ь, сказывают, по ихним делам искусный, да молод больно... И то мне за
диковинку, что братец так скоро решился приказчиком его сделать. По всяким
делам, по домашним ли, по торговым и, кажись, он у нас не торопыга, а тут
его ровно шилом кольнули, прости господи, сразу решил... Каку-нибудь неделю
выжил у него парень в работниках, вдруг, как нежданный карась в вершу
попал... Приказчиком!..
- Откуда же он добыл его? - спросила Марья Гавриловна.
- Из окольных,- ответила Манефа.- Нанимал в токари, да ровно он обошел
его: недели, говорю, не жил - в приказчики. Парень умный, смиренный и
грамотник, да все-таки разве возможно человека узнать, когда у него губы
еще не обросли? Двадцать лет с чем-нибудь... Надо бы, надо бы постарше...
Да что с нашим Патапом Максимычем поделаешь, сами знаете, каков. Нравный
человек - чего захочет, вынь да положь, никто перечить не смей. Вот хоть бы
насчет этого Алексея...
- Какого Алексея?- спросила Марья Гавриловна.
- Да я все про нового-то приказчика,- продолжала Манефа.- Хоть бы про
него взять. Аксинье Захаровне братец хоть бы единое слово наперед сказал:
беру, мол, парня в дом,- нет, сударыня. При гостях к слову пришлось, так
молвил, тут только хозяюшка и узнала.
Говорила ему после того Аксинья Захаровна: Хоть, мол, Алексей человек
и хороший, кроткий и тихий, да ладно ли, говорит, будет молодому парню быть
у нас в приближенье? Уедешь ты на Низ аль в Москву, останется он в доме
один, другого мужчины нет. Долго ль до славы? Ну, как зачнут люди пустые
речи про дочерей нести?.. Девки на возрасте... Так и слушать, сударыня, не
хочет: "Никто, говорит, не смеет про моих дочерей пустых речей говорить;
голову, говорит, сорву тому, кто посмеет".
- Напрасно,- молвила Марья Гавриловна.- Живучи в миру, от сплетен да
от напраслины мудрено уйти. Падки люди до клеветы, матушка!
- Да не то что в миру, сударыня,- сказала Манефа.- У нас по обителям,
кажись бы, этого и быть не должно, а разве мало клеветы да напраслин
живет?.. Нет, гордостен больно Патап-от Максимыч, так гордостен, что
сказать невозможно. Не раз я ему говаривала и от писания вычитывала:
"Послушай меня, скудоумную, не хуже тебя люди речи мои слушают: не
возносися, гордостью. Сатана на небесех сидел, а загордился, куда свалился?
Навуходоносор, царь, превыше себя никого быть не чаял, гордостью, аки вол,
наполнился, за то господь в вола его обратил; фараон, царь египетский, за
гордость в море потоп. Вот, говорю, цари были, а гордостью проклятой до
чего дошли? Мы-то как, мол, загордимся, так куда годимся?.." И ухом не
ведет, сударыня.
Вошла Фленушка с увесистым коробом. Вскрыли его, два фунта цветочного
чаю вынули, голову сахару, конфеты, сушеные плоды, пастилу, варенье и
другие сласти.
- Напрасно это, право, напрасно,- говорила Марья Гавриловна, когда
Фленушка, вынимая из коробка гостинцы, раскладывала их по столу.- Что это
так беспокоится Патап Максимыч?
- Нельзя, сударыня,- молвила Манефа.- Как же бы я с именин без
гостинцев приехала? Так не водится. Да и Патап Максимыч что бы за человек
был, если б вас не уважил? И то кручинится - не оскорбились ли.
- Да перестаньте, пожалуйста, говорить про это, матушка,- возразила
Марья Гавриловна.- На уме у меня не было сетовать на Патапа Максимыча.
Скажите-ка лучше, девицы наши как поживают, Настя с Парашей?
- Живут помаленьку,- отвечала Манефа.- В Параше мало перемены, такая
же, а Настенька, на мои глаза, много изменилась с той поры, как из обители
уехала.
- Чем же, матушка?- спросила Марья Гавриловна.
- Да как вам сказать, сударыня? - ответила Манефа.- Вы ее хорошо
знаете, девка всегда была скрытная, а в голове дум было много. Каких,
никому, бывало, не выскажет... Теперь пуще прежнего - теперь и не сговоришь
с ней... Живши в обители, все-таки под смиреньем была, а как отец с матерью
потачку дали, власти над собой знать не хочет... Вся в родимого батюшку -
гордостная, нравная, своебычная - все бы ей над каким ни на есть человеком
покуражиться...
- Что вы, матушка? - возразила Марья Гавриловна. - Настенька девица
такая скромная.
- Нет в ней смиренья ни на капельку,- продолжала Манефа,- гордыня,
одно слово гордыня. Так-то на нее посмотреть - ровно б и скромная и
кроткая, особливо при чужих людях, опять же и сердца доброго, зато коли что
не по ней - так строптива, так непокорна, что не глядела б на нее... На что
отец, много-то с ним никто не сговорит, и того, сударыня, упрямством гнет
под свою волю. Он же души в ней не чает - Настасья ему дороже всего.
- Значит, Настенька не дает из себя делать, что другие хотят? -
молвила Марья Гавриловна. Потом помолчала немного, с минуту посидела,
склоня голову на руку, и, быстро подняв ее, молвила: - Не худое дело,
матушка. Сами говорите: девица она умная, добрая - и, как я ее понимаю, на
правде стоит, лжи, лицемерия капли в ней нет. - Да так-то оно так,
сударыня,-
сказала, взглянув на Марью Гавриловну и понизив голос, Манефа.- К тому
только речь моя, что, живучи столько в обители, ни смирению, ни послушанию
она не научилась... А это маленько обидно. Кому не доведись, всяк осудить
меня может: тетка-де родная, а не сумела племянницу научить. Вот про что
говорю я, сударыня.
-Ну, матушка, хорошо смиренье в обители, а в миру иной раз никуда не
годится,- взволнованным голосом сказала Марья Гавриловна, вставая из-за
стола. Заложив руки за спин, быстро стала она ходить взад и вперед по
горнице.
- И в миру смирение хвалы достойно,- говорила Манефа, опустив глаза и
больше прежнего понизив голос.- Сказано: "Смирением мир стоит: кичение
губит, смирение же пользует... Смирение есть богу угождение, уму
просвещение, душе спасение, дому благословение, людям утешение...
- Нет, нет, матушка, не говорите мне этого,- с горечью ответила Марья
Гавриловна, продолжая ходить взад и вперед.- Мне-то не говорите... Не
терзайте душу мою... Не поминайте!..
Манефа стихла и заговорила ласкающим голосом: - Не в ту силу молвила
я, сударыня, что надо совсем безответной быть, а как же отцу-то с матерью
не воздать послушания? И в писании сказано: "Не поживет дней своих, еже
прогневляет родителей".
- А написано ли где, матушка, чтоб родители по своим прихотям детей
губили? - воскликнула Марья Гавриловна, становясь перед Манефой.- Сказано
ль это в каких книгах?.. Ах, не поминайте вы мне, не поминайте!.. -
продолжала она, опускаясь на стул против игуменьи. - Забыть, матушка,
хочется... простить,- не поминайте же... И навзрыд заплакала Марья
Гавриловна.
Фленушка с Марьюшкой вышли в другую горницу. Манефа, спустив на лоб
креповую наметку, склонила голову и, перебирая лестовку, шепотом творила
молитву.
- Нет, матушка.- сказала Марья Гавриловна, отнимая платок от глаз.-
нет... Мало разве родителей, что из расчетов аль в угоду богатому, сильному
человеку своих детей приводят на заклание?.. Счастье отнимают, в пагубу
кидают их?
- Бывает,- скорбно и униженно молвила мать Манефа.
- Не бывает разве, что отец по своенравию на всю жизнь губит детей
своих? - продолжала, как полотно побелевшая, Марья Гавриловна, стоя перед
Манефой и опираясь рукою на стол.- Найдет, примером сказать, девушка
человека по сердцу, хорошего, доброго, а родителю забредет в голову выдать
ее за нужного ему человека, и начнется тиранство... девка в воду, парень в
петлю... А родитель руками разводит да говорит: "Судьба такая! богу так
угодно".
Слова Марьи Гавриловны болезненно отдались в самом глубоком тайнике
Манефина сердца. Вспомнились ей затейные речи Якимушки, свиданья в лесочке
и кулаки разъяренного родителя... Вспомнился и паломник, бродящий по белу
свету... Взглянула игуменья на вошедшую Фленушку, и слезы заискрились на
глазах ее.
- Нездоровится что-то, сударыня Марья Гавриловна,- сказала она,
поднимаясь со стула.- И в дороге утомилась и в келарне захлопоталась - я уж
пойду!.. Прощенья просим, благодарим покорно за угощение... К нам милости
просим... Пойдем, Фленушка.
И, придя в келью, Манефа заперлась и стала на молитву... Но ум
двоится, и не может она выжить из мыслей как из мертвых восставшего
паломника. Разговор с Манефой сильно взволновал и Марью Гавриловну. Горе,
что хотелось ей схоронить от людей в тиши полумонашеской жизни, переполнило
ее душу, истерзанную долгими годами страданий и еще не совсем исцеленную.
По уходе Манефы, оставшись одна в своем домике, долго бродила она по
комнатам. То у одного окна постоит, то у другого, то присядет, то опять
зачнет ходить из угла в угол. Вспоминались ей то минуты светлой радости,
что быстролетной молнией мелькнули на ее житейском поприще, то длинный ряд
черных годов страдальческой жизни. Ручьем катились слезы по бледным щекам,
когда-то сиявшим пышной красотой, цветущим здоровьем, светлым счастьем.
* * *
На другой день по возвращении Манефы из Осиповки, нарядчик Патапа
Максимыча, старик Пантелей, приехал в обитель с двумя возами усердных
приношений. Сдавая припасы матери Таифе, Пантелей сказал ей, что у них в
Осиповке творится что-то неладное.
- Пятнадцать лет, матушка, в доме живу,- говорил он,- кажется, все бы
ихние порядки должен знать, а теперь ума не приложу, что у нас делается...
После Крещенья нанял Патап Максимыч работника - токаря, деревни Поромовой,
крестьянский сын. Парень молодой, взрачный такой из себя, Алексеем зовут...
И как будто тут неспроста, матушка, ровно околдовал этот Алексей Патапа
Максимыча: недели не прожил, а хозяин ему и токарни и красильни на весь
отчет... Как покойник Савельич был, так он теперь: и обедает, и чай
распивает с хозяевами, и при гостях больше все в горницах... Ровно сына
родного возлюбил его Патап Максимыч. Право, нет ли уж тут какого
наваждения?
- Слышала, Пантелеюшка, слышала.- ответила мать Таифа.- Фленушка вечор
про то же болтала. Сказывает, однако ж, что этот Алексей умный такой и до
всякого дела доточный.
- Про это что и говорить.- отвечал Пантелей - Парень - золото!.. Всем
взял: и умен, и грамотей, и душа добрая... Сам я его полюбил. Вовсе не
похож на других парней - худого слова аль пустошных речей от него не
услышишь: годами молод, разумом стар... Только все же, сама посуди,
возможно ль так приближать его? Парень холостой, а у Патапа Максимыча
дочери.
- Правда твоя, правда, Пантелеюшка,- охая, подтвердила Таифа.- Молодым
девицам с чужими мужчинами в одном доме жить не годится... Да не только
жить, видаться-то почасту и то опасливое дело, потому человек не камень, а
молодая кровь горяча... Поднеси свечу к сену, нешто не загорится?.. Так и
это... Долго ль тут до греха? Недаром люди говорят: "Береги девку, что
стеклянну посуду, грехом расшибешь - ввек не починишь". - Пускай до чего до
худого дела не дойдет,- сказал на то Пантелей. - потому девицы они у нас
разумные, до пустяков себя не доведут... Да ведь люди, матушка, кругом,
народ же все непостоянный, зубоскал, только бы посудачить им да всякого
пересудить... А к богатым завистливы. На глазах лебезят хозяину, а чуть за
угол, и пошли его ругать да цыганить... Чего доброго, таких сплеток
наплетут, таку славу распустят, что не приведи господи. Сама знаешь, каковы
нынешни люди.
- Что и говорить, Пантелеюшка! - вздохнув, молвила Таифа.- Рассеял
враг по людям злобу свою да неправду, гордость, зависть,
человеконенавиденье! Ох-хо-хо-хо!
- Теперь у нас какое дело еще!.. Просто беда - все можем пропасть,-
продолжал Пантелей.- Незнаемо какой человек с Дюковым с купцом наехал.
Сказывает, от епископа наслан, а на мои глаза, ровно бы какой проходимец.
Сидит с ними Патап Максимыч, с этим проходимцем, да с Дюковым, замкнувшись
в подклете чуть не с утра до ночи... И такие у них дела, такие затеи, что
подумать страшно... Не епископом, а бесом смущать на худые дела послан к
нам тот проходимец... Теперь хозяин ровно другой стал - ходит один, про
что-то сам с собой бормочет, зачнет по пальцам считать, ходит, ходит, да
вдруг и станет на месте как вкопанный, постоит маленько, опять зашагает...
Не к добру, не к добру, к самой последней погибели!.. Боюсь я, матушка, ох
как боюсь!.. Сама посуди, живу в доме пятнадцать лет, приобык, я же
безродный, ни за мной, ни передо мной никого, я их заместо своих почитаю,
голову готов положить за хозяина... Ну да как беда-то стрясется?.. ох ты,
господи, господи, и подумать - так страшно.
- Что ж они затевают? - спросила Таифа.
- Затевают, матушка... ох затевают... А зачинщиком этот проходимец, -
отвечал Пантелей.
- Что ж за дело такое у них, Пантелеюшка? - выпытывала у него Таифа.
- Кто их знает?.. Понять невозможно,- отвечал Пантелей.- Только
сдается, что дело нехорошее. И Алексей этот тоже целые ночи толкует с этим
проходимцем, прости господи. В одной боковушке с ним и живет.
- Да кто ж такой этот человек? Откуда?.. из каких мeстов? -
допытывалась мать Таифа.
- Родом будто из здешних. Так сказывается,- отвечал Пантелей. - Патапу
Максимычу, слышь, сызмальства был знаем. А зовут его Яким Прохорыч, по
прозванью Стуколов.
- Слыхала я про Стуколова Якима, слыхала смолоду, - молвила мать
Таифа.- Только тот без вести пропал, годов двадцать тому, коли не больше.
- Пропадал, а теперь объявился,- молвил Пантелей.- Про странства свои
намедни рассказывал мне,- где-то, где не бывал, каких земель не видывал,
коли только не врет. Я, признаться, ему больше на лоб да на скулу гляжу.
Думаю, не клал ли ему палач отметин на площади...
- Ну уж ты! Епископ, говоришь, прислал? - сказала Таифа.- Пошлет разве
епископ каторжного?..
- Говорит, от епископа,- отвечал Пантелей,- а может, и врет.
- А если от епископа,- заметила Таифа,- так, может, толкуют они, как
ему в наши места прибыть. Дело опасное, надо тайну держать.
- Коли б насчет этого, таиться от меня бы не стали,- сказал на то
Пантелей.- Попа ли привезти, другое ли что - завсегда я справлю. Нет,
матушка, тут другое что-нибудь... Опять же, если б насчет приезда епископа
- стали бы разве от Аксиньи Захаровны таиться , а то ведь и от нее
тайком... Опять же, матушка Манефа гостила у нас, с кем же бы и
советоваться, как не с ней... Так нет, она всего только раз и видела этого
Стуколова... Гости два дня гостили, а он все время в боковуше сидел... Нет,
матушка, тут другое, совсем другое... Ох, боюсь я, чтоб он Патапа Максимыча
на недоброе не навел!.. Оборони, царю небесный!
- Да что ж ты полагаешь? - сгорая любопытством, спрашивала Таифа.-
Скажи, Пантелеюшка... Сколько лет меня знаешь?.. Без пути лишних слов
болтать не охотница, всяка тайна у меня в груди, как огонь в кремне,
скрыта. Опять же и сама я Патапа Максимыча, как родного, люблю, а уж дочек
его, так и сказать не умею, как люблю, ровно бы мои дети были. - Да так-то
оно так,- мялся Пантелей,- все же опасно мне... Разве вот что... Матушке
Манефе сам я этого сказать не посмею, а так полагаю, что если б она
хорошенько поговорила Патапу Максимычу, остерегла бы его да поначалила,
может статься, он и послушался бы. - Навряд, Пантелеюшка! - ответила, качая
головой, Таифа.- Не такого складу человек. Навряд послушает. Упрям ведь он,
упорен, таких самонравов поискать. Не больно матушки-то слушает.
- Дело-то такое, что если матушка ему как следует выскажет, он,
пожалуй, и послушается,- сказал Пантелей.- Дело-то ведь какое!.. К палачу в
лапы можно угодить, матушка, в Сибирь пойти на каторгу!..
- Что ты, Пантелеюшка!- испугалась Таифа.- Ай, какие ты страсти
сказал! На душегубство, что ли, советуют?
- Эк тебя куда хватило!..- молвил Пантелей - За одно разве душегубство
на каторгу-то идут? Мало ль перед богом да перед великим государем
провинностей, за которы ссылают... Охо-хо-хо!.. Только вздумаешь, так
сердце ровно кипятком обварит.
- Да сказывай все по ряду, Пантелеюшка,- приставала Таифа.- Коли такое
дело, матушка и впрямь его разговорить может. Тоже сестра, кровному зла на
пожелает... А поговорить учительно да усовестить человека в напасть
грядущего, где другую сыскать супротив матушки?
Долго колебался Пантелей, но Таифа так его уговаривала, так его
умасливала, что тот, наконец, поделился своей тайной.
- Только смотри, мать Таифа,- сказал наперед Пантелей,- опричь матушки
Манефы словечко никому не моги проронить, потому, коли молва разнесется,-
беда... Ты мне наперед перед образом побожись.
- Божиться не стану,- ответила Таифа.- И мирским великий грех
божиться, а иночеству паче того. А если изволишь, вот тебе по евангельской
заповеди,- продолжала она, поднимая руку к иконам.- "Буди тебе: ей-ей". И,
положив семипоклонный начал, взяла из киота медный крест и поцеловала.
Потом, сев на лавку, обратилась к Пантелею:
- Говори же теперь, Пантелеюшка, заклята душа моя, запечатана...
- Дюкова купца знаешь? - спросил Пантелей.- Самсона Михайлыча? -
Наслышана, а знать не довелось,- ответила Таифа. - Слыхала, что годов
десять али больше тому судился он по государеву делу, в остроге сидел? -
Может, и слыхала, верно сказать не могу.
- Судился он за мягкую денежку,- продолжал Пантелей.- Хоша Дюкова в
том деле по суду выгородили, а люди толкуют, что он в самом деле тем
займовался. Хоть сам, может, монеты и не ковал, а с монетчиками дружбу
водил и работу ихнюю переводил... Про это все тебе скажут - кого ни
спроси... Недаром каждый год раз по десяти в Москву ездит, хоть торговых
дел у него там сроду не бывало, недаром и на Ветлугу частенько наезжает,
хоть ни лесом, ни мочалой не промышляет, да и скрытный такой - все молчит,
слова от него не добьешься.
- Так что же? - спросила Таифа.
- А то, что этот самый Дюков того проходимца к нам и завез,- отвечал
Пантелей.- Дело было накануне именин Аксиньи Захаровны. Приехали нежданные,
незванные - ровно с неба свалились. И все-то шепчутся, ото всех хоронятся.
Добрые люди так разве делают?.. Коли нет на уме дурна, зачем людей таиться?
- Известно дело,- отозвалась Таифа.- Что ж они Патапа-то Максимыча на
это на самое дело и смущают?
- Похоже на то, матушка,- сказал Пантелей,- по крайности так моим
глупым разумом думается. Словно другой хозяин стал, в раздумье все ходит...
И ночью, подметил я, встанет да все ходит, все ходит и на пальцах считает.
По делу какому к нему и не подступайся - что ни говори, ровно не понимает
тебя, махнет рукой, либо зарычит: "Убирайся, не мешай!"... А чего
мешать-то?.. Никакого дела пятый день не делает... И по токарням и по
красильням все стало... Новый-от приказчик Алексей тоже ни за чем не
смотрит, а Патапу Максимычу это нипочем. Все по тайности с ним толкует... А
работники, известно дело, народ вольница, видят, нет призору, и пошли через
пень колоду валить.
- Да почему ж ты думаешь, что они насчет фальшивых денег? - спросила
Таифа.
- А видишь ли, матушка,- сказал Пантелей,- третьего дня, ходивши целый
день по хозяйству, зашел я в сумерки в подклет и прилег на полати.
Заснул... только меня ровно кто в бок толканул - слышу разговоры. Рядом тут
приказчикова боковуша. Слышу, там говорят, а сами впотьмах... Слышу
Стуколова голос и Патапа Максимыча. Дюков тут же был, только молчал все, и
Алексей тут же. Ну и наслышался я, матушка.
- Что ж они, Пантелеюшка? - с нетерпеньем спрашивала Таифа.- Про эти
самые фальшивые деньги и толкуют?.. Ах ты, господи, господи, царь
небесный!..
- Верно так,- ответил Пантелей.- Начало-то их него разговора я не
слыхал - проспал, а очнулся, пришел в себя, слышу - толкуют про золотые
пески, что по нашим местам будто бы водятся; Ветлугу поминают. Стуколов
высчитывает, какие капиталы они наживут, если примутся за то дело. Не то
что тысячи, миллионы, говорит, будете иметь... Про какие-то снаряды
поминал... Так и говорит: "мыть золото" надо этими снарядами... И про то
сказывал, что люди к тому делу есть у него на примете, да и сам, говорит, я
того дела маленько мерекаю... Смущает хозяина всячески, а хозяин тому и рад
- торопит Стуколова, так у него и загорелось- сейчас же вынь да положь,
сейчас же давай за дело приниматься. Стуколов говорит ему: пока снег не
сойдет, к делу приступать нельзя. А потом, слышу, на Ветлугу хозяин
собирается... Вот и дела!.. - Ах, дела, дела!..
Ах, какие дела! - охает мать Таифа.- Так-таки и говорят: "Станем
фальшивы деньги делать"?
- Напрямик такого слова не сказано,- отвечал Пантелей,- а понимать
надо так - какой же по здешним местам другой золотой песок может быть?
Опять же Ветлугу то и дело поминают... Не знаешь разве, чем на Ветлуге
народ займуется?
- А чем, Пантелеюшка? - спросила мать Таифа. - Леса там большущие -
такая Палестина, что верст по пятидесяти ни жила, ни дорог нету,- разве где
тропинку найдешь. По этим по самым лесам землянки ставлены, в одних старцы
спасаются, в других мужики мягку деньгу куют... Вот что значит Ветлуга... А
ты думала, там только мочалом да лубом промышляют?
- Ах, дело-то, какое дело-то!.. Матушка царица небесная!..- причитала
мать Таифа. -
То-то и есть, что значит наша-то жадность! - раздумчиво молвил
Пантелей.- Чего еще надо ему? Так нет, все мало... Хотел было поговорить
ему, боюсь... Скажи ты
при случае матушке Манефе, не отговорит ли она его... Думал молвить
Аксинье Захаровне, да пожалел - станет убиваться, а зачнет ему говорить, на
грех только наведет... Не больно он речи-то ее принимает... Разве матушку
не послушает ли?
- Не знаю, Пантелеюшка,- сомнительно покачав головою, отвечала Таифа.-
Сказать ей скажу, да вряд ли послушает матушку Патап Максимыч. Ведь он как
заберет что в голову, указчики ступай прочь да мимо... А сказать матушке
скажу... Как не сказать!..
В тот же день вечером Таифа была у игуменьи. Доложив ей, что
присланные припасы приняты по росписи, а ветчина припрятана, она, искоса
поглядывая на ключницу Софию, молвила Манефе вполголоса:
- Мне бы словечко вам сказать, матушка. - Говори,- ответила Манефа. -
С глазу бы на глаз.
- Что за тайности? - не совсем довольным голосом спросила Манефа.
- Ступай покаместь вон, Софьюшка,- прибавила она, обращаясь к
ключнице. - Ну, какие у тебя тайности? - спросила игуменья, оставшись
вдвоем с Таифой.
- Да насчет Патапа Максимыча,- зачала было Таифа.
- Что такое насчет Патап Максимыча? - быстро сказала Манефа. - Не
знаю, как и говорить вам, матушка,- продолжала Таифа.- Такое дело, что и
придумать нельзя.
- Толком говори... Мямлит, мямлит, понять нельзя!..- нетерпеливо
говорила Манефа. - Смущают его недобрые люди, на худое дело смущают,-
отвечала мать казначея.
- Сказано: не мямли! - крикнула игуменья и даже ногой топнула.- Кто
наущает, на какое дело? - Фальшивы деньги ковать...- шепотом промолвила
мать Таифа.
- С ума сошла? - вся побагровев, вскрикнула Манефа и, строго глядя в
глаза казначее, промолвила: кто наврал тебе?
- Пантелей, матушка,- спустя голову, смиренно сказала Таифа.
- Пустомеля!.. Стыда во лбу нет!.. Что городит!.. Он от кого узнал? -
в тревоге и горячности, быстро взад и вперед ходя по келье, говорила Манефа
- Ихний разговор подслушал...- отозвалась мать Таифа.
- Подслушал? Где подслушал?
- На полатях лежал, в подклете у них... Спал, а проснулся и слышит,
что Патап Максимыч в боковуше с гостями про анафемское дело разговаривает.
- Ну?
- И толкуют, слышь, они, матушка, как добывать золотые деньги... И
снаряды у них припасены уж на то... Да все Ветлугу поминают, все Ветлугу...
А на Ветлуге те плутовские деньги только и работают... По тамошним местам
самый корень этих монетчиков. К ним-то и собираются ехать. Жалеючи Патапа
Максимыча, Пантелей про это мне за великую тайну сказал, чтобы кроме тебя,
матушка, никому я не открывала... Сам чуть не плачет...
Молви, говорит, Христа ради, матушке, не отведет ли она братца от
такого паскудного дела.
- С кем же были разговоры? - угрюмо спросила Манефа.
- А были при том деле, матушка, трое,- отвечала Таифа,- новый
приказчик Патапа Максимыча да Дюков купец, а он прежде в остроге за
фальшивые деньги сидел, хоть и не приличон остался.
- Третий кто? - перебила Манефа.
- А третий всему делу заводчик и есть. Привез его Дюков, а Дюков по
этим деньгам первый здесь воротила... Стуколов какой-то, от епископа будто
прислан...
Подкосились ноги у Манефы, и тяжело опустилась она на лавку. Голова
поникла на плечо, закрылись очи, чуть слышно шептала она:
- Господи помилуй!.. Господи помилуй!.. Царица небесная!.. Что ж это
такое?.. В уме мутится... Ах, злодей он, злодей!..
И судорожные рыданья перервали речь. Манефа упала на лавку. Кликнула
Таифа ключницу и вместе с нею отнесла
на постель бесчувственную игуменью.
Засуетились по кельям... "С матушкой попритчилось!.. Матушка
умирает",- передавали одни келейницы другим, и через несколько минут весть
облетела всю обитель... Сошлись матери в игуменьину келью, пришла и Марья
Гавриловна. Все в слезах, в рыданьях, Фленушка, стоя на коленях у постели и
склонив голову к руке Манефы, ровно окаменела...
Софья говорила матерям, что, когда с игуменьей случился припадок, с
нею осталась одна Таифа, хотевшая рассказать ей про какое-то тайное дело...
Стали спрашивать Таифу. Молчит.
* * *
Недели три пролежала в горячке игуменья и все время была без памяти.
Не будь в обители Марьи Гавриловны, не быть бы Манефе в живых.
Матери хлопотали вкруг начальницы, каждая предлагала свои лекарства.
Одна советовала умыть матушку водой с громовой стрелы (Песок, скипевшийся
от удара молнии. Вода, в которую он пущен, считается в простонародье
целебною.), другая - напоить ее вином наперед заморозив в нем живого рака,
третья учила - деревянным маслом из лампадки всю ее вымазать, четвертая -
накормить овсяным киселем с воском, а пятая уверяла, что нет ничего лучше,
как достать живую щуку, разрезать ее вдоль и обложить голову матушке,
подпаливая рыбу богоявленской свечой. Потом зачали все в одно слово
говорить, что надо беспременно в Городец за черным попом посылать или
поближе куда-нибудь за старцем каким, потому что всегдашнее желание матушки
Манефы было перед кончиной принять великую схиму... Много было суеты, еще
больше болтанья и пустых разговоров. Больная осталась бы без помощи, если б
Марья Гавриловна от себя не послала в город за лекарем. Лекарь приехал,
осмотрел больную, сказал, что опасна. Марья Гавриловна просила лекаря
остаться в ските до исхода болезни, но хоть предлагала за то хорошие
деньги, он не остался, потому что был один на целый уезд. Успела, однако,
упросить его Марья Гавриловна пробыть в Комарове, пока не привезут другого
врача из губернского города. Приехал другой врач и остался в обители, к
немалому соблазну келейниц, считавших леченье делом господу неугодным, а
для принявших иночество даже греховным.
Марья Гавриловна на своем настояла. Что ни говорили матери, как ни
спорили они, леченье продолжалось. Больше огорчалась, сердилась и даже
бранилась с Марьей Гавриловной игуменьина ключница София. Она вздумала было
выливать лекарства, приготовленные лекарем, и поить больную каким-то
взваром, что, по ее словам, от сорока недугов пользует. А сама меж тем, в
надежде на скорую кончину Манефы, к сундукам ее подобралась... За то Марья
Гавриловна, при содействии Аркадии, правившей обителью, выслала вон из
кельи Софию и не велела Фленушке пускать ее ни к больной, ни в кладовую...
Старания искусного врача, заботливый и умный уход Марьи Гавриловны и
Фленушки, а больше всего, хоть надорванное, но крепкое от природы здоровье
Манефы, подняли ее с одра смертной болезни...
Когда пришла она в сознание и узнала, сколько забот прилагала о ней
Марья Гавриловна, горячо поблагодарила ее, но тут же примолвила:
- Ах, Марья Гавриловна, Марья Гавриловна!.. Зачем вы, голубушка,
старались поднять меня с одра болезни?
Лучше б мне отойти сего света... Ох, тяжело мне жить ...
- Полноте, матушка!.. Можно ль так говорить? Жизнь ваша другим
нужна... Вот хоть Фленушка, например...- говорила Марья Гавриловна.
- Ах, Фленушка, Фленушка!.. Милое ты мое сокровище,- слабым голосом
сказала Манефа, прижимая к груди своей голову девушки.- Как бы знала ты,
что у меня на сердце. И зарыдала.
- Успокойтесь, матушка, это вам вредно,- уговаривала Манефу Марья
Гавриловна.- Теперь пуще всего вам надо беречь себя. Успокоилась ненадолго
Манефа, спросила потом:
- От братца нет ли вестей?
- Патап Максимыч уехал,- отвечала Фленушка.
- Куда?
- На Ветлугу... говорят.
- На Ветлугу!..- взволнованным голосом сказала Манефа.- Один?
- Нет,- молвила Фленушка,- с купцом Дюковым да с тем, что тогда
похожденья свои рассказывал...
Побледнела Манефа, вскрикнула и лишилась сознанья.
Ей стало хуже. Осмотрев больную и узнав, что она взволновалась от
разговоров, врач строго запретил говорить с ней, пока совсем не оправится.
Только к Пасхе встала Манефа с постели. Но здоровье ее с тех пор
хизнуло. Вся как-то опустилась, задумчива стала.
Однажды, когда Манефе стало получше, Фленушка пошла посидеть к Марье
Гавриловне. Толковали они о матушке и ее болезни, о том, что хоть теперь
она и поправлялась, однако ж при такой ее слабости необходим за ней
постоянный уход.
- Лекарь говорит,- сказала Марья Гавриловна,- что надо отдалить от
матушки всякие заботы, ничем не беспокоить ее... А одной тебе, Фленушка, не
под силу день и ночь при ней сидеть... Надо бы еще кого из молодых девиц...
Марьюшку разве?
- У Марьюшки свое дело,- отвечала Фленушка.- Без нее клирос станет,
нельзя безотлучно ей при матушке быть.
- Право, не придумаю, как бы это уладить,- сказала Марья Гавриловна.-
Анафролия да Минодора с Натальей только слава одна... Работницы они
хорошие, а куда ж им за больной ходить? Я было свою Таню предлагала матушке
- слышать не хочет.
- Вот как бы Настя с Парашей приехали,- молвила Фленушка.
- И в самом деле! - подхватила Марья Гавриловна.- Чего бы лучше? Тут
главное, чтоб до матушки, пока не поправится, никаких забот не доводить...
А из здешних кого к ней ни посади, каждая зачнет сводить речь на дела
обительские. Чего бы лучше Настеньки с Парашей... Только отпустит ли их
Патап-от Максимыч?.. Не слыхала ты, воротился он домой аль еще нет?
- К страстной ждали, должно быть, дома теперь,- сказала Фленушка.
- Отпустит ли он их, как ты думаешь? - спросила Марья Гавриловна.
- Не знаю, как сказать,- отвечала Фленушка.- Сами станут проситься, не
пустит.
- А если матушка попросит? - спросила Марья Гавриловна.
- Навряд, чтоб отпустил,- отвечала Фленушка.
- Попробовать разве поговорить матушке, что она на то скажет,-
согласится, так напиши от нее письмецо к Патапу Максимычу,- молвила Марья
Гавриловна.
- Тогда уж наверно не отпустит,- сказала Фленушка.- Не больно он меня
жалует, Патап-от Максимыч... Еще скажет, пожалуй, что я от себя это
выдумала. Вот как бы вы потрудились, Марья Гавриловна.
- Я-то тут при чем? - возразила Марья Гавриловна.- Для дочерей не
сделает, для сестры больной не сделает, а для меня-то с какой же стати?
- А я так полагаю, что для вас одних он только это и сделает,- сказала
Фленушка. - Только вы пропишите, что вам самим желательно Настю с Парашей
повидать, и попросите, чтоб он к вам отпустил их, а насчет того, что за
матушкой станут приглядывать, не поминайте.
- Понять не могу, Фленушка, с чего ты взяла, чтобы Патап Максимыч для
меня это сделал. Что я ему? - говорила Марья Гавриловна.
- А вы попробуйте,- ответила Фленушка.- Только напишите, попробуйте.
- Право, не знаю,- раздумывала Марья Гавриловна.
- Да пишите, пишите скорее,- с живостью заговорила Фленушка, ласкаясь
и целуя Марью Гавриловну.- Хоть маленько повеселей с ними будет, а то
совсем околеешь с тоски. Миленькая Марья Гавриловна, напишите сейчас же,
пожалуйста, напишите... Ведь и вам-то с ними будет повеселее. Ведь и вы
совсем извелись от здешней скуки... Голубушка... Марья Гавриловна!
- Чтоб он не осердился?- сказала Марья Гавриловна.
- На вас-то?.. Что вы?.. Что вы?..- подхватила Фленушка, махая на
Марью Гавриловну обеими руками.- Полноте!.. Как это возможно?.. Да он будет
рад-радехонек, сам привезет дочерей да вам же еще кланяться станет. Очень
уважает вас. Посмотрели бы вы на него, как кручинился, что на именинах-то
вас не было... Он вас маленько побаивается...
- Чего ему меня бояться?- засмеялась Марья Гавриловна.- Я не кусаюсь.
- А боится - верно говорю... С вашим братцем, что ли, дела у него,-
вот он вас и боится.
- Из чего же тут бояться? - сказала Марья Гавриловна.- Какие у них
дела, не знаю... И что мне такое брат? Пустое городишь, Фленушка.
- Уж я вам говорю,- настаивала Фленушка.- Попробуйте, напишите - сами
увидите... Да пожалуста, Марья Гавриловна, миленькая, душенька, утешьте
Настю с Парашей - им-то ведь как хочется у нас побывать - порадуйте их.
Марья Гавриловна согласилась на упрашивания Фленушки и на другой же
день обещалась написать к Патапу Максимычу. К тому же она получила от него
два письма, но не успела еще ответить на них в хлопотах за больной Манефой.
Манефа рада была повидать племянниц, но не надеялась, чтобы Патап
Максимыч отпустил их к ней в обитель.
- Без того ворчит, будто я племянниц к келейной жизни склоняю,-
сказала она.- Пошумел он однова на Настю, а та девка огонь - сама ему
наотрез. Он ей слово, она пяток, да вдруг и брякни отцу такое слово: "Я,
дескать, в скиты пойду, иночество надену..." Ну какая она черноризица, сами
посудите!.. То ли у ней на уме?.. Попугать отца только вздумала, иночеством
ему пригрозила, а он на меня как напустится: "Это, говорит, ты ей такие
мысли в уши напела, это, говорит, твое дело..." И уж так шумел, так шумел,
Марья Гавриловна, что хоть из дому вон беги... И после того не раз мне
выговаривал: "У вас, дескать, обычай в скитах повелся: богатеньких
племянниц сманивать, так ты, говорит, не надейся, чтоб дочери мои к тебе в
черницы пошли. Я, говорит, теперь их и близко к кельям не допущу, не то
чтоб в скиту им жить..." Так и сказал... Нет, не послушает он меня, Марья
Гавриловна, не отпустит девиц ни на малое время... Напрасно и толковать об
этом...
- А если б Марья Гавриловна к нему написала?.. К себе бы Настю с
Парашей звала? - вмешалась Фленушка.
- Это дело другое,- ответила Манефа.- К Марье Гавриловне как ему
дочерей не пустить. Супротив Марьи Гавриловны он не пойдет.
- Я бы написала, пожалуй, матушка, попросила бы Патапа Максимыча,-
сказала Марья Гавриловна.
- Напишите в самом деле, сударыня Марья Гавриловна,- стала просить
мать Манефа.- Утешьте меня, хоть последний бы разок поглядела я на моих
голубушек. И им-то повеселее здесь будет; дома-то они все одни да одни -
поневоле одурь возьмет, подруг нет, повеселиться хочется, а не с кем...
Здесь Фленушка, Марьюшка... И вы, сударыня, не оставите их своей лаской...
Напишите в самом деле, Марья Гавриловна. Уж как я вам за то благодарна
буду, уж как благодарна!
Проводив Марью Гавриловну, Фленушка повертелась маленько вкруг
Манефиной постели и шмыгнула в свою горницу. Там Марьюшка сидела за
пяльцами, дошивая подушку по новым узорам.
Подбежала к ней сзади Фленушка и, схватив за плечи, воскликнула:
- Гуляем, Маруха!
И, подперев руки в боки, пошла плясать средь комнаты, припевая:
Я по жердочке иду,
Я по тоненькой бреду.
Я по тоненькой, по еловенькой.
Тонка жердочка погнется,
Да не сломится.
Хорошо с милым водиться,
По лугам с дружком гулять.
Уж я, девка, разгуляюсь,
Разгуляюся, пойду
За новые ворота,
За новые кленовые,
За решетчатые.
- Что ты, что ты? - вскочив из-за пялец, удивлялась головщица.
С начала болезни Манефы Фленушка совсем было другая стала: не только
звонкого хохота не было от нее слышно, не улыбалась даже и с утра до ночи с
наплаканными глазами ходила.
- Рехнулась, что ль, ты, Фленушка? - спрашивала головщица.- Матушка
лежит, а ты гляди-ка что.
- Что матушка!.. Матушке, слава богу, совсем облегчало,- прыгая,
сказала Фленушка.- А у нас праздник-от какой!
- Что такое? - спросила ее Марьюшка.
- С праздником поздравляю, с похмелья умираю, нет ли гривен шести,
душу отвести? - кривляясь и кобенясь, кланялась Фленушка головщице и потом
снова зачала прыгать и петь.
- Да полно же тебе юродствовать! говорила головщица.- Толком говори,
что такое?
- А вот что: дён через пять аль через неделю в этих самых горницах
будут жить:
Две девицы,
Две сестрицы,
Девушки-подруженьки:
Настенька с Парашенькой,-
напевала Фленушка, вытопывая дробь ногами.
- Полно? - изумилась Марьюшка.
- Верно! - кивнув головой, сказала Фленушка
- Как так случилось? - спрашивала Марьюшка.
- Да так и случилось.- молвила Фленушка.- Ты всегда, Марьюшка, должна
понимать, что если чего захочет Флена Васильевна - быть по тому. Слушай -
да говори правду, не ломайся... Есть ли вести из Саратова?
- Ну его! Забыла и думать,- с досадой ответила Марьюшка.
- Да ты глаза-то на сторону не вороти, делом отвечай... Писал еще аль
нет? - спрашивала Фленушка.
- Писать-то писал, да врет все,- отвечала Марьюшка.
- Не все же врет - иной раз, пожалуй, и правдой обмолвится,- сказала
Фленушка.- Когда приедет?
- К Троице обещал - да врет, не приедет,- отвечала Марьюшка.
- К Троице!.. Гм!.. Кажись, можно к тому времени обладить все,-
раздумывала Фленушка.- Мы твоего Семенушку за бока. Его же мало знают
здесь, дело-то и выходит подходящее.
- Куда еще его? - спросила Марьюшка.- Что еще затевать вздумала?
- Да я все про Настю. Сказывала я тебе, что надо ее беспременно
окрутить с Алешкой... Твоего саратовца в поезжане возьмем - кулаки у него
здоровенные... Да мало ль будет хлопот, мало ль к чему пригодится. Мой
анафема к тому же времени в здешних местах объявится. Надо всем заодно
делать. Как хочешь, уговори своего Семена Петровича. Сказано про шелковы
сарафаны, то и помни.
- Не знаю, право, Фленушка. Боязно...- промолвила головщица.
- Кого боязно-то?
- Патапа-то Максимыча. Всем шкуру спустит,- сказала Марьюшка.
- Ничего не сделает,- подхватила Фленушка. - Так подстроим, что
пикнуть ему будет нельзя. Сказано: жива быть не хочу, коль этого дела не
состряпаю. Значит, так и будет.
- Экая ты бесстрашная какая, Фленушка! - говорила Марьюшка.- Аль грому
на тя нет?..
- Может, и есть, да не из той тучи,- сказала Фленушка.- Полно-ка,
Марьюшка: удалой долго не думает, то ли, се ли будет, а коль вздумано, так
отлынивать нечего. Помни, что смелому горох хлебать, а несмелому и редьки
не видать... А в шелковых сарафанах хорошо щеголять?.. А?.. Загуляем,
Маруха?.. Отписывай в Саратов: приезжай, мол, скорей.
- Уж какая ты, Фленушка! Как это господь терпит тебе! Всегда ты на
грех меня наведешь,- говорила Марьюшка.
- И греха в том нет никакого,- ответила Фленушка.- Падение - не грех,
хоть матушку Таифу спроси.
Сколько книг я ни читала, сколько от матерей ни слыхала,- падение, а
не грех.. И святые падали, да угодили же богу. Без того никакому человеку
не прожить.
- Ну уж ты!..
- Э! Нечего тут! Гуляй, пока молода, состаришься - и пес на тебя не
взлает,- во все горло хохоча, сказала Фленушка и опять заплясала, припевая:
Дьячок меня полюбил
И звонить позабыл;
По часовне он прошел,
Мне на ножку наступил,
Всю ноженьку раздавил;
&nbs