Главная » Книги

Мельников-Печерский Павел Иванович - В лесах. Книга 1-я., Страница 2

Мельников-Печерский Павел Иванович - В лесах. Книга 1-я.



Данилычу, жениху-то, отец капитал отделяет и дом дает, хочешь с отцом живи, хочешь свое хозяйство правь. Стало быть, Настасье ни свекрови со свекром, ни золовок с деверьями бояться нечего. Захочет, сама себе хозяйкой заживет. А Михайла Данилыч - парень добрый, рассудливый, смышленый, хмелем не зашибается, художеств никаких за ним нет. А из себя видный, шадровит маленько, оспа побила, да с мужнина лица Настасье не воду пить; муж-от приглядится, бог даст, как поживет с ним годик-другой... 
  - Ох, батюшка, Патап Максимыч, повремени хоть маленько,- твердила свое Аксинья Захаровна.- Скорбно мне расставаться с Настёнкой. Повремени, кормилец! 
  - И повременю,- молвил Патап Максимыч.- В нынешнем мясоеде свадьбы сыграть не успеть, а с весны во все лето, до осенней Казанской, Снежковым некогда да и мне недосуг. Раньше Михайлова дня свадьбы сыграть нельзя, а это чуть не через год. 
  - Так зачем же сговором-то торопиться! Время бы не ушло,- сказала Аксинья Захаровна. 
  - Кто тебе про сговор сказал? - ответил Патап Максимыч.- И на разум мне того не приходило. Приедут в гости к имениннице - вот и все. Ни смотрин, ни сговора не будет и про то, чтоб невесту пропить, не будет речи. Поглядят друг на дружку, повидаются, поговорят кой о чем и ознакомятся, оно все-таки лучше. Ты покаместь Настасье ничего не говори. 
  Узнав, что не близка разлука с дочерью, Аксинья Захаровна успокоилась и, прибрав чайную посуду, пошла в моленную утреню слушать. 
  Патап Максимыч взял счеты и долго клал на них. "Работников пятнадцать надо принанять, а то не управишься",- подумал он, кладя на полку счеты. 
  Потом взял свечу и пошел на заднюю половину богу молиться. Едва вышел в сени, повалился ему в ноги какой-то человек. 
  - Не оставь ты меня, паскудного, отеческой своей милостью, батюшка ты мой Патап Максимыч!.. Как бог, так и ты - дай теплый угол, дай кусок хлеба!..- так говорил тот человек хриплым голосом. 
  Он был в оборванной шубенке, в истоптанных валенках, голова всклокочена. 
  - Встань, Никифор, встань! Полно валяться,- строго сказал ему Патап Максимыч. 
  Никифор поднялся. Красное от пьянства лицо было все в синяках. 
  - Где, непутный, шатался?- спросил Чапурин. 
  - Где ночь, где день, батюшка Патап Максимыч, и сам не помню.- отвечал Никифор. 
  - Ах ты, непутный, попутный! - качая головой, укорял шурина Патап Максимыч. - Гляди-ка, рожу-то тебе как отделали!.. Ступай, проспись... Из дому не гоню с уговором; брось ты, пустой человек, это проклятое винище, будь ты хорошим человеком. 
  - Кину, батюшка Патап Максимыч, кину, беспременно кину,- стал уверять зятя Никифор.- Зарок дам... Не оставь только меня своей милостью. Чего ведь я не натерпелся - и холодно... и голодно... 
  - Ладно, хорошо. Ступай покаместь в подклет, проспись хорошенько, завтра приходи - потолкуем. Может статься, пригодишься,- молвил Чапурин. 
  - Рад тебе по гроб жизни служить, кормилец ты мой!..- заплакал Никифор.- Только вот - сестра лиходейка... Заест меня... 
  - Ну, ступай, ступай - проспись... Да ступай же!..- прикрикнул Патап Максимыч, заметив, что Никифор и не думает выходить из сеней. 
  Мыча что-то под нос, слегка покачиваясь, пошел Никифор в подклет, а Патап Максимыч в моленну к богоявленской заутрене. За ним туда же пошли жившие у него работники и работницы, потом старики со старухами, да из молодых богомольные. Сошлись они из Осиповки и соседних деревень. Чапурин на большие праздники пускал к себе в моленну и посторонних. На то он попечитель городецкой часовни, значит ревнитель. Когда собрались богомольцы и канонница, замолитвовав, стала с хозяйскими дочерьми править по "минее" утреню, Аксинья Захаровна торопливо вышла из моленной и в сенях, подозвав дюжего работника, старика Пантелея, что смотрел за двором и за всеми живущими по найму, тревожно спросила его: 
  - Запер ли, Пантелеюшка, ворота-то? Поставил ли на задах караульных-то? 
  - Не беспокойся, матушка Аксинья Захаровна,- отвечал Пантелей.- Все сделано, как следует,- не впервые. Слава те, господи, пятнадцать лет живу у вашей милости, порядки знаю. Да и бояться теперь, матушка, нечего. Кто посмеет тревожить хозяина, коли сам губернатор знает его? 
  - Не говори, Пантелеюшка,- возразила Аксинья Захаровна.- "Не надейтеся на князи и сыны человеческие". Беспременно надо сторожким быть... Долго ль до греха?.. Ну, как нас на службе-то накроют... Суды пойдут, расходы. Сохрани, господи, и помилуй. 
  - Ничего такого статься не может, Аксинья Захаровна,- успокаивал ее Пантелей.- Никакого вреда не будет. Сама посуди: кто накроет?.. Исправник аль становой?.. Свои люди. Невыгодно им, матушка, трогать Патапа Максимыча. 
  - Нет, Пантелеюшка, не говори этого, родимой,- возразила хозяйка и, понизив голос, за тайну стала передавать ему: - Свибловский поп, приходский-то здешний, Сушилу знаешь? - больно стал злобствовать на Патапа Максимыча. Беспременно, говорит, накрою Чапурина в моленной на службе, ноне-де староверам воля отошла: поеду, говорит, в город и докажу, что у Чапуриных в деревне Осиповке моленна, посторонни люди в нее на богомолье сходятся. Накроют-де, потачки не дадут. Пускай, дескать, Чапурин поминает шелковый сарафан да парчовый холодник! 
  - Какой сарафан, какой холодник? - спросил Пантелей. 
  - А видишь ли, Пантелеюшка,- отвечала хозяйка,- прошлым летом Патап Максимыч к Макарью на ярманку ехал, и попадись ему поп Сушила на дороге. Слово за слово, говорит поп Максимычу: "Едешь ты, говорит, к Макарью - привези моей попадье шелковый, гарнитуровый сарафан да хороший парчовый холодник". А хозяин и ответь ему: "Не жирно ли, батько, будет? Тебе и то с меня немало идет уговорного; со всего прихода столько тебе не набрать". Осерчал Сушила, пригрозил хозяину: "Помни, говорит, ты это слово, Патап Максимыч, а я его не забуду,- такое дело состряпаю, что бархатный салоп на собольем меху станешь дарить попадье, да уж поздно будет, не возьму". С той поры он и злобится. "Беспременно, говорит, накрою на моленье Чапуриных. В острог засажу", говорит. 
  - В острог-от не засадит,- с усмешкой молвил Пантелей,- а покрепче приглядывать не мешает. Поэтому - может напугать, помешать... Пойду-ка я двоих на задах-то поставлю. 
  - Ступай, Пантелеюшка, поставь двоих, а не то и троих, голубчик, вернее будет,- говорила Аксинья Захаровна.- А наш-то хозяин больно уж бесстрашен. Смеется над Сушилой да над сарафаном с холодником. А долго ль до греха? Сам посуди. Захочет Сушила, проймет не мытьем, так катаньем! 
  - Это так. Это от него может статься,- заметил Пантелей и, направляясь к лестнице, молвил:- Троих поставлю. 
  - Поставь, поставь, Пантелеюшка,- подтвердила Аксинья Захаровна и медленною поступью пошла в моленную. 
  Тревога была напрасна. Помолились за утреней как следует и часы, не расходясь, прочитали. Патап Максимыч много доволен остался пением дочерей и потом чуть не целый день заставлял их петь тропари Богоявленью. 
  
  ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  
  Верстах в пяти от Осиповки, середи болот и перелесков, стоит маленькая, дворов в десяток, деревушка Поромово. Проживал там удельный крестьянин Трифон Михайлов, прозвищем Лохматый. Исправный мужик был: промысел шел у него ладно, залежные деньжонки водились. По другим местам за богатея пошел бы, но за Волгой много таких. 
  Было у Трифона двое сыновей, один работник матерый, другой только что вышел из подростков, дочерей две девки. Хоть разумом те девки от других и отстали, хоть болтали про них непригожие речи, однако ж они не последними невестами считались. В любой дом с радостью б взяли таких спорых, проворных работниц. Девки молодые, сильные, здоровенные: на жнитве, на сенокосе, в токарне, на овине, аль в избе за гребнем, либо за тканьем, дело у них так и горит; одна за двух работает. Лохматый замуж девок отдавать не торопился, самому нужны были. "Не перестарки,- думал он,- пусть год, другой за родительский хлеб на свою семью работают. Успеют в чужих семьях нажиться". 
  Старший сын Трифона, звали Алексеем, парень был лет двадцати с небольшим, слыл за первого искусника по токарной части. И красавец был из себя. Роста чуть не в косую сажень, стоит, бывало, средь мужиков на базаре, всех выше головой; здоровый, белолицый, румянец во всю щеку так и горит, а кудрявые темно-русые волосы так и вьются. Таким молодцом смотрел, что не только крестьянские девки, поповны на него заглядывались. Да что поповны! Была у станового свояченица, и та по Алеше Лохматом встосковалась... Да так встосковалась, что любовную записочку к нему написала. Ту записку становой перехватил, свояченицу до греха в другой уезд к тетке отправил, а Трифону грозил: 
  - Быть твоему Алешке под красной шапкой, не миновать, подлецу, бритого лба. 
  - Да за что ж это, ваше благородие? - спросил Трифон Лохматый.- Кажись, за сыном дурных дел не видится. 
  - Хоть дурных дел не видится, да не по себе он дерево клонит,- говорил становой. 
  Не разгадал Трифон загадки, а становой больше и говорить не стал. И злобился после того на Лохматых, и быть бы худу, да по скорости его под суд упекли. 
  Бывало, по осени, как супрядки начнутся, деревенские девки ждут не дождутся Алеши Лохматого; без него и
  песен не играют, без него и веселья нет. И умен же Алеша был, рассудлив не по годам, каждое дело по крестьянству не хуже стариков мог рассудить, к тому же грамотой господь его умудрил. Хоть за Волгой грамотеи издавна не в диковину, но таких, как Алексей Лохматый, и там водится немного: опричь божественных книг, читал гражданские и до них большой был охотник. Деньгу любил, а любил ее потому, что хотелось в довольстве, в богатстве, во всем изобилье пожить, славы, почета хотелось... Не говаривал он про то ни отцу с матерью,
  ни другу-приятелю; один с собой думу такую держал. 
  Жил старый Трифон Лохматый да бога благодарил. Тихо жил, смирно, с соседями в любви да в совете; добрая слава шла про него далеко. Обиды от Лохматого никто не видал, каждому человеку он по силе своей рад был сделать добро. Пуще всего не любил мирских пересудов. Терпеть не мог, как иной раз дочери, набравшись вестей на супрядках аль у колодца, зачнут языками косточки кому-нибудь перемывать. 
  - Расшумелись, как воробьи к дождю!- крикнет, бывало, на них.- Люди врут, а вы вранье разносить?.. Натараторьте-ка еще у меня, сороки, сниму плеть с колка, научу уму-разуму. 
  Девки ни гу-гу. И никогда, бывало, ни единой сплетни или пересудов из Трифоновой избы не выносилось. 
  Без горя, без напасти человеку века не прожить. И над Трифоном Лохматым сбылось то слово, стряслась и над ним беда, налетела напасть нежданно-негаданно. На самое Вздвиженье токарня у него сгорела с готовой посудой ста на два рублей. Работали в токарне до сумерек, огня и в заводях не было. В самую полночь вспыхнула. Стояла токарня на речке, в полуверсте от деревни,- покуда проснулись, покуда прибежали - вся в огне. В одно слово решили мужики, что лихой человек Трифону красного петуха пустил. Долго Лохматый умом-разумом по миру раскидывал, долго гадал, кто бы таков был лиходей, что его обездолил. Никого, кажись, Трифон не прогневал, со всеми жил в ладу да в добром совете, а токарню подпалили. Гадал, гадал Трифон Михайлыч, не надумал ни на кого и гадать перестал. 
  - Подавай становому объявление,- говорил ему удельного приказа писарь Карп Алексеич Морковкин.- Произведут следствие, сыщут злодея. Ни слова Трифон не молвил на ответ писарю. На миру потом такую речь говорил. 
  - Ни за что на свете не подам объявления, ни за что на свете не наведу суда на деревню. Суд наедет, не одну мою копейку потянет, а миру и без того туго приходится. Лучше ж я как-нибудь, с божьей помощью, перебьюсь. Сколочусь по времени с деньжонками, нову токарню поставлю. А злодея, что меня обездолил,- суди бог на страшном Христовом судище. 
  Любовно принял мир, слово Трифонова. Урядили, положили старики, если объявится лиходей, что у Лохматого токарню спалил, потачки ему, вору, не давать: из лет не вышел - в рекруты, вышел из лет - в Сибирь на поселенье. Так старики порешили. 
  С одной бедой трудовому человеку не больно хитро справиться. Одну беду заспать можно, можно и с хлебом съесть! Но беда не живет одна. Так и с Лохматым случилось. 
  С самого пожара пошел ходить по бедам: на Покров пару лошадей угнали, на Казанскую воры в клеть залезли. Разбили злодеи укладку у Трифона, хорошу одежу всю выкрали, все годами припасенное дочерям приданое да триста целковых наличными, на которые думал Трифон к весне токарню поставить. Обобрали беднягу, как малинку, согнуло горе старика, не глядел бы на вольный свет, бежал бы куда из дому: жена воет не своим голосом, убивается; дочери ревут, причитают над покраденными сарафанами, ровно по покойникам. Сыновья
  как ночь ходят. Что делать, как беде пособить? Денег нет, перехватить разве у кого-нибудь? Но Трифон в жизнь свою ни у кого не займовал, знал, что деньги занять - остуду принять. 
  - Прихвати, Михайлыч, сколько ни на есть деньжонок,- говорила жена его, Фекла, баба тихая, смиренная, внезапным горем совсем почти убитая.- И токарню ведь надо ставить и без лошадок нельзя... 
  - Рад бы прихватить, Абрамовна, да негде прихватить-то; ни у которого человека теперь денег для чужого кошеля не найдешь. Хоть проси, хоть нет - все едино. 
  - Да вот хотя бы у писаря, у него деньги завсегда водятся,- подхватила Фекла,- покучиться бы тебе у Карпа Алексеича. Даст. Молчит Трифон, лучину щепает; Фекла свое. 
  - Что ж, Михайлыч? Заем - дело вольное, любовное; бесчестья тут никакого нет, а нам, сам ты знаешь, без токарни да без лошадок не прожить. Подь покланяйся писарю,- говорила Фекла мужу, утирая рукавом слезы. 
  - Не пойду,- отрывисто, с сердцем молвил Трифон и нахмурился.- И не говори ты мне, старуха, про этого мироеда,- прибавил он, возвысив голос,- не вороти ты душу мою... От него, от паскудного, весь мир сохнет. Знаться с писарями мне не рука. 
  - Да что же не знаться-то?.. Что ты за тысячник такой?.. Ишь гордыня какая налезла,- говорила Фекла.- Чем Карп Алексеич не человек? И денег вволю, и начальство его знает. Глянь-ка на него, человек молодой, мирским захребетником был, а теперь перед ним всяк шапку ломит. 
  - Ну и пусть их ломят, а я, сказано, не пойду, так и не пойду,- молвил Трифон Лохматый. 
  - А я что говорила тебе, то и теперь скажу,- продолжала Фекла.- Как бы вот не горе-то наше великое, как бы не наше разоренье-то, он бы сватов к Параньке заслал. Давно про нее заговаривал. А теперь, знамо дело, бесприданница, побрезгует... 
  Прасковья, старшая дочь Трифона, залилась слезами и начала причитать. 
  - Плети захотела? - крикнул отец. Смолкла Прасковья, оглядываясь и будто говоря: "Да ведь я так, я, пожалуй, и не стану реветь". Вспомнила, что корову доить пора, и пошла из избы, а меньшая сестра следом за ней. Фекла ни гу-гу, перемывает у печи горшки да Исусову молитву творит. 
  Нащепав лучины, обратился Трифон к старшему сыну, что во все время родительской перебранки молча в углу сидел, оттачивая токарный снаряд. 
  - Алеха! Неча, парень, делать, надо в чужи люди идти, в работники. Сказывают, Патап Максимыч Чапурин большой подряд на посуду снял. Самому, слышь, управиться сила не берет, так он токарей приискивает. Порядися с ним на лето аль до зимнего Николы. Десятков пять, шесть, бог даст, заработаешь, к тому ж и с харчей долой. У Чапурина можно и вперед денег взять, не откажет; на эти деньги токарню по весне справили бы, на первое время хоть не больно мудрящую. А Саввушку, думаю я, Фекла, в Хвостиково послать, он мастер ложкарить. Заработает сколько-нибудь. А сами, бог милостив, как-нибудь перебьемся. 
  - Я, батюшка, всей душой рад послужить, за твою родительскую хлеб-соль заработать, сколько силы да уменья хватит, и дома радехонек и на стороне - где прикажешь,- сказал красавец Алексей. 
  - Спасибо, парень. Руки у тебя золотые, добывай отцу,- молвил Трифон.- Саввушка, а Саввушка!- крикнул он, отворив дверь в сени, где младший сын резал из баклуш ложки. 
  - Чего, тятенька? - весело тряхнув кудрями, спросил красивый подросток, лет пятнадцати, входя в избу. 
  - Избным теплом, сидя возле материна сарафана, умен не будешь, Саввушка. Знаешь ты это?- спросил его отец. 
  - Знаю,- бойко ответил Саввушка, вопросительно глядя на отца. 
  - Поживи в чужих людях, умнее будешь. Так али нет? 
  - Ты, тятя, лучше меня знаешь,- отвечал Саввушка, ясно и любовно глядя на отца. 
  Бросила горшки свои Фекла; села на лавку и, ухватясь руками за колени, вся вытянулась вперед, зорко глядя на сыновей. И вдруг стала такая бледная, что краше во гроб кладут. Чужим теплом Трифоновы дети не грелись, чужого куска не едали, родительского дома отродясь не покидали. И никогда у отца с матерью на мысли того не бывало, чтобы когда-нибудь их сыновьям довелось на чужой стороне хлеб добывать. Горько бедной Фекле. Глядела, глядела старуха на своих соколиков и заревела в источный голос. 
  - Чего завыла? Не покойников провожаешь! - сердито попрекнул ей Трифон, но в суровых словах его слышалось что-то плачевное, горестное. А не задать бабе окрику нельзя; не плакать же мужику, не бабиться.- Фекла,- сказал Трифон жене поласковей,- подь-ка, помолись! 
  И Фекла покорно пошла в заднюю, где была у них небольшая моленна. Взявши в руки лестовку, стала за налой. Читая канон богородице, хотелось ей забыть новое, самое тяжкое изо всех постигших ее, горе. 
  - Уж вы порадейте, ребятки, пособите отцу,- говорил Трифон.- Пустил ли бы я вас в чужие люди, как бы не беда маша, не последнее дому разоренье? Уж вы порадейте. А живите в людях умненько, не балуйте, работайте путем. Не знаю, как в Хвостикове у ложкарей, Саввушка, а у Чапурина в Осиповке такое заведенье, что, если который работник, окроме положенной работы, лишков наработает, за те лишки особая плата ему сверх ряженой. Чапурин - человек добрый, обиды никому не сделает. Служи ему, Алексей, как родному отцу; он тебя и впредь не покинет. Порадей же хорошенько, Алексеюшка, постарайся побольше денег заработать. Справиться бы нам поскорей! Тебе же подходит пора и закон совершить, так надо тебе, Алексей, об отце с матерью порадеть. 
  Долго толковал Трифон с сыновьями, как им работу искать. Порешили Алексею завтра ж идти в Осиповку рядиться к Патапу Максимычу, а в середу, как на соседний базар хвостиковские ложкари приедут, порядить и Саввушку.
  Спать улеглись, а Фекла все еще клала в моленной земные поклоны. Кончив молитву, дошла она в избу и стала на колени у лавки, где, разметавшись, крепким сном спал любимец ее Саввушка. Бережно взяла она в руки сыновнюю голову, припала к ней и долго, чуть слышно, рыдала. 
  Рано поутру, еще до свету, на другой день Алексей собрался в Осиповку. Это было как раз через неделю после Крещенья. Помолившись со всею семьей богу, простившись с отцом, с матерью, с братом и сестрами, пошел он рядиться. К вечеру надо было ему назад к отцу в Поромово прийти повестить, на чем в ряде сошлись. Был слух, что Чапурин цены дает хорошие, что дело у него наспех, сам-де не знает, успеет ли к сроку заподряженный товар поставить. Все работники, что были по околотку, нанялись уж к нему; кроме того, много работы роздано было по домам, и задатки розданы хорошие. 
  Светало, когда Алексей, напутствуемый наставлениями отца и тихим плачем матери, пошел из дому. Выйдя за ворота, перекрестился он на все стороны и, поникнув головой, пошел по узенькой дорожке, проложенной меж сугробов. Не легко человеку впервые оставлять теплое семейное гнездо, идти в чужи люди хлеб зарабатывать. Много было передумано Алексеем во время медленного пути. Думал он, что-то ждет его в чужом дому, ласковы ль будут хозяева, каковы-то будут до него товарищи, не было б от кого обиды какой, не нажить бы ему чьей злобы своей простотой; чужбина ведь неподатлива,- ума прибавит, да и горя набавит. 
  Патап Максимыч выходил из токарного завода, что стоял через улицу от дома за амбарами, когда из-за околицы показался Алексей Лохматый. Не доходя шагов десяти, снял он шапку и низко поклонился тысячнику. Чапурин окликал его: 
  - Здорово, парень! Куда бог несет? 
  - До вашей милости, Патап Максимыч,- не надевая шапки, отвечал Алексей. 
  - Что надо, парень? Да ты шапку-то надевай, студено. Да пойдем-ка лучше в избу, там потеплей будет нам разговаривать. Скажи-ка, родной, как отец-от у вас справляется? Слышал я про ваши беды; жалко мне вас... Шутка ли, как злодеи-то вас обидели!.. 
  - В разор разорили, Патап Максимыч, совсем доконали. Как есть совсем,- отвечал Алексей. 
  - Богу надо молиться, дружок, да рук не покладывать, и господь все сызнова пошлет,- сказал Патап Максимыч.- Ты ведь, слыхал я, грамотей, книгочей. 
  - Читаем помаленьку,- молвил Алексей. 
  - А чел ли ты книгу про Иева многострадального, про того, что на гноищи лежал? Побогаче твоего отца был, да всего лишился. И на бога не возроптал. Не возроптал,- прибавил Патап Максимыч, возвыся голос. 
  - Это я знаю, читал,- ответил Алексей.- Зачем на бога роптать, Патап Максимыч? Это не годится; бог лучше знает, чему надо быть; любя нас наказует... 
  - Это ты хорошо говоришь, дружок, по-божьему,- ласково взяв Алексея за плечо, сказал Патап Максимыч.- Господь пошлет; поминай чаще Иева на гноищи. Да... все имел, всего лишился, а на бога не возроптал; за то и подал ему бог больше прежнего. Так и ваше дело - на бога не ропщите, рук не жалейте да с богом работайте, господь не оставит вас - пошлет больше прежнего. 
  Разговаривая таким образом, Патап Максимыч вошел с Алексеем в подклет; там сильно олифой пахло: крашеная посуда в печи сидела для просухи. 
  - По каким делам ко мне пришел? - спросил Патап Максимыч, скидая тулуп и обтирая сапоги о брошенную у порога рогожку. 
  - Слышно, ваша милость работников наймуете...- робким голосом молвил Алексей. 
  - Наймуем. Работники мне нужны,- сказал Патап Максимыч. 
  - Так я бы... 
  Патап Максимыч улыбнулся. 
  Самый первый токарь, которым весь околоток не нахвалится, пришел наниматься незваный, непрошеный!.. Не раз подумывал Чапурин спосылать в Поромово к старику Лохматому - не отпустит ли он, при бедовых делах, старшего сына в работу, да все отдумывал... "Ну, а как не пустит, да еще после насмеется, ведь он, говорят, мужик крутой и заносливый..." Привыкнув жить в славе и почете, боялся Патап Максимыч посмеху от какого ни на есть мужика. 
  - В работники хочешь?- сказал он Алексею.- Что же? Милости просим. Про тебя слава идет добрая, да и сам я знаю работу твою: знаю, что руки у тебя золото... Да что ж это, парень? Неужели у вас до того дошло, что отец тебя в чужи люди посылает? Ведь ты говоришь, отец прислал. Не своей волей ты рядиться пришел? 
  - Как же можно без родительской воли, Патап Максимыч? Этого никак нельзя,- сказал Алексей. 
  - Так сами-то вы разве уж и подняться не можете? 
  - Не можем, Патап Максимыч; совсем злые люди нас обездолили; надо будет с годок в людях поработать,- отвечал Алексей.- Родители и меньшого брата к ложкарям посылают; знатно режет ложки: всякую, какую хошь, и касатую, и тонкую, и боскую, и межеумок, и крестовую режет. К пальме даже приучен - вот как бы хозяин ему такой достался, чтобы пальму точить... 
  - Доброе дело,- перебил Алексея Патап Максимыч.- Да ты про себя-то говори. Как же ты? 
  - Да как вашей милости будет угодно,- отвечал Алексей.- Я бы до Михайлова дня, а коли милость будет, так до Николы... 
  - До Николы так до Николы. До зимнего, значит? - сказал Патап Максимыч. 
  - Известно, до зимнего,- подтвердил Алексей. 
  - А насчет ряды, как думаешь? - спросил Чапурин. 
  - Да уж это как вашей милости будет угодно,- сказал Алексей.- По вашей добродетели бедного человека вы не обидите, а я рад стараться, сколько силы хватит. 
  Такое слово любо было Патапу Максимычу. Он назначил Алексею хорошую плату и больше половины выдал вперед, чтобы можно было Лохматым помаленьку справиться по хозяйству. 
  - Молви отцу,- говорил он, давая деньги,- коли нужно ему на обзаведенье, шел бы ко мне - сотню другу-третью с радостью дам. Разживетесь, отдадите, аль по времени ты заработаешь. Ну, а когда же работать начнешь у меня? 
  - Да по мне хоть завтра же, Патап Максимыч,- отвечал Алексей.- Сегодня домой схожу, деньги снесу, в бане выпарюсь, а завтра с утра к вашей милости. 
  - Ну, ладно, хорошо. Приходи... Алексей хотел идти из подклета, как дверь широко распахнулась и вошла Настя. В голубом ситцевом сарафане с белыми рукавами и широким белым передником, с алым шелковым платочком на голове, пышная, красивая, стала она у двери и, взглянув на красавца Алексея, потупилась. 
  - Тятенька, самовар принесли,- сказала отцу. И голос у нее оборвался. 
  - Ладно,- молвил Патап Максимыч.- Так завтра приходи. Как, бишь, звать-то тебя? Алексеем, никак? 
  - Так точно, Патап Максимыч. 
  - Молви отцу-то, Алексеюшка,- нужны деньги, приходил бы. Рад помочь в нужде. 
  Помолился Алексей, поклонился хозяину, потом Насте и пошел из подклета. Отдавая поклон, Настя зарделась, как маков цвет. Идя в верхние горницы, она, перебирая передник и потупив глаза, вполголоса спросила отца, что это за человек такой был у него? 
  - В работники нанялся,- равнодушно ответил отец. 
  Возвращаясь в Поромово, не о том думал Алексей, как обрадует отца с матерью, принеся нежданные деньги и сказав про обещанье Чапурина дать взаймы рублев триста на разживу, не о том мыслил, что завтра придется ему прощаться с домом родительским. Настя мерещилась. Одно он думал, одно передумывал, шагая крупными шагами по узенькой снежной дорожке: "Зародилась же на свете такая красота!" 
  
  ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  
  К именинам Аксиньи Захаровны приехала в Осиповку золовка ее, комаровская игуменья, мать Манефа. Привезла она с собою двух послушниц: Фленушку да Анафролию. Марья Гавриловна, купеческая вдова из богатого московского дома, своим коштом жившая в Манефиной обители и всеми уважаемая за богатство и строгую жизнь, не поехала в гости к Чапуриным. Это немного смутило Патапа Максимыча; приязнью Марьи Гавриловны он дорожил, родственники ее люди были первостатейные, лестно было ему знакомство их. И по торговле имел с ними дела. 
  Молодая, красивая, живая, как огонь, Фленушка, приятельница дочерей Патапа
  Максимыча,
  была девица-белоручка,
  любимица
  игуменьи, обительская баловница. Она взросла в обители, будучи отдана туда ребенком. Выучилась в скиту Фленушка грамоте, рукодельям, церковной службе, и хоть ничем не похожа была на монахиню, а приводилось ей, безродной сироте, век оставаться в обители. Из скитов замуж въявь не выходят - позором было бы это на обитель, но свадьбы "уходом" и там порой-временем случаются. Слюбится с молодцем белица, выдаст ему свою одежу и убежит венчаться в православную церковь: раскольничий поп такую чету ни за что не повенчает. Матери засуетятся, забегают, погони разошлют, но дело поправить нельзя. Посердятся на беглянку с полгода, иногда и целый год, а после смирятся. Беглянка после мировой почасту гостит в обители, живет там как в родной семье, получает от матерей вспоможение, дочерей отдает к ним же на воспитание, а если овдовеет, воротится на старое пепелище, в старицы пострижется и станет век свой доживать в обители. Таких примеров много было, и Фленушка, поминая эти примеры, думала было обвенчаться "уходом" с молодым казанским купчиком Петрушей Самоквасовым, но матушки Манефы было жалко ей - убило бы это ее воспитательницу... 
  Другая послушница, привезенная Манефой в Осиповку, Анафролия, была простая крестьянская девка. В келарне больше жила, помогая матушке-келарю кушанье на обитель стряпать и исправляя черные работы в кельях самой игуменьи Манефы. Это была из себя больно некрасивая, рябая, неуклюжая, как ступа, зато здоровенная девка, работала за четверых и ни о чем другом не помышляла, только бы сытно пообедать да вечером, поужинав вплотную, выспаться хорошенько. В обители дурой считали ее, но любили за то, что сильная была работница и, куда ни пошли, что ей ни вели, все живой рукой обделает безо всякого ворчанья. Безответна была, голоса ее мало кто слыхал. 
  Мать Манефу Аксинья Захаровна поместила в задней горнице, возле моленной, вместе с домашней канонницей Евпраксией да с Анафролией. Манефа, напившись чайку с изюмом,- была великая постница, сахар почитала скоромным и сроду не употребляла его,- отправилась в свою комнату и там стала расспрашивать Евпраксию о порядках в братнином доме: усердно ли богу молятся, строго ли посты соблюдают, по скольку кафизм в день она прочитывает; каждый ли праздник службу правят, приходят ли на службу сторонние, а затем свела речь на то, что у них в скиту большое расстройство идет из-за австрийского священства: одни обители желают принять епископа Софрония, а другие считают новых архиереев обливанцами, слышать про них не хотят. 
  - На прошлой неделе, Евпраксеюшка, грех-от какой случился. Не знаю, как и замолят его. Матушка Клеопатра, из Жжениной обители, пришла к Глафириным и стала про австрийское священство толковать, оно-де правильно, надо-де всем принять его, чтоб с Москвой не разорваться, потому-де, что с Рогожского пишут, по Москве-де все епископа приняли. Измарагдушка заспорила: обливанцы, говорит, они - архиереи-то. Спорили матери, спорили, да обе горячие, слово за слово, ругаться зачали, друг с дружки иночество сорвали, в косы. Такой грех - насилу розняли! И пошли с той поры ссоры да свары промеж обителей, друг с дружкой не кланяются, друг дружку еретицами обзывают, из одного колодца воду брать перестали. Грех, да и только! 
  - А вы как, матушка, насчет австрийского священства располагаете? - робко спросила Евпраксия. 
  - Мы бы, пожалуй, и приняли,- сказала Манефа.- Как не принять, Евпраксеюшка, когда Москва приняла? Чем станем кормиться, как с Москвой разорвемся? Ко мне же сам батюшка Иван Матвеич с Рогожского писал: принимай, дескать, матушка Манефа, безо всякого сумненья. Как же духовного отца ослушаться?.. Как наши-то располагают, на чем решаются?.. По-моему, и нам бы надо принять, потому что в Москве, и в Казани, на Низу и во всех городах приняли. Разориться Патапушка может, коль не примет нового священства. Никто дел не захочет вести с ним; кредиту не будет, разорвется с покупателями. Так-то! 
  - Патап Максимыч, кажется мне, приемлет,- отвечала Евпраксия. 
  - Думала я поговорить с ним насчет этого, да не знаю, как приступиться,- сказала Манефа.- Крутенек. Не знаешь, как и подойти. Прямой медведь. 
  - Он всему последует, чему самарские,- заметила Евпраксия.- А в Самаре епископа, сказывают, приняли. Аксинья Захаровна сумлевалась спервоначала, а теперь, кажется, и она готова принять, потому что сам велел. Я вот уж другу неделю поминаю на службе и епископа и отца Михаила; сама Аксинья Захаровна сказала, чтоб поминать. 
  - Какого это отца Михаила? - с любопытством взглянув на канонницу, спросила мать Манефа. 
  - Михаилу Корягу из Колоскова,- сказала канонница.- Ведь он в попы ставлен. 
  - Коряга! Михайло Коряга!- сказала Манефа, с сомненьем покачивая головой.- И нашим сказывали, что в попы ставлен, да веры неймется. Больно до денег охоч. Стяжатель! Как такого поставить?    
  - Поставили, матушка, истинно, что поставили,- говорила Евпраксия.- На богоявление в Городце воду святил, сам Патап Максимыч за вечерней стоял и воды богоявленской домой привез. Вон бурак-от у святых стоит. Великим постом Коряга, пожалуй, сюда наедет, исправлять станет, обедню служить. Ему, слышь, епископ-от полотняную церковь пожаловал и одикон рекше путевой престол господа бога и Спаса нашего...  
  - Коряга! Михайло Коряга! Попом! Да что ж это такое! - в раздумье говорила мать Манефа, покачивая головой и не слушая речей Евпраксии.- А впрочем, и сам-от Софроний такой же стяжатель - благодатью духа святого торгует... Если иного епископа, благочестивого и бога боящегося, не поставят - Софрония я не приму... Ни за что не приму!.. 
  Меж тем в девичьей светлице у Насти с Фленушкой шел другой разговор. Настя расспрашивала про скитских приятельниц и знакомых, гостья чуть успевала ответы давать. Про всех переговорили, про все новости бойкая, говорливая Фленушка рассказала. Расспросам Насти не было конца - хотелось ей узнать, какая белица сарафан к праздникам сшила, дошила ль Марья Головщица канвовую подушку, отослала ль ту подушку матушка Манефа в Казань, получили ли девицы новые бисера из Москвы, выучилась ли Устинья Московка шелковы пояски с молитвами из золота ткать. Осведомившись обо всем, стала Настя Фленушку расспрашивать, как поживала она после отъезда их из обители. 
  - Что моя жизнь!- желчно смеясь, ответила Фленушка.- Известно какая! Тоска и больше ничего; встанешь, чайку попьешь - за часы пойдешь, пообедаешь - потом к правильным канонам, к вечерне. Ну, вечерком, известно, на супрядки сбегаешь; придешь домой, матушка, как водится, началить зачнет, зачем, дескать, на супрядки ходила; ну до ужина дело-то так и проволочишь. Поужинаешь и на боковую. И слава те, Христе, что день прошел. 
  - А к заутрене будют? 
  - Перестали. Отбилась. Ленива ведь я, Настасья Патаповна, богу-то молиться. Как прежде, так и теперь,- смеялась Фленушка. 
  - А супрядки нонешнюю зиму бывали? - спросила ее Настя. 
  - Как же! У Жжениных в обители кажду середу по-прежнему. Завела было игуменья у Жжениных такое новшество: на супрядках "пролог" читать, жития святых того дня. Мало их в моленной-то читают! Три середы читали, игуменья сама с девицами сидела, чтобы, знаешь, слушали, не баловались. А девицы непромах. "Пролог"-от скрали да в подполье и закопали. Смеху-то что было!.. У Бояркиных по пятницам сходились, у Московкиной по вторникам, только не кажду неделю; а в нашей обители, как и при вас бывало,- по четвергам. Только матушка Манефа с той поры, как вы уехали, все грозит разогнать наши беседы и келарню по вечерам запирать, чтобы не смели, говорит, сбираться девицы из чужих обителей. А песенку спеть либо игру затеять - без вас и думать не смей; пой Алексея человека божьего. Как племянницы, говорит матушка, жили, да Дуня Смолокурова, так я баловала их для того, что девицы они мирские, черной ризы им не надеть, а вы, говорит, должны о боге думать,
  чтоб сподобиться честное иночество принять... Да ведь это она так только пугает. Каждый раз поворчит, поворчит, да и пошлет мать Софию, что в ключах у ней ходит, в кладовую за гостинцами девицам на угощенье. Иной раз и сама придет в келарню. Ну, при ней, известно дело, все чинно да стройно: стихиры запоем, и ни едина девица не улыбнется, а только за дверь матушка, дым коромыслом. Смотришь, ан белицы и "Гусара" запели... 
  И, увлекшись воспоминаньями о скитских супрядках, Фленушка вполголоса запела: 
  Гусар, на саблю опираясь...-
  
  давно уже проникший на девичьи беседы в раскольничьи скиты.
  - А у Глафириных супрядков разве не было? - спросила Настя. 
  - Как не бывать! - молвила Фленушка.- Самые развеселые были беседы, парни с деревень прихаживали... С гармониями... Да нашим туда теперь ходу не стало. 
  - Как так? - удивилась Настя. 
  - Да все из-за этого австрийского священства! - сказала Фленушка.- Мы, видишь ты, задумали принимать, а Глафирины не приемлют, Игнатьевы тоже не приемлют. Ну и разорвались во всем: друг с дружкой не видятся, общения не имеют, клянут друг друга. Намедни Клеопатра от Жжениных к Глафириным пришла, да как сцепится с кривой Измарагдой; бранились, бранились, да вповолочку! Такая теперь промеж обителей злоба, что смех и горе. Да ведь это одни только матери сварятся, мы-то потихоньку видаемся. 
  - Где ж веселее бывало на супрядках? - спрашивала Настя. 
  - У Бояркиных,- ответила Фленушка.- Насчет угощенья бедно, больно бедно, зато парни завсегда почти. Ну, бывали и приезжие. 
  - Откудова? - спросила Настя. 
  - Из Москвы купчик наезжал, матушки Таисеи сродственник, деньги в раздачу привозил, развеселый такой. Больно его честили; келейница матушки Таисеи - помнишь Варварушку из Кинешмы? - совсем с ума сошла по нем; как уехал, так в прорубь кинуться хотела, руки на себя наложить. Еще Александр Михайлыч бывал, станового письмоводитель,- этот по-прежнему больше все с Серафимушкой; матушка Таисея грозит уж ее из обители погнать. 
  - А из Казани гости бывали? - с улыбкой спросила Фленушку Настя. 
  - Были из Казани, да не те, на кого думаешь,- сказала Фленушка. 
  - Петр Степаныч разве не бывал?- спросила Настя. 
  - Не был,- сухо ответила Фленушка и примолвила:- бросить хочу его, Настенька. 
  - Что так? 
  - Тоска только одна!.. Ну его... Другого полюблю! 
  - Зачем же другого? Это нехорошо,- сказала Настя,- надо одного уж держаться. 
  - Вот еще! Одного! - вспыхнула Фленушка.- Он станет насмехаться, а ты его люби. Да ни за что на свете! Ваську Шибаева полюблю - так вот он и знай,- с лукавой усмешкой, глядя на приятельницу, бойко молвила Фленушка. 
  - Какой Шибаев? Откудова? 
  - Эге-ге! - вскрикнула Фленушка и захохотала.- Память-то какая у тебя короткая стала, Настасья Патаповна! Аль забыла того, кто из Москвы конфеты в бумажных коробках с золотом привозил? Ай да Настя, ай да Настасья Патаповна! Можно чести приписать! Видно, у тебя с глаз долой, так из думы вон. Так, что ли?.. А?.. 
  - Ничего тут не было,- потупясь и глухим шепотом сказала Настя. 
  - Как ничего? - быстро спросила Фленушка. 
  - Глупости одни,- с недовольной улыбкой ответила Настя.- Ты же все затевала. 
  - Ну, ладно, ладно, пущай я причиной всему,- сказала Фленушка.- А все-таки скажу, что память у тебя коротка стала. С чего бы это?.. Аль кого полюбила?.. 
  Настя вся вспыхнула. Сама ни слова. 
  - Что? Зазнобушка завелась? - приставала к ней Фленушка, крепко обняв подругу.- А?.. Да говори же скорей - сора из избы не вынесем... Аль не знаешь меня? Что сказано, то во мне умерло. 
  Как кумач красная, Настя молчала. На глазах слезы выступили, и дрожь ее схватывала. 
  - Да говори, говори же! - приставала Фленушка.- Скажи!.. Право, легче будет. Увидишь!.. 
  
  Настя тяжело дышала, но крепилась, молчала. Не могла, однако, слез сдержать,- так и полились они по щекам ее. Утерла глаза Настя передником и прижалась к плечу Фленушки. 
  - Полюбила... Впрямь полюбила? - допрашивала та.- Да говори же, Настенька, говорки скорей. Облегчи свою душеньку... Ей-богу, легче станет, как скажешь... От сердца тягость так и отвалит. Полюбила? 
  - Да,- едва слышно прошептала Настя. 
  - Кого же?.. Кого?..- допытывалась Фленушка.- Скажи, кого? Право, легче будет... Ну, хоть зовут-то как? Молчала Настя и плакала. 
  - Говорят тебе, скажи, как зовут?.. Как только имя его вымолвишь, так и облегчишься. Разом другая станешь. Как же звать-то? 
  - Алексеем! - шепотом промолвила Настя и, зарыдав, прижалась к плечу Фленушки... 
  
  ГЛАВА ПЯТАЯ
  
  Ведется обычай у заволжских тысячников народу "столы строить". За такими столами угощают они окольных крестьян сытным обедом, пивом похмельным, вином зеленым, чтоб "к себе прикормить", чтоб работники из ближайших деревень домашней работы другим скупщикам не сбывали, а коль понадобятся тысячнику работники наспех, шли бы к нему по первому зову. У Патапа Максимыча столы строили дважды в году: перед Троицей да по осени, когда из Низовья хозяин домой возвращался. Угощенье у него бывало на широкую руку, мужик был богатый и тороватый, любил народ угостить и любил тем повеличаться. Ста по полутора за столами у него кормилось; да не одни работники, бабы с девками и подростки в Осиповку к нему пить-есть приходили. 
  На радостях, что на крещенском базаре по торгам удача выпала, а больше потому, что сватовство с богатым купцом наклевалось, Патап Максимыч задумал построить столы не в очередь. И то у него на уме было, что, забрав чересчур подрядной работы, много тысяч посуды надо ему по домам заказать. Для того и не мешало ему прикормить заране работников. Но главный замысел не тот был: хотелось ему будущим сватушке да зятьку показать, каков он человек за Волгой, какую силу в народе имеет. "Пускай посмотрит,- раздумывал он,
  заложив руки за сп

Другие авторы
  • Кайсаров Андрей Сергеевич
  • Титов Владимир Павлович
  • Леонтьев Алексей Леонтьевич
  • Червинский Федор Алексеевич
  • Теляковский Владимир Аркадьевич
  • Закржевский Александр Карлович
  • Сизова Александра Константиновна
  • Арцыбашев Николай Сергеевич
  • Китайская Литература
  • Савинов Феодосий Петрович
  • Другие произведения
  • Тургенев Иван Сергеевич - Степан Семенович Дубков и мои с ним разговоры
  • Филиппов Михаил Михайлович - Леонардо да Винчи. Как художник, ученый и философ
  • Вельтман Александр Фомич - Ольга
  • Андерсен Ганс Христиан - Ночной колпак старого холостяка
  • Голенищев-Кутузов Арсений Аркадьевич - Голенищев-Кутузов А. А.: биобиблиографическая справка
  • Белый Андрей - А. Л. Казин. Андрей Белый: начало русского модернизма
  • Фонвизин Денис Иванович - Ю. Стенник. Сатиры смелой властелин
  • Ясинский Иероним Иеронимович - Город мёртвых
  • Ходасевич Владислав Фелицианович - О поэзии Бунина
  • Лессинг Готхольд Эфраим - Лаокоон, или О границах живописи и поэзии
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 430 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа