; - А меня, боярыня, я чаю, знаешь? - спросила, щурясь глазами, лысая голова.
- Думнова дворянина Ларивона Иванова на Верху знавала, а разбойника Ларивона Иванова вижу впервое,- отвечала Морозова.
- Я не разбойник, а посол царев,- гордо возразил думный дворянин.
- Царские послы не врываются по ночам к честным вдовицам в опочивальни, яко тати и разбойники,- продолжала Морозова.- Почто вы днем не пришли?
- Не наше это дело, боярыня, а воля царева.
- Мы не спорить пришли,- перебил строго Иоаким,- а объявить волю цареву... Встань, боярыня.
- Не встану,- отвечала Морозова.
- Встань, говорю я! - настаивал Иоаким.- До тебя есть великого государя слово, а его лежа слушать не подобает.
- Не встану! - повторяла Морозова.
- Встань, да не впадешь в напасть!
- Не встану, не шевельнусь!
И архимандрит, и думный дворянин даже назад попятились... Вот баба!..
- Трикраты говорю: встань,- хрипло повторил архимандрит, поднимая крест.
- Трикраты и стократы реку: не встану, перстом не пошевельну!
Послы в недоумении переглянулись: первый раз в жизни они наскочили на такой кремень-бабу!.. Она лежала такая молодая, красивая, нежная.
- Боярыня! Федосья Прокопьевна! - взмолился архимандрит, боясь, чтобы и его не постигла опала за то, что он царскую титлу - экое великое дело! - говорит перед
452
лежащей на постели бабой.- Боярыня! Присядь по малости.
- Я не присяду перед татями! - был ответ.
- Ах, господи! - всплеснул руками Ларион Иванов.
- Вы тати, разбойники, а не послы! - продолжала боярыня, теребя четки.- Вы, как жиды за Христом, пришли за мной ночью, по писанию: "Се есть ваша година и область темная..."
У архимандрита крест в руках заходил от волнения: он чувствовал, что евангельское слово о ночных набегах на раскольников указывает именно на них, бьет по их совести... Ему стало стыдно и омерзительно... "Отчего не днем! Зачем таиться!". Краска стыда залила его лицо...
Он поспешил приступить к формальному допросу.
- Великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Руси указал тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, вопрошать: каким крестом ты крестишься?- начал он торжественно, словно литию в церкви.
- Я крещусь крестом истинным, вот каким! Смотрите!
И Морозова, вытянув на поднятой правой руке два нежных, пухлых пальчика, указательный и средний, и пригнув остальные, стала широко и истово знаменоваться, сильно вдавливая пальцы в белый, как мрамор, лоб, в живот, в плечи.
- Вот как я крещусь! - повторила она, гремя четками.
Архимандрит чувствовал, что он бессилен перед этой женщиной, и нерешительно переминался на месге... Он не знал, что ему делать: Морозова так сильна при дворе и в городе, что его же самого может стереть в порошок... "И се не бе",- вертелся у него на уме какой-то страшный текст...
- А где обретается старица Мелания? - свернул он свой допрос на другое, менее для него страшное лицо.- Не у тебя ли в дому?
- По милости божией и молитвами родителей наших, по силе нашей, убогий наш дом всегда отверст был для странных рабов христовых: было время, были Сидоры, и Карпы, и Мелании, и Александры... ныне же никого из них нету,- отвечала она с горькой улыбкой.
Между тем Ларион Иванов пришел в келейку Мелании, думая найти там эту опасную и неуловимую женщину... При слабом мерцании лампадки он заметил кого-то на скромной, из голых досок и с деревянным изголовьем, кровати, что-то цветное...
453
- Кто ты? - спросил он с невольной дрожью в голосе.
- Я жена Петра Урусова,- был ответ.
Ларион Иванов попятился назад со страху... Сейчас только он видел ее мужа, князя Урусова, у царя... Вон куда забрались они, истинно тати! Но отступать было уже поздно...
- Ты как крестишься, княгиня Евдокия Прокопьевна? - спросил он по указу.
И эта сложила два перста... Ужасные персты! И сам он, Ларион Иванов, когда-то, до новин этих, крестился этими же перстами... И теперь рука невольно так слагается... "Ох, Никон, Никон!.."
- Господи, Исусе Христе, сыне божий, помилуй мя грешную! - произнесла Урусова.- Сице аз верую!
Ларион Иванов и руками об полы ударился... "Ну, наскочили!" - вертелось у него на языке.
- Охте-хте-хте,- качал он лысою головою, возвращаясь в опочивальню.
Как-то беспомощно и боязливо переглянулись царские послы... "Что тут делать? Как быть?" И ума не приложить... Стрельцы в дверь заглядывают и тяжело вздыхают, ерзая сапожищами и боясь чихнуть... "Эка службушка! Собачья, полунощная... А боярынька-ту, пышечка лежит, ишь, лазоревый твяточек, цыпочка какая!.."
Надо же что-нибудь делать послам.
- Подожди меня малость... Пойду доложусь великому государю,- глухо проговорил архимандрит.
Не глядя на Морозову, он вышел, оставив Лариона Иванова с глазу на глаз с боярынею. Ларион стоял у притолоки, стараясь не глядеть на хозяйку; а она, все в том же положении, перебирая четки, громко и нараспев, как обыкновенно читаются "страсти", читала наизусть: "Спира же и тысящик и слуги иудейския яша Исуса, и связаша его и ведоша его ко Анне первее: бе бо тесть Каиафе, иже бе архиерей лету тому. Бе же Каиафа давый совет иудеом, яко уне есть единому человеку умрети за люди. По Исусе же идяще Симон Петр и другий ученик: ученик же той бе знаем архиереови, и вниде со Исусом во двор архиереов. Петр же стояше при дверех вне. Изыде убо ученик той, иже бе знаем архиереови, и рече двернице, и введе Петра. Глагола же раба дверница Петрови: егда и ты ученик еси человека сего? Глагола он: несмь. Стояху же раби и слуги огнь сотворше, яко зима бе, и греяхуся: бе же с ними Петр стоя и греяся. Архиерей же вопроси Исуса о учени-
454
цех его и о учении его. Отвеща ему Исус: аз необинуяся глаголах миру, аз всегда учах на сонмищих и в церкви, идеже всегда иудее снемлются, и тай не глаголах ничесо-же. Что мя вопрошавши? Вопроси слышавших, что глаголах им? Се сии видять, яже рех аз. Сия же рекшу ему, един от предстоящих слуг удари в ланиту Исуса, рек: тако ли отвещаваеши архиереови? Отвеща ему Исус: аще зле глаголах, свидетельствуй о зле, аще ли добре, что мя биеши?"
Это ровное, как бы плачущее чтение "страстей" под гул ветра за окнами производило потрясающее впечатление и на Лариона Иванова, который обливался потом, и на стрельцов, тяжело дышавших в соседнем покое и не смевших пошевельнуться.
Все ждали возвращения от царя архимандрита.
Архимандрит нашел царя в Грановитой палате. Была еще ночь, но Алексей Михайлович не спал. Последние смутные годы, борьба с Никоном и суд над ним, напряженное преследование раскола, который, по-видимому, рос с поражающей силой, чувствуемая им атмосфера скрытого неповиновения даже в самом дворце лишили его спокойного сна более, чем внешние войны и неудачи. Он стал необыкновенно подозрителен. Потеряв нравственное равновесие, он принимал меры одна другой суровее, не хотел поступиться ничем и был поражаем на каждом шагу своими же собственными мерами. Он видел, что народ от него отшатнулся. Прежде, во время выездов, народ теснился к нему волнами, давил и заглушал его выражениями своего восторга, а теперь народ, видимо, сторонился от него, избегал встречи, чтобы не попасться в руки "волков", рыскавших день и ночь по Москве в погоне за раскольниками и тайными крамольниками.
Царь это видел, волновался и делал новые ошибки и обиды обществу.
И сегодня он плохо спал, ожидая вести о том, как Морозова приняла его волю...
455
"Все точно сговорились скорее свести меня в могилу",- думал он, сидя в Грановитой палате, окруженный боярами и ожидая возвращения послов от Морозовой.
Царь был в шапке, как он обыкновенно принимал бояр ранним утром. Раннее утро в то время начиналось вскоре после полуночи, ибо в то время люди еще не привыкли проводить за делами и удовольствиями напролет целые ночи и ложились вместе с курами и вставали с курами же. В последние пять лет, что мы не видали Алексея Михайловича, он много изменился и постарел. Ясность взгляда и прозрачность сквозившей в нем души заменились чем-то тусклым, безжизненным. Глаза его глядели прямо и как-то взглядывали пытливо и недоверчиво, как бы выпытывая: что-де там у него на душе? ...Лицо как-то осунулось, одряблело; углы губ опали; седина на висках белела словно серебряная мишура...
По бокам его, в отдалении, статуйным образом, стояли бояре. Видно было, что многие из них не выспались, но зевать боялись: зевал один царь и крестил рот рукою Только глаза дьяка Алмаза Иванова чернелись на пергаментном лице, осмысленно переносясь с царя на бояр и с бояр на царя. Видно, что эти рабочие глаза привыкли к бессоннице и начинали свою службу всегда с петухами. Петр Урусов тревожно поглядывал на царя и на дверь. Артамон Сергеевич Матвеев кивал тихо головою, выслушивая какие-то нашептывания князя Юрия Долгорукова.
У царского сиденья, несколько позади, стояли в белых кафтанах и высоких шапках молоденькие, с розовыми щеками, словно херувимчики, рынды и совсем дремали.
Тихо и робко вступил в палату Иоаким и низко поклонился царю и боярам.
- Что, отец архимандрит, винится боярыня? - торопливо проговорил царь, так что дремавшие рынды вздрогнули и попятились.
- Сопротивляется, великий государь.
Архимандрит рванулся было сказать, что боярыня не встала даже перед "царской титлой", но спохватился и замолчал.
Алексей Михайлович как-то беспокойно откинулся на сиденье и передвинул шапку выше на лоб, как будто бы ему стало жарко.
- Так гнушается нами? Не крестится? - спрашивал он с видимым раздражением, подозрительно взглядывая на бояр.
456
- Не крестится, великий государь. Да и княгиня Авдотья, князя Петра Урусова...
- Ноли, и она там? - перебил Алексей Михайлович.
- Тамотка, великий государь.
Алексей Михайлович глянул на Петра Урусова; он был уверен в его татарской, собачьей верности. Урусов стоял бледный.
- Точно, великий государь, я не нашел жены дома и не знал, где она обретается,- сказал он как бы на немой вопрос царя.
- Княгиня тамотка,- повторил архимандрит.
- Что же она? - спросил царь.
- И она, великий государь, крепко сопротивляется твоему повелению.
Царь взглянул снова на Урусова.
- Не думаю, чтоб было так: слышал я, что княгиня смиренна, не гнушается нашей службы... Но та, сумасбродная, люта.
Урусов молчал. И рынды, и бояре косились на него не то с сочувствием, не то с боязнью. Он вспомнил, что вечером, отсылая жену к сестре предупредить об опасности, он сначала просил свою Дунюшку поскорее воротиться домой; но, когда она на прощанье обняла его и, положив голову на плечо, шептала тихо и нежно: "Петруша, Петрушенька мой, соколик ясный! Что ж будет с нами?" - он отвел от себя лицо ее с заплаканными глазами и почти шепотом сказал: "Княгиня! Послушай, еще аз начну глаголати тебе, ты же внемли словесам Христовым... Он рече в евангелии, свет наш: предадят на сонмы и темницы... не убоитеся от убивающих тело и потом не могущих лише что сотворити..."
Царь сурово задумался и бормотал про себя:
- Тяжко ей бороться со мною, один кто одолеет...
Он поднял голову и окинул глазами бояр; он решился...
- Отогнать ее от дому!- было окончательное решение.- Быть по сему!
Иоаким еще ниже поклонился и вышел, не поднимая головы.
Когда он воротился в дом Морозовой, то первым его делом было собрать всю челядь в передние обширные палаты и повергнуть общему допросу, о сложении перстов.
- Каким крестом вы креститесь? - спросил он, водя своими холодными глазами по рядам челяди "мужска с женска пола".
- Правым крестом! - послышались голоса.
457
- Подымите руки и сложите персты.
Руки не подымались. Все поглядывали Друг на друга и только переминались на месте, ожидая, кто первый покажет пример. Но никто не решался быть первым.
- Креститесь!- повторил Иоаким свой приказ иным образом.
Стоят и переминаются. Надо начать самому.
- Сице ли креститесь? - поднял он руку.- Так ли?
- Так, так, батюшка!
- Подымите руки!
Руки поднялись, сначала робко, мало, потом все и высоко... Не поднялись только две руки. Иоаким увидел двух женщин, одну молодую, с бледным, красивым лицом и черными глазами, смело глядевшими из-под черного платка, и другую, пожилую, с лицом благодушным и кроткими глазами.
- Как тебя зовут? - обратился он к пожилой, с кроткими глазами.
- Степанидой звали,- отвечало благодушное лицо.
- Степанида Гневная,- подсказал кто-то из челяди.
- Ты как крестишься, Стефанида? - снова обратился к ней Иоаким.
- Вот так, батюшка, как отцы и деды крещивались и как допрежь сево сам государь царь Лексей Михайлыч маливался,- добродушно отвечала Степанида Гневная.
- А тебя как зовут? - обратился Иоаким к младшей.
- Анной,- был ответ.
- Аннушка... Анна Амосовна,- подсказал кто-то из челяди снова.
- Ты как, Анна, крестишься? - продолжал допрос.
- Так, как и Степанида ж.
Иоаким пожал плечами и велел стоявшим у дверей стрельцам отделить от прочих "рабов и рабынь" Морозовой Степаниду Гневную и Анну Амосовну и, распустив остальных, пошел в опочивальню.
Теперь он вошел к молодой боярыне смелее, чем прежде. Морозова продолжала лежать. А Ларион Иванов сидел на лавке, видимо, пересиливая клонивший его голову сон.
- Встань, боярыня! Выслушай стоя царскую титлу и указ! - сказал Иоаким торжественно.
- Не встану; я встаю токмо перед титлою царя небесного,- был тот же ответ упрямой боярыни.
Архимандрит откашлялся и взглянул на Лариона Иванова. Тот стоял навытяжку, ожидая царской титлы. Экое великое дело! Титла царева...
458
- Великий государь царь Алексей Михайлович всея Русии указать изволил...- громко провозгласил архимандрит и остановился.
- Ну, досказывай, чернец!- кинула слово гордая боярыня.
- Указать изволил: тебя, боярыню Федосью Прокопьевну дочь Морозову, отогнать от дому!
- Только-то? - презрительно улыбнулась боярыня, не переменяя своего положения.- Я сама себя от него и от смрадного боярского сана давно отгнала.
- Не гордись, не гордись, боярыня!
- Ты гордишься своим холопством у царя, а не я.
- То-то не умела ты жить в покорении, но утвердилась в прекословии своем; так полно тебе жить на высоте, сниди долу... Встань и иди отсюда...
Морозова продолжала лежать и только усиленно перебирала четки. Стрельцы из другого покоя робко просовывали в дверь головы, чтобы взглянуть на боярыньку... "Эко лебедушка белая!.. Поди, вить и спрямь святая, и царя не боится... эка красавица!.."
- Встань и иди! - настаивал Иоаким.
- Не пойду... силой, аки мертвую, вынесете,- был ответ упрямицы.
- Ах ты, господи! - Иоаким даже руками ударился об полы.
- И впрямь нести надоть,- посоветовал Ларион Иванов,- долго ль еще короводиться нам тутотка! Вон скоро свет.
В окна уже действительно заглядывало морозное утро. Дождь и снег перестали: ветер дул с полуночи, сиверко. Истомились и стрельцы.
- Позовите рабынь! - приказал им архимандрит. Стрельцы метнулись искать "рабынь" и скоро привели Степаниду Гневную и Анну Амосовну. Те со слезами бросились целовать руки у своей госпожи.
- Полно, полно, голубицы мои! Не плачьте! - с чувством говорила Морозова.- Не плачьте, а радуйтесь за меня... я больше не боярыня: от меня не смердит кровью...
- Матушка наша, святая ты наша! Золот перстень! - плакались "рабыни".
- Сымите ее с ложа и посадите на седалище сие. Иоаким указал на стоящее у постели высокое обитое золотою матернею кресло.
- Сымите меня, голубицы мои! - сказала, в свою очередь, и Морозова.- Я не повинуюсь еретикам, так пущай несут меня силою.
459
- Что ты, что ты, золот перстень!
- Сымите, други мои, я повелеваю вам!- настаивала боярыня.
"Рабыни" повиновались и бережно усадили свою госпожу в кресло. Иоаким позвал четырех стрельцов, стоявших у дверей. Они робко вошли и поклонились хозяйке.
- Здравствуйте, миленькие!- ласково отвечала она им поклоном.
- Возьмите и несите из дому,- распоряжался Иоаким. Стрельцы нагнулись, осторожно приподняли кресло с молодою боярынею и понесли через все богатые палаты к выходу.
За креслами шла Урусова, повторяя: "Я не отвергнуся тебе, сестрица... Апостол Петр отвергся и, изшед вон, плакася горько, а я не отвергнуся..."
Тут же шли Степанида Гневная и Анна Амосовна и плакали. Иоаким и Ларион Иванов открывали шествие.
Из внутренних покоев показалось испуганное лицо юноши: это был сын Морозовой, Ванюшка, Иван Глебович... Мать не видала его и не оглядывалась: она думала, что он спит...
"На новой лошадке", на иноходце и на черкасском седельце хотел голубчик ноне ехать к Дюрьдиньке в гости,- вспомнилось ей вчерашнее прощание с сыном,- и он, и Дюрдя сиротки теперь, да добро: богородица не нам чета, лучше их, матушка, взростит..."
Ванюшка молча в спину поклонился матери и закрыл лицо руками...
Когда Морозову вынесли на крыльцо, было уже совсем светло и холодный ветер трепал голые ветви деревьев. В доме и на дворе раздались вопли и причитания. На улице, против ворот и дома знаменитой боярыни, тоже толпились любопытствующие и слышались неприязненные возгласы:
- Что это, дневной грабеж! Боярыню из своего дома выбивают! Эки нехристи!
- Матушка! Куда ее несут, голубушку? Хоронить живую, что ли?
На крыльце верная челядь успела накинуть на опальную боярыню с сестрою по теплому платку и по шубейке.
- Прощайте, миленькие! - кланялась Морозова на все четыре стороны.- Молитесь обо мне, за крест хочу пострадать.
- Прощай, матушка боярыня! Молись за нас, грешных!
460
- Матыньки! Да что ж это такое будет, голубчики? Ноли Литва на нас пришла?
Возгласы неслись со всех сторон, и каждый из этих возгласов, словно порыв ветра, говоря иносказательно, обрывающий листья со старого дуба, отрывал у Алексея Михайловича народную любовь и доверие.
Морозову перенесли через двор и внесли в так называемые людские хоромы.
Войдя в хоромы, Иоаким приказал стрелецкому десятнику подать кандалы. Звук желез, вынимаемых из мешка, заставил Урусову вздрогнуть, но Морозова обратилась к сестре со взором, сияющим радостью.
- Слышь, сестрица! Слышишь, Дунюшка!
- Слышу, сестрица! О-ох!
- Не охай, а радуйся, Дуня милая! То наши новые четки звенят... Ах, как радостно звенят они ко господу!.. Лучше колоколов звонят... Каждый их звоночек слышит ухо Христово, до сердца божия звонят звоночки-те эти...
- Ах, сестрица!
- Так, так, Дунюшка! Это наша молитва, цепи-те, путы Христовы...
Стрелецкий десятник стоял нерешительно, держа в руках железа. Его добродушное лицо с вздернутым носом и вообще мало сформировавшимся профилем заливалось красными пятнами стыда...
- Что ж стоишь? Куй,- хрипло сказал Иоаким.
- Царева воля, заковывай,- повторил и Ларион Иванов, не глядя на Морозову.
- Куй, миленькой! - ободряла десятского Морозова.- Куй, исполняй волю цареву, токмо не при них... Вон отсюда!- крикнула она на архимандрита и на Лариона Иванова.- Вон, Пилаты! При вас, на ваших глазах не обнажу ногу моею, не обнажу, во еже мне и умрети...
Десятский топтался на месте. Урусова припала на колени перед сестрой...
- Изыдите вон! - повторила упрямица.
Иоаким и думный переглянулись. "Надо покориться бесу-бабе",- читалось в глазах думного.
- А без нас дашь себя заковать?- спросил Иоаким.
- Дам, не токмо ноги, но и выю дам заковать. Иоаким и думный, пожимая плечами, вышли в подклеть, оставив сестер с стрельцами.
- Куй, миленькой,- ласково обратилась Морозова к десятскому и, приподняв немного ряску, показала ма-
461
ленькие, в шитых золотом черевичках, ножки и часть полных икор, обтянутых белыми чулками.
Стрелец стал на колени, нагнулся и еще более вспыхнул, покраснели даже уши.
- Куй же, вот мои ноги...
Стрелец пыхтел, не смея взглянуть в лицо арестантке.
- Микола угодник! Эки махоньки ножки... да это робячьи ножки, у робенка словно,- бессвязно и растерянно бормотал он.- Тут и ковать нечего, ничевошеньки... эх!
Морозова горько улыбнулась, а Урусова, припав головой к ручке кресел, тихо всхлипывала:
- Куй, миленькой... Христа ради... для Христа это... Стрелец отчаянно тряхнул волосами и перекрестился...
двумя перстами... У Морозовой глаза блеснули радостью...
- Миленькой! Братец! Куй же! - И она восторженно перекрестила стрельца и его наклоненную, встрепанную голову.
Стрелец дрожащею рукою дотронулся до ноги боярыни, словно до раскаленного железа... Разнял кольцо ножное, обножие железа и дрожащими пальцами обвил это кольцо вокруг ноги повыше щиколотки...
- Прости, матушка... мученица... не я кую, нужда кует... Крестное целование, детки махоньки... Микола угодник...- бормотал он, замыкая обножие.
То же сделал он и с другою ногою, бессвязно бормоча:
- Эки ножки... робячьи... крохотки... эк только ну!.. Уж и служба же проклятая!.. Ах, ножки божьи, ах!..
И он порывисто, крестясь и утирая слезы, припал лицом к закованным им ногам и целовал их, как святыню...
- Матушка! Прости! Святые ножки... молись об нас... помяни раба божия Онисимку-стрельца... ах!
Остальные стрельцы стояли и набожно крестились.
VII. Поругание над Морозовой
Через три дня утром, как и семь лет тому назад, на обширном дворе дома Морозовых и на улице, у ворот и против дома, толпились кучи народа: на дворе челядь, рабы и рабыни Морозовой, на улице, за воротами,- толпы
462
любопытствующих и нищих, сопровождавшие всякий выезд знатной боярыни, как было и тогда, семь лет назад, когда Морозова ездила в гости к Ртищевым слушать словесные "накулачки" между Аввакумом и Симеоном Полоцким.
И теперь, по-видимому, ждали выезда Морозовой. На дворе, у крыльца главного подъезда, стояла богатая, известная всей Москве "каптана" Морозихи, украшенная бронзою, "муссиею и серебром и аргамаками многими" карета, запряженная двенадцатью белыми редкими конями с великолепными "гремячими чепьми". Около "каптаны" толпились рабы и рабыни, числом не менее двухсот, ожидая торжественного выхода. На козлах по-прежнему сидел седобородый плотный кучер, боярин не боярин, поп не поп, а что-то очень важное, в высокой меховой шапке с голубым верхом наподобие купола Василия Блаженного, сидел, важно поглядывая на толпу и сплевывая через спесивую губу, и здоровыми ручищами в оленьих рукавицах сдерживал коней, грызших и пенивших слюною блестящие удила. На каждой из лошадей, запряженных цугом, сидело по молоденькому вершнику в высоких шапках с голубыми верхами... Все, решительно все глядело так же торжественно, как и семь лет назад... Не было только Феди юродивого, которого удавили за веру в далекой Мезени, на глазах у толпы...
- Али, родимый, Морозиху ждут, народу-то что натолкалось? - спрашивала оборванная нищенка белобрысого детину из Охотного ряду в шапке таких размеров, что из ее меху можно было бы выкроить три добрых шапки.
- Знамо, Морозиху, не тебя, мочену грушу,- осклабился детина.
- А как же, милой, сказывали, будто ее, боярыню-ту, за двуперстие на цепь посадили, а как стали, сказывают, ноги-ту ейные чепью заковывать, так от ног-ат огнь изыде и стрельцу Онисимке всю бороду опалило...
- Точно опалило,- подхватила торговка-оладейница.- Я в те поры оладьи волокла в Охотный ряд, так видела своими глазыньками, аки бы дым какой на дворе, а на трубе ворона каркала, и уж таково страшно...
- Ах, владычица-предотеча! Что ж Онисимке-то?
- Да что, сказывали в Обжорном ряду: как увидал царь-от осударь Онисимку, да и испужайся и говорит: "Она-де, Морозиха, мученица есть, привезти-де ее ко мне во дворец в золотой каптане..."
463
В это время с заднего двора выехали простые дровни, покрытые соломкой и запряженные водовозной клячей, и остановились у крыльца людских хором. Клячу вел под уздцы стрелец.
- А дровни-те, родимая, для кого ж будут? - спросила нищенка у оладейницы.
- Не ведаю, милая...
- Дровни-те под тебя, мочена груша,- зубоскалил детина из Охотного ряду.
- Охальник ты, охальник и есть!- обиделась нищенка.
- Пра, баунька, вот те крест татарский! Хотят, чу, везти тебя царю на показ.
- Идет! Идет! - заволновалась улица.
С главного крыльца сходил кто-то, поддерживаемый под руки плачущею старою нянюшкой и мрачным слугою Иванушкою, но только это сходила не Морозова. Видна была наглухо застегнутая соболья шуба да высокая боярская шапка, а, по-видимому, плачущее лицо закрыто было ладонями.
- Боярчонок, боярчонок! - пронеслось в толпе.- Ванюшка, Иван Глебыч Морозов.
- Ах, родимыя! Как он плачет-то, сердешный. Юного Морозова, обливающегося слезами, посадили в каптану и захлопнули дверцы. Иванушка стал на запятках.
- В Кремль, под царские переходы! - крикнул Иванушка кучеру, и каптана двинулась, зазвенев на весь двор "гремячими чепьми".
В этот же момент, гремя другого рода цепями, стрельцы сносили с крыльца людских хором кого-то в нагольном тулупе, прикованного к массивному дубовому стулу... Ропот ужаса прошел в толпе... На дворе послышались вопли и причитания...
Это стрельцы снесли на дровни Морозову и положили на солому. Она была прикована, как цепная собака, массивною цепью за шею. Цепь привинчена была к стулу.
Голова Морозовой закутана была черным шерстяным платком, концы которого спускались на нагольный тулуп, но не прикрывали цепи, тянувшейся от шеи к стулу.
За нею вынесли в таком же одеянии и тоже прикованную к стулу Урусову и положили рядом с сестрою на дровни.
Толпа и на дворе, и за воротами, пропустив блестящую каптану, замерла на месте.
464
Морозова, загремев цепью и поцеловав ее, высоко подняла правую руку с двумя вытянутыми пальцами.
- Слава тебе, господи! - громко произнесла она.- Яко сподобил меня еси Павловы узы носити.
- О-о-хо-хо! - заохали бабы.
- Кто ж этот, родимая, Павел-то, что она клянет которого? - спросила любознательная нищенка.
- А крутицкий митрополит, краснощекий Павел, видывала?- отвечала оладейница.
- Видывала, родимая, как же.
- Еще он тоже, как и я вот, грешная, смолоду оладейником был, оладьи да блины в Обжорном ряду продавал... Недаром Аввакум-протопоп обличал его: "Павел, гыть, краснощокой, не живал духовно: блинами-де все торговал да оладьями, да как учинился попенком, так по боярским дворам блюда лизать научился..."
- Уж язычок же у Аввакума!
Дровни, сопровождаемые стрельцами, выехали со двора. За ними и рядом с ними толпою следовала челядь и все те массы любопытствующих, которые ожидали пышного выезда боярыни Морозовой. Но это был не тот выезд, к которому привыкли москвичи. Впереди ехала блестящая каптана, громыхавшая дорогой упряжью и поражавшая торжественным шествием, цугом, двенадцати белых аргамаков с вершниками; но за каптаною не следовал никто. Напротив, все массы пораженных небывалым зрелищем москвичей толпились вокруг дровень. По мере движения по московским улицам этого странного поезда к нему присоединялись все большие и большие толпы: портные оставляли свои кроечные столы, сидельцы - свои лавки, ряды и линии, нищие бросали паперти, у которых собирали милостыню, бражники оставляли кружала, на которых бражничали, и все спешило присоединиться к поезду Морозовой. А она лежала на дровнях, высоко поднимала руку с сложенным двуперстным знамением креста и звонко потрясала цепью, прикованною к стулу.
- Смотрите, смотрите, православные! Вот моя драгоценная колесница, а вот чепи драгие... В этой драгоценной колеснице я, коли сподобит господь, достигну рая светлого, а в той каптане,- и она указывала на следовавшую впереди карету свою,- одна была мне дорога, в ад... Молитесь так, православные, вот сицевым знамением!
Страстные речи молодой боярыни, и при такой потрясающей обстановке, жаром и холодом обдавали толпу... Многие испуганно крестились, женщины плакали. Стрель-
465
цы, сопровождавшие поезд, шли с потупленными головами: им стыдно было глядеть по сторонам, такое унизительное распоряжение исполняли они!.. "Эх, и распроклятая же собачья служба!" - горько качал головою Онисимко-десятский.
А Урусова, лежа на дровнях рядом с сестрою, часто крестилась и читала псалом: "Помилуй мя боже, по велицей милости твоей и по множеству щедрот твоих..."
Сестер везли в Кремль, под царские переходы. Накануне их из-под стражи водили в Чудов монастырь для увещания. Когда думный Ларион Иванов явился к ним в подклеть людских хором, где они содержались под караулом, и по повелению царя требовал, чтоб сестры шли за ним, куда он поведет их, упрямицы наотрез отказались идти, и тогда Морозову опять понесли в креслах, а Урусова шла за ней следом. Эта процессия наделала много шуму в Москве, хотя происходила ранним утром. Бабы, шедшие на рынки, и крестьяне, привозившие в город сено и дрова, а равно богомольцы, возвращавшиеся от заутрень, с удивлением видели, как холопы, предшествуемые и сопровождаемые стрельцами, несли на креслах какую-то боярыню молоденькую, не то больную, не то бесноватую; только нет, не бесноватая она, потому что всю дорогу она крестилась истово; а другую такую же молодую боярыньку, которая плакала, холопы вели под руки... Оказалось, что их ожидали в Чудовом монастыре, в приемной палате, митрополит крутицкий, "краснощекий Павел из оладейников и блинников", знакомый уже нам архимандрит Иоаким и несколько думных. Павел был главный сыщик по делам раскола, главный "волк". Когда Морозову внесли в палату, то она усердно поклонилась образам, а думным поклонилась высокомерно и презрительно, едва кивнув головой: "малое и худое поклонение сотворила". Но потом она тотчас же села в свое кресло и ни за какие просьбы не хотела встать. "Никогда я не склонюся и не встану перед мучителями моими",- говорила она настойчиво... Павел знал и понимал высокую породу Морозовой и увещал ее тихо, ласково, умолял покориться царю. Боярыня стояла на своем. Павел хотел размягчить ее непреклонную волю напоминанием о сыне. "Христу живу я, а не сыну",- по-прежнему непреклонно отвечала она.
Убеждения не действовали; увещания оказались напрасными. Тогда приступили к допросу,
- Каким ты крестом крестишься?
466
- Старым, истинным, коим и ты допреж сего крестился, а не никонианскою щепотью.
- Причастишься ли ты хотя по тем служебникам, по коим причащаются великий государь, благоверная царица и царевны?
- Не причащуся! Знаю, что царь причащается по развращенным служебникам Никонова издания.
Митрополит думал поразить ее крутым вопросом, припереть ее, так сказать, к стене.
- Как же ты думаешь о нас всех: ноли мы все, и царь, и освященный собор, и бояре, еретики?
- Враг божий Никон своими ересями, как блевотиною, наблевал, а вы ноне то сквернение его полизаете: явно, что и вы подобны ему,- был бесповоротный ответ.
Урусова отвечала то же... Их снова отправили в подклеть под стражу...
Сегодня вместо ножных желез их приковали за шеи к стульям-колодкам. Это была самая позорящая заковка, собачья, словно собак за шеи ковали. Но Морозова радовалась этой заковке и с благоговением поцеловала холодное железное огорлие цепи, когда Онисимко, весь трепеща, надевал и замыкал его на белой шее боярыньки, а ножные кандалы, сняв с ее "махоньких, робячьих ножек", положил к себе за пазуху, чтоб потом повесить их у себя под образами и молиться на них, как на святыню... Вот к каким результатам приводили суровые преследования!
Сегодня непокорных сестер решили позорно, "с великим бесчестием", провезти по Москве... И вот их везут в Кремль, под царские переходы, чтобы сам царь мог видеть унижение самой крупной сановницы своего государства и чтобы "жестоковыиная ослушница сама "нарочито восчувствовала стыд и раскаяние"... Так понимали тогда сердце человеческое... Чтобы еще более усилить позорность унижения, велено было впереди позорной колесницы-дровней провезти богатую карету Морозовой, в которой она езжала ко двору прежде, и в эту осиротевшую каптану посадить ни в чем не повинного сына непокорной...
Так и сделали.
Но этот-то самый позор, это глумление над ее породой, над богатством, знатностью и женской стыдливостью, это безжалостное стегание по сердцу и всему, что могло быть дорого обыкновенной человеческой душе, это-то и наполняло восторгом и умилением страстную душу Морозовой.
467
Ей хотелось, чтобы в этом "опозоривании" видели ее все, кто знал ее и завидовал ей в пору ее могущества и славы, и чтобы видели ее в этом "уничижении до зела" даже те, которые любили ее, которые могли скорбеть о ее участи... "Горький вид мой, сие уничижение до зела елеем спасения падут и на их душу,- думалось ей...- Увидят меня в сем уничижении и царь, и молодая царица, и Софьюшка-царевна... Бедная Софьюшка! Воистину ей будет жаль меня, и помолится она о душе своей тети Федосьюшки... Только уж пастилки ей коломенской двухсоюзной не даст тетя Федосьюшка... И Васенька Голицын увидит меня, и Урусов Петр... Бедная Дуня! Не отреклась она от меня, яко Петр... Ах, только свет мой Аввакумушко не увидит меня в уничижении до зела, во славе моей, не увидит, миленькой... В земляной темной темнице сидит он... Да полно, жив ли он уж? Может, и его удавили либо, что хлебец крупичатый, испекли в пещи огненной... А он, Степан Тимофеич, видит меня... И его на цепи везли, что собаку... Да он заслужил, сам каялся... А все же он научил меня страдать со дерзновением... Слышу, слышу я, ветер шумит в липах, а он сидит за железной решеткой и поет:
Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка,
Не мешай мне, добру молодцу, думу думати",
Когда позорный поезд следовал через Красную площадь, мимо Лобного места, Морозова оглянулась на место казни Стеньки Разина. Там, у Лобного места, на высоком колу все еще торчала голова казненного, не голова, а голый костяк, покрытый снегом... Ей показалось, что из черных глазных впадин на нее смотрели глаза Стеньки, как они смотрели на нее тогда из-под дубовых досок на плахе... На костяке сидела ворона и, оборотившись к Кремлю, каркала...
Когда дровни проезжали Фроловскими, ныне Спасскими, воротами, то на выезде они проехали мимо двух оборванных и, по-видимому, подвыпивших церковников с косичками, которые о чем-то спорили.
- Ты не так, Кузьма, поешь сей стих,- говорил один из них.
- Как не так! Нет, так!
- Сказано, не так! Во как пой: "Сорока, сорока, зе-лё-о-о-ный хвост..."
- "В Чермне море, в Чермне м-о-о-ре...",
468
- Что вы тут разорались, бражники!- крикнул на них Онисимко.- Али не видите, кого везут?
Церковники сняли шапки и поклонились с изумлением; Морозова перекрестила их.
В Кремле странный поезд ожидали не меньшие толпы народа. По Москве с быстротою молнии разнесся слух, что в этот день в Кремле будет происходить что-то необыкновенное. Говорили, что будто бы из ссылки воротили и Никона и Аввакума, что Никона будто бы за двоеперстие и за "аллилую-матушку" бог совсем превратил в зверя Навуходоносора; что зверь этот ест мясо и стреляет из пищали по чертям; другие сказывали, что бог превратил его в птицу "баклана" и что когда "баклан" этот стал ловить в Пустозерске рыбу, то Аввакум застрелил его из пищали, и оказалось, что это не "баклан", а сам Никонишко-еретик, только оброс бакланьими перьямми, а ноги у него, у беса, петушьи, и что этого "баклана" будут в Кремле жечь в срубе. Третьи утверждали, что действительно Аввакума воротили из ссылки и что сегодня царь будет всенародно просить у него прощения за "батюшку-аза" и за "матушку-аллилую" и перед всем собором отречется от новых книг и всяких проклятых новшеств и тут же, в Кремле, велит сжечь все новые книги, и вместе с книгами и печатным станком сожгут и всех "хохлов", которые привезли в Москву этот проклятый станок и завели все бесовские новшества; что первым сожгут черномазого Симеошку Полоцкого... Такие вести шли из Обжорного ряда... Охотный же и Сундушный ряды с Ножовою линиею утверждали, напротив, что в Кремль привезут боярыню Морозову, чтобы по новым книгам "отчитывать" ее от старой веры и "совращать" в новую, а ежели она, мат