Главная » Книги

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол, Страница 15

Мордовцев Даниил Лукич - Великий раскол


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23

ушка, устоит, пребудет в старой вере тверда, аки адаман, то тогда проклятые никониане, чтоб "привести" ее в свою веру, будут "расстригать" ее в Успенском соборе; а коли-де она и после этого не "впадет в соблазн", то ее предадут анафеме, а никонианская-де анафема не в анафему, сказать бы просто, плевое дело...
   Хотя воображение богословов Обжорного ряда было гораздо, как видите из этого, пламеннее воображения Охотного ряда с Сундушным, однако все ряды и линии единодушно высказывали в этом случае более консервативные мнения, именно: все были против новшеств Никона, против новых книг и "хохлов".
   Вот потому-то, ввиду этих необыкновенных слухов, москвичи сегодня и загатили своими телами всю кремлев-
   469
  
   скую площадь, толкаясь, шумя, ликуя и ругаясь в ожидании чего-то такого, чего не бывало, как и Москва стоит.
   Поэтому, когда в Кремле появилась блестящая, запряженная двенадцатью белыми аргамаками каптана Морозовой, толпы так навалили на поезд, что двенадцать вершников, правивших конями, могли очищать себе путь только при помощи длинных кнутов, которыми они хлестали москвичей направо и налево, не разбирая, по каким частям хлесталось выносливое московское тело, по плечам ли, по головам, или по самому рожеству: "побьют-де, не воз навьют"... "за битого-де двух небитых дают"... "тем-де море не погано, что псы налакали, в том-де спине не стыдоба, что кнутом стегали" - такова московская философия исконе бе...
   Но москвичи разочаровались... Заглянув в окна каптаны, они увидели, что там, уткнувшись в уголок, сидит какой-то боярчонок, припав лицом к ладоням, и горько-прегорько плачет...
   Но когда они оглянулись назад, то с ужасом увидали, что какая-то клячонка тащит жалкие дровнишки и в дровнишках, на соломе, прикованная за шею к колоде, лежит сама Морозиха рядом с сестрою и, потрясая цепью, вопит:
   - Православные! Рабы Христовы! Воззрите на мя, грешную и недостойную, яко сподоби имя господь Павловы узы носити за крест правый... Держитесь этого креста, православные, держитесь, вот он! Держитесь за него, аки за ножки Христовы!..
   Она глянула на дворец, на царские переходы и подняла обе руки, еще громче потрясая цепями...
   - Радуйся, царю, радуйся, яко сподобил мя еси великия славы, радуйся, царь московский!
   Народ глянул на переходы и боязливо начал сымать шапки...
   С переходов, прячась в углубление, глядел царь Алексей Михайлович, бледный и гневный... Стоявшая там же полузакрытая фатою царевна Софьюшка, увидав Морозову, с плачем бросилась к отцу, да так и повисла у него на шее...
   470
  

VIII. Московка на Украине

  
   Неприглядна московская сторонка...
   Тяжело, безотрадно оставаться долго мыслью все в этой суровой стороне. Томительно и невыносимо витать воображением по этой неприветливой земельке с ее мрачным историческим прошлым, носиться мыслью по земляным тюрьмам Пустозерска и Мезени да холодной Даурии либо по темным кельям монастырей: Угрешского, Ферапонтова, Кириллова, Воскресенского с их узниками, томящимися там десятки лет за свои убеждения, каковы бы они ни были... Не над чем тут отдохнуть усталой мысли, не над чем с любовью остановиться и всеживотворящему воображению... Невесело московское прошлое...
   Мысль невольно тянется к жаркому югу, к яркому солнцу, к чарующей природе, к другим людям, с другими заботами, кроме трегубой аллилуйи, с другими страданиями и радостями.
   Воображению хочется отдохнуть на Украине, хоть и там лилось немало слез и крови, да все не так, не из-за того...
   Мы видели, как в 1668 году в Гадяч во время "русальных игрищ" привезли на возу с трупами обезображенное тело гетмана Брюховецкого, как оплакала его молодая жена-гетманша, Олена Дмитревиа, урожденная княжна Оленушка Долгорукова. Не привелось, однако, молодой вдове, похоронивши своего мужа Ивася, воротиться на свою родимую сторонку, в Москву белокаменную: Дорошенко отправил ее в тогобочную Украину, за Днепр, в Чигирин, в свою гетманскую резиденцию.
   За горем и слезами, в тоске по родине и в горькой кручине по безвременно погибшем муже не видала Оленушка Брюховецкая всей красоты тех полей и цветущих долин, лесов и лугов, степей и байраков, речек и переправ, цветущих сел и городов с вишневыми садочками, вербами и левадами, по которым и мимо которых везли казаки знатную московскую полонянку с ее старою нянею Аксентьевною. Точно во сне, снился ей этот рай земной, по которому в самую роскошную весеннюю пору везли ее, горькую, осиротелую. Смутно остался ей в памяти только Киев, где они переправлялись через Днепр: на красивых горах и холмистых взгорьях, весь в цвету и зелени, с высокими печерскими стенами и церквами, весь залитый весенним солнцем, нарядный и пестрый от сновавших по улицам его чубатых и усатых черкас и черкашенок, уви-
   471
  
   тых с головы до ног цветами и лентами, бряцающих монистами и серебряными подковками своих красных и желтых Черевичек; все это показалось ей чем-то вроде дивных "соний", видений во сне, и все это было так не похоже на родимую, но суровую Москву, где женское личико пряталось от людских глаз, как нечто зазорное, греховное, бесовское, и где даже дети, казалось, не смели резвиться из боязни, чтобы их игры не приняли за "бесовские игрища"...
   И вот уже пятый год живет Оленушка Брюховецкая в Чигирине, в семействе гетмана Петра Дорошенко, который оставил ее у себя в качестве знатной московской заложницы. Уже и сыну ее, Грицю, которого она родила тотчас по смерти мужа, в Чигирине, пошел пятый годок, и молодая мать московка не может надивиться, как это из ее сынка Гришутки вышел такой дошлый "хохленок", который ни слова не может сказать по-московски, да не любит этой речи, родной речи матери, а так и чешет по-украински, по-черкасски, да и матери не велит называть его Гришуткой, а требует, чтобы она звала его Грицем либо Грициком и Грицьком. "Потому-де,- говорит (у смешной мальчишка!),- хлопци над Гришуткой,- говорит,- смиються та лають и в "горобейку", и в "ворона" та в "зайчика" не дають з ними гратись..." У, чудной мальчишка! И над нею, над матерью, смеется. "Яко бо ты, мамо,- говорит,- дурна московка, нашои мовы и доси не знаешь..." Да и сам в отца весь, чернявенькой, и глаза, словно вишня-владимирка... И Оленушка в нем души не чает...
   И жена Дорошенко, и старуха мать очень полюбили эту тихенькую и скромную московочку, которая казалась им такою горькою сиротою на чужбине, особенно когда они от нее же узнали, каковы московские порядки и каково там невеселое житье для женщины - ни выйти из дому не смей, ни на мужчину не моги засматриваться, неволя, чистая турецкая неволя эта жизнь в Московщине. Да и в турецкой неволе женщине легче живется, чем московке в Московщине: вон там "дивка бранка, Маруся, попивна Богуславка", и из неволи уходить не хочет "ради роскоши турецкой, для-ради лакомства проклятого", вон н "волыночка поляночка", которую татары увели и которая своею "косою из золотого волоска" весь бор осветила, и "зеленую доброву, и биту дорогу", и та машет ручкою своему "батеньку", чтоб он не гнался уж за нею, вернулся бы "додомоньку"... Особенно возмущали мо-
   472
  
   сковские теремные порядки молодую Дорошенчиху, которая была-таки порядочная "гульвиса" и об которой все знали, да и "самовидец", почтенный летописатель, в своей "летописи" записал, что она, молодая "гульвиса" Дорошенчиха, когда муж ее пошел на Брюховецкого, "скочила через плот за молодшим". Еще бы не "скочить"! Муж постоянно в отсутствии: то он с татарами и турками колобродится бог весть где, то на тот бок уходит задирать тогобочных, левобережных, гетманов, московских "попихачив", то с ляхами заведется, а молодая жена сиди себе одна да "выглядывай" своего Петруся... Ну, "выглядает, выглядает" даром да и "скочит через плот", урвется в "вишневый садочек", в "леваду", "у луг зелененький", а там уж и ждет ее "казак молоденький", "ручками обни-мае, до серденька пригортае"...
   Вот теперь этот "пройдисвит" Дорошенко вместе с ханом крымским и его ордами потянули к Ладыжину, а оттуда под Каменец, к самому турецкому султану, чтобы Польшу "ускромнить" до конца, а молодая женушка сиди тут дома да скучай. Еще хорошо, что хоть с этой молоденькой московочкой можно душу отвести либо пойти посмотреть, как "парубки та дивчата" справляют "веснянские" игры на берегу Тясмина, а то хоть утопиться, так впору...
   Вот и теперь они сидят под вербою у спуска от городской стены к Тясмину, а внизу от них на зеленой лужайке "дивчата" поют свои "веснянки" и играют в "Лялю".
   Тихий весенний день клонится к вечеру. Но тени еще не удлинились настолько, чтобы защищать играющих от жарких лучей солнца. Девичьи голоса звенят на всю окрестность; им отвечают "парубоцькие" хоры с другой стороны, и воздух дрожит мелодиями...
   - Да, недолго довелось проклятому Демке Многогришному веселить очи свои цветиками, что он вырастил на могиле моего мужа, покойного Ивана Мартыныча,- говорила задумчиво вдова Брюховецкая, прислушиваясь к пению молодежи и следя глазами за своим сынком Грицем, который играл с другими хохлятами недалеко от девичьего хоровода.
   - Та так-таки, так, недовго,- отвечала Дорошенчиха, вскидывая на Оленушку своими серыми большими глазами из-под черных бровей "на шнурочку".- Козаки с того боку казали, що оце саме с середопостю старшина тогобочная, ливобережная, минуючи, же постереги змину того Демка Игнатенка Многогришного противко вашого мо-
   473
  
   сковського царя, напали на Демка в ночи у замка батуринському на ложу, взяли его и звязали, як злодия, а потим уложили в виз, накрыли шкурою, мов кабана заризаного, и повезли на Москву... А вже ваша Москва никого не милуе, от сторонка! И як вы ии, Оленко, доси не забули, вашу темницю московську!
   - Ах, кума миленькая! Как же мне забыть родимую сторонку! - грустно, но ласково отвечала Брюховецкая, не спуская глаз с своего Гриця.- Там у меня и батюшка, и матушка... Жила я в холе и радости...
   - O! Яка та там холя! У тереми, мов у тюрьми...
   - Я дворская была, сенная девушка, в царском дворце у царицы жила.
   - От добро! Така же турецька неволя!
   - Мамо, мамо, и ты Цяцю! Идить сюда! - кричал маленький Брюховецкий Гриць, весь раскрасневшись и указывая на берег.- Идить туда, мамо.
   На Грице была беленькая полотняная с прямым воротом украинская сорочечка, шитая красною заполочью и завязанная у ворота красною лентою, "червоною стри-чечкою". Голубые шароварцы убраны в красные сафьяновые сапожки. Подстрижен он кругло и высоко, по-украински. Смуглое личико с розовыми щечками загорело на солнце.
   - Та йдить бо, мамо! - волновался мальчик, обнимая мать и заглядывая ей в глаза.- Ты впьять по Москви плакала?
   Дорошенчиха лукаво, но с доброю улыбкою посмотрела на мальчика, а мать потупила глаза.
   - Плакала мама, Цяцю? - бросился мальчик к Дорошенчихе и тоже обнял ее.
   - Трошки-таки поплакали,- улыбнулась гетманша.
   - Ну вже ж!- И мальчик топнул ногой.- Як я буду гетьманом, я погану Москву у полон возьму, тоди мама не плакатиме...
   Обе женщины засмеялись.
   - Добре, Грицю, добре! - похвалила Дорошенчиха.
   - Цяцю! Мамо!- снова приставал мальчик.- Йдить бо до играшки, а то я заплачу.
   И Брюховецкая, и Дорошенчиха должны были повиноваться ими же избалованному Грицю. Мальчик схватил их за руки и повел к Тямсину, на лужайку, где происходили "играшки".
   На лужайке, словно мак в огороде, краснелись и пестрели "дивчата", взявшись за руки и кружась то под ту, то
   474
  
   под другую песню. Теперь они играли в "Лялю". Высокая, полненькая, белокурая, но с черными глазами и черными, точно не своими, бровями девушка наряжена была "Лялею": белокурая, с широкою косою головка ее была перевита цветами, и шея, грудь, руки и ноги увиты зеленою рутою и барвинком. Девушка вся представляла из себя пучок цветов, оживленный веселым, улыбающимся личиком. Из-за цветов и зелени пестрели цветные ленты, белая сорочка, коротенькая ярко-оранжевая сподница и желтые сафьяновые черевички...
   - Ах, хороша, хороша девушка, лепота какая! - невольно пробормотала Брюховецкая.
   "Ляля", взяв несколько венков, которые ей подали другие девушки, положила их на зеленый пригорок, на котором стояло уже несколько плетенок, наполненных красными яйцами, коржиками, бубликами и разными "ласощами". Потом, подозвав к себе низенькую, смуглую, словно татарочка, девушку и положив ей руки на плечи, поцеловала ее в голову, а потом в губы.
   - Оце для того, щоб голосок був тоненький та высоченький,- сказала она серьезно.
   - Коли дасть святый Урай, то буде,- так же серьезно отвечала та, которую поцеловала "Ляля" и которая должна быть "запевалой" и "танок вести".
   - И мене! И мене! - закричали другие девушки, приступая к "Ляле".
   - Добре, добре, дивчаточка: моих губ на их достане,- отвечала последняя.
   - И парубкам ще трошки зостанеться,- лукаво улыбнулась Дорошенчиха, глядя на "Лялю".
   Щеки девушки так и залились румянцем...
   - Яки бо вы, пани гетьманова! - потупилась "Ляля".
   Перецеловав ее и посадив около венков на пригорок, девушки взялись за руки, сделали из себя живую гирлянду, и смуглая "татарочка" завела своим свежим, грудным, сильным не по росту голосом:
  
   Та Урай матку кличе;
   Та подай, матко, ключи -
   Одимкнути небо,
   Выпустити росу,
   Дивоцькую красу.
   Дивоцькая краса,
   Як литняя роса.
  
   Молодые голоса звенели стройно. Несколько однообразная, как бы не песенная, а обрядовая мелодия отдава-
   475
  
   ла чем-то далеким, старинным, может быть, еще языческим напевом, когда "стыдливые" - по Нестору - поляне и полянки, совершая свои игрища у воды, этими самыми мелодиями славили своих первобытных богов, и Перуна, и Дажьбога, и Стрибога, и Велеса... Оленушку Брюховецкую глубоко трогала эта мелодия, подобной которой она ничего не слыхала на своей далекой сторонке... Даже Гриць стоял безмолвно, не шевелясь и широко раскрыв свои розовые губки...
  
   Ой, дивоцькая краса,
   Як литняя роса...
  
   - Правда, правда, дивчаточка! - не то с грустью, не то с шуткой сказала Дорошенчиха.- Дивоцькая краса, як литняя роса: сонечко зийде, пригрие, и росоньки немае...
   Хор смолк... Движущаяся гирлянда остановилась и замерла на месте. "Ляля" сидела около своих венков, такая задумчивая, и обрывала лепестки махрового мака... Задумчиво сидела на траве и Брюховецкая, вероятно, вспоминая о своей Москве далекой, о царских переходах, откуда они, сенные девушки, вместе с царевною Софьюшкою исподтишка на добрых молодцев посматривали... Что-то там теперь? И царевна Софьюшка уж поди выросла, пятнадцатый не то шестнадцатый годок пошел...
   - А вы б, дивчаточка, заспивали про пани Брюховецьку,- с улыбкой сказала пани Дорошенкова.
   Брюховецкая с недоумением посмотрела на последнюю...
   - Про удову, дивчаточка, заспивайте, як удивонька ходила, дивкам танец водила,- пояснила пани гетманова.
   - А ну ж, "татарочка", заводь "Коло млина калина",- сказала "Ляля", бросив на траву общипанную головку маку.
   "Татарочка" завела, что ей сказано было, и молодые голоса опять выносили новую мелодию:
  
   Коло млина калина,
   Там вдивонька ходила,
   Дивкам танок водила,
   Що вывде, то й стане,
   На всих дивчат погляне.
   Вси дивочки в таночку,
   Тилько нема одной,
   Марусеньки молодой.
   Мати Марусю чесала,
   Ще й чешучи навчала:
   Не стий, доню, з нелюбим,
   476
  
   Не дай ручки стискати
   И перстника знимати,
   А стий, доню, з миленьким,
   Як з голубом сивеньким;
   И дай ручку стиснути
   И перстника изняти...
  
   - Так-так, дивчаточка, добре! - поощряла пани гетманова,- Не стийте з нелюбим...
   Гриць Брюховецкий, по-видимому что-то вспомнив, стремглав кинулся от других сверстников к "Ляле" и остановился перед нею как вкопанный в робкой нерешительности.
   - Вы що, паниченьку?- ласково спросила "Ляля".
   Мальчик переминался, уткнув нос в свою красную стричечку и порывисто теребя ее руками.
   - Що, паниченьку любый? Що, Грицю? - еще ласковее спросила девушка.
   - А "Шума", Лялю, можно? - нерешительно спросил мальчик.
   - "Шума"? Можно, паничу.
   Мальчик радостно поднял голову, и личико его засветилось.
   - А я "Шумом" буду, Лялюсю? - бросился ей на шею мальчик.
   - Добре, добре, паниченьку,- ласкала его девушка.- А мама, пани-мама здозволять?
   - Мама ничого... Мамо! Мамо! - и Гриць бросился к матери.- Мамо, мамуню! Я буду "Шумом", Ляля сказала,- звенел Гриць, вешаясь на шею матери.
   - "Шумом"? Ах, сынок мой! Ах, Гришуточка! Да ты упадешь,- ласково, но нерешительно защищалась Оленушка, которая уж знала, что такое быть "Шумом".- Я боюсь, сынок...
   - Ах, мамо! Яко бо ты московка!- настаивал мальчик.- Я не впаду... я вже був "Шумом"...
   - Ну-ну, добро, добро, только не упади...
   Гриць опять кинулся к "Ляле", поцеловав по дороге Цяцю, пани Дорошенкову.
   - Мама сказала, можно, я не впаду...
   - Ну, добре... Дивчаточка,- обратилась "Ляля" к подругам,- Будемо грати "Шума".
   - "Шума"! "Шума"!- подхватили десятки голосов.
   Гриць сел на траву и тут же стал снимать с себя красные сапожки, торопясь и весь краснея от волнения и радости,
   477
  
   Между тем "дивчата", взявшись за руки одна другой, растянулись длинною цветною лентою по зеленой лужайке: это была действительно лента, "стричка", из веселых, молодых, улыбающихся лиц, из русых и преимущественно черных головок, украшенных разноцветными "скиндячками", из таких же разноцветных, ярких "плахт", "запасок", "сподниц" и всех цветов черевичков. Один конец этой живой ленты стал плавно заворачиваться и, пробегая мимо тех "дивчат", которые, продолжая держать друг дружку за руки, стояли на месте, скользили, как под гирлянду, под приподнятые руки двух крайних девушек. Когда вся живая лента играющих проскользнула под такую же гирлянду из шитых рукавов последней пары, эта парочка также обернулась под своими руками, и дальнейшее движение играющих представляло уже "плетение плетня", где вместо лозы и хворосту перевивались и скрещивались руками смеющиеся молодые существа... А "татарочка", а за нею и вся вереница звенели новою песенкой:
  
   Ой, нумо, нумо!
   В зеленого Шума
   Огирочки жовтяки -
   Женитеся, парубки.
  
   - А мене ж, Лялю, "Шума"! - волновался Гриць, подскакивая на босых ножках.
   "Ляля" схватила его на руки и стала целовать...
   - "Шум" иде! "Шум" иде! - говорила она, поднося мальчика к скрестившейся живой изгороди из рук и голов, и поставила его на эти сплетенные руки.
   Гриць, счастливый и смеющийся, гордо поглядывал с высоты на мать-"московку", на Цяцю Дорошенчиху, на своих сверстников-казачат, завистливо смотревших на него, смело пошел вдоль живого плетня, ступая своими босыми ножками по девичьим рукам и слегка дотрагиваясь руками до их голов, а живой плетень в это время пел хором под звонкий голос "татарочки":
  
   А в нашего Шума
   Зеленая шуба!
   Шум ходит по диброви,
   А Шумиха рыбу ловить:
   Що вловила, то й пропила,
   Доцци шубы не справила...
  
   Песня становилась все звонче и звонче, молодые голоса как бы крепли еще более, а в перебой им из-за Тясмина неслось шумное, но стройное "парубоцкое спиванье";
   478
  
   это "парубки" за речкою выкрикивали, как бы подзадоривая "дивчат":
  
   А позаду Сагайдашный,
   Що проминяв жинку на тютюн да люльку -
   Необашный!
  
   Хор парней на минуту замолкал, как бы прислушиваясь к пению про "Шума", а потом снова гремел и заливался:
  
   Мени с жинкою не возиться,
   А тютюн та люлька козаку в дорози
   Знадобиться -
   Знадобиться!..
  
   Под звон голосов как по сю, так и по ту сторону Тясмина никто не заметил, как с пригорка сходила, торопясь и спотыкаясь, повязанная по-московски и в московском одеянии старушка. Она вся раскраснелась, а на полном, старчески осунувшемся лице и в щурящихся маленьких глазках выражались и волнение, и радость...
   - Ау, матушка, боярынька! Ау, Олена Митревна! - аукала она, напрасно силясь вынырнуть своим слабым старческим голоском из целого потока голосовых волн, которые неслись и переливались в воздухе по обе стороны Тясмина.
   Ее никто не слыхал, а Гриць хотя и увидал ее с своего возвышения, с живого плетня из девичьих рук, но тотчас же отвернулся, боясь, что это его хотят звать или "кашку кушать", или "головку мыть", либо "почивать" и что ему ужасно надоело.
   - Матушка боярыня, Олена Митревна, нам бог радость послал,- говорила запыхавшаяся нянюшка.
   - Что ты, няня! Ох! - встревожилась Брюховецкая, даже побледнела.
   - Точно, родимая, радость, чу, бог послал...
   - Говори же, сказывай, Аксентьевна, что такое?
   - Та мабуть бабушци бог сынка або дочку послав,- усмехнулась пани Дорошенчиха.- Кого вам бог дав, бабусю, москалика чи московочку?
   - Господь с тобой, пания! Что ты непутное говоришь! - обиделась старушка.
   - Так что же? Сказывай, няня, не томи! - тревожно спрашивала Брюховецкая.
   - Гонец с Москвы, родимая, пригнал и от батюшки князя и от матушки княгинюшки поклон и благословение тебе привез, и грамотки с им...
   - Ах, няня! Что ты! Ох!- скорее испугалась, чем обрадовалась, молодая боярыня.
   479
  
   - Истинно докладываю.., Я и свету не взвидела, как речь-ту родную услыхала... с родимой-то сторонки и собачка, чу, родная сестрица,- бормотала старушка, разводя руками.
   - Вже-й сторонка!- улыбнулась Дорошенчиха.
   - Так идем, няня, скорее... Гришутку взять надоть, ах, господи!
   Все заторопились. Только Гриць никак не хотел расстаться с своей почетной ролью "Шума". С плачем он был стащен с девичьих рук и насильно уведен домой.
   - Я не хочу москалем буть... я не хочу боярином буть... я буду козаком... у москалив бороды... я не хочу бороды, я хочу вусы... не давайте мене москалям,- капризничал Гриць всю дорогу.
   - Добре, добре, Грицю,- подзадоривала его веселая Дорошенчиха,- ты у нас будешь гетьманом.
   - Ни, не хочу гетьмана... я буду "Шумом"...- Так Гриць н остался при своем мнении.
  
  

IX. Гонец из Москвы

  
   Гонец, которому так обрадовалась старая няня Аксентьевна, ехал с грамотами из Москвы, из малороссийского приказа, к гетману правобережной Украины, к "Петру Дорофеичу", как величали московские люди Дорошенко, когда были довольны им или хотели его задобрить, и которого тотчас же превращали в "Петрушку" с укоризненным прозвищем "Дорошонок", как только имели повод на него гневаться. Приехавший в Чигирин гонец был не простой москвич, а молодой думный дворянин, "государев холопишко Федька Соковнин", как он сам писал себя, родной брат двух "великих страстотерпиц", боярыни Морозовой и княгини Урусовой.
   Не одна старая няня обрадовалась Соковнину: "боярыня и пания Олена Митревна Брюховецкова", как называл ее московский гонец, расплакалась от умиления, увидав больше, чем "собачку с родной стороны", человека, который знал ее девушкою и видел, как она в последний раз "своею девичьею красою - русою косою светила", то есть был у нее на свадьбе в числе ближних гостей, мало того - ближних-ближайших: Федор Прокопьевич Соков-
   480
  
   нин был на этой свадьбе "тысяцким" и на коне, с саблей наголо, стоял, по московскому обычаю, всю брачную ночь у подклети, в то время когда в подклети между новобрачными, гетманом и боярином Иваном Мартыновичем Брюховецким и княжною Оленушкою Долгорукой, "доброе совершалось".
   Речи в первые минуты свидания были так бессвязны, что их трудно было уловить кому бы то ни было. Только уже после необходимых и неизбежных в подобных случаях возгласов, вопросов и ответов Соковнин, плотный русый мужчина лет под сорок, напоминавший только вчерне своих сестриц, обратил внимание на Гриця, который, держась за подол матери, исподлобья поглядывал на незнакомца.
   - А это, чаю, сынок твой, Олена Митревна?- спросил он и потянулся было погладить мальчика.
   Гриць попятился назад и топнул ножкой.
   - Сыночек? У-у дикой! - Соковнин коснулся рукою головы мальчика.
   - Не рушь мене, не рушь,- упрямился Гриць.
   - Что-что он бормотит?
   - Не рушь, ты москаль!
   - Ого-го-го, какой черкашенин! - рассмеялся Соковнин.- Фу-ты ну-ты! А как зовут его?
   - Гришей, Гришуткой,- отвечала молодая боярыня.
   - Я не Гришутка... Я Гриць,- понуро пояснил упрямый хохленок.
   Разговор, конечно, скоро перешел на московские дела. В горницу, которая была отведена Брюховецкой в Чигирине, в доме Дорошенко, и в которой молодая боярыня приняла теперь своего московского гостя, немного погодя вошла и Дорошенчиха, спросив предварительно, не помешает ли она.
   - Нет-нет, кумушка, где помешать!- успокоила ее Брюховецкая.- Я у вас, как у родных, жила, и мне от вас таить нечего, да и не по что.
   Соковнина, видимо, удивила, и удивила приятно, эта черкасская вольность: пришла баба, молодая и красивая, в комнату, где находился посторонний мужчина, пришла сама и не прячется! Не закрывается ни фатой, ни рукавом, не ахает и не убегает, как черт от ладану. Он даже молодцевато приосанился при виде молодой черкашенки, у которой, ему припомнилась сейчас московская песня,
  
   Лицо белое - набеленное,
   Брови черные - насурьмленные.
   Глаза серые - развеселые...
   481
  
   Все это действительно было у молодой, красивой украинки, только не "набеленное" и не "насурьмленное" по московскому обычаю, а природное. Соковнин и бороду свою русую с краснецой молодцевато оправил.
   - Так Нероновы времена, сказываешь, настали на Москве, Федор Прокопьич? - продолжала Брюховецкая начатый разговор.
   - Нероновы и Диоклетиановы, матушка Олена Митревна,- отвечал гость, взглядывая мельком на красивую черкашенку-гетманшу.- Развели это сестер в разные темницы: Федосеюшку заточили в печерском подворье, а Дуню - на Алексеевском монастыре под приставы. И каких это с ими диоклетианских мучений ни проделывали, и сказать я тебе, матушка, не умею. Первое дело, силком и к церковному четью-петью волочили. Нейдут это сестры, не хотят иметь общение с никонианы, так их - срам сказать! - кладут это на рогожные носилки и несут к четью-петью, словно бы мертвое тело... Сама посуди, каково это!
   Брюховецкая грустно качала головой и молчала... Ей представлялись эти грязные рогожные носилки и на них эти пышные боярыня и княгиня, которых она видела когда-то во дворце на самых почетных местах, в самых дорогих нарядах или же в блестящих, раззолоченных каптанах "с аргамаки многи и гремячими чепьми"... И вдруг - на рогожахк. Ей вспомнилось окровавленное, обезображенное лицо мужа на груде мертвых тел... Она невольно вздрогнула... Это смерть стала за плечами...
   - И откуда это все взялось у сестер, я и ума не приложу,- продолжал Соковнин.- Вить в девках да и замужем уж были они тихи, что овечки, скромницы такие, что и сказать нельзя, мухи не обидели, и что, бывало, ни скажешь им - "Федосьюшка, мол, сделай, мол, то-то и то-то", либо "Дуняшка, поди, мол, принеси",- не перечили ни в чем и никому. А тут на поди! железные какие-то стали, адамантовые... Несут это которую по двору к четью-петью, увидит она кого, и ну стонать к носильщикам-ту: "Увы мне! Ох, утомилася я, старицы, постойте немного!" Ну, те и спущают носилки наземь, а она ну вещать: "Зачем де волочите меня? Разве-де я хочу с вами молиться? Никак! Не почитаю я вашей-де службы!" И уж достанется тут и Никону, и попам, и архиреям, всем сестрам по серьгам и по черезичкам... И что ж бы ты думала, Митревна! Со всей Москвы валит народ, и худородные, и вельможные жены, только бы посмотреть,
   482
  
   как волочат в церковь боярыню либо княгиню, да послушать их горяченькой проповеди... Уж и вправду горяченькая, ох, горяченькая!
   - Яки ж се сестры, скажить, будьте ласкови, и за що их так, мов злодиив, москали мордують?- спросила пани гетманова, заинтересованная рассказом Соковнина.
   - Это, пания ваша милость, мои сестры будут родные, значит, сестренки: старшая - вдова боярина Морозова, а молодшая будет княгиня Урусова,- любезно отвечал Соковнин.
   - За що ж их, мов турки Байду, катують?
   - За крест, ваша милость, за крестное сложение.
   - Як за хрест?- удивилась пани гетманова.- Хиба ж у вас у Москви вира татарська тепер чи турецька?
   - Нет, пания ваша милость,- улыбнулся Соковнин,- у нас, сказать бы, ноне два креста: един крест старый, истовый, это двуперстный будет, а новый, никонианский, это троеперстый... так вот, сказать бы, кто истовова креста держится, тово и мучают...
   - А за що? Хиба не все одно, що двома пальцями бога славити, чи трема, чи усиею рукою?
   - Нет, государыня, это, сказать бы, не все едино... Правда, сказать бы, оно и тово, коли бы не тово...
   - От чудни москали! - пожала плечами пани Дорошенчиха и улыбнулась.- Мабудь им ничого бильше робить, так коло пальцив заходились... От народець! От чудна порода!
   Соковнин потупился и тоже улыбался, а Брюховецкая все-таки мыслью витала над этой "чудной", но ей лично дорогой родиной: "батюшкова она и матушкина родимая сторонка".
   - Выбачайте, пане! - спохватилась пани гетманова.- Що ж було дальш з вашими сестрами?
   - А все так, посемест сидят во узах, и караулят их, словно Стеньку Разина.
   - Се б то того козака с Дону, що хотив Москву до-горы ногами поставить?
   Соковнин снова сниходительно улыбнулся.
   - Ну, ваша милость, Москва-те, сказать бы, больно широка и тяжела: не так-ту, сказать бы, ей легко в гору ноги подымать... Гораздо тяжела наша матушка Москва живет.
   Он остановился и поглядел на задумчивое лицо Брюховецкой.
   483
  
   - Мамо! Мамо! - зазвенел Гриць, радостно влетая в светлицу, откуда уж он успел улизнуть.- Я пиду с хлопцями слухать, як он там кобзарь про козака Голоту спивает -
  
   Як на Голоти шапка бирка,
   Зверху дирка,
   Травою пошита,
   Витром подбита...
  
   И Гриця след простыл...
   - Ну, озорной малец! - развел руками Соковнин.- Вот ветер, н-ну!
   - А меня все московкой бранит, непутевый ребенок,- пояснила мать.
   Но потом мысль ее снова перенеслась в Москву; встали перед ней, как живые, образы Морозовой и Урусовой.
   - Ах, бедные, бедные мученицы! - покачала она головой.- Так они и сидят в заточении и никого не видают?
   - Где видать! Отай разве, благо караульщики, стрельцы-те, все свой народ, и сердце-ту у них, сказать бы, не каменное, да и сдабриваем их... А более всего мучают Фе-досью сестру: уж больно она горяча в вере и в словесах остра. Одново как она ошпарила это Иларивона, митрополита рязансково, просто ах! Этот Ларивон митрополит, сказать бы, сам был старой веры допрежь сего и друг закадышный Аввакума протопопа, да после почестями разлакомился и перешел в никонианство. Уж и лют же стал гонитель старой веры! Диоклетиан, сущий Диоклетиан. Аввакум за сию лютость возьми да и пришли в Москву написание некое, "О Мельхиседеке" рекомое, а в писании сем многонько-таки этово Ларивона митрополита словесами, словно, сказать бы, кнутом постегал. Дошло сие написание до сестры Федосьи; она возьми и выучи его наизусть. Вот и приезжает к ей в темницу оный митрополит Иларион, от царя, сказать бы, увещевать сестру, весь в бархате и виссоне, в карете и на вороных аргамаках... "Смирись,- говорит сестре,- не буди горда, раба божия Федосья". А сестра и ну вычитывать ему наизусть от Аввакумова писания: "Друг мой,- говорит,- Илларион, архиепископ рязанский! Мельхиседек, живой в чащи леса, во горе Фаворской, седьм лет, ядый вершие древ, вместо пития росу лизаше, прямой был священник: не искал ренских, и романей, и водок, и вин процеженных, и вина с кардамоном, и медов малиновых, и вишневых,
   484
  
   и белых разных. Видишь ли, друг мой Илларион, как Мельхиседек-от жил? На вороных конех в каретах не тешился, ездя. Да еще был царской породы, а ты кто? Ох, ох! Бедный! Некому по тебе плакать. Недостоин есть век твой весь против Макарьевского монастыря единое нощи. Помнишь ли, как на комарах-те стаивано на молитве? Явно ослепил тебя диавол. Где ты ум свой дел? Столько трудов и добра погубил! Воспомяни убо, яко молитвой и бесов прогонял. Помнишь, как в тебя бросали камением на Лыскове у мужика, как я к тебе приезжал? А ныне уже мирно содружился ты с бесами и мирно живеши с ними и любим еси ими. Как им тебя не любить! Столько ты христиан прижег и прирубил злым царю наговором, еще же и учением своим льстивым и пагубным многих неискусных во ад свел. Никто же он от властей, яко же ты ухищрением своим и пронырством царя льстишь, и люди божие губишь. Да воздаст ти господь по делом твоим в день страшного суда! Полно мне говорить, хощу ныне от вас терпеть!.." Так он ажно позеленел, сказывали сестры, от этих слов.
   - А ты с сестрами сам-от видался? - спросила Брюховецкая, напряженно слушавшая рассказ гостя.
   - Отай видывался... Так после этой-ту закуски Ларивон и наговори царю, что Федосья-де видается со всеми странницами, что оне-де передают ей и письма от Аввакума, и все такое и что всему-де голова и воевода старица Мелания.
   - О! Я помню ее, Меланью-ту; она к нам, в батюшков дом, хаживала, да и покойная царица Марья Ильишна ее своей царской милостью жаловала.
   - А хто ся Мелания? - спросила пани гетманова.
   - Старица, монашка, сказать бы,- отвечал Соковнин,- святой жизни женщина... Так царь и распалился гневом на оную Меланию и велел ее хоть на дне моря сыскать. Так где! Не родился такой человек, чтоб мать Меланию сыскать либо, знавши ее укрывательство, выдал; за нее все в огонь и воду: стратиг, сказать бы, всему московскому государству эта Мелания старица. Уж и меня царь допытывал да умасливал: не ведомо ли-де мне, где та Мелания старица обретается? И великое мне свое государское жалованье сулил... Так ничево не возьмешь... Вот для того ныне и из Москвы меня выслал, якобы с грамотами к гетману Петру Дорофеичу, а после тово велит мне на воеводство быть в Чугуеве... А все из-за сестер.
   485
  
   А под окном слышится протяжная, заунывная мелодия под однообразное треньканье нехитрого инструмента, простая, но за душу хватающая мелодия:
  
   Ой из города изТрапезонта выступала галера.
   Трема цветами процвитана, малёвана:
   Ой, первым цвитом процвитаня -
   Злато-синими киндяками побивана,
   А другим цвитом процвитана -
   Гарматами арештована,
   Третьим цвитом процвитана -
   Турецкою билою габою покровена...
  
   Все, как очарованные, невольно прислушиваются к этому пению, и даже Соковнин, опустив голову, сидит, не шелохнется - слушает... Умолкает пение, только слышится перебор пальцами по струнам...
   - Уж и певучая ж сторонка, ах! - как-то восторженно встряхивает волосами московский гость.- Уж и сторона же!.. Сколько я ноне по ней не еду, все песня, все песня, так и звенит: и парни, и девки поют, и малы ребятки соловьем заливаются, и самые что ни на есть дряхлы старики, и те поют... Уж и сторонка же, ах! Богова сторонка! Рай, сказать бы, земной...
   - И точно рай,- как бы про себя заметила Брюховецкая,- только и в ем без родных скучно...
   - Та рай-же-жь, рай,- весело заговорила пани гетманова.- Та коли б сей раз москали не запсовали, мов мухи образ, як вони он там, на тим боци Днипра, позасидили вже сей рай...
  
   То в тий галери Алкан-баша,
   Трапезонськее княжа гуляе,
   Избранного люду соби мае -
   Симсот туркив, янычар чотыриста
   Та бидного невольника пивчвартаста...
  
   Это опять поет голос певца за окном...
   - Ишь, старый! Как же складно выводит,- уди

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 534 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа