несчастная жена его и, казалось, внимательно рассматривала их... В одно мгновенье безумная, пораженная ужасом мысль ее перенеслась в Москву, в Кремль, и она увидела, как тогда, в первый раз, из-за тафты каретного окна, и эти длинные усы, и эти черные, дугою, брови... но только тогда под бровями были глаза... а теперь их нет... Вон один висит на щеке... Москва... Кремль...
   Из груди ее вылетел глухой стон, как бы сквозь крепко сжатые губы, и несчастная женщина грохнулась наземь, взмахнув руками, как крыльями...
   - О господи! О-ох!- кто-то крикнул сзади.
   - У-у! Та и гаспидськи ж нижки! От ноги! Мов у дитинки, таки маленьки, ув одну жменю заберешь! - дивился пьяный голос маленьким ножкам, выглядывавшим из-под юбки упавшей на землю боярыни...
  
  

XVII. Казнь Стеньки Разина

  
   Прошло три года. Многое из того, что было три года назад, было забыто или вспоминалось с меньшею остротою памяти и чувства: острые боли утраты или разбитых надежд заменились тихой грустью воспоминаний; радость замела собой старые следы горя; новое горе потемнило некогда яркую, светлую радость, смерть заменила жизнь; новая жизнь стала на то место, где еще недавно стояла смерть со всеми ее ужасами. А в общем мир божий был все тот же: все то же было небо голубое, так же светило солнышко, так же зеленела зелень, пели птицы, колосилась рожь, как и тогда, когда молодая боярыня Брюховецкая ждала из похода своего Иванушку. И Москва осталась все та же, как и весь остальной божий кир. Вон она, и старое,
   361
  
   и малое, сапог и лапоть, кафтан и сермяга, стремится куда-то за город, за Рогожскую заставу. Вероятно, встречать кого-нибудь. Уж не Никона ли? Нет, его надо было бы ждать не со полудня, а со полуночи: он где-то там в заточении, у Бела озера. Не Аввакума ли? Нет, он еще полуночнее. А может, нового гетмана на место убитого? Нет, говорят, что донские казаки везут воровского атамана, самого страшного Стеньку Разина. Москве радость - новое зрелище.
   Выступил за Рогожскую заставу и отряд стрельцов. Впереди отряда шел стрелецкий сотник, тот самый, к которому пять лет назад, во время свирепых морозов, в день суда над Никоном, упал на шапку мертвый голубь: это был ражий мужчина со шрамом через всю щеку, полученным им от литовской сабли, вязьмитин Ондрейко Поджабрин. Стрельцы должны были встретить ужасного гостя, имя которого прошло трепетом через всю русскую землю. За стрельцами громыхала коваными колесами и звенела цепями необыкновенная телега, вся выкрашенная черною краской, с возвышавшеюся на месте сиденья высокою черною виселицею. Далеко из-за народа виднелась эта подвижная молодецкая "изба не мшоная и не вершоная", и далеко слышно было резкое погромыхивание цепей, ввинченных в столбы виселицы и в ее толстую перекладину. По бокам телеги шло шестеро палачей с блестящими широкими топорами на плечах, по три палача с каждой стороны. Рукава красных рубах их были засучены на мускулистых, словно из плетеных жил, руках, вверх за локти.
   Когда стрельцы расчистили впереди телеги скучившиеся вдоль дороги толпы народа, то невдалеке показался отряд всадников в высоких, с вылетами из красного сукна, кур-пейчатых шапках, с пиками в руках и винтовками и стрелами за плечами. И они также конвоировали телегу; только их телега была не пустая: в ней сидели рядом два человека, скованные по рукам и по ногам и, сверх того, прикованные толстыми цепями к краям телеги. Они были похожи друг на друга, как два родные брата, только у старшего, более плечистого и в окладистой бороде с яркою проседью, глаза были невиданные: они, казалось, не были ни свирепы, ни дерзки, но необыкновенно спокойны, а между тем, когда они глядели на человека, то человек невольно пятился от них, а собаки от взгляда этих глаз визжали, как от неожиданного удара палкой. На нем было богатое, с золотым шитьем, платье, хотя пообтертое цепями, а местами запачканное. Другой был одет проще.
   362
  
   Обе телеги остановились одна против другой. Стрелецкий сотник подошел к сопровождавшему вторую телегу богато одетому казацкому атаману и проговорил:
   - По указу великого государя, вору, злодею и изменнику Стеньке прислана позорная колесница, на чем ему, вору Стеньке, в Москву въехать.
   Он глянул на сидевших в телеге арестантов и с дрожью попятился назад. Он узнал ужасные глаза: это были те глаза, глаза неведомого казака, которого он, Ондрейко Поджабрин, шесть или семь лет тому назад видел выходившим из кельи Никона патриарха в Воскресенском монастыре, "буркалы", еще и тогда необыкновенно поразившие Ондрейку. Как будто огонь прошел по нем и холод разом, и волосы под шапкой зашевелились. "Так вот кто это был у Никона... вот с кем этот еретик водился... Так вот откуда и три персты!" Эти мысли ожгли Ондрейку, он растерялся.
   Между тем палачи при помощи казаков расковали железа, которыми прикованы были к телеге Стенька с братом Фролкою, сорвали с них цветное золотное платье и надели на них гуньки кабацкие, оборванные и грязные. Стенька своими спокойными глазищами оглядывал толпу, которая со страхом пятилась назад, давя друг дружку и открещиваясь: "Чур-чур! С нами крестная сила". Фролка смотрел потерянно и грустно своими добрыми глазами.
   - Эй, Фролка! Не будь бабою! - ободрял его Стенька.- Вон как нас почестно встречают: самые большие бояре вышли посмотреть на нас.
   Толпа действительно была разнообразная, словно на водосвятии. Виднелись и богатые одежды на зрителях. На лицах их было что-то непередаваемое: то выражение, какое придает лицу человека ужас, смешанный с удивлением. Где-то закричал ребенок: это он встретился со взглядом Разина. Стенька свободно и быстро взошел на московскую телегу и, стоя на ней и увидав пролетевшую с испугом ворону, закричал так, что все дрогнули:
   - Эй, божья птичка! Прилети ужо ко мне в гости, моего мясца поесть... А я боярского мясца поел гораздо.
   Палачи обвили вокруг его воловьей шеи огорлие цепи, спускавшейся с перекладины виселицы, и замкнули это огорлие огромным висячим замком. Стенька потешался над этой ужасной церемонией.
   - Эко честь какая: золотую гривну мне на шею повесили,- говорил он, потрясая замком.
   363
  
   Руки и ноги его палачи приковали особыми цепями к краям телеги и к столбам виселицы, так что он стоял, как бы распятый. Стенька чихнул...
   - Будь здоров! - послышалось в толпе несколько приветствий.
   Стенька улыбнулся и повел глазами по толпе.
   - Утри нос! - сказал он палачу.
   Палач повиновался и рукавом рубахи утер нос страшному арестанту. На шею Фролки также надели цепь с огорлием и замком и приковали к боку телеги.
   - Али он собака? - с

Другие авторы
  • Репин Илья Ефимович
  • Катловкер Бенедикт Авраамович
  • Каблуков Сергей Платонович
  • Трачевский Александр Семенович
  • Подъячев Семен Павлович
  • Батюшков Константин Николаевич
  • Дараган Михаил Иванович
  • Дмитриев Василий Васильевич
  • Ибрагимов Лев Николаевич
  • Чертков Владимир Григорьевич
  • Другие произведения
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Фиалки в тигеле
  • Бунин Иван Алексеевич - М. В. Михайлова. "Солнечный удар": беспамятство любви и память чувства
  • Фриче Владимир Максимович - В. М. Фриче: биографическая справка
  • Кервуд Джеймс Оливер - Северный цветок
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Авантюрный роман
  • Сумароков Александр Петрович - П. Н. Берков. Несколько справок для биографии А. П. Сумарокова
  • Милюков Павел Николаевич - Речь П. Н. Милюкова на заседании Государственной думы
  • Михайлов Михаил Ларионович - Юмор и поэзия в Англии. Томас Гуд
  • Аверченко Аркадий Тимофеевич - Рассказы
  • Пушкин Александр Сергеевич - С.М.Петров. Художественная проза Пушкина
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 530 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа