Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол, Страница 2

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

митрополита,- сказал Стрешнев, став посреди избы.
   - Приезжал я в Москву не своею волею: по вести из Москвы,- отвечал Никон по-прежнему гордо,- посоха не отдам... отдать мне посох некому.
   Митрополит Крутицкий хотел что-то сказать, но Никон не дал ему рта разинуть.
   - Тебя я знал в попах, а в митрополитах не знаю! - крикнул он на него.- Кто тебя в митрополиты поставил - не ведаю да и знать не хочу. Посоха тебе не отдам, потому что не у кого, кроме меня, посоху быть. А кто ко мне весть прислал - вот письмо.
   И он подал Алмазу Иванову исписанный листок бумаги, хранившийся у него на груди под мантиею. Алмаз Иванов быстро поднес листок к своему пергаментному лицу, пробежал его своими мышиными глазками, словно нюхая, чем пахнут чернила, и, пробормотав успокоительным голосом - "от Зюзина от Микитки",- сунул его к себе за пазуху.
   Никону доложили, что лошади уже запряжены - пора ехать. Не оборачиваясь к царским посланцам, он вышел из избы на крыльцо. Был уже вечер. Звезды, как и вчера, горели ярко, и длинный хвост кометы стоял на синеве неба прямо, словно огненная метла, поднятая невидимою рукою.
   235
  
   Посланцы вышли за патриархом. Когда Никон, поддерживаемый монахами, садился уже в сани, к нему подошел Крутицкий митрополит.
   - Отдай посох,- сказал он настойчиво.
   - Не тебе ли, худоглавый! - огрызнулся на него упрямец.
   - Не мне, а великому государю.
   - Чрез твои-то коростовые руки!
   Ошпаренный митрополит не знал, что отвечать.
   - На! - обратился упрямец к близ стоявшему монаху, подавая ему посох.- Отвези великому государю... А мой посох- вон! (Он указал на комету.) Я с ним пойду по земле и всю российскую землю вымету начисто...
   Он сделал знак рукою, и поезд двинулся в путь.
  
  

III. Аввакум в царицыных палатах

  
   В этот самый вечер, когда Никон, уезжая из села Чернева в ссылку, грозился, что вместо посоха Петра митрополита возьмет в руки божественную метлу - комету - и ею выметет русскую землю,- в это время в Москве, во дворце, на половине царицы Марии Ильиничны, рядом с царицыною мастерскою палатою, в покоях ближних боярынь Феодосьи Прокопьевны Морозовой и княгини Авдотьи Прокопьевны Урусовой, которые были родные дочери Прокопья Федоровича Соковнина, ведавшего царицыну мастерскую палату, находился редкий гость - мужчина. По тому времени на женскую половину допускались весьма немногие мужчины - ближайшие родные, духовники, святоши да юродивые.
   Гость, сидевший в покоях Морозовой и Урусовой, был поп, судя по его одеянию и наружности. Это был высокий, широкоплечий мужчина с длинною апостольской седою бородою и такими же седыми курчавыми волосами, с длинным, тонким, красиво очерченным носом, с серыми большого разреза и длинными глазами и низеньким лбом, на который красиво падали седые кудерьки,- точь-в-точь святительский лик, какие можно видеть на старинных иконах суздальского письма. Серые, с длинным разрезом и длинными ресницами глаза смотрели ласково и по временам за-
   236
   жигались прекрасным, каким-то согревающим светом. Это были совсем отроческие глаза под седыми бровями.
   Боярыни, у которых этот бросающийся в глаза старик сидел в гостях, смотрели еще совсем молоденькими. Они были одеты совсем одинаково: в черные, с малиновыми по переду и по подолу разводами, сарафаны и в темно-малиновые с золотыми разводами душегреи. И лицом они походили одна на другую, только старшая из них на вид была покруглее лицом и всеми формами: немножко вздернутые кверху носики, большие, голубые, с наивно-детским выражением глаза и круглые подбородки с ямочками - все это было одного пошиба и смотрело одинаково мягко и симпатично.
   Они сидели у покрытого ковром стола, на котором находился большой серебряный поднос, а на нем рассыпан жемчуг и разноцветный бисер. Они усердно подбирали жемчуг и бисер, по временам как бы замирали, слушая своего гостя и поднимая на него от работы изумленные, нередко испуганные глаза, и снова наклонялись над работой. Тут же стояла у стола маленькая, лет девяти-десяти, белокуренькая девочка и, торопливо выбирая с блюда самые крупные жемчужины, нанизывала их на красную нитку. Она часто смотрела на седого гостя своими большими удивленными глазами, как бы не веря тому, что тот рассказывал, и, роняя иногда жемчужину на блюдо, нетерпеливо топала ножкой.
   - И как я, светики мои миленькие, подал эти выписки о сложении перстов, меня и велел схватить оный Никонишко,- монотонно говорил седой гость, поглаживая свою бороду.- Взяли меня, светики мои, от всенощной, прямо из церкви, а со мной захватили и стрельцов человек до шестидесяти. Их-то, детушек моих, в тюрьму отвели, а меня на патриархов двор на цепь посадили на ночь, яко медведя. Когда же рассветало, посадили меня на телегу, растянули руки, точно распяли, и везли от патриархова двора до Андроньева монастыря, и тут на цепи, что собаку, кинули в темную-претемную палатку - вся в землю ушла, сыра и холодна, как могила. И сидел я там, светики мои, три дня, во тьме кромешной, не ел, не пил, да и не давали ничего. И сидя там, я молился на цепи и кланялся с цепью - не знаю на восток, не знаю на запад поклоны клал... а цепь-то звенит, цепь-то плачет ко Господу! Никто ко мне туда не приходил, токмо мыши да черные тараканы, да сверчки и день, и ночь кричат. И в третий день приалчен я бысть, сиречь есть захотел, отощал,- и оле чудо! - ста
   238
  
   предо мною не вем ангел, не вем человек и по сие время не знаю, ста предо мною в потемках, молитву сотворил и, взяв меня за плечо, с цепью к лавке подвел, посадил, ложку в руки дал, хлебца немножко и штец дал похлебать - зело превкусны хороши, и рек ми: "полно! довлеет ти ко укреплению". Да и не стало его: двери не отворялись, а его не стало. Дивно только - человек ли то, али ангел? Ино нечему дивиться, ангелу везде не загорожено. То-то ночка была!.. Наутро архимандрит с братиею пришли и вывели меня из темницы: журят мне, что патриарху не покорился; а я, светики мои, от писания браню его да лаю. А там поволокли меня в церковь и в церкви-то за волосы драли, под бока пинками толкали, за цепь трогали и в глаза плевали... А я, светики мои, радуюсь: как клок-от волос выдерут, а я думаю себе: "венец-де нетленный плетут мне"; а цепь звенит - то райские птички поют: таково-то сладко на душе было!
   Он остановился, как бы припоминая что. Слушательницы тихо позвякивали жемчугом, боясь проронить слово.
   - В ту пору, светики мои,- продолжал гость,- взяли и Логина, протопопа муромского. В соборе, при самом государе, остриг его Никон в обедню - то-то знатную цируль-ню из храма сделал! Во время переноса оный цирульник Никон снял с головы у архидиакона дискос и поставил на престол с телом Христовым и с чашею. А когда остригли Логина, то содрали с него и однорядку, и кафтан - точно разбойники! Логин же разжегся ревностию божественного огня, шибко, на весь собор, порицал Никона и через порог в алтарь в глаза ему плевал; а потом, распоясався, и рубашку с себя сдернул да голый, в чем мать родила, портками прикрывшись, ту рубашку в алтарь в глаза Никону бросил... И чудно! растопоряся рубашка, и покрыла на престоле дискос, будто воздух... И в ту пору, светики мои, и царица в церкви была...
   - В ту пору, батюшка, и я с царицей была там,- тихо сказала княгиня Урусова, вся красная, не поднимая головы.
   - Была, миленькая, и чудо видела? - встрепенулся гость.
   - Нет, я тогда горько плакала, за слезами ничего не видала.
   - Жаль, жаль... Так вот, светики мои, остригши Логина, возложили на него цепь тяжелую, лошадиную и, таща из церкви, били метлами и шелепами до самого Богоявленского монастыря, а народу-то, народу-то что на улице!
   239
  
   И кинули его там в палатку, в темницу, и стражу поставили. И что же бы вы думали! В ту нощь Бог ему шубу новую да шапку дал...
   - Бог шапку и шубу дал?- встрепенулась белокуренькая девочка, подходя к старику и глядя своими большими изумленными глазами в его глаза.
   - Дал, миленькая царевна, Софей-премудрость Божия! - ласково сказал старик, любуясь девочкой.- У Бога все возможно... Вон, когда наутро и Никонишке рассказали об этом, так он, рассмеявся, аки пьяница на кружечном дворе, сказал: "Знаю, су, я пустосвятов тех!" - и шапку у него отнял, а шубу оставил прикрытия наготы ради.
   - А в Сибири, отец, тяжко было жить? - спросила Морозова.
   - И тяжко, и сладко, миленькая моя... Исходил я всю ее, студеную-то сторонку сибирскую. Был и в Тобольске, и в Енисейске, и везде-то за мной по пятам шла злоба Ни-конова. Мало ему было Енисейска, велел послать меня в Даурию с енисейским воеводою Афанасьем Пашковым. Уж и лют же был до меня оный Пашков, да Бог ему, Афанасью, простит. Вышли мы из Енисейска с полком казаков, в шестистах, водою, на дощениках. Уж и натерпелись же мы там: не один ковш горя выпили и не одно ведро слез пролили. Однова ехали мы по большой Тунгуске-реке, и в ту пору встала буря, и погрузило бурею в воду дощеник мой - совсем налился среди реки полон воды и парус изорвало; остались над водою одни палубы, а то все в воду ушло. Жена моя на палубы из воды деток-ребяток кое-как повытаскивала, мечется простоволосая, а я, на небо глядя, кричу: "Господи, спаси! Господи, помози!" А Бог-от молитву людскую слышит и козявочку маленькую под листочком видит и бережет,- и ухо Его святое везде, и рука его благая повсюду... И волею Божиею прибило нас к берегу; Бог берег меня, свою козявку бедную. Бог берег, так Пашков, в угоду Никону, души моей искал. Взлютовал он на меня крепко, стал из дощеника выбивать: "для-де тебя дощеник худо идет, еретик-де ты, поди-де по горам, а с нами не ходи". Страх меня оковал тут: горы высоки до небес; дебри непроходимые; утес каменный, яко стена стоит, а поглядеть на него, заломя голову, так шапка валится... А в горах тех змии великие живут. ...И чего-то там нет! А все не так, как у нас на Руси: там и гуси, и утицы-перие красное, и вороны серые и галки черные; там и орлы невиданные, и соколы дивные, и кречеты, и
   240
  
   курята индейские, и бабы, и лебеди, и иные дикие, многое множество, птицы разные. А зверей-то там - и числа, и имени им нету: козы дикие, и олени с оленцами малыми бегают, и зубры велие, и лоси, и кабаны - клыком зубра прошибают, и волки, и бараны дикие воочию бродят, а взять нельзя. На те-то горы выбивал меня Афанасий, со зверьми рыскать, да со птицами витать. Так я ему малое писаньице написал. "Человече! - говорю,- убойся Бога, сидящего на херувимах и взирающего на бездны, его же трепещут небесные силы и вся тварь со человеки,- един ты презираешь Его..." Послал к нему. А и бегут человек с пятьдесят казаков: взяли мой дощеник и помчали к нему: а я казакам кашки наварил да кормлю их; а они, бедные, и едят, и дрожат, а иные, глядя на меня, плачут - жалко им меня. Привели дощеник. Взяли меня палачи, привели пред него. Он со шпагою стоит и дрожит весь от злобы. "Поп ты или распоп?" - кричит.- "Аз есмь Аввакум, говорю, протопоп". Он же рыкнул, яко зверь дикий, и ударил меня по щеке, да по другой, да в голову, и сбил меня с ног, да, ухватя цепь, лежачего по спине, а потом, раздевши что липку, по той же спине семьдесят два раза. А я под кнутом-то молюсь: "Господи! помогай мне". А ему горько и досадно, что не говорю: "пощади". Стащили меня потом еле жива, в казенный дощеник, сковали и руки и ноги и на беть кинули. Осень в ту пору стояла глубокая; дождь на меня лил всю ночь,- под капелью лежал хуже пса... Как били кнутом-то, так не больно было с молитвою-то; а тут, лежа под дождем, заплакал до Бога. Да и как было не плакать! Все кости-то щемью щемят; жилы-те клещами тянут; все сердце во мне с телом издрожалось, и я помирать стал... Увидали это казаки, плеснули мне в рот водицы - ожил, отошел... Наутро кинули меня в лодку и везли дальше. Привезли к порогу Падуну - страшен тот порог, зело крут; гребень во всю реку,- только воротца малыя: что в воротца не попало, ино в щепы растрощит и размечет. Привезли меня под порог; со всего неба, кажись, дождь и снег собрался на меня, а у меня на плечах один кафтанишко; льет вода и по спине, и по брюху,- углебоша воды до души моей... О! таково нужно было... Привезли потом меня в Братский острог и в тюрьму кинули,- благо соломки дали. В те поры там зима злая живет,- а меня Бог и без платья грел: что собачка на соломке лежу, о далекой Москве вспоминаю; коли накормят, коли нет, лежу да думаю... А тут эти мыши покою не дают, и я их, бывало, скуфьею бил - и батожка
   241
  
   мне дурачки не дали... Все на брюхе лежал; спина гнила,- да что о том вспоминать!
   А молодые боярыни, по-видимому, все усерднее и усерднее работали над своими жемчугами, только подчас выступавшие на щеках пунцовые пятна да дрогнувшая рука обнаруживали их внутреннее волнение. Маленькая царевна Софьюшка также вся превратилась в слух.
   - На весну паки поехали вперед; все дале и дале,- к самому, кажись, концу света,- продолжал, немного помолчав, гость.- Дорогой все испроели и совсем обносились,- мало душу не износили в лохмотья. И вдругорядь тонул я на Байкалове море, только Бог вынес из пучины морской. А море-то, миленькие мои, у какое свирепое было! Словно звери седые да косматые ходили по нем да рыкали. А после Байжалова моря по Шилке шли: тут Пашков заставил меня лямку тянуть. Что ж! и тянул.- Чем я лучше других? А зело трудно и нудно было - и поесть было неколи, да и нечего, не то чтобы спать. Целое лето мучились от водяные тяготы; люди, что мухи, гибли, а у меня и живот, и ноги сини были - как и вынес! Два лета так-то бродили на водах, мерли да синели, а зимами через волоки волочилися. А на той Шилке я в третий раз тонул, да все не утонул: оторвало мою барчонку от берега водою, ухватило да и понесло; жена и дети на берегу остались - плачут, руки к небу возносят, хотят до неба докричать, а меня с кормщиком помчало - словно щепку нас буря подхватила... Переворачивает, это, нашу барочку вверх и боками, и дном, треплет, а я по ней ползаю, что козявочка, да кричу: "Владычице, помози!" Иное ноги в воде, а иное выползу наверх! Гнало с версту и больше, да люди у смерти отняли,- только все размыло до крохи. Да и крох-то этих было не густо. А что станешь делать, коли Христос да Пречистая Богородица изволили так? Их воля. Я-то, вышед из воды, смеюсь - рад, что жив, а люди-те плачут, платье мое по кустам развесивши. А Пашков опять меня же хочет бить - мало ему, благо зажила спина. "Ты-де, вопит волком, сам над собою делаешь на посмех!" Я-то сам топлю себя! И я опять Богородице-свету докучать: "Владычица! уйми дурака того!" Так она, надежа, уняла - жалко меня стало. Потом доползли до Иргея озера. Волок тут большой, стали зимою волочиться - волами поделались. Пашков отнял у меня работников, так я один уже и помаялся: детишки маленьки, едаков много, хоть и малы рты, а работник один я, горемыка-протопоп; нарту сам себе стюкал топориком, уложил деток да прото-
   242
  
   попицу - и волоку. А доволок, помогла Всепетая. А там и весна тепленька глянула: птички запели; тpaвкa зазеленела; речушки прошли,- так мы по Ингоде реке и поплыли на низ - четвертое лето от Тобольска плаванию моему и плаканию - всласть наплакался. Там лес гнали хоромный и городовой - остроги ставили: Иркутск, Нерчинск, Албазин - много острогов нагородили. И стало есть нечего: люди учали с голоду пухнуть да помирать, да от работные водяные бродни погибать. О-и-хи-хи! Река мелкая; плоты тяжелые; приставы немилостивые; палки большие; батоги суковатые; кнуты острые; пытки жестокие - огонь да встряска,- люди голодные: лишь станут мучить, ан и умрет... Ах, времени тому! не знаю, как и ум от меня не отступился. А от Пашкова он ушел - да и был ли, полно? На Нерче реке живучи, с травою перебиваючися, голодом помирая, а он все лютует, все ему мало. Осталось нас малое место, которые не перемерли, и мы, отай от него, по полям да по степям скитающеся, что кроты коренья копали. А пришла зима - сосну грызли, аки зайцы, а иное и кобылятинки Бог даст, либо кости находили зверей, что волки зарезали, и что волк не доест, мы доедим; а то и самых озяблых волков да лисиц ели и всякую скверну. Кобыла жеребенка родит, а голодные отай и жеребенка, и место скверное кобылье съедят. А Пашков сведал - и кнутом до смерти забьет. И кобыла умерла - все извод взял, понеже не по чину жеребенка того вытащили: лишь голову появил, а они и выдернули да почали черовь скверную есть. Ох, времени тому! И сам я, грешный, волею и неволею причастник тем кобыльим и мертвечъим сквернам и птичьим мясам. Увы, грешной душе моей, юже аз погубил житейскими сластьми! Ох, времени тому страшному!
   - О-ох! - вырвался страстный стон из груди Морозовой.
   Молодая боярыня бросилась перед Аввакумом на колени и, схватив его руку, покрывала ее поцелуями.
   - Батюшка! свет ты наш - мученик Христов! - шептала она страстно.
   Аввакум встал в сильном волнении и силился приподнять молодую боярыню, которая целовала его рясу, а потом припала к ногам.
   - Господь с тобой, дочушка моя по Христе, Федосьюшка милая, светик мой!-бормотал он растерянно, радостно, силясь приподнять молодую женщину.- Встань, дитя божье!
   243
  
   - О-ох свет наш-учитель! Дай мне, грешнице, ноги твои святые слезами омыть и косою моею мерзкою вытереть,- шептала боярыня, ломая свои пухлые ручки.
   Аввакум приподнял ее, бережно прижал ее голову к своей груди и дрожащею рукою крестил плачущую женщину.
   - Господь над тобой, дочушка! Ангелы осени тебя чистые! Успокойся, дитятко! - ласково говорил он, усаживая ее.
   Княгиня Урусова также всхлипывала, припав головой к столу. Маленькая царевна стояла вся красная, готовая заплакать.
   Морозова села. Грудь ее сильно поднималась под малиновой душегреею; губы дрожали. Аввакум с трудом пришел в себя.
   - Разбередил я вас, старый дурак, миленькие мои - простите! - говорил он в волнении.- И что ж, светы мои, глядючи на вас, скажу: ближе к Богу жена стоит нежели муж. Ей-так! ей-ей, воистину так! Недаром Господь жену создал из ребра мужчины, а мужа из персти земной, из грязи. Тем и выше жена мужа и чище его духом и телом. Не вы первые, светики мои, не вы последние пример тому: уж коли женщина верит, так ее вера - адамант крепок и сила в ней несокрушимая. Вот хоть бы обо мне сказать: когда мы помирали голодною смертию в даурской далекой стороне и питались скверною всякою, мертвечиною и сосною, нас от смерти спасли жены воеводские: жена оного Афанасья Пашкова, Фекла Семеновна, боярыня, да боярыня воеводская сноха, Авдотья Кирилловна, они нам от смерти голодной тайно давали отраду: без ведома его, Афанасья, пришлют иногда кусок мясца, иногда колобок, иногда мучки и овсеца, сколько сойдется - четверть пуда, и гривенку-другую, а иногда и полпудика накопят и передадут, а иногда у куров корму из корыта нагребут да нам на обед либо на ужин пришлют. А раз и курочку живую дали. Черненькая была курочка, хохлатенькая и в штанишках, говорунья такая - все бывало каждое утречко "коко-коко! коко-коко!" Ан глядь - два яичка снесла, да так по два яичка на день и приносила робяти нашему на пищу, божиим поведением нужде нашей помогая: Бог так строил. Да увы! на нарте везучи в то нуждное время, удавили ее по грехом нашим, не доглядели. И плакали по ней, гораздо плакали. И нынче жаль мне курочки той, как на разум, голубушка, придет. Не то курочка, не то чудо было от Бога: во весь год по два яичка давала - сто рублей при ней
   244
  
   плюново дело! Жалею... И та курочка, одушевленное божие творение, нас кормила, и сама с нами кашку сосновую из котла тут же клевала, или и рыбка прилунится, и рыбку клевала и нам против того два яичка на день давала. Слава Богу, вся сотворившему благая! И не просто она нам досталася. У боярыни той воеводши куры все переслепли и мереть стали, так она, собравши в короб, ко мне их прислала: чтоб-де батько пожаловал - помолился о курах, И я подумал: кормилица, то есть, наша, детки у нее, надобны ей куры. Да молебен пел; воду святил, куров кропил и кадил; потом в лес сбродил, корыто им сделал, из чего есть, и водою покропил, да к ней все и отослал. Курки божиим мановением исцелели и исправилися по вере ее, болярыни. От того-то племени и наша курочка была. Да полно того говорить - у Христа не сегодня так повелось. Еще Косма и Дамиан человеком и скотом благодетельствовали и целили о Христе. Богу вся надобна: и скотинка, и птичка во славу Его пречистого Владыки, еще и человека ради. А все жаль курочки той...
   Вдруг послышалось тихое, сдержанное всхлипыванье. Поглощенные рассказом Аввакума, мысленно бродившие с ним по далекой, неведомой даурской земле и по Нерче реке, молодые боярыни не заметили, как маленькая царевна, тоже жадно слушавшая странного старичка и не спускавшая с него своих больших изумленных глаз, припав своей белокурой головкой к коленям княгини Урусовой, тихо плакала.
   - Что с тобой, солнышко царевна? Об чем ты изволишь плакать? - встревоженно спрашивала молодая княгиня, приподнимая с своих колен заплаканное личико Софьюшки-царевны.
   Девочка не отвечала, только розовые губки ее снова складывались, чтобы заплакать пуще прежнего.
   - Христос над тобой, солнышко светлое! Об чем плакынькаешь? - допрашивали ее обе сестры боярыни.- А? поведай нам - об чем?
   - Жалко,- отвечала девочка, силясь сдержать слезы и как бы глотая их.
   - Кого жалко, золотая?
   - Курочку жалко...
   - А!., курочку!..- все улыбнулись.- Что ж теперь плакать об ней? Вон мы не плачем...
   - Нет, и вы плакали.
   - Мы плакали о батюшке, об отце Аввакуме, какие он там муки терпел... А тебе батюшку жалко? а? Скажи, золото червонное.
   245
  
   Девочка посмотрела на Аввакума. Тот ласково улыбался ей.
   - Что меня, старого-то ворона, жалеть, осударыня царевна! - сказал он, подходя к ней и крестя ее головку.- Я вон жив - брожу, а курочка-то умерла.
   В это время в комнату вошла, переваливаясь, как не в меру накушавшаяся утка, полная, с ожиревшим лицом и мешковатым подбородком, пожилая женщина. Заплывшие жиром глазки чуть-чуть выглядывали из своих щелей, словно тараканы.
   Женщина, увидав Аввакума, тотчас подошла к нему под благословение. Тот осенил ее истово, двуперстно, изобразив из своих пальцев сорочий хвост.
   - Я-то, старая, царевну ищу, а моя царевна вон где,- заговорила вошедшая женщина, кланяясь хозяйкам в пояс.- Она, моя голубушка, знает, где коломенской пастилой кормят.
   - Нету, мамушка, я не ела пастилы,- отвечала девочка.
   - Ах мы, скверные! - спохватилась Морозова.- Заслушались слова Божия, а о пастиле-то и забыли... А нам свеженькой, двухсоюзной прислал милый княжич наш, Васенька Голицын. Сбегай, Дунюша, принеси... и батюшку попотчуем, как та курочка черненька, хохлатенька.
   - Ах вы, курочки мои золотые, балуете старика,- любовно говорил Аввакум, провожая глазами Урусову.
   - А никак ты, царевнушка, плакынькала? - сказала толстая мамушка, вглядываясь в глаза девочки.- Об чем слезки жемчужны?.. а?
   - Об курочке, как курочку задавили...
   - Это я, старый ворон, каркал... раскивилил царевну,- вмешался Аввакум.- Курочка у меня в Сибири была.
   - Осударыня царевна! - послышался вдруг молодой звонкий голос в дверях.- Осударыня царица приказала тебя кликать - учитель пришел.
   Это была молоденькая дворская сенная девушка с розовыми щеками.
   - Какой учитель? - встрепенулся Аввакум, обращаясь к маленькой царевне.
   - Симеон Ситианович,- бойко отвечала девочка.
   - А! Симеон Полоцкий... хохол... умник белорусский,- брезгливо заметил Аввакум.- Чему же это он учит тебя, государыня царевна?
   246
  
   - И письму, и цифири, и великим хитростям,- быстро заговорила девочка,- псалтырь виршами, и небо мне показывает, и планиды... есть планида Крон, есть планида Ермий, и звезды веществом чисты, образом круглы, количеством велики, явлением малы, качеством светлы, а земля черна и кругла - она есть кентр всего мира...
   Девочка захлебывалась от торопливости, желая разом выложить все свои знания. Личико ее разгорелось, глаза блестели. А Аввакум, слушая ее, только головой качал.
   - Ну, научат добру эти хохлы, научат...
  
  

IV. Стенька Разин у Никона

  
   Тяжелое, очень тяжелое было это время - шестидесятые годы XVII столетия, к которым приурочивается наше повествование,- такое тяжелое время, что едва ли и переживала когда-либо подобную годину святая Русь, хотя она уже и вынесла на себе и двухсотлетнее татарское ярмо, и лихолетье "смутного времени", и великое моровое поветрие; в эти тяжелые шестидесятые годы русская земля раскололась надвое - разорвалось надвое русское народное сердце, надвое расщепилась, как вековое дерево, русская народная мысль, и самая русская жизнь с этих несчастных годов потекла по двум течениям, одно другому враждебным, одно другое отрицающим.
   И расколол русскую землю и русскую жизнь надвое не Никон, которому приписывают это расчленение великого царства раскольники, и не Аввакум, которого история считает первым заводчиком, так называемого, "раскола" или "старообрядчества",- нет, клином, расколовшим русскую землю и русскую мысль надвое, был просто типографский станок - это величайшее измышление человеческого ума,- станок, привезенный в Москву теми, которых батюшка Аввакум называл "хохлами" и о которых он говорил маленькой царевне Софьюшке, что они "научат добру"...
   Дело было так. Привезли "хохлы" в Москву этот пагубный станок, уставили на печатном дворе, и началось в Москве печатанье церковных, богослужебных и иных душеспасительных книг. А до этой поры на Москве и по всей рус-
   247
   ской земле были книги писаные. В писаных книгах, само собою разумеется, было много описок, неточностей, разноречий: по одному списку в символе веры значилось - "его же царствию не будет конца", а по другому - "несть конца", в одной книге об Иисусе Христе говорится - "рождена, несотворенна", а в другой - "рожденна, а не сотворение", и ввиду этого разноречия одни принимали этот аз, а другие отметали его. Было много и других подобных спорных вопросов. Типографский станок должен был примирить все эти споры: печать намерена была держаться чего-либо одного - и она нашла этот аз излишним. Люди, привыкшие слышать от купели своей в символе веры этот аз, восстали за него.
   - Нам всем, православным христианам,- говорили эти сторонники аза,- подобает умирать за один аз, его же окаянные враги (это "хохлы") извергли из символа там, иде же глаголется о Сыне Божием Иисусе Христе - "рожденна, а не сотворенна": велика зело сила в сем азе сокровена.
   К сторонникам аза принадлежал и знакомый уже нам благообразный старец, протопоп Аввакум, вынесший ужаснейшие семь лет ссылки в Даурии и рассказывавший в предыдущей главе нашего повествования о своих страданиях в сибирской стороне боярыням Морозовой и Урусовой и маленькой царевне Софьюшке.
   Когда "хохлы" привезли в Москву типографский станок, то в числе "справщиков" к нему был приставлен и Аввакум, или, говоря современным языком, Аввакум назначен был одним из редакторов для печатания на Гуттенберговском станке церковных книг; но когда Никон, под влиянием образованных "хохлов", вроде Епифания Славинецкого, и хитрых греков, вроде Арсения, начал коренное исправление в печати богослужебных книг, и когда благочестивый Аввакум с товарищами объявили, что аз они скорее умрут, чем позволят выбросить его в корректуре символа веры, и при этом не послушались решения целого совета, или собора святителей, то их и подвергли разным наказаниям и ссылкам.
   Затем, когда упрямый и властолюбивый Никон, в гневе на царя, оставил патриарший трон и удалился в свой монастырь, сторонники аза в большинстве случаев были возвращены из ссылки. Возвращен был из Сибири и Аввакум. И вот после этого мы и видели его в беседе с Морозовою и Урусовою в вечер вторичного возвращения Никона из Москвы в свой монастырь.
   248
  
   Это и есть начало раскола в русской земле, величайшее в истории внутреннего развития русского народа событие совершилось таким образом из-за простой корректуры, вызванной все тем же пагубным станком Гуттенберга.
   Такие мысли, как волны под давлением порывистого ветра, обуревали поседевшую голову Никона, когда он, на другой день после неудачной поездки в Москву, стоял во время обедни в своей Воскресенской церкви и прислушивался к монотонному чтению иподиаконом апостола.
   "Литеры малые, да слова, да препинательные знаки, да перстное сложение - эку бурю подняли оные литеры! - на весь мир буря... А все сей станок печатный"...
   Так бессвязно думал он, напрасно силясь вслушаться в чтение иподиакона. Как изменился он со вчерашнего дня! Словно бы выдержал необыкновенный пост или тяжкую болезнь.
   Но, как он ни был занят своими думами, он не мог не заметить какого-то неизвестного человека, который стоял у правого клироса перед изображением Спасителя, несущего крест, и горько плакал. По виду он не казался москвичом, да и костюм его отличался от обыкновенного московского платья. Никону виднелся несколько его профиль с характерным широким носом, подстриженный довольно высоко, толстый, как у вола, затылок; такая же шея и широкие плечи; вся коренастая, невысокая фигура его казалась крепкою, точно выкованною молотом на наковальне.
   Всю обедню незнакомец молился и плакал: Никон видел, как он припадал головою к полу, долго не поднимал ее, и как при этом вздрагивали от плача его могучие плечи.
   "А должно, большое горе на душе у него",- невольно думалось патриарху: ему самому, разбитому и поруганному, понятнее теперь становилось всякое человеческое горе.
   После обедни незнакомец подошел к нему под благословение; необыкновенно добрые и, по-видимому, робкие, с какою-то скрытою, неуловимою мыслью глаза произвели на патриарха невольное впечатление. В глазах этих было что-то чарующее, покоряющее своей мягкостью, в которой сказывалась сила.
   - Ты не здешний? - спросил его Никон, поднимая правую руку для благословения.
   - Не здешний, великий государь владыко,- смело отвечал незнакомец.
   250
  
   - Не называй меня великим государем,- Остановил его патриарх,- прошло мое государствование.
   Незнакомец смотрел на патриарха, по-видимому, не вполне понимая его.
   - Я токмо патриарх, а не великий государь,- продолжал Никон с дрожью в голосе,- великий государь у нас один - царь Алексей Михайлович... А ты откуда и кто таков родом?
   - Я с Дону казак, святой владыко, Степаном называюсь, по-нашему Стенькою, а по прозванию Разиным... Был на Дону на атаманстве, а теперь иду молиться - душА спасти.
   - Доброе дело,- сказал патриарх и благословил его.- Куда ж ты идешь молиться?
   - Кланялся я на Москве московским святителям, а теперь иду поклониться соловецким, да к тебе, великий патриарх, зашел просить твоего благословения всему тихому Дону.
   - Благое твое намерение,- ласково и задумчиво сказал Никон,- я рад тебе, Степан, заходи ко мне, я с тобою поговорю.
   Разину на вид казалось лет около пятидесяти, а может быть, и меньше. В широкой, окладистой бороде его серебрилась резкая проседь. Невысокий лоб разрезывался надвое длинною характерною морщиною. Лобная кость казалась сильно выдавшеюся над глазами. В выражении лица читалось что-то задумчивое, невысказываемое.
   Патриарх вышел из церкви, а Разин остался, чтобы приложиться к иконам и отслужить панихиду по новопреставленной рабе божией девице Дарье. За панихидой он плакал еще неутешнее, чем за обедней. Кто была эта новопреставленная Дарья - это знал один только Стенька.
   После панихиды к нему подошел посланный от патриарха - это был его неразлучный крестоноситель, Иванушка Шушера - и позвал в патриарший кельи.
   Никон писал что-то, когда ввели к нему Разина. Патриарх указал ему место на скамье, а сам остался в кресле с высокою спинкою, на которой вышит был малиновый крест, как бы осенявший голову патриарха.
   - Я рад тебя видеть, Степан,- снова сказал патриарх приветливо, вглядываясь в красивые глаза гостя.- Что у вас на Дону слышно?
   - Слухов у нас, владыко святой, ходит не мало, а все больше слухи московские,- отвечал Разин.
   - Какие же такие московские слухи?
   251
  
   - О московском настроении ходят слухи - на тебя-де, великого патриарха, гонение неправое от бояр: таковы у нас слухи.
   - И то правда,- сказал Никон, сверкнув глазами,- боярам я поперек горла стал - не давал им воли, так они наплели на меня великому государю многие сплетни без-лепично, и оттого у меня с великим государем остуда учинилась на многие годы. Я сшел с патриаршества, дабы великий государь гнев свой утолил, а они без меня пуще распалили сердце государево. Теперь меня, великого патриарха, хотят судить попы да чернецы, да епископы - дети собираются судить отца... А у меня один судья - Бог!
   Патриарх чувствовал, как раскрывались в его душе свежие раны, и голос его крепчал все более и более.
   - Теперь я стал притчею во языцех: бояре надо мной издевки творят, мое имя ни во что ставят, из Москвы и из святых московских церквей меня, великого своего патриарха, выгоняют, аки оглашенного; ни меня до царя не допускают, ни царя до меня. Враги мои, не зная над собою страха, играют святостию, кощунствуют. Вон теперь Семенко Стрешнев что чинит с своею собакою - и сказать страшно. Он, вор Семенко, научил своего пса сидеть на задних лапах, а передними - благословлять!
   - Благословлять! Собаку научил благословлять!- невольно вскрикнул Разин и вскочил с места. Глаза его загорелись - он в этот момент совсем не походил на прежнего, тихого, с кротким выражением глаз Разина.- Это боярин научил собаку?
   - Да, боярин Стрешнев, на ушке у царя он... И называет эту собаку Никоном-патриархом - Никонкою... Когда соберутся у него гости, и он зовет ту собаку: "Никон-ко! Никонко-патриарх! поди, благослови бояр..." И бессловесный пес кощунствует, ругается над нами и над благословением божиим... Вот до чего мы дожили...
   Никон встал и в волнении заходил по келье, стуча посохом.
   - Так мы тряхнем Москвою за такое надругательство над верою,- мрачно сказал Разин.
   Он был неузнаваем. Прекрасные глаза его остоячились, нижняя челюсть дрожала.
   - Они хуже бусурман,- глухо продолжал он.- Мы с них сдерем боярскую шкуру на зипуны казакам, а то у нас на Дону голытьба, худые казаки давно обносились.
   Он как бы опомнился и снова моментально ушел в себя, только глаза его вопросительно обратились на патриарха.
   252
  
   - Теперь хотят судить меня судом вселенских патриархов,- продолжал Никон также несколько более спокойным голосом.- Я суда вселенских патриархов не отметаюсь- ей! не отметаюсь! Токмо, за что судить меня? Если за один уход с престола, так подобает и самого Христа извергнуть - он много раз уходил страха ради иудейска... А я сшел с престола, бояся гнева царева и козней боярских: они хотели многим чаровством опоить меня, да и опоили бы, только Бог меня помиловал - безуем камнем да индроговым песком отпился от того чаровства.
   Он остановился. Разин стоял, глубоко опустив голову.
   - Садись, Степан, что ты встал? - сказал патриарх, как бы намереваясь переменить разговор.
   Разин молча сел и продолжал о чем-то думать.
   - Так как же, Степан, когда ты в Соловки думаешь идти? - спросил Никон.
   - Пойду ныне же, чтоб к весне на Дон воротиться,- отвечал Разин раздумчиво.
   - А у нас не поживешь?
   - Поживу, помолюсь, коли милость твоя ко мне будет.
   - Живи, у нас место найдется, и корм будет.
   - Спасибо, святой патриарх.
   Потом, немного помолчав, Разин спросил:
   - А твое великое благословение на Дон будет?
   - Я Дон благословлю иконою,- отвечал патриарх.
   - А что мы казацкою думою надумаем - и то благословишь?
   - Коли на добро православным христианам и во славу Божию, то будет и мое благословение. По тебе сужу, что донские казаки не суть рабы ленивые у Господа - молятся неленостно.
   - Плоха наша молитва,- отвечал Разин грустно,- не высоко подымается.
   - Для чего не высоко?
   - Должно, грехи не пущают до неба - не доходит до Бога,- продолжал Разин как-то загадочно.
   - Не дело говоришь, Степан,- строго заметил патриарх,- Бог и высоко, и низко живет - до него все доходит.
   Разин молча покачал головою и вздохнул.
   - У тебя, Степан, я вижу, горе есть на душе,- сказал Никон, зорко вглядываясь в своего собеседника.
   Разин молчал, только рука его, брошенная на колено, задрожала.
   - А кто виною печали твоей? - с участием спросил патриарх.
   253
  
   - Те же, что и твоей, владыко святой,- еще загадочнее отвечал гость.
   - Ноли бояре?
   Дверь в келью отворилась, и на пороге показался Иван Шушера, бледный, испуганный.
   - Ты что, Иванушко? - тревожно спросил патриарх.- Что случилось?
   - Бояре со стрельцами приехали.
   - Спира воинская... взять меня хотят, яко Христа в саду Гефсиманском,- сказал он, вставая во весь свой рост.- Слуги Анны и Каиафы идут за мною.
   Разин также вытянулся и выхватил из-под полы кафтана огромный нож.
   - Что это? - тревожно спросил Никон.
   - На бояр,- сипло отвечал гость.
   Никон вздрогнул.
   - Нет, не буди Петром... вложи нож... Всяк, иже нож изъемлет, от ножа погибнет,- торопливо говорил патриарх.
   Разин был страшен. Казалось, что волосы на голове у него ходили - так двигалась кожа на его плоском, широком черепе.
   - Вложи нож, Степан, вложи!- повторил Никон, слыша шум в сенях.
   Разин спрятал нож.
   - Так к нам на Дон - мы не выдадим,- сказал он угрожающим голосом,- мы их разтак...
   В дверях показалось иконописное лицо Одоевского, а за ним харатейный лик дьяка Алмаза Иванова.
   - Анна и Каиафа,- громко сказал патриарх, откидывая назад голову,- кого ищете? Се аз есмь...
   - Комедиант! - проворчал про себя Алмаз Иванов.- Эки действа выкидывает.
   Но, увидав лицо Разина, замолчал и попятился назад, к дверям, откуда высовывались бородатые лица стрельцов.
   - Иди с Богом, сын мой,- сказал Никон, благословляя Разина.- Помолись обо мне.
   Разин вышел, косо посматривая на стрельцов и меряя их с головы до ног своими большими глазами.
   - Эки буркалы,- проворчал один стрелец со шрамом через всю щеку.- Н-ну глазок!
  
  

V. Аввакум и боярыня Морозова

  
   Боярыня Морозова, которую мы видели в беседе с Аввакумом и которую беседа эта так сильно потрясла, принадлежала к самой знатной боярской семье в Москве. Она была снохою знаменитого боярина Бориса Морозова, того Морозова, которого тишайший царь считал не только своим "приятелем", но почитал "вместо отца родного". С своей стороны и Борис "сему царю был дядька и пестун, и кормилец, болел об нем и скорбел паче души своей, день и ночь не имея покоя". А боярыня, молодая скромница Федосьюшка, была что глазок во лбу у этого царского пестуна и кормильца: Федосьюшка, вышедши на семнадцатом году замуж за Глеба, брата Борисова, недолго жила с мужем, который умер в молодых летах, оставив после себя единственную отраду молодой вдове - сынка Иванушку. На этом-то Иванушке и на его молоденькой матери пестун царский и сосредоточил всю свою нежность. Любили молодую боярыню и при дворе: и ласковый царь отличал ее перед всеми боярынями и боярышнями, и царица души не чаяла в "леповиде и лепослове" Прокопьевне - молодая боярыня действительно была "леповида" - существо необыкновенно миловидное, и "лепослова" - потому что она была умна, много читала и прекрасно говорила "духовными словесы".

Другие авторы
  • Чулков Георгий Иванович
  • Потемкин Григорий Александрович
  • Шепелевич Лев Юлианович
  • Мей Лев Александрович
  • Бегичев Дмитрий Никитич
  • Энгельгардт Борис Михайлович
  • Рютбёф
  • Рубрук Гийом
  • Пильский Петр Мосеевич
  • Игнатов Илья Николаевич
  • Другие произведения
  • Гримм Эрвин Давидович - Краткая библиография
  • Маурин Евгений Иванович - Венценосный раб
  • Шевырев Степан Петрович - Замечание на замечание к. Вяземского о начале русской поэзии
  • Боткин Василий Петрович - Боткин В. П.: Биографическая справка
  • Парнок София Яковлевна - Стихотворения (1912—1915)
  • Толстой Лев Николаевич - Воззвание
  • Некрасов Николай Алексеевич - Другие редакции и варианты (Стихотворения 1838-1855 гг.)
  • Измайлов Александр Ефимович - Письма А. Е. Измайлова князю Н. А. Цертелеву
  • Мережковский Дмитрий Сергеевич - Стихотворения
  • Тарасов Евгений Михайлович - Стихотворения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 570 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа