о того места письма, где говорилось о приезде к Никону князя Одоевского и Паиси я Лигарида, царь остановил чтение.
- Митрополит и князь,- сказал он,- посланы были выговаривать ему его неправды, что писал ко мне со многим бесчестием и с клятвою, мои грамоты клал под евангелие, позорил газского митрополита, а тот свидетельствован отцом духовным, и ставленная грамота у него есть.
- Я за обидящего молился, а не клял,- отвечал Никон.- Газскому митрополиту, по правилам, служить не следует, потому - он епархию свою оставил и живет в Москве долгое время... Слышал я, что он ерусалимским патриархом отлучен и проклят. У меня много таких мужиков шляется... Мне говорил боярин князь Никита Иванович Одоевский государевым словом, что меня зарежут...
При этих словах Одоевский вскочил с места.
- Таких речей я не говаривал! - протестовал он.- А Никон мне говорил: "коле-де хотите меня зарезать, то режьте" - и грудь обнажал.
310
Вмешался в спор и Алмаз Иванов, но осторожно:
- Когда Никон, по вестям о неприятеле, приезжал в Москву, то мне говорил, что от престола своего отрекся.
- Никогда не говорил!- огрызнулся на него Никон. Алмаз Иванов опять уткнулся в бумагу и читал из письма Никона, будто царь посылал к патриархам многие дары.
- Я никаких даров не посылывал,- прервал его царь,- писал, чтоб пришли в Москву для усмирения церкви; а ты (это к Никону) посылал к ним с грамотами племянника своего и дал черкашенину много золотых.
- Я черкашенину не давал, а дал племяннику на дорогу.
По знаку царя Алмаз Иванов опять начал читать. Дочел до того места, где Никон говорил о своем неудачном ночном приезде в Москву и о высылке его из Успенского собора.
- Никон приходил в Москву никем не званный,- пояснил царь,- и из соборной церкви увез было Петра митрополита посох, а ребята его отрясали прах от ног своих. И то он какое добро учинил? И ребята его какие учители, что так учинили?
- Ребята прах от ног своих как отрясали - того я не видал; а как приезжали за посохом в Чернево, то меня томили, а иных хотели побить до смерти.
- До смерти побивать никого не было велено и не биты,- защищался царь.
И снова возобновлялось утомительное чтение Алмаза Иванова. А царь и Никон все стояли; царь, видимо, был утомлен. Патриарх Паисий по временам как бы задремывал, и только сухие пальцы его, тихо водившие по четкам, изобличали, что он не спит.
- "Которые люди за меня доброе слово молвят или какие письма объявят,- читал Алмаз,- и те в заточение посланы и мукам преданы: поддьякон Никита умер в оковах, поп Сысой погублен, строитель Аарон сослан в Соловецкий монастырь..."
- Никита,- оправдывался царь,- ездил от Никона к Зюзину с ссорными письмами, сидел за караулом и умер своею смертию от болезни. Сысой, ведомый вор и ссорщик, и сослан за многие плутовства... Аарон говорил про меня непристойные слова и за то сослан... Допросите: кто был мучен?
- Мне о том сказывали...
311
- Ссорным речам верить было ненадобно и ко вселенским патриархам ложно не писать.
Никон смолчал. Дьяк Алмаз продолжал:
- "Архиереи по епархиям поставлены мимо правил святых отцов, воспрещающих переводить из епархии в епархию..."
- Когда Никон был на патриаршестве,- опять прервал царь,- то перевел из Твери архиепископа Лаврентия в Казань и других многих от места к месту переводил.
- Я то делал не по правилам - по неведению.
- Ты и сам на новгородскую митрополию возведен на место живово митрополита Авфония,- некстати вмешался Питирим.
- Авфоний был без ума... Чтоб и тебе также обезуметь! - громыхнул его Никон как бы наотмашь.
Многие так и подпрыгнули на скамьях от этого окрика. Паисий глянул строго и зачастил четками. Питирим как ошпаренный не нашелся, что отвечать, и только бормотал: "Это кабан бешеный... Мамай в рясе... Господи!.." Царь покраснел, и краска все более и более заливала его щеки по мере того, как Алмаз Иванов читал далее. А он читал:
- "От сего беззаконного собора престало на Руси соединение с восточными церквами, и от благословения вашего отлучились, от римских костелов начаток прияли волями своими..."
- Стой! стой! погоди! - порывисто заговорил царь, повелительно поднимая руку.- Никон нас от благочестивой веры и от благословения святейших патриархов отчел, и к католицкой вере причел, и назвал всех еретиками! Что ж это такое?! Только бы его, Никоново письмо, до святейших вселенских патриархов дошло, и нам бы всем, православным христианам, быть под клятвою, и за то его ложное и затейливое письмо надобно всем стоять и умирать, и от того очиститься.
Голос царя сорвался. Сам он дрожал. Весь собор заколыхался сдержанным, глухим ропотом. Многие испуганно крестились словно бы перед ударом страшного грома после молнии. Даже у Паисия, все время сидевшего неподвижно, статуйно, ходенем заходила седая голова под высоким клобуком.
- Чем Русь от соборной церкви отлучилась? - спросил он строго.
- Тем,- закричал подсудимый запальчиво,- что Паисий газский перевел Питирима из одной митрополии в другую и на его место поставил другого митрополита
312
я других архиереев с места на место переводил же! А ему то делать не довелось, понеже он от ерусалимского патриарха отлучен и проклят... Да хотя б он и не еретик был, а ему на Москве долго быть и не для чего: я его митрополитом не почитаю, у него и ставленной грамоты нет... Всякий мужик наденет на себя монатью - так он и митрополит! Я писал все об нем, а не о православных христианах.
Он сам чувствовал, что слишком далеко зашел - это был конь, закусивший удила... Он спохватился было, хотел увильнуть, но было уже поздно: вырвавшиеся из уст сильные выражения - обвинение в еретичестве всей страны - нельзя было поймать и воротить назад: они потрясли весь собор и погубили неосторожного.
Последовал всеобщий взрыв негодования. Москвичи точно забыли о присутствии царя и патриархов; они одно помнили - что все они оскорблены и опозорены, что им, самому православному под солнцем народу, бросили в глаза укор в неправославии, в еретичестве, в латынстве!.. Это ли не обиды?! Да за один намек на похлебство и на потачку со стороны Лжедмитрия ляцкой веры, латынству - Москва сама себя вверх дном опрокинула, в золу обратила этого Лжедмитрия и золою выстрелила на ветер, перетрясла потом, как запыленные онучи, всю русскую землю - из-за одного только слова "латынство"... А тут вся земля и церковь якобы облатынились! Да после этого жить нельзя! Москву осрамили перед всем светом!..
Все повскакали с своих мест, замахали руками. Послышались крики:
- Он отчел всю Россею! всех нас! Этого нельзя!
- Он назвал еретиками всех нас, православные! Что ж это будет?
- Указ учинить! Али мы собаки латынские! Никон стоял, ошеломленный общим взрывом, и только оглядывался по сторонам. Царь молчал - он едва держался на ногах от усталости и волнения.
С трудом патриархам удалось утишить бурю; но дальнейшее чтение грамоты Никона - этого поличного - шло уже вяло. Все утомились. Даже у привычного Алмаза Иванова пересохло в горле.
Наконец, грамота кончена. Алмаз Иванов умолк и поклонился. Наступила тишина.
- Бог тебя судит! - горько сказал Никон, обращаясь к царю.- Я узнал еще на избрании своем, что ты будешь
313
ко мне добр шесть лет, а потом буду я возненавиден и мучен.
Слова эти передернули царя.
- Святые отцы! допросите его, как он узнал это на избрании своем?
Никон не отвечал, а только вздыхал, глядя на распятие.
- Он же, Никон, сказывал, что видел метлу звездою, и от того будет московскому государству погибель: пусть скажет, от какого духа он то увидал?- заговорил один архиерей.
- И в прежнем законе такие знамения бывали - на Москве это и сбудется,- мрачно отвечал подсудимый.- Господь пророчествовал на горе Елеонской о разорении Ерусалима за четыреста лет.
Паисий встал: он видел, что царь не в силах больше стоять, и потому, благословив его, указал рукою на его место. Никону же показал знаком, чтоб он уходил.
Поклонившись до земли и проговорив глухим, упавшим голосом: "Простите меня, православные!" - подсудимый вышел вслед за распятием, глубоко поникнул головою.
В то утро, когда в Москве начался суд над Никоном, враг его, непримиримейший из всех врагов, Аввакум, сидел на охапке соломы, брошенной на земляном полу в углу арестантской келейки подмосковного монастыря Николы на Угреше, и, положив на правое колено измятый клочок синей бумаги, писал что-то деревянною палочкою, макая в стоявший на полу глиняный черепочек.
И Аввакум многое пережил в эти последние два года. Он сидел в заточении то в том, то в другом монастыре, мужественно отгрызаясь от всех своих врагов, вымучился полтора года в тягчайшей ссылке на Мезени, терпя холод, голод и побои, был расстрижен и теперь привезен в Москву тоже на суд вселенских патриархов.
Тюрьма, в которой он теперь томился, представляла кубическую каменную коробку в сажень длины и ширины,
314
с узеньким оконцем за железною решеткою с острыми зубьями. В этой каменной коробке ничего не было - ни стола, ни скамьи, ни кровати; вместо всего этого в угол брошена была охапка соломы, на которой и сидел расколоучитель. По сырым стенам виднелась позеленевшая плесень, местами прохваченная морозом и заиндевевшая; оконце тоже промерзло так, что если б в него солнце и заглянуло, то оно не в силах было бы пробить своими лучами эту сплошную льдину, в которую превратилось стекло. На одной из стен каменной коробки, в переднем углу, виднелось подобие большого осьмиконечного креста и грубое изображение руки с двуперстным сложением: эти символы Аввакум выцарапал в каменной стене своими когтями, которые отросли у него, как у собаки.
Аввакум много, почти неузнаваемо изменился с тех пор, как мы видели его у Морозовой, а потом у Ртищевых вместе с Симеоном Полоцким. Седые, длинные и курчавые волосы его были острижены, как у арестанта: это была уже не поповская, не иконная голова, а простая колодницкая. Но тем рельефнее теперь выступала ее угловатость и ширококостность; в этой ширококостности темени и затылка и в этой сдавленности и вогнутости лобной кости сказывалось железное упрямство мономана, фанатически преданного мрачному, суровому идеалу непоколебимой выносливости. Он был одет в дырявый нагольный тулуп, из-под которого виднелись ноги, обутые в лапти и пестрые онучи, перевитые мочалками. По временам он задумывался, клал палочку, заменявшую ему перо, на черепок и согревал дыханием закоченевшие от мороза пальцы. Но это, по-видимому, не помогало: по холодной тюрьме распространялся только пар от дыхания, но теплее не делалось.
- Господи! дунь на руце мои дыханием Твоим! - страстно обращался он к кресту, выцарапанному им на стене.- Ты пещь огненную охладил некогда в Вавилоне дуновением Твоим: согрей ныне дыханием Твоим божественным персты мои, да прославлю имя Твое, многомилостиве!
И он снова нагибался и чертил палочкой по бумаге, разложенной на правом колене. А потом начал бормотать про себя вслух написанное:
"Анисьюшка! чадо мое духовное! аль есмь измождал от грех моих и от холоду в темнице моей и не могу о себе молитвы чисты с благоговенством приносити. Ей! не притворялся говорю, чадо! Не молюся, а кричу ко Госпо-
315
ду, скучу, что собачка-песик на морозе. Пальцы мои в льдины обращаются, все развалилося во мне, душа перемерзла моя, на сердце снег, на устах иней. Поддержи мою дряхлость ты, младая отроковица, стягни плетью духовною душу мою, любезная моя! Утверди малодушие мое, Богом избранная, вздохни и прослезися о мне!"
Он помолчал и снова стал дышать в застывшие ладони. По щекам его текли слезы...
- Дунь, Господи! согрей меня! Вить солнце и огнь пекельный в Твоих руках! - опять закричал он, страстно глядя на крест.
Потом опять нагнулся к бумаге и стал читать: "Слушай-ка, Анисья! о племени своем не больно пекись: комуждо и без тебя промышленник Бог, и мне, мерзкой псице. Забудь, что ты боярышня, знатного роду; а умеешь ли ты молоть муку? Мели рожь в жерновах, да на сестер хлебы пеки или в пекарни шти вари, да сестрам и больным разноси. Да имей послушание к матери Меланин, не рассуждай о величестве сана своего, яко боярышня, богачка и сановница - отрицайся мысли сея и оплюй ее! Плюй на все, что не от Бога!"...
Он положил бумагу в сторону, поднялся с соломы и упал на колени.
- Вергни ко мне солнце сюда. Тебе все возможно! Дуни летом в темницу мою! -молился он.
За окошком тюрьмы послышался скрип саней, бубенчики и звяканье упряжи...
- Ох! ужли это она? - вскочил он в волнении.- Она! ее чепи гремят...
Сани проехали на монастырский двор. Аввакум встал и шагал из угла в угол по своей каменной коробке, то и дело поднимая глаза к выцарапанному в углу кресту.
Через несколько минут за дверью послышался шорох и скрип отмыкаемого ржавого замка. Аввакум лихорадочно прислушивался к этим звукам и крестился. Скоро дверь завизжала на петлях и тяжело раскрылась.
- Входите, матушка-благодетельница,- послышался голос за дверью.
- Господи Исусе Христе Сыне Божий помилуй нас! - зазвучал серебряный голосок, от которого Аввакум вздрогнул.
- Аминь, аминь! трикраты аминь! - крикнул он восторженно.
В дверях показалось белое, зарумянившееся от мороза личико. Оно выглядывало из-под черного платка, которым
316
повязана была голова, и казалось личиком молоденькой чернички. Боярыня Морозова - это была она - робко, со страхом и с каким-то благоговением переступила через порог и, стремительно подвинувшись вперед, с тихим стоном упала ниц перед Аввакумом и, всплеснув руками, припала лицом к лаптям, прикрывавшим его ноги.
- Ох, свет мой! ох, батюшка! мученик Христов! - страстно лепетала она, обнимая онучи своего учителя.
А он, дрожа всем телом, силился приподнять ее, тоже бормоча бессвязно:
- Встань, подымись, мой светик, дочушка моя! Дай взглянуть на тебя, благословить тебя, чадо мое богоданное! Сам Бог послал тебя... Вон я, смрадный пес, молился Ему, Свету, выл до него: "вергни-де в темницу мою солнце, дуни на мя, окоченелого" - и он послал ко мне солнушко теплое - тебя, светик мой! Встань же, прогляни, солнушко Божье! - И, приподняв ее, он крестил ее лицо, глаза, голову, плечи, повторяя восторженно: "Буди благословенна - буди благословенно лицо твое, очи твои, глава твоя буди вся благословенна и преблагословенна!".
А она ловила его обе руки, целовала их, целовала его плечи, овчину, которою он был прикрыт, и страстно шептала:
- Батюшка, батюшка! святой, не чаяла я тебя видеть! касатик мой!
За Морозовой, медленно, осторожно переступая через порог, как бы ощупывая ногами землю и пытливо высматривая из-под черного клобука, надвинутого до бровей, маленькими рысьими глазками, вошла в келью старая монашенка с большим узлом на левой руке. Она, гремя четками, сделала несколько широких крестов в угол и, низко поклонившись Аввакуму, коснувшись двумя пальцами земли, протянула руку под благословение. Аввакум перекрестил ее, положил свою горсть на ее горсть, как бы вкладывая в эту горсть нечто очень ценное, а монашенка поцеловала его руку.
- Здравствуй, матушка Мелания! здравствуй, звезда незаходимая благочестия,- все так же восторженно проговорил Аввакум.
Старица Мелания - эта "звезда незаходимая благочестия"- была действительно самым крупным светилом своего века и своего общества: умная, энергическая, с необыкновенным запасом воли и самообладания, неутомимая а преследовании своих идеалов, но в то же время осторожная, замкнутая в себе, когда того требовали обстоятельст-
317
ва, сильная словом, когда она, так сказать, обнажала свой язык, острый, как бритва, и ядовитый, как зубы медянки, смелая и решительная, когда требовался натиск, чтобы сломить препятствия, знавшая все, что делалось в Москве, проникавшая всюду, как воздух, и, как воздух, неуловимая,- старица Мелания была всесильным и невидимым центром "древляго благочестия": это был воевода в юбке, воевода невидимых ратей, которые, однако, держали в руках, хотя тайно, всю Москву и далекие окраины. Старица Мелания была сильнее Никона, которому у нее следовало поучиться борьбе с сильными противниками и уменью побеждать и держать их в повиновении. Она была могущественнее самого Алексея Михайловича, который, сломив Никона, не мог сломить старого дерева - "древляего благочестия", главою которого и игемоном была матушка Мелания. Все тайные приверженцы старины,- а такими почти поголовно были все московские люди, начиная от стоявших у престола и кончая стоявшими у корыта монастырской пекарни, все московские женщины, начиная от царицы Марьи Ильиничны и ее ближних боярынь и боярышень и кончая млоденькими черничками,- все находились в негласном "послушании" у матушки Мелании, были ее слепыми орудиями, которые "свою грешную волю в конец отсекли, как червивый хвост у собаки". Строгая, фанатичная до изуверства, руководившая всеми, помыкавшая даже такими личностями, как Аввакум, она, однако, не пошла бы с ними проповедовать на площадь, а, как полководец, посылала их в огонь, на виселицы, на костры, а сама оставалась в стороне. И они же, эти безумцы, умирая в страшных мучениях, благословляли матушку Меланию; они же просили палачей или кого-либо из присутствовавших при истязании их и при казни так или иначе довести до сведения "матушки", что они умерли твердо, мученически, не поступившись ни одним перстом, ни одною "аллилуйею", ни священным азом.
Матушка Мелания была уже очень стара; но живучесть и энергия светились, как фосфор, в ее рысьих глазках, которые ни на кого прямо не смотрели, хотя видели каждого насквозь, будучи, по-видимому, обращены молитвенно горе или сокрушенно долу. Лба ее также никто не видал за клобуком, а брови смотрели каким-то навесом над глазами, под которыми эти последние прятались от постороннего взора, как воробьи под крышей от дождя.
После первых приветствий Аввакум усадил своих гостей на соломе, а сам опустился против них на колени.
318
Морозова с ужасом и дрожью осматривала страшное помещение. Матушка же Мелания одобрительно оглядывала промерзшие стены, шепча как бы про себя: "Радуюсь, радуюсь за Аввакумушку - экой благодати сподобился, счастливчик".
- Ну, что у вас городе слышно, миленькие? - спросил Аввакум.
- Патриархи вселенские приехали; ноне Никона судят,- сказала Морозова.
- Греческие волки приехали нашего медведя судить,- пояснила матушка Мелания.
- Добро! А как они сами, судьи-то, крестются? - спросил Аввакум.
- Щепотью, сама видела,- отвечала матушка Мелания.
- Еретики! звери пестрообразные! - Аввакум так и вскочил.
- А у царицы государыни сказывали,- робко начала Морозова,- что и тебя, света, патриархи судить будут.
- Добро! Я их научу креститься! - восторженно произнес фанатик, сверкая глазами.- Для того и с Мезени меня привезли сюда - травить греческими собаками. Мало того, что бороду у меня отрезали и власы остригли, как у непотребной девки... вон всего оборвали, что собаки - один хохол оставили как у поляка на лбу... Да добро! мне же на руку: меня возят по градам и селам, а я кричу везде, обличаю их, пестрообразных зверей, а люди божии слушают меня до поучаются, да плачут... Еще не то будет, когда удавить меня повелят, либо сжечи тело мое похотят: крикну я тогда на весь свет и голос до трубы архангела не умолкнет. Я что! - земля, грязь; пущай их тело мое жгут, жилы вытягивают - больненько-таки, да за то венец мученический получу, а деткам своим православным крикну: "Смотрите-де, детушки, вон с каким крестом до Бога иду! и вы-де за мной, не ленитесь!" Что ж они думают меня морозом напужать - вон в какую баньку посадили, мало не скостенел; а как взвыл к Батюшке-Свету: "дунь на меня теплом, пошли солнышко",- Он, Милосердый, и послал, да не одно, а два солнышка - это вас-то, миленькие мои... И тепло мне стало, ох, как тепло!
Фанатик действительно разгорелся внутренним огнем и забыл холод, от которого он за несколько минут перед этим буквально костенел.
319
- А мы тебе, Аввакумушко, и в сам-деле тепленького привезли,- сказала мать Мелания, указывая на узел: государыня царица, да вот дочушка твоя духовная, Фе-досьюшка (она указала на Морозову), наготовили тебе приданого что невесте: и сапожки тепленьки, и чулочки, рукавички с варежками из козья пуху, да и шубеечку лисью мяконьку.
- Спасибо матушке царице, добра она миленькая, добра, что ангел божий! Да и тебе исполать, дочушка моя!- кланялся он Морозовой.- А я на собор хочу вот так пойти, да и ко Господу в светлу горенку постучусь в сем же одеянии: он, Батюшка-Свет, и нищих принимает.
Морозова благоговейно смотрела на него. Влияние этого человека окончательно преобразило ее: она стала вся самоотвержение. Богатый дом свой она обратила в общественную богадельню: странники, нищие, юродивые, больные не выходили из ее дому. Она ухаживала за больными и гнойными, сама своими нежными руками обмывала их ужасные язвы, сама кормила их. Нежное, пухлое боярское тело она облекла власяницею, до того колючею, что тело ее горело и болело, как от огня.
- Нету, Аввакумушко, еще раненько тебе ко Господу идти,- заметила мать Мелания,- поживи еще с детками своими, поучи их да порадуйся ими. Вон и Федосьюшка наша надела на себя брачные одежды,- она взглянула на Морозову.
Молодая боярыня вспыхнула.
- Что ты говоришь, матушка? - удивленно спросил Аввакум.
- Говорю: Федосьюшка-боярыня к венцу нарядилась,- повторила старуха.
Аввакум оглянул Морозову, которая сидела вся пунцовая, готовая расплакаться от стыда.
- Что ты, матушка!- защищалась она.- К чему это?
- К тому, что твой батюшка духовный все должен знать... Федосыошка-боярыня власяницу надела,- обратилась старуха к Аввакуму,- да думает и ангельский образ прияти.
Глаза Аввакума засветились радостью.
- Слава тебе, Господи, Создатель наш! - говорил он восторженно.- Не одна Анисьюшка-боярышня на боярство свое наплевала, к нищей братии пристала и ангельскому чину приобщилась... Что боярство перед ангелы! А вот и дочушка моя Федосьюшка туда ж возревновала,
320
золотая моя! Иди, иди ко ангелам - благо ти будет в том веце... А я Анисье тут многонько-таки настрочил: снеси ей, матушка,- пускай не забывает меня.
И Аввакум, достав из-под соломы исписанный листок, подал его матери Мелании.
Дверь кельи неожиданно отворилась, и на пороге показалась рослая фигура мужчины в собольей шубе и высокой шапке. Открытое лицо с русою бородою и серыми глазами смотрело приветливо. При виде его и молодая боярыня, и старая черница встали с своих соломенных сидений.
- Здравствуй, Аввакум! - сказал вошедший.- Здравствуй, матушка боярыня Федосья Прокопьевна! Здравствуй, мать Меланья!
Все отвечали поклонами на приветствие пришедшего, который был никто иной, как Артамон Сергеевич Матвеев, входивший в то время в силу и известный своим пристрастием ко всему новому и иноземному.
- Як тебе от великого государя,- обратился Матвеев к Аввакуму.- Великий государь указал сказать тебе, Аввакум, что ноне у нас на Москве вселенские патриархи: святители-де прибыли к нам ради Никонова неистовства и установления церкви - и ты бы-де, Аввакум, соединился с святителями во всем.
- Не соединюсь я с ними ни в чем! - резко отвечал фанатик.- Ни в перстном сложении, ни в азе. Умру, а не соединюсь с отступниками.
- Да какие же они отступники? В чем и от кого отступились? - спросил Матвеев.
- Ах, Артемон, Артемон! - по обыкновению страстно заговорил фанатик.- Знаю я, тебе все равно, как ни молись: ты и в костел пойдешь, и крыж ляцкой поцелуешь...
- Для чего его не поцеловать? Не его целую, а Христа.
- Добро! Тебе все едино: что святая библия, что твой "Василиологион", что евангелие, что "Мусы" эллинские. Ишь напечатал на соблазн людям! А люди оттого гибнут: вон сколько уж замучили наших-то! Али так ко Христу приводят, как вы приводите - кнутом да виселицей, да огнем! Чудно мне! Как в познание не хотят прийти: огнем, да кнутом, да виселицей веру утвердить хотят! Где это видано? Токмо у язычников. А апостолы разве так учили? Мой Христос не приказал апостолам так учить, еже бы огнем, да кнутом, да виселицею в веру приводить.
321
Господь сказал ученикам: "шедше проповедите языком - иже веру иметь и крестится, спасен будет". Видишь? Волею зовет Христос, а не приказал огнем жечь да на виселице вешать. Чудно право! Ослепли, что ли, все, что ничего не видят. Эки Диоклетианы новые явились, словно мы в Риме при Нероне живем, либо в Персиде. Да что много говорить! Значит, так надо у Господа: аще бы не были борцы, не даны были бы венцы. Ну, давайте нам венцы, венчайте нас. Кому охота венчаться мученическим венцом, не почто ходить далеко, в Перейду либо в Рим к Неронам да Диоклетианам: у нас и дома, на Сретенке, свой Рим, свой Вавилон. А! нутко, правоверие! стань на Красной площади, либо в Кремле, нарцы имя Христово, подыми руку да перекрестися знамением Спасителя нашего двумя персты, яко же прияхом от святых отец - вот тебе и мученический венец, царство небесное дома родилось - не почто за ним ходить в Перейду к Диоклетиану мучителю. Ишь умники! ученые-ста! Христу палачей в ученики дали, да приставов немилостивых, да стрельцов: учите-де кнутом да тюрьмой! Эх, не глядел бы! Так уж вы и евангелие перемените, благо крест переменили: "иже-де веру иметь и крестится щепотью - спасен будет, а не крестится никонианскою щепотью - ино того засеку, повешу, изжарю"... Так бы следовало Христу сказать. Эх!.. А я вот неучен человек, гораздо несмыслен, да то знаю, что все, что церкви от святых отец предано есть, свято есть и неприкосновенно: не тронь и аза, а тронешь аз, за ним и все трогать станут: на то люди - люди. И вот я, яко же приях, держу до смерти и аз удержу, хоть меня повесьте. До нас оно положено, так и лежи оно так вечно, во веки веком! А то на - переучивать кнутом стали - эки апостолы! А люди погибают, а кровь неповинная льется, а церкви пустуют, христиане прячутся по вертепом, да по пропастем земным, как в оно время, при мучителях римских... Эко времячко, Господи Боже!
Аввакум даже всплеснул руками. Морозова стояла бледная, не опуская глаз с своего учителя и с ужасом иногда взглядывая на Матвеева. Мать Мелания с потупленными глазами и с наклоненною головою, казалось, застыла от страху. И Матвеев стоял изумленный, будучи не в силах остановить страстной речи фанатика.
- Так что ж мне доложить великому государю? - удалось ему наконец вставить свое слово.- Соединишься с вселенскими патриархами?
322
- Не соединюсь вовеки!- отвечал изувер.- Доложи великому государю, что мы сами за него, батюшку, умолим Господа, и за него, света, и за царицу, и за его царство. А им, грекам, какое до нас и до него дело? Своего царя проторговали туркам и нашего проглотить сюда приволоклися! Так и доложи великому государю: я, протопоп Аввакум, не сведу с высоты небесной рук, дондеже Бог не отдаст нам нашего царя, благочестивейшего и тишайшего Алексея Михайловича всея Русии.
- Напрасно упрямствуешь,- сказал Матвеев. Аввакум вспылил.
- Упрямствую и буду упрямствовать! Слышишь, я хочу венца! я соскучился об венце! Вот уже сколько лет ищу его, а вы мне не даете. Дайте скорей! Рубите голову, надевайте на нее венец нетленный, а греховное и мерзкое туловище долой! Будет - потаскал я его: хочу один венец носить без туловища... А вы оставайтесь с туловищами да в шапках из звериной шкуры... Так и доложи - ни слова не выкидай, ни аза!
Матвеев безнадежно махнул рукой и вышел, бормоча:
- Пустосвяты!
Через день было второе заседание вселенского собора.
Никон вошел в столовую избу медленно, едва передвигая ноги и тяжело опираясь на посох. Он казался угнетенным, подавленным. За день голова его посеребрилась еще более, и ему, видимо, тяжело было держать ее на плечах.
Когда он кланялся царю и патриархам, то с трудом поднимался от полу.
Царь снова встал с своего места и остановился против патриархов. Он был бледен.
- Святая и пречестная двоице! вселенстии патриарси! - начал он дрожащим голосом.- Бранясь с митрополитом газским, писал Никон в грамоте к константинопольскому патриарху, якобы все православное христианство от восточной церкви отложилось к западному костелу,- и то он писал ложно: святая соборная восточная церковь
323
имеет Спасителя нашего Бога многоцелебную ризу и многих святых московских чудотворцев мощи, и никакого отлучения не бывало: держим и веруем по преданию святых апостолов и святых отец истинно.
Он остановился, и оглянул весь собор. Затем, возвыся голос, с особенною силою выкрикнул:
- Бьем челом, чтоб патриархи от такого поношения православных христиан очистили!
И царь поклонился до земли. Буря пронеслась по собору, застонала столовая изба. Все упали ниц со стоном: "Смилуйтесь! очистите, святейшие патриархи! снимите позор со своей российской православной земли!"
Сотни голов лежали на земле и молились, как в церкви, громко, со стоном, с криком. Это была потрясающая картина - и Никон не выдержал, зашатался: это все стонало против него, искало его погибели.
И в этот самый момент капризная память его словно волшебством нарисовала перед ним другую картину. На полу, при слабом освещении лампады, бьется молодая женщина, хватая и целуя его ноги. Она умоляет его остаться с нею, не бросать ее, не уходить в неведомый путь, где ждет его неведомая доля. А он не внимает мольбам и рыданиям женщины: его манит этот неведомый путь, эта неведомая доля - и он уходит, оставив на полу плачущую женщину. Это была его жена... Теперь он изведал эту неведомую долю: высоко, ох, как высоко она поставила его и вон до чего довела... А не лучше ли бы было в той, прежней, скромной доле?.. Да уж теперь не воротить ее: между тою долею и этою стоят тридцать лет и три года...
- Это дело великое,- громко произнес чей-то голос, и Никон очнулся: это говорил Макарий, патриарх антиохийский.- Это дело великое; за него надобно стоять крепко. Когда Никон всех православных христиан еретиками назвал, то он и нас также назвал еретиками, будто мы пришли еретиков рассуждать... А мы в московском государстве видим православных христиан. Мы станем за это Никона патриарха судить и православных христиан оборонять по правилам.
Алексей Михайлович взглянул на дьяка Алмаза, и тот на цыпочках преподнес царю какие-то бумаги.
- Вот три письма,- сказал царь,- в них Никон сам отрекся от патриаршества, называет себя бывшим патриархом.
324
Патриархи взяли письма. Никон молчал, не поднимая головы.
- В законах написано,- громко произнес Макарий,- кто уличится во лжи трижды, тому впредь верить ни в чем не должно. Никон патриарх объявился во многих лжах, и ему ни в чем верить не подобает. Кто кого оклеветал, подвергается той же казни, какая присуждена обвиненному им неправедно. Кто на кого возведет еретичество и не докажет, тот достоин - священник низвержения, а мирской человек проклятия.
А Никон все молчал. Перед ним все валялась отвергнутая им женщина, ломая руки: "Микитушка! лучше ли тебе будет там, без меня? Найдешь ли ты там свое счастье и спасенье?" - "Ох, нашел - нашел больше, чем искал, нашел целое царство - и потерял его, а теперь не найду и того, что было тогда, давно"...
Царь тихо подошел к Макарию антиохийскому и подал развернутый лист и другой-перевод его на греческий язык.
- Письмо Никона о поставлении нового патриарха на его место,- сказал он, кланяясь.
Макарий взглянул на лист - он раньше читал его и хорошо помнил - и передал Паисию александрийскому. Тот взял, поднял свои мертвые, синеватые веки на лист, потом на Никона и снова опустил глаза.
Никон стоял по-прежнему безмолвно, ни на кого не глядя, и тихо качал головой, как бы отрицая все, что вокруг него происходило, или как бы созерцая никому невидимые образы.
- Когда Теймураз царевич был у царского стола,- снова начал неугомонный Макарий,- то Никон прислал человека своего, чтоб смуту учинить. А в законах написано: а кто между царем учинит смуту, и тот достоин смерти.
- Смерти,- глухо раздалось по собору.
А Никон все качал головою, как бы ничего не слыша; да он и не слышал: он был не здесь - его смущенная мысль бродила в прошлом, среди дорогих видений молодости.
- А кто Никонова человека ударил, и того Бог простит, потому что подобает так быть.
Это все говорил Макарий. При последних словах он повел своими восточными, молочно-синеватыми белками по собору и остановил их на полном лице Хитрово. Хитрово вспыхнул. Макарий встал и осенил его крестом,
325
а потом снова перенес свои белки на царя, стоявшего рядом с Никоном в положении подсудимого.
- Архиепископа сербского Гавриила били Никоновы крестьяне в селе Пушкине, и Никон обороны не дал,- продолжал свое обвинение Макарий.- Да он же, Никон, в соборной церкви, в алтаре, во время литургии, с некоторого архиерея снял шапку и бранил всячески за то, что не так кадило держал. Да он же, Никон, на ердань ходил в навечерии Богоявления, а не в самый праздник - и то ему, Никону, вина!
Никон не слушал падавших на его голову обвинений. Он прислушивался к чему-то другому... "Микитушка!.. ох!.. суженый мой, не покидай меня, младешеньку, горькою вдовицей... Микитушка! вспомни, как спознались мы с тобой, вспомни совыканье наше, как ты резвы ноженьки мои целовал... не покидай меня, сокол ясный - у нас еще будут детушки"... И белокурая голова колотится об пол, хрустят тонкие пальцы на ломаемых руках... "Будут дети"... А ему мало этих детей, ему нужны миллионы детей - и бояр, и князей, и царей - чтобы все были его детьми... И они были... всею Русью верховодил он... И вдруг сорвалось.
Он зашатался и упал бы, если б не поддержал его оторопевший царь вместе с крестоносителем.
- Ох, Господи! помилуй нас!
- Божий суд... Господь дунул на него гневом своим,- пронесся ропот по собору.
Бледного, шатающегося Никона вывели... Собор был прерван.
По Москве пошли зловещие слухи. Говорили, что во время собора, в трескучий морозный день, слышен был гром с небеси и земля зашаталась. Бояре видели, как Господь Бог дунул на Никона, и Никон упал замертво. Разгневанный Господь продолжал дуть на Москву, и оттого стал такой мороз, какого не бывало, как и Русь стоит: птицы не могли летать по аеру, падали и замерзали; с колокольни Ивана Великого метлами сметали замерзших воробьев, голубей и галок; из лесу в Москву забегали волки и забирались от морозу в сени, в дома, в церковные сторожки. На небе стояло три багровых солнца и ни одно не грело от холодного дуновения божия - задул Господь теплоту их. Москва-река треснула поперек и в трещину из-подо льда выплывала мертвая, убитая морозом рыба. Когда люди выходили из Успенского собора, то видели, как на паперти стоял босиком юродивый и плакал,
326
и слезы тотчас же замерзали и падали на помост, стуча как горох либо крупный жемчуг. Все это не к добру, все это за грехи... Стрелецкому сотнику, что с прочими стрельцами поставлен был у Никольских ворот к помещению Никона, упал на шапку мертвый белый волохатый голубь... Говорили, что и Никон, после того как на него божьим гневом дунуло, лежит при смерти - без языка...
Но слухи были неверны, как в том скоро и убедились бояре и архиереи: не отнялся еще язык у Никона, не задуло гневом божиим его мощного духа: он прислал к царю сказать, что готов вновь стать с ним рядом на суд не только патриархов, но и самого Всемогущего Бога, у которого в руках тысящи лет яко день един, а престолы и царства - яко прах и паутина.
Царь опять созвал собор. По собору мгновенно прошел гул и ропот: бояре и архиереи шепотом передавали друг другу, что "чадушко" то еще "неистовее" стал: так и рвет, и мечет.
Действительно, патриарх явился на собор еще более заряженным. "Так от него и пышет полымя",- рассказывали стрельцы, стоявшие у него у ворот на карауле. Проходя мимо стрелецкого сотника, того, что был уже напуган падением на шапку мертвого голубя, он так на него глянул, что сотник, и без того ожидавший худа, задрожал и упал ниц перед крестом, головою на мерзлую землю, а стрельцы со страху шептали - кто: "свят-свят", а кто: "чур-чур меня!.. сгинь, исчезни!"
И царь, видимо, с тревогою ожидал последнего отчаянного боя. Он обводил смущенным взором то правые, то левые скамьи собрания, то останавливал его на патриархах, и особенно на Паисии: "Мертвец мертвецом", думали, казалось, выразительные глаза царя:- "мощи сущие,- а судия вселенной". Когда по звяканью прикладов стрелецких ружей и сабель можно было догадаться, что ведут Никона, царь тревожно обратился к патриархам.
- Никон приехал в Москву,- торопливо заговорил он,- и на меня налагает судьбы божий за то, что собор приговорил и велел ему в Москву приехать не с большими людьми. Когда он ехал в Москву, то по моему указу у него взят малый, Ивашка Шушера, за то, что он в девятилетнее время к Никону носил всякие вести и чинил многую ссору. Никон за этого малого меня поносит и бесчестит, говорит: "царь-де и меня мучит, велел-де и отнять малого из-под креста..." Если Никон на соборе станет об
327
этом говорить, то вы, святейшие патриархи, ведайте; да и про то ведайте, что Никон перед поездкою ныне в Москву исповедовался, приобщался и маслом освящался. "Патриархи подивились гораздо",- говорит об этом Алмаз Иванов, который вел протокол соборный; но в этот момент за дверью послышался шум и гневный голос Никона.
- А ты крест-от неси высоко, чинно, истово! Это тебе не лопата! - кричал он на ставрофора, которым был не любимец его Иванушка Шушера, сидевший под караулом, за приставы, а новый, приставленный царскими слугами соглядатай.- На нем Христа распяли, и меня ищут распяти!
Многие вздрогнули от этого голоса... "Неистов, буен, аки меск",- шептались на скамьях.
Никон вступил в столовую избу шумно, высоко подняв голову и шибко стуча посохом, словно старшина на сходке перед заартачившимися мужиками. Он не глянул, а сыпанул искрами по собору, не поклонился, а метнул поклоны, не крякнул, а рыкнул, встряхнув гривой по-львиному. Все ждали бури.
Паисий медленно приподнял свои мертвые веки, и губы его зажевали беззвучно. Макарий повел по собору огромными белками, как бы успокоивая робких.
- Никон! - послышался тихий, дрожащий голос Паисия.- Ты отрекся от патриарша престола с клятвою и ушел без законной причины.
Голова и руки говорившего дрожали. Никон посмотрел на него, как смотрят на маленького ребенка.
- Я не отрекался с клятвою,- сказал от отрывисто,- я засвидетельствовался небом и землею и ушел от государева гнева... И теперь иду, куда великий государь изволит: благое по нужде не бывает.
- Многие слышали, как ты отрекся от патриаршества с клятвою,- настаивал Паисий, между тем как Макарий молчал, уставившись своими большими глазами на подсудимого.
- Это на меня затеяли,- отрицал подсудимый.- А коли я негоден, то куда