молоденького сижка. Рыба встрепенулась и выскользнула из клюва, но упала не в сажалку обратно, а в озеро...
- Ах, проклятый! Всю рыбу мою извел...
Старик примостился на колени, положил ствол пищали на подоконник, приложился правой щекой к прикладу и закрыл левый глаз...
- Господи! Помози на беса... Архистратиг Михайло! Порази нечистого...
Птица-бес нацелился, еще что-то клюнул носом, вытянул шею...
Грянул выстрел, и птица, взмахнув крыльями, перевернулась и опрокинулась в сажалку...
- Угодил... угодил... поразил беса! - радостно шептал старик, поспешая из своей кельи к сажалке...
Птица трепыхалась на поверхности воды. Старик торопливо взошел на мостик, приблизился к самой сажалке.
Странная птица, распластавшись на воде и болезненно трепыхаясь, при приближении Никона подняла свою гусиную голову с огромным, щелкающим клювом... Злые, не
435
то серые, не то зеленые, глаза смотрели прямо в глаза Никона.
- Бес... бес... заклинаю тебя именем божиим,- бормотал старик.
Птица силилась подняться... Никон ударил ее клюкой...
- Аминь-аминь, рассыпися!..
Но бес не рассыпался. На выстрел из монастыря высыпала братия, стрельцы, князь Шайсупов, казаки и старец Мордарий. Все торопились к сажалке.
- Чтой-то? В ково он стрелил? Ково бьет? - изумлялись стрельцы.
- Ай да святейший патриарх! Ай да казак! Стрелять умеет! - дивились казаки.
- Атаман! Одно слово атаманушка! Любо!
- Ково зашиб, святой отец? - спрашивал Шайсупов.
- Беса, самово беса, князь Самойло! - взволнованно отвечал Никон, силясь попасть клюкой по птице и подтащить ее к себе.
- Да где он взялся, идол? Откелева? - изумлялся пристав.
- Кирилловские напустили... из самово аду прилетел...
- Да как ты увидал ево?
- В окошко... он рыбу из сажалки таскал...
- А ты его пищалью?
- Помог владыка...
С трудом Никону удалось пригребсти к себе раненую птицу, которая, по-видимому, обессилела и от потери крови, и от патриаршей клюки, что усердно колотила мнимого беса... Нагнувшись, Никон схватил птицу за крыло и поднял. Птица рванулась, подняла голову и долбанула клювом старика в руку...
- Ах, проклятый, чур-чур меня! Свят-свят-свят!.. Никон бросил ужасную птицу. Казаки засмеялись.
И Шайсупов не утерпел, рассмеялся.
- Что, щиплетца больно?
- До крови, почитай...
- Это баклан-птица... У нас их на Дону прорва,- отозвался младший казак.
Прибежал Ларка и, протискавшись промеж Никона и Шайсупова, схватил сердитую птицу за шею. Птица слабо трепыхалась в его руках.
- А ты, святой отец, стрелять-ту дока,- удивлялся Шайсупов.- Где сему художеству навык?
- А еще в те поры, как в скитах жил...
- То-то я смотрю! Где бы, я чай, старцу навыкнуть...
436
- Прирежь ево, Ларка, прирежь беса! - сказал Никон, обращаясь к поварку.
- Добро-ста... прирежу...
Никон не расслышал ненавистного ему "добро-ста", которое, как и эта несчастная птица "баклан", стало достоянием истории. Ни Никон, сердившийся на Ларку за "добро-ста" и застреливший "баклана", ни Ларка, сеченный плетьми за "добро-ста", не думали, не гадали, что и это "добро-ста", и этот "баклан", и сам Ларка приобретут историческое бессмертие... А они приобрели его, послужив в то же время орудием к большему еще отягощению участи ферапонтовского заточника по смерти "собин-ного" друга его, царя Алексея Михайловича... И "добро-ста", и "баклан", и сеченый Ларка - это были обвинительные пункты, на коих основалось решение властей о "тягчайшем смирении монаха Никона"...
- Отрежь ему голову.
- Добро-ста, отрежу.
- И крылья отсеки.
- Добро-ста, отсеку.
- И ноги урежь.
- Добро-ста...
Шайсупов не вытерпел и расхохотался, глядя на Ларку и на Никона.
- Беги же, неси топор...
- Добро-ста...
Шайсупов продолжал хохотать. Никон догадался.
- А ты опять меня идолом именуешь!- поднял он было клюку на Ларку, но Ларки и след простыл...
Звонили "к правилам". С берега Никон прошел прямо в церковь и стал на своем обычном месте, на правом клиросе. Братии было немного в церкви: кто на рыбной ловле, кто по другим работам, вне монастыря. Виднелись стрельцы, оба донских казака, которые, крестясь, шибко встряхивали головами, обстриженными в кружало, и вчерашние пришлые. Служил старенький, слепенький, гугнявый и весь потертый, как ржавый алтын, попик. Он не глядел в книгу, потому что ничего в ней, по слепоте и малоучению, не видел, а гугнявил так, "литургисал навпростец". Слабенький голосок его перекрикивали голуби и воробьи, которые ютились на ветхом темном иконостасе, ворковали, чирикали, дрались и совершали свои любовные дела... Глупая птица, несмысленная, безгрешная, не ведает бо, что творит...
437
Никон молился с умилением. Давно он так не маливался! И этот церковный полумрак, и гугнявое, смиренное литургисание потертого слепенького попика, и воркование голубей, занятых своим житейским голубиным делом, и громкие вздохи казаков, и покашливания старцев, тихое погромыхивание четок - все это располагало к умилению... Никон задумался, задумался и забылся так сладко...
В той же задумчивости выходя из церкви и не глядя ни на кого, он на паперти нечаянно поднял глаза, и - что это такое? - глаза его встретились с теми глазами... "глазами ангела"...
Он невольно остановился... Это глядела на него та молоденькая бабенка из Крохина, которую вчера мать привела к Никону для изгнания из нее беса... Она не смотрела теперь такою усталою, больною и худою, как накануне: старец Мордарий, как отец родной, принял их, обласкал, накормил, напоил, истопил для них баньку и велел им в ней попариться и помыться. Оспенного мальчика помазал святым маслом по язвенным местам. Киликейку, так звали молоденькую бабенку, тоже полечил: велел ей после бани тем же святым масличком-елейцем намазать "болящий бочок"... Киликейка хорошо поела, выпарилась в баньке, хорошо выспалась, отдохнула и смотрела теперь совсем оправившеюся, так что младший казак, ощупав теперь ее всю своими воровскими глазами, решил: "Ну, да и молодка же! Ни то погладить, ни то ущипнуть, ни то укусить, смерть хоцца!"
Киликейка, увидав добрые глаза "дедки", робко подошла к нему под благословение. "Дедко" благословил ее особенно с нежным чувством, он так расположен был сегодня к нежности...
- Буди благословенна, дочушка по бозе! - прошептал он.
Киликейка горячо припала влажными губами к сухой руке "дедки".
- Иди за мной, я помолюсь о твоем здравии,- тихо сказал "дедко" и пошел в свою келью.
Киликейка робко последовала за ним, не смея поднять глаз.
- Вот старикам лафа, э-эх-ма!- с завистью процедил младший казак, провожая и ощупывая Киликейку жадными воровскими глазами.
В столовой келье Никона был уже накрыт маленький столик, и на нем стояло "утешение": паюсная и зернистая икорка от благодетеля, великого государя царя Алексея Михайловича, холодная осетрина, балычок астраханский,
438
шемаечка донская, рыжики в уксусе, яблочки в патоке, пастилка, винцо церковное.
Служка-келейник хорошо знал привычки святого отца, эти знания внушены ему были клюкою святого старца; и в то время, когда Никон "правило правил", был в церкви, служка всегда к его приходу готовил "утешение" и уходил, не смея показываться на глаза, пока святой отец кушал: он не любил, когда ему в рот глядит служка, что собака, и провожает глазами в глотку всякий кусок; и служка только тогда осмеливался появляться, когда святой отец стучал костылем в стену или колотил им в маленькое било, висевшее в молельной келье.
Войдя в столовую, Никон помолился на киоту и поставил в угол клюку.
Киликейка стояла у порога и удивленными детскими глазами оглядывала келью и все в ней находившееся; нигде, кроме церкви, не видала она ничего подобного... Глава ее так и разбежались...
Никон ласково глянул на это наивное лицо с разинутым ртом и с светлыми, лучистыми глазами.
- Как зовут тебя, милая? - кладя руку на плечо молоденькой женщины, спросил Никон.
- Киликейкой,- застенчиво отвечала она.
- Киликейкой! Как же это? Киликия?- удивлялся Никон.- И поп зовет тебя Киликией? А?
Киликейка смотрела на "дедку" своими глупыми, но хорошенькими глазами и ничего не отвечала.
- А! Догадался... Кикилия, а не Киликия... Мученицы Кикилии память двадцать второво ноемврия... Так ты, Кикилия, "пляшущая", сиречь попросту плясовица. Так ты, миленькая, плясовица? А? Точно: образ твой благолеп зело, красавица, хоть бы Иродиаде плясовице, так в зависть бы...
Киликейка потупилась. Щеки ее так и залил молодой румянец.
- Ну, иди, сядь, милая, потрапезуй со мной,- приглашал ее к столу Никон.- Сказано бо: странного напитай.
Она нерешительно стояла. Старик взял ее ласково за плечо, подвел к столу и посадил на лавку. Киликейка готова была заплакать: такой добрый был этот "дедка"...
Сел и Никон против нее в деревянное, из массивного дуба, кресло. Он налил из муравленого кувшина чару "церковного", перекрестился и выпил. Налил еще и подал Килигейке.
- Выпей, милая, церковное...
439
Та взяла чару и, не зная, что с нею делать, глупо глядела на старика своими детскими глазами.
- Пей, Кикилия, раба божия: это церковное, в нем причастие дают.
"Так надоть,- подумала Киликейка,- он беса изгоняет",- и выпила все, даже поперхнулась. Румянец разлился по всему ее молодому лицу, и она казалась еще более красивою.
- Господи благослови! - Никон перекрестил стоявшее на столе всякое "утешение".
"Все с молитвой,- подумала Киликейка,- святой дедко... божий".
Никон взял лежавший на деревянной тарелке кусок белого хлеба, перекрестил его снова и разломил надвое. Ту, другую, половину он густо намазал икрой, присыпал мелко искрошенным зеленым лучком и подал одну половину Киликейке.
- Кушай, раба божия Кикилия: это хлебец божий с утешением.
"Так надоть... дедко добрый, богов..." И Киликейка кушала хлебец божий с утешением. Ей стало как-то тепло и радостно, как давно не бывало: словно она опять в девках и сидит с парнями на поседках... Лицо ее горело, в голове как бы шумело, и боку стало легче...
"Это дедко лечит меня... таково хорошо мне..."
И сам "дедко" кушал. Дал он Киликейке и осетринки, и все с молитвой, все "раба божия". Всего дал покушать Киликейке.
Потом еще налил чару красного, сам с крестом выпил, налил и Киликейке, перекрестил чару и дал выпить Киликейке.
"Так надоть...- И Киликейка выпила, но уже не поперхнулась; и так стало ей хорошо и сладостно, что и сказать нельзя: точно она в раю...- Ах, какой добрый, святой дедко!"
- Так бьет тебя муж-ат, милая? - спросил Никон, употчивавши свою гостью всеми "утешениями".
- Бьет, дедушко.
Она совсем забыла, что перед ней патриарх, которого, не видя, она боялась, как чего-то неведомого. А теперь она сидит с ним, ест и пьет "все святое" и не боится его: это не человек, а угодник божий, да такой добрый, словно матушка родима...
- За что ж он бьет-ту, милая?
- Так, ни за что.
440
- А давно?
- С самой свадьбы бьет.
- А давно ты замужем?
- С осени, дедушко.
- Так с самой свадьбы и начал бить?
- С первой же ночи... с первово дни,- Киликейка спохватилась и поправилась,- с первово дни и бьет.
По глазам Никона прошла какая-то неуловимая мысль... Голова его затряслась...
- Может, ты девство не соблюла?
Молчит Киликейка и глупо смотрит, ничего ие поняла.
- Может, в девках честь потеряла?
Киликейка закрыла лицо рукавом рубахи...
- Нету, нету... не утеряла...- Она заплакала...
- За что же, милая? А? - Никон отвел ее руку от лица и, взглянув в заплаканные глаза, перекрестил это раскрасневшееся лицо.
Киликейка успокоилась, утерла слезы, улыбнулась.
- За что же, миленькая?
- Да он, дедушко... он пьяной... Меня батюшка выдал за ево силком, он богатырь в Крохине у нас...
- Ну, и что же, за что же бить-ту?
Она опять закрылась рукавом...
- Слабой он... не сдюжает меня...
У Никона глаза блеснули...
- Не может? Слаб плотию? А?
- Да... девка я посямест... а он не сдюжает меня...
- А бок когда ж он перешиб тебе, милая?
- Онамедни, поленом...
- Ах он злодей!.. А который бок?
- Правой...
- И болит шибко бок-ат?
- Нет, ноне не болит совсем... Дедушка Мордарий давал мне святово елейцу, так я им в бане помазала бок-ат свой.
Никон встал и подошел к ней...
- А ну-кось, встань, милая.
Она встала.
- Покажь бочок, я посмотрю ево, как зашибен...
Она стояла, по-видимому ничего не понимая, и только хлопала глазами.
- Покажь, раба божня, бок-ат, расстегни рубаху.
Она не шевелилась.
- Дай-ко я сам, милая.
441
И Никон стал расстегивать ее сборчатый ворот... Она не давалась...
- Постой, постой, глупая, для тебя же...
"Може, надоть так... так надоть...- Эта мысль победила ее, и она бессильно опустила руки, покорилась...- Так надоть... Он святой... беса изгоняет..."
Старик дрожащими руками распустил ворот рубахи и опустил ее до пояса... Киликейка закрыла лицо руками и вся трепетала...
Старик повернул ее к свету, нагнулся, дотронулся, как до раскаленного железа, до правой, упругой, словно точеной груди, до розового соска, несколько прижал...
- Не больно?.. Нету?.. А вот пониже малость сине... тут ушиб...
Она, казалось, ничего не слыхала, о чем тот ее спрашивал... Голова как будто кружилась, но не болела; все тело точно пылало...
- Послушать надоть сердце и легкие,- бормотал старик и, обхватив руками голые плечи Киликейки, приложился щекой и ухом к здоровому левому боку.
"Так надоть..." Киликейка чувствовала своим телом горячую щеку старика... Борода щекотала ее... Щека все крепче прижимается к боку, потом выше - к груди самой, к сосцу... "Дедко" губами прижимается к сосцу...
"Так надоть... беса изгоняет дедко..."
- Сердце доброе... здраво, хвалити господа...
И к левому боку дедко прижимается тихо, слушает... А левой рукой держится там... за правую грудь... жмет ее маленько... "Так надоть..."
- И легкие добры,- бормочет "дедко",- только бок-ат елеем надо мазать... заживет... все будет здорово... А нет ли чего пониже?
"Дедко" там что-то делает у пояса сарафана... Он крестит груди...
- Спаси, господи, рабу божию,- говорит,- Киликейку...
Все что-то у пояса возится, распускает сарафан... "Так надоть... Богородушка, спаси..."
- А беса мы крестом, да святым маслом, да кропилом,- бормочет "дедко".- Силен он, враг рода человеческого, а крест-ат сильнее ево живет... А в церкви кличешь? А? Кличешь в церкви на беса?
- Кличу и в церкви.
- На херувимскую? А? Тогда кличешь?
- Как дьякон кадилом кадит, кличу.
442
- И дома кличешь?
- И дома кличу... Епишку выкликаю... боюсь ево... Ах! Ах!
Сарафан и рубаха упали на пол... Киликейка, отняв руки от лица, увидела себя совсем голою...
- Ах, ах! Матыньки!..
- Ничево, милая, иичево... Господь с тобою... все это от бога... тело все от бога... не грешное... в теле нету греха, оно божье, как и травка, крин сельный... Злоба токмо греховна...
Киликейка, не помня себя, желая только укрыться от глаз, бросилась на грудь старика и, обхватив его, шептала в беспамятстве:
- Ах, дедушко! Ох, стыдно! Ах, стыдобушка! Матыньки!
- Все тельцо елеем надоть освятить, все, миленькая!
- Ох, стыдно, стыдно, дедушка мой!
- Все, все тельцо... все уды... от беса...
- Ох, умру!
- Все, все; а то бес силен...
- Дедушко! Святой! Матыньки! О-о!
Киликейка начала "выкликать": с нею сделался истерический припадок, а Никон стоял над нею с крестом и брызгал на нее кропилом, что еще более усиливало припадки "порченой" *.
В Москве между тем нравственное и политическое раздвоение общества принимало угрожающие размеры. Взаимная борьба отколовшихся одна от другой половин московского общества становилась открытою, и фанатизм отколовшихся от правительства обострялся тем более, чем круче принимались меры против непокорных. Преследование,
_____________
* Эпизод с Ларкой-поварком и с его "добро-ста", равно с застреленным "бакланом" и сцена с Киликейкою в келье - не авторское измышление, а исторические факты, которые любопытствующий читатель может видеть в "Истории России" Соловьева (т. XI, с. 392 и т. XIII, с. 245) и там же - в показании старца Ионы. (Прим. Д. Л. Мордовцева.)
443
так сказать, воспитывало и закаляло политическую твердость и неподатливость преследуемых: коли люди бесстрашно и охотно сами идут добровольно умирать за что-то "свое" и считают эту смерть славною, мученическою, то, всеконечно, истина на стороне преследуемых, а не преследователей... Уверенность эта, как воздух, неведомыми путями проникала везде: в мужичью избу, в купеческий дом, в боярские палаты, в монастырь и во дворец - везде, словно из земли, вырастали эти отколовшиеся, эти "раскольники", как их тогда назвали, и царь, и царская дума, и все приказы, как паутиной, опутаны были тайною сетью отколовшихся, начиная от сенных девушек и кончая думными боярами и даже женскими членами царского семейства. Ни одно тайное распоряжение или даже намерение, ни одно слово, сказанное даже шепотом во дворце, не оставалось тайным для отколовшихся: они все это узнавали вовремя и принимали "свои" меры. Власть теряла под собою почву, теряла голову и делала еще более крупные ошибки, именно делала то, чего не следовало, что подрубало под корень ее популярность, отнимало у нее последних союзников; они становились в ряды преследуемых, ибо преследование заразительно; оно заражает здоровые места, как чесотка, только через прикосновение... Чем более усиливалось шпионство со стороны власти, чем усерднее и искуснее стали действовать эти "никонианские волки", тем более усиливалось сопротивление отколовшихся, тем бестрепетнее действовали они и тем быстрее формировались их тайные легионы...
Как только "волки", или, по-тогдашнему, "волци", посетили Морозову в день казни Стеньки Разина и пригрозили ей отнятием вотчин, если она не изъявит покорности, так тотчас же, мягкая по природе, она сама превратилась в волчицу и на угрозу отвечала угрозой - принять мученическую смерть. Мало того, она тотчас же объявила старице Мелании, что решилась постричься, навсегда порвать связи со всем, с чем соединила ее знатность ее рода и ее высокое положение при дворе...
"Волци" начали пробираться во все знатные и незнатные, почему-либо подозрительные дома, а когда делать это днем стало стыдно, то "волци" пробирались в такие дома по ночам, обманом, "яко тати", чувствуя нечистоту своего дела и боясь уличного соблазна.
Когда Морозова объявила Мелании о своем непременном желании "восприять ангельский чин", хитрая, осторожная и умная старица, которой не могли вынюхать и вы-
444
следить никакие "волци", несмотря на строжайшее повеление об этом Сверху и со стороны давящих властей, неуловимая, с рысьими глазками, старица всеми силами старалась отклонить ее от этого рокового и опасного шага.
- Как ты, матушка, утаишь экое великое дело? - говорила она.- Пронюхают о сем "волци", и будет нам, овечкам, последняя горше первых. Одно то, что в своем дому тебе, миленькая, утаить сего нельзя будет: "волци" гораздо чуют, где кровию пахнет. А уведано будет это царем, многия, ох, многия скорби будут многим людем расспросов ради, чтоб только узнать, кто постриг. Ох, сколько овечек невинных на дыбу взволокут! А бежать тебе из дому, что Варваре-великомученице, так от того и горшие беды живут. А ежели и удастся это, не проведают "волци", так новая беда странничком прибредет: придет пора сынка Иванушку-боярчонка браком сочетать, пещись о свадебных чинах и уряжении; а сие инокиням не подобает... А как ты укроешься от попов и "волков"? Вить в церковь-ту тогда тебе ходить нельзя будет: ты не то, что мы, мыши подпольные, нас и "волци" не пымают, уж больно мы махоньки да черненьки...
Но воля Морозовой не пошатнулась при виде картины будущих ужасов: ей казалось, что с Лобного места, с высоты эшафота, к ней повернулась голова человека, сдавленного между дубовых досок, и большие, какие-то могучие глаза, смотря в ее очи, говорили: "Видишь, сестрица, как умирают за правду: умри и ты так и приходи скорей ко мне..."
- Степа! Степа! Я хочу к тебе! - страстно прошептала молодая боярыня.
- Что с тобой, матушка! - изумленно спросила Мелания.- Какой Степа?
Морозова опомнилась и перекрестилась... "Не шуми ты, мати, зеленая дубравушка",- звучало у нее в сердце, и этот голос, казалось, звал ее к себе...
- А помнишь отца Аввакума? - спросила она.
- Помню, матушка, нашего света-учителя.
- Я по нем гряду...
Мелания должна была покориться, и молодую красавицу боярыньку постригли.
Когда во время тайного пострижения отец Досифей, исполняя обряд, бросил на пол ножницы и сказал: "Подаждь ми ножницы сия",- Морозова упала на колени и, подавая ножницы, страстно ломала руки.
445
- Урежь всю косу! Всю мою русу косыньку остриги, батюшко! - молила она.- Ноженьки Христовы я своею косою утирать хощу!
А сестра, молодая княгинюшка Авдотья Урусова, глядя на распущенную косу сестры, как до нее коснулись ножницы постригавшего попа, плакала навзрыд, не имея силы отогнать от себя знакомой песни, которую пели над ее сестрою и над этою русою косою в день свадьбы:
Вечор мою русу косыньку девыньки-подруженьки заплетали...
Ох и моя косынька русая, кому тебе расплетать будет?..
- Вон кто расплел, господи!
А самой Морозовой во время пострижения думалось не то. Ей представлялась ее роскошная расплетенная коса в руках палача, там, на Красной площади, на Лобном месте, откуда смотрели на нее незабываемые ею глаза пред тем моментом, как голова вместе с этими глазами скатилась на помост... И смотрят на нее, на Федосью, всею Москвою и бояре, и князи, и сам царь со всею своею дворскою челядью: то ее последний девичник, последнее расплетение русой косыньки. Только свет Аввакумушко не увидит, далеко он, далеко, там, куда и солнышко редко заглядывает...
"Волци" скоро, однако, проведали о пострижении Морозовой и доложили царю. Царь видел, что шатость проникла и к нему во двор, что скоро, может быть, на стороне Аввакума окажется вся Москва и он увидит себя на своем троне более одиноким нравственно, чем Аввакум в своем мрачном подземелье, а Аввакумов враг, Никон, в кельях Ферапонтова монастыря... Царь решился топором и виселицей задушить внутреннюю крамолу, показать свой "огнепальный гнев" на такой крупной в московском государстве личности, как боярыня Морозова, его же царская родственница...
- Подсеку сей кедр ливанский!- сказал он, вспыхнув.- А горькие осинки и сами усохнут.
Юная Софьюшка-царевна, слышавшая эти слова и страстно любившая свою "тетю Федосьюшку", которая, бывало, кармливала ее коломенской двухсоюзной пастилой, тотчас же шепнула об этом своей сенной девушке, чтоб та предупредила "тетю Федосьюшку о гневе батюшковом"...
- Тяжко ей бороться со мною: один кто из нас одолеет,- часто потом повторял Алексей Михайлович, задетый за живое удалением от него такого украшения его двора, как боярыня Федосья.
446
Тем зловещее звучали эти слова "тишайшего", что перед царем у нее уже не было прежней заступницы, царицы Марьи Ильинишны, недавно "переставившейся": ее место занимала молодая царица, вся пропитанная "новшествами" Наталья Кирилловна Нарышкиных.
- Пускай и она посмотрит, чья коса лучше, ейная или моя, как мою косу на Лобном месте будет палач расплетать,- говорила Морозова, намекая на Наталью Кирилловну.
Как ярко сказалась женщина в этих словах, такая даже женщина, которая искала смерти во имя своей идеи!.. Чья коса лучше?.. Морозова знала цену своей русой косе: она уверена была, вопреки пословице, что, и снявши голову, по ее косе заплачут...
Раз вечером, глубокой осенью 1671 года, князь Урусов, воротившись из дворца, где он по своему положению бывал каждый день, сказал своей жене:
- Дунюшка! Съезди к сестре Федосье и скажи ей отай, что ноне ночью будет к ней Сверху присылка: скорби великие грядут на нее. Содержимый неукротимый гневом царь созволяет на том, чтобы вскоре изгнать ее из дому... Да смотри не мешкай: простися только с ней, может, в сем веке больше и не увидитесь.
Как громом поразила эта весть весь богатый и многолюдный дом Морозовой, только не самое хозяйку: гордая радость блеснула в ее добрых глазах... "Приспе бо час пострадать... Слышишь, Степа, братец мой духовный! - колотилось у нее в сердце.- Расплетут косыньку, расплетут, чем бы ножки Христовы утереть..."
Но в тот же момент она вспомнила, что с нею "волци" могут захватить и всех проживавших в ее доме стариц и Селичек. Она тотчас же собрала их в своей молельной.
- Матушки мои, голубицы!..- говорила она собравшимся.- Время мое пришло ко мне... Идите вы все, куда вас господь наставит, а меня благословите и помолитеся, чтоб господь ваших ради молитв укрепил меня страдать о имени господни.
Пораженные ее словами, старицы и белички не хотели оставлять своей "сестрицы - крина сельного": они хотели умереть вместе с нею...
- Мы с тобой, мы с тобой, наш крин сельный - цветочек лазоревый!- страстно молилась Акинфеюшка.- И мы хотим венцов мученических! Мы хотим, чтоб у царя не достало ни венцов, ни железа!
Но осторожная Мелания усмирила бурю.
447
- Не приспе бо час наш, сестрицы миленькие! - сказала она.- Пойдем в мир, пронесем слово божие по всей земле... Приспеет и наш час; и наши головы будут в венцах торцать на кольях.
И все это сборище в тот же вечер рассыпалось по Москве, еще более нафанатизированное.
Остались только Морозова и Урусова. Последняя не послушалась мужа, не воротилась домой, чтобы уже и никогда более не возвращаться туда...
- Мама! Мама! - влетел юный Морозов, Ванюшка, в опочивальню, где сидели сестрицы.- Знаешь что, мама?
Сердце у матери дрогнуло при виде раскрасневшегося юноши; но это же страстное сердце подсказало ей: "Пущай он видит мою косу на Лобном... Мы читали о матери, плакавшей при кресте, на коем был распят сын; пущай по моей смерти будут честь о сыне, стоящем у матерней плахи и плачущем..."
- Что, сынок? - спросила она и со страстью перекрестила его курчавую голову.
- Я завтра, мама, поеду к Дюрде на новом иноходце и на новом черкасском седле,- радостно сказал юноша.- Ах, мама, какая ты черничкою стала хорошенькой!.. Так можно ехать, мама?
- Добро, родной, поезжай; а теперь поди почивать. Мать снова перекрестила юношу, и он ушел... Ни он, ни онa не знали, что больше не увидятся...
.....................................................................................................................
Время за полночь. На дворе слышится ветер. Намокшие от дождя и растаявшего снега ветки деревьев, что за переходами, хлещут в окна переходов. Морозова и Урусова стоят в той же моленной у аналоя перед раскрытою книгою, освещаемою висящими лампадами. Тихо в доме.
- Никак стучат, сестрица? - прислушивается Урусова.
- Это стучатся к нам в окна голые ветки, им холодно без листьев,- задумчиво отвечает Морозова.
- И то, сестрица, ветки... А чти-ко дальше...
Морозова читала:
- "Тогда глагола им Исус: вси вы соблазнитеся о мне в нощь сию. Писано бо есть: поражу пастыря, и разыдутся овцы стада. Отвещав же Петр рече ему: аще и вси соб-
448
лазнятся о тебе, аз никогда же соблажнюся. Рече ему Исус: аминь глаголю тебе, яко в сию нощь, прежде даже алектор не возгласит, трикраты отвержшися мене. Глагола ему Петр: аще ми есть и умрети с тобою, не отвергнуся тебе. Такожде и вси ученицы реша. Тогда прииде с ними Исус в весь, нарицаемую Гефсимания, и глагола учеником: седите ту, дондеже, шед, помолюся тамо. И поем Петра и оба сына Зеведеова, начат скорбети и тужити. Тогда глагола им Исус: прискорбна есть душа моя до смерти: пождите зде и бдите со мною. И пришед мало, паде на лице своем, моляся и глаголя: отче мой, аще возможно есть, да мимо идет от мене чаша сия: обаче не яко же аз хощу, но яко же ты..."
- Нет! Нет! Я не отвергнусь! - как бы в забывчивости проговорила Урусова.
- Что с тобой, Дуня? - спросила Морозова.
- Я не отвергнусь от тебя, как Петр, сестрица! - прошептала молодая княгиня.
- Полно, Дунюшка... Вон и Христос молился о чаше...
- Молись и ты, милая!
- Почто! Может, мне и не уготована чаша: вон никто нейдет.
Они снова стали прислушиваться: деревья шумели и хлестали в окна по-прежнему... Запел где-то петух, за ним где-то дальше другой...
- Вот и алектор возгласил,- задумчиво сказала Урусова...
- За полночь время: видно, стыдятся рано брать меня...
- И Христа ночью брали... А прочти, сестрица, от Луки то место, как они пришли.
Морозова стала перелистывать книгу и наконец нашла, что искала...
- Вот... "Еще же ему глаголющу, се народ, и нарицаемый Иуда, един от обоюнадесяте, идяще пред ними; и приступи ко Исусови целовати его. Сие бо бе знамение дал им: его же аще лобжу, той есть. Исус же рече ему: Иудо, лобзанием ли сына человеческого предаеши? Видевше же, иже беху с ним, бываемое, реша ему: господи, аще ударим ножем? И удари один некий от них архиереова раба, и уреза ему ухо десное. Отвещав же Исус рече: оставите до сего. И коснувся уха его, исцели его. Рече же Исус ко пришедшим нань архиереом и воеводам церковным и старцем: яко на разбойника ли изыдосте со оружием и дрекольями яти мя? По вся дни сущу ми с вами в церк-
449
ви, не простросте руки на мя. Но се есть ваша година и область темная..."
- Ох, точно, сестрица: их година ночная и темная, все ночью берут и на Москве...
- Воистину, сестрица: неправда боится свету, яко тать...
Послышался глухой стук в большие ворота. Звякнула железная щеколда, и снова, казалось, все стихло.
- Пришли... я слышала щеколду,- дрогнувшим голосом сказала Урусова.
- Еще не цепи, не топор,- загадочно отвечала Морозова, взглянув на образа.
Послышался скрип главных ворот и какое-то бряцанье, словно цепями. На дворе испуганные голоса...
- Они... я слышу... на дворе...
- С орудием и дрекольми, поди, - горько улыбнулась Морозова.
В постельную, испуганная и дрожащая, вошла старая няня.
- Охте нам! Владычица!..
- Уйди! Уйди, няня!- строго сказала боярыня.- Это не к тебе, а ко мне... Уходи, иди к Ване!
Старушка, обхватив голову и качаясь из стороны в сторону, вышла.
Слышно было, как растворялись входные в палаты двери, раздавались голоса... Вот уже близко.
Морозова упала на лавку и в отчаянии ломала руки. Урусова, стоя на коленях, подняла к ней руки.
- Матушка-сестрица! Дерзай! С нами Христос, не бойся!
- Ох, не боюсь я! Сама того искала! - страстно отвечала Морозова.- А плачу о том, что страдала мало!.. Я боярыня белотелая, не изнурили меня, не измучили, я не заслужила венца! Зачем я не смердовка голодная!
- Полно, полно, родная!.. Встань, положим начала... Идут...
Морозова выпрямилась, и глаза ее снова блеснули... "Попрошу, чтобы больше мучили, жгли бы боярское тело, клещами бы рвали",- мысленно порешила она.
Сестры не торопясь положили по семи приходных поклонов. Дорогие четки Морозовой звучали в такт с крупными жемчугами на шее Урусовой, когда они кланялись, шурша шелком одежд: одна - черной, монашеской, другая - цветной, княжеской.
450
- Благословимся свидетельствовать истину,- сказала Морозова, тяжело дыша от поклонов и внутреннего волнения.
- Благословимся, сестрица.
Сестры благословили одна другую. Урусова потянулась к сестре, чтобы обнять и поцеловать ее.
- Не прикасайся мне, не убо взошла к отцу моему,- тихо отстранила ее Морозова.
- Что с тобой, сестрица? - изумленно спросила молодая княгиня.
- Разве ты забыла, что мне и с сестрой нельзя целоваться, я инокиня... Разве в гробе поцелуешь меня...
Урусова застонала и поклонилась сестре в ноги. Та ответила ей таким же земным поклоном.
- Я лягу на одр свой, а ты ложись там, в келейке матери Мелании, на ея одре.
- Для чего ложиться, сестрица?
- А ты ноли хочешь на ногах встретить волка, грядущего в овчарню, и поклоном почтить его?
- Нету, сестрица... А сидя?
- Недостоин он и того: тать входит в дом хозяину на одре сущу... Это разбойники к нам идут.
В соседних комнатах послышались шаги и голоса...
- Где они?
- В опочивальне... туда входить нельзя...
- Что ты, раб-холоп! Мы царевым именем... Морозова, совсем одетая, легла на постель, "на одр", близ иконы пресвятой богородицы Феодоровской. Урусова удалилась в соседнюю с опочивальней келейку, где обыкновенно скрывалась Мелания, и всегда под чужими именами, потому что ее всегда разыскивали "волци" и не могли найти: она была неуловима, сегодня она Анна, завтра Александра, послезавтра Кикилия, Асклепиада, Нунеха, Вивея, Виринея, Овечка, и все эти имена разыскивались, и ни одна "овечка" не попадалась "вольцам" в руки.
Морозова лежала с открытыми глазами, перебирая четки, и, по непонятному ей сцеплению мыслей, вдруг вся перенеслась в прошедшее, в свое девичество, когда в своей вотчине, стоя у тенистого пруда, она кормила лебедей, а из-за лесу неслись звуки охотничьей трубы...
У дверей опочивальни звякнуло что-то металлическое, "сабля стрельца либо крест попа", и двери с шумом растворились... В дверях показался черный клобук над бледным лицом с рыжею бородою, а за ним лысая голова с узкими, постоянно моргающими глазками... Далее, в глубине
451
следующего покоя, звякали сабли и грубо топались сапоги стрельцов...
- Се Иуда,- как бы читая евангелие, проговорила вслух Морозова, не шевелясь и смело глядя на гостей.- Се Иуда, един от обоюнадесяте прииде, и с ним народ мног со оружием и дрекольями.
Пришедшие, как бы подзадориваемые этими словами, "дерзостно" выступили на середину опочивальней.
- Ты кто? - обратилась Морозова к клобуку, не переменяя своего положения.
- Посол от великого государя, его царского пресветло-го величества, Чудова монастыря архимандрит Иоаким,- торжественно отвечал клобук.