nbsp; 505
загар и украинского, и поволжского солнца, убелила это лицо, возвратив ему боярскую белизну и нежность. Но в душе она осталась все та же: искала "жениха", жаждала видеть невиданные страны... Только теперь эти невиданные страны представлялись ей на "том свете", за могилой, и она жаждала скорее пуститься в эту далекую дорогу, к неведомым странам...
Питирим, поглядев на ту и другую колодницу и видя, что словесные увещания и тут ни к чему не поведут, решился скорее укротить их строптивые сердца священным миром. Обмакнув сучец в масло, он потянулся было к Урусовой.
- Не подходи! Не подходи! - закричала она, вырываясь из рук стрельцов.
Силясь вырваться из грубых рук, которые все-таки старались держать ее "полегше, молодешенька уж она больно, хрупенька, пухлое тельцо мягконько, что у ребенка", она нечаянно сорвала с себя фату!.. Покрывало и повязка спали с головы... Пышная русая коса снопом развалилась по плечам и спине, точно рожь спелая...
И стрельцы, и духовные власти, увидев женскую косу, пришли в ужас: обнажить от покрова женскую голову в то время считалось величайшим позором и преступлением...
- Батюшки светы! Волос бабий! Ах! Что мы наделали! - ужаснулись стрельцы.
- Святители! Бабу опростоволосили! Да за это и в аду мало места...
- Ах, господи! Что ж это такое будет?!
- Власы женски... перед чернецами... коса... грех какой!- растерянно бормотал патриарх.- Уведите, уведите ее! Ах!
"Экое добро пропадает, ни она себе, ни другим",- огорчался в душе Ларион Иванов, глядя вослед уводимым женщинам и созерцая все еще не прикрытую роскошную косу Урусовой.
- Н-ну зелье, ах! - едва передохнул Питирим.- Да легче со львом в пустыне состязаться, чем с бабою... Ну, зелье!..
На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. Им предстояло трудное государское дело, пытать трех баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию да дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: "Бабы взбесились, все таки до единой перебесились и бабы, и девки". Забрали себе в голову - шутка сказать! - идти за Христом да так и прут и на все фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На-поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей и спал, су, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де и у него да о княжестве и помину не было, и кругом-де него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят да хлебы пекут, срам да и только.
Что это поделалось с бабами, бояре и ума не приложат. Житья не стало им дома от этих баб, не приступись к ним, так все рвут и мечут, а смотрят смиренницами.
- Вот и на моей княгине бес поехал,- говорил массивный, остробородый толстяк князь Воротынский.- Уйму ей нету с тех самых мест, как увидела Морозову на дровнях, везли ее тады зимой под царские переходы; совсем взбесилась моя баба. "Хочу,- говорит,- и я за Христом идти!" - "Да где тебе,- говорю,- полоротая, за Христом иттить, коли у тебя дом на руках и хозяйство?" - "Нищим,- говорит,- раздай все..." А! Слышали? Ну, признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку...
- Что жена! - перебил его Одоевский.- У меня дочушка, девчонка, взбеленилась. "Не хочу,- говорит,- быть княжной и служить диаволу, хочу,- говорит,- Павловы узы носить..." А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха... Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже. "Убегу,- говорит,- от тебя, как Варвара-великомученица от отца Диаскора бежала..." А! Каково!
507
- И точно, времена настали тяжелые,- заметил и Волынский.- С этово с самово новокнижия все пошло да с никоновских новшеств... Допрежь того бабы были как бабы: знали свое кривое веретено. А ныне на-поди! Обо всем-ту они говорят, во все вмешиваются: и Никон-ту нехорош, и Аввакум-то хорош, и кресты-те не те, и просфоры не те, и клобук на чернецах велик да рогат-де, да римский-де он, неправый... И в закон бабы пустились: скоро нас чаю, из боярской думы выгонят да за веретено посадят, а сами в боярской думе будут государевы дела решать... Фу ты пропасть!
- И детей портят, и дети туда же за ними,- пожаловался Одоевский.
- Что дети! Вон царевна Софья Алексеевна "комидийные действа" смотрит, а на божественном писании да на хитростях всяких Алмаза Иванова загоняет,- пояснил Воротынский.
- Что и говорить! А поди, тут дело без черкас не обошлось, без хохлов этих!.. У! Зелье народ!
- А вот теперь великий государь сердитует, гневом пышет, говорит: мы распустили узду, крамоле-де в зубы смотрим,- с огорчением пояснил Одоевский.- Ах, боже мой, мы ли не стараемся?! Вон ноне все тюрьмы полны, сколько заново земляных тюрем выкопали, и все полнехоньки. А крамола, словно гриб после дождя, из земли выскакивает...
За дверями послышалось звяканье кандалов... Бояре встрепенулись.
- Ведут ведьму-ту...
- Хорошенько надо попарить да расправить боярски-те косточки...
В палату ввели, скорее на руках втащили, Морозову. Ее с помощью стрельцов привел Ларион Иванов. Бояре невольно встали, увидав ее спокойное лицо, которому они когда-то при дворе и в ее собственном доме так усердно кланялись.
За Морозовой ввели Урусову и Акинфеюшку. Сестры издали поздоровались.
- Здравствуй, Дунюшка! Жива еще? Не удавили?
- Жива, сестрица. А ты?
- Скучаю об венце... А ты, Акинфеюшка?
- Об странствии соскучилась я... хочу скорее иттить на тот свет, да посошка еще мучители не дали...
Арестантки разговаривали, как будто бы перед ними никого не было.
508
- Полно-ко вам! - перебил их Воротынский.- Вы приведены сюда не на поседки, а за государевым делом, для пыток.
- Али ты, князь Воротынский, из холопей в палдчи пожалован? - заметила Морозова.- Велика честь!
Воротынский не нашелся что отвечать.
- Скора ты! - глянул на непокорную боярыню Одоевский.- Что-то скажешь на дыбе?
- Скажу тебе спасибо, князь Яков; скажу, не забыл-де мою хлеб-соль, как при покойном муже у меня ежеден гащивался,- по-прежнему спокойно отвечала боярыня.
И Одоевский поперхнулся: он вспомнил, как заискивал у этой самой Морозовой, как холопствовал перед нею и ее мужем и как действительно Морозовы до отвалу кормили его вместе с другими прихлебателями, льнувшими, как осы к меду, к царской родственнице и любимице.
Воротынский, который тоже кое-что вспомнил, желая замять свою неловкость, подошел к Акинфеюшке.
- Ты кто такая? Как твое имя? - спросил он.
- Мария,- был ответ.
- Как - Мария! В отписке ты именована Акинфеею Герасимовою, Даниловых дворян.
- Была Акинфея... токмо не я, а другая... Я Мария.
- А чьих?
- Тебе на что? Богова, не твоя и не царева... На том свете не спросят мою душу: Данилова ты али Гаврилова?..
- Покоряешься ли ты царю и собору?
- А тебе какое дело до моей покорности?
- Так мы повелим тебя пытать огнем.
- Пытайте, это ваше дело... Я ничего не украла, никого не убила, никому худа не делаю, токмо люблю моего Христа: за Христа и жгите меня, жиды новые.
Воротынский приказал вести ее в застенок. Она сама пошла впереди стрельцов. За стрельцами последовали Воротынский, Одоевский и Волынский. За ними ввели Морозову и Урусову.
В просторном застенке висели привешенные к потолку "хомуты", хитрые приспособления для дыбы и встрясок. По стенам висели кнуты, плети, клещи. На полу, у стен, стояли огромные жаровни, лежали гири, веревки... На всем этом чернелись следы запекшейся крови... Огромный горн был полон, в нем тлели и вспыхивали синеватым огнем дубовые уголья... У горна и у хомутов возились палачи с засученными рукавами, в кожаных фартуках, словно кузнецы.
509
- Оголи до пояса,- указал Воротынский палачам на Акинфеюшку.
Она было вздрогнула, но потом перекрестилась и опустила руки.
- Христа всего обнажили, чтобы ребра прободать и голени перебить,- сказала она как бы про себя.
- Дерзай, миленькая, дерзай! - ободряла ее Морозова.- Будешь российскою первомученицею.
Палачи сорвали с Акинфеюшки верхнюю одежду и опустили рубаху до пояса... Она было прикрыла руками девичьи груди, согнулась: но палачи разняли руки и связали их за спиной... Несчастную подняли на дыбу... Она не вскрикнула и не застонала... Сделали встряску, руки несчастной выскочили из суставов...
- Господи! Благодарю тебя! - прошептала мученица.
- Повтори встряску! - хрипло проговорил Воротынский.
Встряску повторили... Удивительно, как совсем не оторвались руки от туловища, от плеч... Несчастная висела долго... Морозова и Урусова глядели на нее и молча крестились.
- Что же оцт и желчь не подаете? - проговорила с дыбы жертва человеческой глупости.
- Много чести,- злобно заметил Воротынский.
- Копией прободайте...
- Нет, мы плеточкой, любезное дело!
- Худа больно, легка на весу; ее дыба не берет,- глубокомысленно заметил Одоевский.
- Проберет, дай срок,- успокоил его Волынский.
- А теперь княгинюшку,- злорадно показал палачам Воротынский на Урусову и сам сорвал с нее цветной покров, заметив: - Ты в опале царской, а носишь цветное!
- Я ничем не согрешила перед царем,- ответила Урусова тихо.
Палачи хотели было и ее обнажить.
- Не трошь ее! - раздался вдруг чей-то грубый голос. Все с изумлением оглянулись. Из отряда стрельцов, стоявших в дверях застенка, отделился один, бледный, с дрожащими губами... То был Онисимко... Морозова узнала его: он целовал ее ноги, когда в первый раз заковывал их в железо... Она перекрестила его.
- Благословен грядый во имя господне.
Палачи, озадаченные первым возгласом, опустили было руки, но теперь снова подняли их.
512
- Не трошь, дьяволы! Она княгиня! - повторил Онисимко, хватаясь за саблю.
- Взять его! - закричал Воротынский.
Онисимку схватили за руки сотники и стрельцы и увели из застенка.
- Идолы! Мало им! Скоро всех детей малых заберут в застенки!- слышался протестующий голос уведенного стрельца.
- Делай свое дело! - прикрикнул на палачей Воротынский.
На Урусовой разорвали ворот сорочки и обнажили, как и Акинфеюшку, до пояса. Она вся дрожала от стыда, но ничего не говорила. Всем, даже стрельцам, стало неловко: слышно было их тяжелое дыхание, словно бы их поджаривали на полке в бане... У Лариона Иванова даже лицо побледнело и глаза смотрели сурово...
Урусову подняли на дыбу... Она застонала...
- Потерпи, Дунюшка, потерпи, недолго уж!
- Тряхай хомут-от! - командовал Воротынский. И у Урусовой руки выскочили из суставов...
- Мотри и кайся,- обратился Воротынский к Морозовой.- Вот что ты наделала! От славы дошла до бесчестия. Вспомни, кто ты и какова роду! И все оттого, что принимала в дом юродивых...
- Я и тебя принимала, не ты ли урод у дьявола? - перебила его Морозова.
- О! Ты востра на язык, знаю... да царь-от на востроту твою не посмотрел... Где ныне твое благородие?
- Невелико наше телесное благородие, и слава человеческая суетна на земле,- с горечью отвечала Морозова.- Сын божий жил в убожестве, а распят же был жидами, вот как и мы мучимся от вас.
- Добро! Равняй себя со Христом-те...
- Я не равняю... отсохни и мой и твой язык за такое слово.
- Добро! Поговори-ко вон с ними, их поучи, мудрая! - указал на палачей, которые усердствовали около Урусовой и Акинфеюшки.- Взять и эту! Покачайте-ко боярыньку на качельцах.
Два палача приступили и к Морозовой. Она кротко взглянула им в лицо и перекрестила того и другого.
- Здравствуйте, братцы миленькие,- так же кротко сказала она,- делайте доброе дело.
Палачи растерянно глядели на нее и не трогались. Она еще перекрестила их. У одного дрогнули губы, глаза уси-
513
ленно заморгали; он глянул на стрельцов, на Воротынского.
- Делайте же доброе дело, миленькие! - повторила Морозова.
- Дсброе... Эх! Какое слово ты сказала! - как-то отчаянно замотал головой второй палач.
- Ну-у! - прорычал Воротынский.
Палач глянул на него и еще пуще замотал головой.
- Воля твоя, боярин... вели голову рубить,- бормотал он.- Али на нас креста нету?
- А! И ты! Вот я вас!- задыхался весь багровый Воротынский.- Вяжите ее! - крикнул он на стрельцов.
И стрельцы ни с места... Воротынский, с пеною у рта, бросился было на стрельцов; те отступили... Он к палачам с поднятыми кулаками, и те попятились назад...
- Так я же сам! - И он схватил Морозову за руки и потащил к свободному "хомуту"...
К нему подбежал Ларион Иванов, и они вдвоем связали Морозовой руки за спину.
- Спасибо, что не побрезговали,- как бы про себя сказала она.
Подняли на дыбу и Морозову... В это время Акинфеюшку, вытянутую из "хомута", положили вниз лицом на "ксбылу", нечто вроде наклонно поставленного длинного стола с круглою прорезью в верхней части "кобылы" для головы, чтобы во время истязания кнутом или плетьми пытаемого по спине кнут не попадал в голову, и с кольцами по сторонам для привязывания к ним истязаемой жертвы: руки и ноги несчастной прикрутили ремнями к кольцам, и два палача вперемежку стегали ее ременными кручеными плетьми по голой спине... Белая, нежная спина пытаемой скоро покрылась багровыми поперечными полосами, а вслед за тем из багровых полос стала струиться темно-алая кровь...
- О-о-о! - пырвался из груди Морозовой стон отчаяния при виде мучений своей подруги по страданиям.- Это ли христианство, чтобы так людей учить?
- Мы не попы,- злорадно огрызнулся Воротынский.- Те учат словесами, а мы эдак-ту.
- А Христос так ли учил?
- Мы не Христы; де нам с суконным рылом! Прежде всего сняли с дыбы Урусову. Вывихнутые из суставов руки торчали врозь...
514
- О! Что вы наделали! - залилась несчастная слезами.- Ох, мои рученьки! Креститься мне нечем... ох!
Палачи взяли ее за руки, потянули со встряской. Урусова вскрикнула от боли... но руки вошли в свои суставы... Она с трудом перекрестилась...
Акинфеюшку, с кровавою спиною, отвязали от колец и сняли с "кобылы". Урусова, видя ее всю в крови, взяла свой белый покров, брошенный палачами на землю, и стала прикладывать им к истекающей кровью спине Акинфеюшки...
- Милая, голубушка, мученица... это святая кровь...
- Слава тебе, спасителю наш... сподобил меня...
- Бедная, горемычная...
Урусова целовала ее руки... Лицо Акинфеюшки выражало блаженство...
- Ох, как мне легко, Дунюшка!
Она взяла из рук Урусовой весь пропитанный кровью покров и, отыскав своего палача, подала ему:
- Возьми, братец миленькой, этот покров, снеси его к брату моему кровному Акинфею, отдай ему и скажи: "Сестра-де тебе своею кровью кланяется..." Он тебя не оставит без награждения.
Когда вынули из "хомута" Морозову, то вывихнутые из суставов и еще не вправленные руки ее с широкими рукавами белой срочки представляли подобие распростертых и запрокинутых назад крыльев...
Урусова и Акинфеюшка упали перед нею на колени и подняли руки, на молитву...
- Матушка! Ангел! Ангел сущий во плоти...
- И крылышки... точно ангел... ах!
- Крыле, яко голубине... матушка! Сестрица!
Но палачи поспешили превратить крылатого ангела в плачущую женщину...
...................................................................................................................
Чи я ж тебе не люблю - не люблю,
Чи я ж тоби черевичкив не куплю - не куплю!
Ой, моя дивчинонько!
Ой, моя рыбко!
Выбивал гопака в Чигирине на улице Петрусь, заметая широкою матнею улицу и площадь, в те самые часы, как в Москве, в Ямской избе, шли пытанья Морозовой, Урусовой и Акинфеюшки...
- Добре, Петрусь, добре! - кричала улица.- А ну, хлопче, ушкварь "гречаники".
515
И Петрусь "ушкварил".
Гоп, мои гречаники! Гоп, мои били!
Чому ж, мои гречаники, вас свини не или...
А на другом конце улицы дудит дуда на весь Чигирин:
Дуд у Дуды ночував,
Дуд у Дуды дудку вкрав...
- Уж дьяволова же сторонка! Вот сторона!- ворчал между тем Соковнин, которому не спалось под этот полуночный гомон.- И когда они спят, дьяволы чубатые? Ну, сторона! А хорошая сторонка, что ни говори... А что-то на Москве теперь? Что сестры, э-эх!
Мы сейчас видели, что его сестры...
XIII. Мазепа практикуется
Если бы Соковнин, которому не спалось в эту чудную украинскую ночь, сидя у окна, мог своим взором проникнуть на противоположную сторону улицы, где из-за темной зелени сирени, бузиновых кустов, из-за пышных лип и серебристых и стройных пирамидальных тополей выглядывал гетманский палац, то он увидел бы, что и там, за одним окном, полузакрытым зеленью, обрисовывается женская головка с распущенною косою. В этой простоволосой головке он узнал бы свою землячку, боярыню и панию Брюховецкую, которой эта душная ночь не давала спать... Да и не одна духота гнала от нее сон: улица с неумолкаемой песнью, эти думы и воспоминания о Москве, воспоминания, которые особенно разбередили в ее душе рассказы Соковнина, и еще что-то жаркое, охватывающее ее, словно объятиями, волнующее кровь до краски в лице, что-то такое, в чем она сама себе не могла бы признаться,- все это заставляло ее метаться в душной постели, разметать косу, которая давила ей голову своею тяжестью, и наконец привело ее к открытому окну, у которого хоть дышать можно было чем-нибудь, дышать этим дыханием ночи и зелени, запахом свежей травы, ароматом цветущей липы...
Вон какие-то звездочки мигают ей в окно с темного неба... Как много их, и не перечесть, словно песок морской...
516
А какой этот песок морской? Она никогда его не видала, да и моря не видала никогда... Говорят, и конца-краю нет морю, а Киян-море и того больше... И стоит вся земля на этом Киян-море, а не тонет она потому-де, что ее, землю-ту, держат на спине три кита... Вот велики, поди, киты-те! На что велика московская земля, а все еще не до край света раскинулась! Вон тут черкасская земля и тоже велика гораздо, у, велика! А то еще Польша, а там Литва, а там турская земля, и цесарская земля, и земля галанская, и земля аглицкая, и земля францовская, да еще Китай-земля, да Персида, да Ерусалим с святою землею... Эх, сколько земель! А Ерусалим-град, сказывают, на самом пупе земли стоит... Чудно! Аж стыдно подумать... И все это киты держат на себе, страшно и подумать! А все бог... А как киты эти, сказывают, маленько ворохнутся, и от того их вороху трус и потоп на земле бывает.
А звездочки все мигают, все мигают... Одна больше, другая поменьше, а то и в маковку росинку есть звездочки, и не перечесть их... А все божьи очи это - все ими бог видит, что на земле делается: и ее, вдову горемычную, видит господь у окошечка, простоволосу, да ему что! Простоволоса ли, покрыта ли, все едино: он на душеньку смотрит, на помыслы... И Гришутку он видит, как спит Гриша в своей постельке, убегался с хохлятами да девчатами, в "кострубоньки" играючи... Чудной такой! "Дурна,- говорит,- мамо, московка!"
А на Москву, поди, другие звездочки глядят, где этим! Далеко больно Москва-матушка живет... А что царевна Софьюшка теперь? Спит, поди, и все Наверху, во дворце спят... Спала и она там когда-то, давно, когда в сенных девушках была...
Эк их заливаются полунощницы девчаты! Что им? Молоды, горюшка мало... Вон поют:
Йшли коровы из дибровы, а овечки з поля,
Заплакала дивчинонька, край козака стоя:
Ой, куды ж ты одъизжаешь, сизокрылый орле,
Ой, хто ж мою головоньку без тебя пригорне?..
Так и Ивась ее, гетман, отъезжал с войском, и она, провожаючи его в далекий путь, плакала... Недаром плакала... Так и не вернулся... Вернулся, только не он, а его тело, да и тела нельзя было узнать за кровавыми ранами...
Ой, хто ж мою головоньку без тебе пригорне?..
517
Да, некому "пригорнуть", некому приголубить...
И молоденькая вдова сама чувствовала, что она вспыхнула... жаром опалило ее...
Этот молодой козак, запорожец, что приехал от гетмана с вестями, тоже зовут Иваном, Ивасем, Иван Степанович Мазепа, какой хороший из себя, ласковый... Только несчастненький такой: все утешал молодую вдовицу, говорит: "Хорош-де человек гетман был Иван Мартынович Брюховецкий, так злые люди его погубили..." Таково ласково утешал ее, вдовицу Оленушку: "Сам-де я, говорит, не изведал доли-счастья в жизни, никто-де меня не любил, и я-де никого еще посейчас не любил, а уж третий-де десяток изжил, на свете маючись..." Таково жалко его стало, так бы она и положила его бедную голову на свою сиротскую грудь и поплакала бы вдоволь горючими слезами... А какие у него глаза добрые, и Москву-то он таково любит! "Нигде бы,- говорит,- и жить не хотел, окроме Москвы белокаменной..." И руки у нее так целовал... стыд какой! Она так вся и сгорела, так и пополовела со стыдобушки... И что это с ней сталось? Так вот в душу-то самое, в сердечушко в ретивое так и заполз лаской да печалию своею этот Мазепа... И Гришутка полюбил его, козака этого, все с ним играл...
Нехай тоби зозуленька, мени соловейко,
Нехай тоби там легенько, де мое серденько:
Мени буде соловейко рано щебетати,
Тоби буде зоауленька раненько кувати...
Это голосок Явдошки... Счастливая!
А на Москве-ту, на Москве что, и не приведи бог! И крест стал не крест, и молиться люди не ведают как... За крест в срубы сажают да огнем жгут... А Федосьюшка-ту Морозова, а Урусова Овдотьюшка, господи! Мученицами стали за крест святой... И что с Москвой поделалось? С чего все это? Знамо, нечистый насеял зла в Московском государстве... И Аввакума протопопа заслали, куда ворон костей не заносит, языки попам да монахам режут... Ах, горькая, горькая родимая сторонушка!.. Люди, сказывает Соковннн Федор, в лесах, что звери, прячутся, за рубеж бегут... Ах, Москва, Москва бедная!
А тут, ишь заливается:
Ой вийду я над ярочок, пущу голосочок:
Дзвонн, дзвони, голосочку, по всему ярочку,
Нехай мене то зачуе, що в поли ночуе...
518
Что она это машет, липовая веточка? Куда манит? Некуда... На родимую сторону запала дороженька, заросла горьким осинничком да разрыв-травой...
А там, за Тясмином, соловушки поют... И у них "улица" своя: и Явдошка такая ж там, и Петрусь... А может, есть меж ними и такая ж горькая сиротинка, как она, Оле-нушка Брюховецкая... Как не быть?! Может, коршун заклевал ее соловушка...
Добрый, добрый, ласковый Мазепа... Имя-то какое, Мазепа... Иванушка, Ивась Мазепинька... Кажись, и теперь руке жарко от его губ, и всей жарко, стыдно! Стыдно и хорошо таково...
Никто-то не любил его, бедненького, и он никого не любил также... Бедный Мазепинька!..
А может, и на Москве теперь поют, "просо сеют" девушки:
Уж я просо сеяла - сеяла...
Где петь! Не до пенья ноне на Москве... плачут люди да молются отай, чтобы не увидали злые приставы...
Покатилась, покатилась по небу звездочка и сгасла... Которая это? Куда покатилась? Где сгасла? Точно она, горькая сиротинка, покатилась с московского неба и сгасла тут, в черкасской земле... Не светить ей больше с московского небушка...
А отсюдова Мазепа, сказывал, поедет с универсалами да с листами от гетмана Дорошенка к тогобочным козакам, и в Полтаве, сказывал, будет, и в Гадяче, и могилке, сказывал, покойного гетмана Брюховецкого поклонится... Добрый он, Мазепинька, добрый...
Просил в сумерки выйти в садочек побеседовать... Тоскует он, бедный, по матушке по своей. "Так,- говорит,- хоть об матушке, об родителях побеседуем..." Нет, стыдно... как можно в сумерки! Еще кто увидит да осудит... А жаль его, такой добрый...
Она встала и тихонько пошла в глубину комнаты: там в своей постельке что-то возился Гриць и шептал что-то... Она прислушалась; мальчик во сне бормотал:
А в нашего "Шума"
Зеленая шуба.
"Шум" ходит по диброви...
- Ах, дитятко! Все "Шумом" бредит... наигрался, кажись, так нет - мало: и во сне играет...
519
Она перекрестила его и, нагнувшись к постельке, тихонько поцеловала горячую головку мальчика...
- Мама!
- Что, сынку? Спи, дитятко.
- Дядя Ивашечко прийде завтра?
- Какой дядя Ивашечек?
- Дядя Мазепа.
Молодая мать опять зарделась, опять ей жарко стало... Она натянула на плечи спустившуюся сорочку..,
- Прийде, мамцю?
- Должно, придет... А тебе на что?
- Вин казав, що на свого коня мене посадить.
- Добро, добро, сынок, спи, господь с тобой.
- Я пойду на конику...
- Добро, добро, баинькай... А-а-а-а...
У кота-кота-кота
Колыбелька золота...
- Не хочу, мамо, московськои... не треба...
- Ну-ну, добро...
- Спивай нашои, мамо, про котика... про нашого, а не про московського котика...
- Добро, добро... спи только...
А-а - котино;
Засни, мала детино.
Ой на кота воркота,
На детину дремота...
Хоть она и знала уже украинские колыбельные песни, наслушалась их вдоволь, но выговором русила их...
- Ни, мамо, спивай другой, як сон ходить.
- Спою, спою... Спи тихохонько...
Ходит сон по долине
В червоненькой жупанине.
Кличет мати до детины:
Ходи, соньку, в колисоньку,
Приспи мою детиноньку...
Гриць, как в воду канул, спал уже: тихое, ровное дыхание обнаруживало, что он заснул безмятежным детским сном.
Мать перекрестила его и снова отошла к окну; сон все не шел к ней... Она снова задумалась о Мазепе, о Москве, о тамошней смуте...
"А ко мне нейдет сон и в "червоненькой жупанине",- думала она, опять глядя на звездное небо и невольно при-
520
слушиваясь к неугомонной "улице".- Сон нейдет, так Мазепа хотел приттить... ах, срам какой! Ко вдовушке-ту... А вот и Гришутка полюбил его, добрый он, хороший человек, а все ж стыднехонько мне... хоть, кажись, так бы и кинулась ему на шею, срамница... Что-то он завтра скажет? Говорит, что будет просить за меня гетмана Петра Дорофеича, чтоб на Москву меня отпустил. "Хоть и больно,- говорит,- будет оттого моему сердцу. Точно вы,- говорит,- родная мне, так по душе пришлись, словно бы я вас, как сестру родную, полюбил, жалеючи вас..." Да, добрый он, хороший братец мой родненький, Иванушка-светик... Приди он теперь, так бы, кажись, закрывши глаза со стыда, и повисла у него на шее, слезами бы вся изошла на радости... Такой он добрый! Нет, полно-ка! Не стану о нем думать; буду думать о Москве: что там ноне деется, как людей за крест мучат, как Федосьюшка страждет за веру...
Нет, горька эта думушка... горемычная моя родная сторонушка, вот и ты ноне, как в песне поется, горем горожена, а слезами поливана...
Ах и не томите же вы мое сердечушко вашими песнями! И без того мне горько-тошно, а они, как нарочито, про меня поют, как из "вишневово садочку зозуленька вылетала" да как она на сине море поглядала, как на том море козаченько потопал да своей горькой женушке-вдовушке отповедь сказал:
Да нехай моя женушка меня не ждет,
Да нехай она замуж идет,
Нехай копает яму глыбоку
Да садовит калину червону...
А! Шутка сказать: пущай не ждет, пущай замуж идет...
А! Бог с тобой, родная сторонушка московская, за горами ты высокими, за реками за глыбокими... Уж бы скорее утречко наставало, может он, Ивашечко, Мазепа, придет, душу мою словом отогреет".
Что-то зашуршало под окном, словно шаги чьи-то... да, шаги, точно шаги, только никого не видать...
Еще шаги за вишнею... Ходит кто-то...
- Хто се тут? - слышится за кустом чей-то едва уловимый шепот.
- Се я, ясочко моя, зоре моя вечерняя,- шепчут в отч вет.
- Ох! Як же я ждала тебе, мий голубе...
521
- Сердце мое, рыбко моя! Иди ж, иди до мене... на рученьки...
- Ох, любимый мий, о-ох!
"Кто бы это был? Петрусь разве с Явдохою? Так нет: вон слышно Петрусев голос, вон как заливается".
Ой, сон, мати, ой сон, мати, сон головоньку клонить.
Ой тож тоби, мий сыночку, тая улиця робить...
"Кому ж бы тут быть в садочку?"
Она прислушивается... что-то стукает: тук-тук-тук, тук-тук-тук... Это ее сердце стучит, так, кажется, и подымает горячую сорочку...
- Так ты мене любишь, моя зоренько?
- Коли б не любила, не выйшла б... Чуешь, як мое серденько стукотить?
- Чую-чую, мое золото червоне...
- Ох, о-ох! Полегше, соколику, задушишь мене...
Слышно, как целуются... Молодая вдовушка огнем горит... Вот так бы и она целовала и обнимала Мазепиньку, если б не постыдилась, вышла к нему... Да какой в этом грех? Вот любит же она и целует Гриця своего, отчего б и его, Мазепиньку, не любить?..
- Гетьман другого хотив з листами послать, так я сам напросився, щоб тилько тебе, моя ясочко, повидати...
- Ой, мий соколоньку... А вин же ж не дознается, що мы с тобою любимося?
- Де дознатись? У меня на губах не остануться слиды от твоих губонькив, серденько.
- Ох! А мени сдаеться, що на моих губах так и остануться твои устоньки жаркий...
- А мои вусы остануться?
- О! Який бо ты жартливый..,
А там, на улице, "гукают" да выводят голосно:
Ой, зийди ты, зийди, зирочко ти вечирняя,
Ой, выйди, выйди, дивчинонько моя вирная.
- А я вже думала була, що ты не мене любишь...
- А кого ж, сердце?
- Та нашу ж московочку.
- Ох, лишечко!
- Та вона ж така гарнесенька, русявенька, кирпатенька...
- А ты краща над ней...
"Московочка", опершись на подоконник, так и зарделась от этих слов, как маков цвет... это про нее говорят...
522
Кто ж бы это? Она, что там целуется с ним, кажется, сама пани гетманова, Дорошенкова жена; а кто он?.. Уж не Мазепа ли? Ох! Так сердечушко и упало у Оленушки... Нет, не он, не он! Мазепа сам сказывал, что еще никого не любил и его, бедненького, никто не любит... Это не он... Вот если б Мазепа ее, Оленушку, у гетмана вымолил, да на Москву ее отпустили бы, да с нею бы и сам он, Мазепинька, на Москву съехал, вот бы хорошо было... Пущай там за крест люди страждут, бог с ними!.. А каким крестом сам Мазепа крестится? Она что-то не заприметила: должно быть, "пучкой" крестится, как все черкасы... Да что ж из того, что "пучкой"? Черкасы такие ж христиане, да и угодников у них в Киеве сколько! И на Москве стольких нету...
Грицю, Грицю, до роботы!
В Грици порваны чоботы!
Грицю, Грицю, до телят!
В Гриця виженьки болят...
Это кто-то веселую отхватывает на улице... Гриць, маленький Гриць, так любит эту песню...
- Я понесу тебе на ручках, ягидко моя...
- Ох, куды, куды?..
- Та туды ж... на скошену травку... як на постильку...
- Ох, Ивасю... я боюсь... боюсь...
- Яка ты легенька...
- О, який бо ты... любый... ох!..
Оленушка так и перевесилась за окно... Из-за куста мелькнуло что-то белое и красное... Брызнули подковья... сабля...
Он, обхватив ее поперек, как малого ребенка, несет через садик, а она обвилась руками вокруг его шеи...
Она, это ясно, пани гетманова, Дорошенчиха... А он. ах, господи! Это Мазепа... Мазепа!..
Сдавив себе горло рукой, Оленушка с глухим стоном упала на свою вдовью постель... А с улицы доносилось:
Постиль била, стина нима, ни с кем размевляти...
Выплакавшись до последней слезннкп, молодая вдова уснула только к утру.
XIV. Царевна Софья за географией
А в это утро в селе Коломенском, в царском дворце, о ней, о бывшей княжонушке Долгорукой, а ныне гетманше-вдовице, вспоминали и жалели.
Старая мамка рано взбудила царевну Софьюшку. Не хотелось старой будить царевну, так хорошо спала она, разметавшись в постельке, и так сладко улыбалась да шептала не то "батюшка свет" - царя-батющку, должно, видела во сне,- не то "Васенька-соколик" какой-то; а все ж надо было разбудить: сама царевна крепко-накрепко наказывала разбудить, "урки-де учить" надо... "И на что это девку урками мучат? - думалось мамушке.- А все-таки нельзя не разбудить; приказывала: коли-де, сказывала, выучу урки-те, так батюшка-царь обещал взять ее с собой действа смотреть".
И царевна сидит у стола, такая розовенькая, иногда позевывает со сна, кре