p; Опасность налетела так быстро и так быстро пронеслась, что скитники опомнились и пришли в себя только вечером, когда приехали в свою раскольничью деревню и остановились у своих. Анфим всю дорогу оглядывался, ожидая потони, но на их счастье в деревне не нашлось ни одной сытой лошади, чтобы догонять скитников. Михей Зотыч угнетенно молчал и заговорил только, когда улеглись спать.
- Анфим... ты спишь?
- Нет.
- А ведь даве-то был у смерти конец.
- Совсем конец приходил, Михей Зотыч.
Колобов только тут припомнил, как предательски поступил с ним честной отец - бросил на растерзание, а сам угнал.
- Анфим, разе это порядок, чтоб угонять?
- А ежели ты уперся, как пень?
- Трусу ты спраздновал, честной отец... Ах, нехорошо! Кабы не догадливый кучер... Ох, горе душам нашим!
- Борзость свою хотел показать, Михей Зотыч.
Припомнив все обстоятельства, Михей Зотыч только теперь испугался. Старик сел и начал креститься, чувствуя, как его всего трясет. Без покаяния бы помер, как Ермилыч... Видно, за родительские молитвы господь помиловал. И то сказать, от своей смерти не посторонишься.
- Анфим, а ворота заперты?
- Заперты.
- Точно как будто на улице шум?
- Блазнит тебе, Михей Зотыч. Перекрестись да спи.
Михей Зотыч не мог заснуть всю ночь. Ему все слышался шум на улице, топот ног, угрожающие крики, и он опять трясся, как в лихорадке. Раз десять он подкрадывался к окну, припадал ухом и вслушивался. Все было тихо, он крестился и опять напрасно старался заснуть. Еще в первый раз в жизни смерть была так близко, совсем на носу, и он трепетал, несмотря на свои девяносто лет.
- Анфим, ты спишь?
Анфим притворился спящим и ничего не отвечал.
Потом Михею Зотычу сделалось страшно уже не за себя, а за других, за потемневший разум, за страшное зверство, которое дремлет в каждом человеке. Убитому лучше - раз потерпеть, а убивцы будут всю жизнь казниться и муку мученическую принимать. Хуже всякого зверя человек, когда господь лишит разума.
- Господи, помяни ненавидящие нас!.. Анфим, ты спишь?.. Господи, умири раба твоего Анфима!
В доме Стабровского царило какое-то гнетуще-грустное настроение, хотя по логике вещей и должно было бы быть наоборот. На святках вышла замуж Дидя, и с этим моментом кончились отцовские заботы Стабровского. Жених явился из Польши, откуда его направили бесконечные польские тети. Он даже приходился каким-то отдаленным родственником Стабровскому и приехал, как свой человек. Молодой, красивый инженер ехал в далекую Сибирь с широкими планами обновить мертвую страну разными предприятиями. Тети предупредили Стабровского, что пан Казимир Ярецкий может составить отличную партию для Диди. Старик громко расхохотался над этим предположением. Конечно, Дидя - женщина и в свое время должна пройти свой женский круг, но примириться на каком-то Ярецком... Дидя хотя и не совершенство, но она еще так мало видела людей и легко может сделать ошибку в своем выборе. Вообще эта комбинация не входила в планы Стабровского. Он мечтал завершить образование Диди поездкой за границу, чтобы показать дочери настоящую жизнь и настоящих людей. В сущности Дидя все-таки провинциалка и ничего не знает, а там раскроются новые горизонты и наберется для сравнения новый материал. Но эта предполагаемая поездка все не устраивалась. С одной стороны, свои дела не пускали, а с другой - как-то неловко было оставить больную жену. Тащить ее за границу тоже не приходилось, потому что домашних удобств и привычек ничто не могло ей заменить, никакая заграница, она уже была в таком возрасте, когда тяжелы всякие перемены. Так дело и тянулось из года в год, тем более что и Дидя была слишком молода.
К молодому пану Казимиру Стабровский отнесся довольно холодно, как относятся к дальним родственникам, а Дидя с первого раза взяла над ним верх и без стеснения вышучивала каждый его шаг. Стабровский успокоился, потому что из такой комбинации, конечно, ничего не могло выйти. Сам по себе пан Казимир был неглуп, держал себя с тактом, хотя в нем и не было того блестящего ума, который выдвигает людей из толпы. Стабровскому казалось, что в молодом пане те же черты вырождения, какие он со страхом замечал в Диде. Впрочем, в данном случае старик уже не доверял самому себе, - в известном возрасте начинает казаться, что прежде было все лучше, а особенно лучше были прежние люди. Это - дань возрасту, результат собственного истощения.
По всей вероятности, пан Казимир уехал бы в Сибирь со своими широкими планами, если б его не выручила маленькая случайность. Еще после пожара, когда было уничтожено почти все Заполье, Стабровский начал испытывать какое-то смутное недомоганье. Какая-то тяжесть в голове, бродячая боль в конечностях, ревматизм в левой руке. Все это перед рождеством разрешилось первым ударом паралича, даже не ударом, а ударцем, как вежливо выразился доктор Кацман.
- Это первое предостережение, доктор, - спокойно заметит Стабровский, когда пришел в себя. - Зачем себя обманывать?.. Я понимаю, что с таким ударцем можно протянуть еще лет десять - пятнадцать, но все-таки скверно. Песенка спета.
Стабровского приятно поразило то внимание, с каким ухаживала за ним Дидя. Она ходила за ним, как настоящая сиделка. Стабровский не ожидал такой нежности от холодной по натуре дочери и был растроган до глубины души. И потом Дидя делала все так спокойно, уверенно, как совсем взрослая опытная женщина.
Организм у Стабровского был замечательно крепкий, и он быстро оправился. Всякое выздоровление, хотя и относительное, обновляет человека, и Стабровский чувствовал себя необыкновенно хорошо. Именно этим моментом и воспользовалась Дидя. Она как-то вечером читала ему, а потом положила книгу на колени и проговорила своим спокойным тоном, иногда возмущавшим его:
- Папа, ты не любишь Казимира, я это знаю.
- Не то чтобы совсем не люблю, Дидя, а так, вообще... Есть люди особенные, выдающиеся, сильные, которые делают свое время, дают имя целой эпохе, и есть люди средние, почти бесформенные.
- Вот именно к таким средним людям и принадлежит Казимир, папа. Я это понимаю. Ведь эта безличная масса необходима, папа, потому что без нее не было бы и выдающихся людей, в которых, говоря правду, я как-то плохо верю. Как мне кажется, время таинственных принцев и еще более таинственных принцесс прошло.
- Дидя, а иллюзии? Ведь в жизни иллюзия - все... Отними ее - и ничего не останется. Жизнь в том и заключается, что постепенно падает эта способность к иллюзии, падает светлая молодая вера в принцев и принцесс, понижается вообще самый appetitus vitae... Это - печальное достояние нас, стариков, и мне прямо больно слышать это от тебя. Ты начинаешь с того, чем обыкновенно кончают.
Девушка посмотрела на отца почти с улыбкой сожаления, от которой у него защемило на душе. У него в голове мелькнула первая тень подозрения. Начато не обещало ничего хорошего. Прежде всего его обезоруживало насмешливое спокойствие дочери.
- Ты что-то хочешь сказать мне, Дидя?
- Да.
- Предыдущее служило подготовлением?
- Да.
Наступила неловкая пауза, и Стабровский со страхом посмотрел на дочь. Вот когда началось то, чего он боялся! До сих пор она принадлежала ему, а теперь...
- Дидя, ты влюблена? - тихо спросил он, чувствуя, как весь начинает холодеть.
- Нет.
Она засмеялась. Он облегченно вздохнул. Она наклонилась к нему, поцеловала и проговорила:
- Папа, я неспособна к этому чувству... да. Я знаю, что это бывает и что все девушки мечтают об этом, но, к сожалению, я решительно не способна к такому чувству. Назови это уродством, но ведь бывают люди глухие, хромые, слепые, вообще калеки. Значит, по аналогии, должны быть и нравственные калеки, у которых недостает самых законных чувств. Как видишь, я совсем не желаю обманывать себя. Ведь я тоже средний человек, папа... У меня ум перевешивает все, и я вперед отравлю всякое чувство.
- А ты не ошибаешься?
- Опять спасительная логика среднего человека, папа... Вместо иллюзии здесь является довольно грустный житейский расчет.
- Дитя, ты меня пугаешь...
- Поговорим, папа, серьезно... Я смотрю на брак как на дело довольно скучное, а для мужчины и совсем тошное. Ведь брак для мужчины - это лишение всех особенных прав, и твои принцы постоянно бунтуют, отравляют жизнь и себе и жене. Для чего мне муж-герой? Мне нужен тот нормальный средний человек, который терпеливо понесет свое семейное иго. У себя дома ведь нет ни героев, ни гениев, ни особенных людей, и в этом, по-моему, секрет того крошечного, угловатого эгоизма, который мы называем семейным счастьем.
Рассудительность Диди тяжело подействовала на Стабровского, - ведь это своего рода холодный и беспринципный разврат. С другой стороны, она совершенно застрахована от обыкновенных женских слабостей, хотя такие сдержанные натуры иногда и кончают очень плохо.
Долго раздумывал Стабровский и так и этак, а главное - о том, что не сегодня-завтра он может умереть и Дидя останется совершенно на произвол судьбы. Конечно, пан Казимир заставляет желать многого, чтобы сделаться приличным совершенством, но все равно другого выбора нет. Старик плохо помнил, как дал свое согласие на этот брак, а через неделю после свадьбы уже проклинал себя. Где у него были глаза? Ведь пан Казимир прежде всего глуп, да еще самонадеянно глуп, а потом он получил взамен ума порядочную дозу самой нехорошей мелкой хитрости, и, наконец, он зол, как маленькое бессильное животное. Стабровский возненавидел зятя и просто не мог выносить его присутствия. В довершение всего Дидя, умненькая, рассудительная и холодная, как маленькая змейка, ничего этого не видела и, кажется, была счастлива, что связала свою жизнь с этим вырождающимся ничтожеством.
Раз у Стабровского с зятем разыгралась довольно крупная сцена. Старика больше всего поразило то, что присутствовавшая при этом Дидя упорно молчала, она была согласна с мужем и только из вежливости не противоречила отцу. Ясно, что произошла перемена подданства. Результатом этой сцены был второй, уже настоящий удар, уложивший Стабровского на три месяца в постель. У него отнялась вся правая половина, скосило лицо и долго не действовал язык. Именно в таком беспомощном состоянии его и застала голодная зима. И было достаточно трех месяцев, чтобы все, что подготовлялось целою жизнью, разом нарушилось. Произошло нечто вроде отложения подданных. Прежде всего распалось соглашение винокуров, и Стабровский перестал получать отступное; потом в банке, видимо, на Стабровском поставили крест и не считали нужным даже отвечать на его письма; наконец, отдельные лица, обязанные ему всем, проявили самую черную неблагодарность. Особенно типичным примером таких отношений был тот, когда Галактион отказался не только платить взятые у Стабровского пятьдесят тысяч, но даже отказался приехать для личных объяснений.
- Зачем я поеду к нему? - удивлялся Галактион с прямолинейностью настоящего мошенника. - Пусть господин Стабровский лучше посчитает, сколько я ему доставил барышей, когда трепался по кабакам...
И другие были не лучше: Штофф, Мышников, свои собственные служащие, и лучше всех, конечно, был зять, ждавший его смерти, как воскресения. О, как теперь всех понимал Стабровский и как понимал то, что вся его жизнь была одною сплошною ошибкой!
Сознание вернулось, но говорить правильно Стабровский не мог. Он подыскивал или забывал слова и говорил совсем не то, что желал. Это доводило его до слез. Все понимать и не иметь возможности все объяснить - что может быть хуже? Болезнь развила в нем страшную подозрительность, - он теперь не верил даже родной дочери. Из всех окружающих он отдавал предпочтение деревянной мисс Дудль, которая была всегда одинакова, да еще Устеньке, которая приходила навещать его почти каждый день. Девушка приносила с собой неистощимый запас печальных новостей.
- Если бы вы только могли видеть, Болеслав Брониславич! - говорила Устенька со слезами на глазах. - Голодающие дети, голодающие матери, старики, отцы семейств... Развивается голодный тиф.
- Да? - равнодушно удивлялся Стабровский. - И я тоже голоден... А что значит: есть?.. Меня доктора заставляют есть.
В другой раз Стабровский сказал Устеньке:
- Они голодны? Какое счастье!.. Если б я мог быть голодным!
Он даже приподнялся на подушке и со слезами на глазах объяснил свою мысль:
- Я постоянно голоден, но не могу есть... И это даже не голод в собственном смысле, а это... это... это... Ах, я все готов был бы отдать за то, чтобы быть таким голодным, как ваши голодные!.. Я им завидую.
Это был какой-то сумасшедший бред, и Стабровский только по сдержанно-грустному выражению лица Устеньки догадывался, что он говорит что-то невозможное, старался поправиться и окончательно запутывался в собственных словах.
Устенька в отчаянии уходила в комнату мисс Дудль, чтоб отвести душу. Она только теперь в полную меру оценила эту простую, но твердую женщину, которая в каждый данный момент знала, как она должна поступить. Мисс Дудль совсем сжилась с семьей Стабровских и рассчитывала, что, в случае смерти старика, перейдет к Диде, у которой могли быть свои дети. Но получилось другое: деревянную англичанку без всякой причины возненавидел пан Казимир, а Дидя, по своей привычке, и не думала ее защищать.
- Они выгонят меня из дому, как старую водовозную клячу, - спокойно предусматривала события мисс Дудль. - И я не довела бы себя до этого, если бы мне не было жаль мистера Стабровского... Без меня о нем все забудут. Мистер Казимир ждет только его смерти, чтобы получить все деньги... Дидя будет еще много плакать и тогда вспомнит обо мне.
- Мисс Дудль, если вы почему-нибудь вздумаете - переезжайте прямо ко мне, - предлагала несколько раз Устенька. - Право, мы проживем вместе недурно.
Мисс Дудль каждый раз удивлялась и даже целовала Устеньку. Эти поцелуи походили на прикладывание мраморной плиты. И все-таки мисс Дудль была чудная девушка, и Устенька училась, наблюдая эту выдержанную английскую мисс.
После пожара прошло пять лет, и Заполье выстроилось заново. От старого города осталось очень немного. Показались пустыри, на которых некому было строиться. В общем город получил новенький вид и, пожалуй, был красивее старого. Этот пожар докончил разорение того среднего купечества, которое составляло силу старого города. Повидимому, была и торговля и промышленность, то все это являлось каким-то призраком. Теперь вся жизнь строилась на кредите: дома строили в кредит, промысла в кредит, торговля в кредит. Свободных капиталов не было, как раньше. Пожар разорил даже таких капиталистов, как Евграф Огибенин и старик Луковников. Это были последыши запольского разорения. На их месте возникали новые состояния буквально из ничего, как на растительном перегное растут грибы: во главе стояли банковские воротилы - Мышников, Штофф и Галактион, а из-за их широких спит выдвигались совсем уже темные люди, как бывший писарь Замараев, сладкий братец Прасковьи Ивановны Голяшкин.
Разорение ушло далеко в степь. Киргиз Шахма держался только банком, Сашка Горохов разорился и спился, винокур Прохоров, хотя и держался, но тоже был в худых душах. У банка была какая-то задача систематически разорять всех.
Вскоре после пожара старик Луковников привел в порядок свои дела и пришел к печальному открытию, что он разорен бесповоротно. Все капиталы съела мельница, дававшая в последние годы дефицит около тридцати тысяч рублей, да еще к этому следовало прибавить мертвый капитал, затраченный на нее и не дававший процента, платежи по банковским ссудам и т.д. Доходные годы не могли покрыть этих дефицитов, а только на время отдаляли неминучую беду. Все дело заключалось только в том, чтобы выиграть время и дождаться, когда какой-нибудь один год даст сотни тысяч дивиденда. Но для этого нужны были новые средства, а кредит уже кончался. Луковникова удивляло больше всего то, что все другие знали его дела, пожалуй, лучше, чем он сам. Это выяснилось особенно точно, когда ему пришлось закладывать мельницу в Запольском банке.
- Мы, собственно, такими операциями не занимаемся, - заявил Штофф, к которому обратился Луковников. - Вам всего лучше обратиться куда-нибудь в другой банк.
- Время дорого, Карл Карлыч.
Тяжело было Луковникову обращаться именно в Запольский банк, где воронил всеми делами Мышников, но делать нечего - нужда загнала. Банковское правление долго тянуло это дело, собирало какие-то справки, и, наконец, состоялось решение выдать под мельницу ссуду в тридцать тысяч рублей.
- Господа, да ведь она мне стоит больше трехсот тысяч! - взмолился Луковников. - Ведь вы все хорошо это знаете.
- Отчего вы не обратились в другой банк, Тарас Семеныч? - объяснил Драке, по своему обыкновению, вопросом. - Разве мы кому-нибудь даем больше? Вообще вы, значит, недовольны?..
Пришлось помириться на этой сумме, чтобы заткнуть кое-какие кредитные дыры. Кредиторы точно сговорились и наступали на Луковникова все теснее.
Заклад мельницы оттянул окончательное разорение на очень небольшое время. Явился первый протестованный вексель, когда-то выданный еще покойному Нагибину, а это вызвало закрытие банковского кредита и объявление несостоятельности. Назначен был конкурс, и все имущество поступило уже в его ведение. Тяжелее всего Луковникову было то, что ему не пришлось дослужить последнего трехлетия городским головой и выйти даже из состава гласных. Все рушилось как-то разом. Старик в каких-нибудь полгода совершенно поседел, как-то опустился и принял тот недоумевающий вид, как и все другие "конкурсные". У него теперь явились какие-то необычайные планы, детские расчеты и еще более детские надежды. Главное, что его мучило, это - Устенька, которая из богатой невесты превратилась в нищую. Эта последняя мысль ела старика день и ночь.
- Перестань, пожалуйста, папа, - уговаривала его Устенька. - Не стоит даже и говорить о таких пустяках... Будет день - будет и хлеб.
- Ах, Устенька, Устенька, ничего ты не понимаешь!
- Нет, папа, отлично понимаю. Ну, скажи, пожалуйста, для чего нам много денег: ведь ты два обеда не съешь, а я не надену два платья?.. Потом, много ли богатых людей на свете, да и вопрос, счастливее ли они от своего богатства?
Когда дом и все имущество были описаны, Устенька наняла небольшую квартиру в три комнаты и переехала в нее с отцом и старой нянькой Матреной. Девушка была совершенно счастлива, что может на свои средства содержать отца, - она зарабатывала уже около пятидесяти рублей в месяц, потому что, кроме переводов в "Запольском курьере", занимала еще место секретаря этой газеты. К Луковниковым же переселился в качестве квартиранта и Ечкин, выпущенный из острога "по недостатку улик". Устенька сама предложила ему квартиру, отплачивая ему за то добро, которое он сделал ей, когда определил к Стабровским. Тюремное почти годовое заключение подействовало на Ечкина самым разрушающим образом. Из цветущего и жизнерадостного мужчины он сразу превратился в подержанного джентльмена, точно весь вылинял. Главное, что его погубило, это - невозможность выехать из Заполья. И все из-за дурацкого дела об отравлении Нагибина. Кредиторы заперли его в Заполье, как охотники обкладывают в берлоге дикого зверя, обязав подпиской о невыезде. А что мог сделать Ечкин в этом разоренном городе?
У Ечкина попрежнему роились тысячи планов, он ждал каких-то спасительных сроков, писал без конца кому-то и куда-то бесконечные деловые письма и не думал сдаваться.
- У тебя, как у лисы, тысячи думушек, - добродушно шутил над ним Луковников. - Оба, брат, мы с тобой, как в сказке лиса, попали банковской бабе на воротник... У банка-то одна думушка!
Устенька очень рада была Ечкину, который развлекал отца и не давал ему задумываться. Они как-то особенно близко сошлись между собой и по вечерам делились своими планами...
- Мне всего две недели подождать, - по секрету сообщал Ечкин, подмигивая, - а там...
- И мне тоже, Борис Яковлич... Всего две недели тоже!
И они ждали свои две недели, как дети. Устенька должна была выслушивать этот бред и соглашаться.
Нагибинское дело остановилось в неопределенном положении. За недостатком улик был выпущен и Полуянов. Выпущенный раньше Лиодор несколько раз являлся к следователю с новыми показаниями, и его опять сажали в острог, пока не оказывалось, что все это ложь. Все внимание следователя сосредоточивалось теперь именно на Лиодоре, который казался ему то психически ненормальным человеком, то отчаянным разбойником, смеявшимся над ним в глаза. В последний раз Лиодора к следователю отправил сам Харитон Артемьич.
- Явите божескую милость, ваше высокоблагородие, господин следователь второго участка, - заявлял старик. - Сам привел к вам разбойника... Он стравил Нагибина. Уж поверьте родному отцу.
- Действительно я, - равнодушно соглашался Лиодор.
Он даже рассказал целую историю этого отравления, пока следователь не догадался отправить его на испытание в больницу душевнобольных. Отец тоже был ненормален и радовался, как ребенок, что еще раз избавился от сына.
- Туда ему и дорога, разбойнику! - повторял он, крестясь. - Он и меня стравит.
Вообще в Заполье появился целый ряд тронувшихся людей, как Малыгин с сыном, бывший исправник Полуянов и Луковников с Ечкиным. У каждого был свой пунктик.
Разорению Луковникова предшествовала романическая история Устеньки с Галактионом. Это было что-то нелепое, почти невозможное, если б оно не было на самом деле. Устенька относилась к Галактиону с гадливым презрением и в глаза высказывала, за что его принимает. Но Галактиона это не остановило. Его так и тянуло в дом к Луковникову. Он являлся под всевозможными предлогами, чтобы хоть издали увидеть своего красивого молодого врага. Галактиона охватила самая тяжелая страсть, страсть пожилого человека, терявшего голову. Тут уже не было ни молодых расчетов, ни сдержанности, ни самолюбия. Одно желание охватывало всего человека: видеть ее. Галактион еще до пожара заявил Харитине, что любит Устеньку и женится на ней во что бы то ни стало. Харитина к этому откровенному признанию отнеслась совершенно равнодушно. Она слишком устала жить... Что же, пусть женится, если нравится.
Сама Устенька страшно перепугалась, когда открыла истинную причину частых визитов Галактиона. Он показался ей просто сумасшедшим человеком, и она всячески старалась избегать его. Каждый звонок заставлял ее вздрагивать. В свою редакцию она бежала так скоро, точно кто за ней гнался. И все-таки она часто встречала Галактиона. Он, как мальчишка, по целым часам поджидал ее на улице, бродил по вечерам, как тень, под окнами редакции "Запольского курьера", где она занималась, и был счастлив, когда мог раскланяться с ней хоть издали. Устенька боялась какой-нибудь грубой выходки, открытого нападения, но все дело ограничивалось молчаливым преследованием. Последнее ее успокоивало, и она даже набралась столько храбрости, что раз остановилась на улице, дождалась провожавшего ее издали Галактиона и очень резко заявила ему:
- Вы меня компрометируете, Галактион Михеич... У вас свои взрослые дочери, и, кажется, уж вам-то должно быть стыдно. Я вас презираю.
Галактион только смотрел на нее и молчал. Он весь был в этом взгляде, и его молчание было красноречивее всяких слов. Устенька повернулась и почти бегом бросилась домой. Она не стала пить чай, хотя отец и Ечкин каждый вечер ждали ее возвращения, как было и сегодня, а прошла прямо в свою комнату, заперлась на крючок и бросилась на кровать. Ее душили бессильные слезы. Галактион казался ей каким-то проклятым человеком, который тенью бродил по городским улицам. Ведь он довел до мертвого запоя нелюбимую жену, он разыграл роман с Прасковьей Ивановной, он теперь мучил несчастную Харитину... И все эти женщины за что-то любили этого проклятого человека, ждали его ласкового взгляда, улыбались ему счастливыми улыбками и потом проклинали.
Ночное раздумье привело Устеньку к решению. Она должна была, как это ни тяжело, объясниться с Галактионом. Вообще получалась самая глупая и нелепая история.
Объяснение произошло в квартире Харченки, куда Галактион пришел навестить детей.
- Что вам от меня нужно? - резко спросила девушка.
- Ничего, - виновато ответил Галактион.
- В таком случае, вы понимаете, что ваше преследование меня по пятам - мерзость... За меня даже заступиться некому, и вы пользуетесь моею беззащитностью. Ко всем хорошим качествам, о которых я вам уже говорила, вы присоединяете новое.
- А если мне тошно, Устинья Тарасовна? Может быть, впору руки на себя наложить.
- Скажите, пожалуйста, вы, должно быть, повторяете это всем женщинам, имевшим неосторожность увлекаться вами? Я не из таких.
Галактион вообще имел такой несчастный вид, что приготовившаяся его разнести девушка немного растерялась. Некого было даже бранить.
- Меня удивляет ваша бессовестность, - говорила она, напрасно стараясь рассердиться. - Да, полная бессовестность.
- Если бы вы меня не ненавидели, Устинья Тарасовна, я давно сделал бы вам предложение.
- Не смейте этого говорить, несчастный!.. Вы годитесь мне в отцы!
- Устинья Тарасовна, когда с вами случится это, тогда вы меня вспомните. Есть такие роковые люди.
После этого откровенного объяснения, происходившего вскоре после пожара, Галактион на время оставил девушку в покое. Но затем он неожиданно явился прямо в дом к Луковникову, когда Устенька была одна.
- Я сейчас уйду, Устинья Тарасовна... Пожалуйста, не бойтесь меня. Я пришел предложить помощь Тарасу Семенычу.
- Я скажу папе, чтоб он просто не принимал вас.
- Но ведь он разорится?
- Это вас не касается.
Галактион молча поклонился и вышел. Это была последняя встреча. И только когда он вышел, Устенька поняла, за что так любили его женщины. В нем была эта покрывающая, широкая мужская ласка, та скрытая сила, которая неудержимо влекла к себе, - таким людям женщины умеют прощать все, потому что только около них чувствуют себя женщинами. Именно такою женщиной и почувствовала себя Устенька.
Первые приступы голода начались еще с осени, когда был съеден первый хлеб. Урожай был настолько скуден, что в большинстве случаев не собрали семян. Тяжелая крестьянская беда обложила все. Остановилась прежде всего всякая торговля. Купцы сидели в пустых лавках. Промыслы тоже стали. Нигде никакой работы, а впереди целая голодная зима. Продовольственных капиталов совсем не оказалось, считавшиеся на бумаге хлебные магазины стояли пустыми. Положение вообще было вполне безвыходное. Уже с осени, по первым заморозкам, Заполье очутилось в каком-то малом осадном положении. В город со всех сторон брели толпы голодающих, - это был авангард страшной голодной армии. Городское управление решительно не знало, что делать. В городе тоже начинался свой собственный голод, а тут толпы нищих из уезда. Никаких специальных сумм на удовлетворение страшно разгоравшейся беды не было, на частную благотворительность совсем нельзя было рассчитывать, а оставалось одно земство, которое должно было заботиться о своем уезде. "Ступайте в земскую управу", - предлагали голодным. После Луковникова городским головой был избран Мышников, изображавший собой "маленького губернатора", как вышучивал "Запольский курьер". Новый городской голова принимал всевозможные меры, чтоб оградить свои владения от вторжения голодающих, и ничего не мог поделать.
Запольское земство еще после уборки хлеба раннею осенью представило губернскому земскому собранию подробный доклад о положении дела. Доклад писал Харченко толково и обстоятельно. Требовалась настоятельная правительственная помощь. Экстренное земское собрание решило хлопотать о миллионной ссуде, но это ходатайство было опротестовано губернатором, приславшим своего чиновника особых поручений для расследования дела на месте. Чиновник приехал в Заполье и узнал от Мышникова, что голод придуман "Запольским курьером", а в действительности есть только недород. В этом смысле губернатором и было решено, и ссуда была понижена на семьдесят процентов, а "Запольскому курьеру" сделано соответствующее внушение Мышников острил, называя эту газету "голодной". Наступившая зима показала, что дело обстоит совсем не смешно и что необходимы энергические меры. Так как нужно было что-нибудь говорить, все толковали о дешевом сибирском хлебе. Только бы дождаться весны, когда вскроются реки. Доверенные крупных уральских хлеботорговцев еще с осени уехали в Сибирь и закупали там громадные партии. Много толковали о тюменских и екатеринбургских купцах, сосредоточивавших все свои силы на сибирском хлебе. В Заполье оставался один крупный мучник, старик Луковников, да и тот как раз уже разорился, и вальцовая мельница, стоившая до четырехсот тысяч, ушла с торгов всего за тридцать. Ее купила компания Замараева, Голяшкина и Ермилыча. Это были дельцы уже новой формации, сменившие старое степенное купечество. Они спекулировали на чужом разорении и быстро шли в гору.
- Не все банку денежки-то огребать, - говорил Замараев. - Надо и протчим народам что-нибудь оставить на зубок.
Со смертью Ермилыча компания осталась из двух, и Замараев высчитал, что наживет на этом тысяч двадцать. Конечно, жаль Ермилыча, хороший был человек, а опять и деньги тридцать тысяч не лишние. Собственно, хлебом Замараев начал заниматься "из-за руки", благодаря Ермилычу, устроившему в Заполье разные хлебные "комиссии". Особенных барышей от этик поручений не было, но и себе не в убыток. Когда начались недороды, Замараев воспользовался случаем и несколько раз надул Ермилыча, утаив львиную долю прибыли. Впрочем, и сам Ермилыч несколько раз обувал Замараева на обе ноги и только глупо хихикал, когда тот начинал ругаться. Эти маленькие недоразумения не мешали большой дружбе, и Замараев искренне жалел безвременно погибшего друга.
- От своей доброты погиб, - говорил Замараев со вздохом. - Конечно, жалел бедноту, - ну, и одолжал, а доброта вон как отрыгнулась.
Свое дело Замараеву окончательно надоело. С грошами приходится возиться и при этом как будто низко. Вон банк обдирает начистоту, и все благородные, потому что много берут, а он, Замараев, точно какой искариот. Все даже пальцами указывают.
- Тоже вот от доброты началось, - вздыхал он. - Небойсь мужички в банк не идут, а у меня точно к явленной иконе народ прет.
Действительно, замараевская касса осаждалась каждое утро целою толпой крестьян. Закладывался настоящий деревенский мужик, тащивший в город самовары, конскую сбрую, полушубки, бабьи сарафаны и вообще свое мужицкое "барахло", как называл Замараев этот отдел закладов. Нужно отдать справедливость, он принимал эти вещи из участия к захватившей деревню бедности, а настоящего коммерческого расчета с барахлом не могло быть. Бывший волостной писарь отлично понимал ту отчаянную деревенскую нужду, которая закладывалась у него последними потрохами. Купеческие и господские денежки легкие, как и пожитки, а тут выбрасывалось мужицкое добро, точно поднималась тяжелая почвенная вода. Особенно негодовала жена Замараева, потому что от этого мужицкого добра "очень уж тяжелый дух по всему дому идет".
- Ничего ты не понимаешь, Анна, - усовещивал ее Замараев. - Конечно, я им благодетель и себе в убыток баланс делаю: за тридцать-то шесть процентов в год мне и самому никто не даст двугривенного. А только ведь и на мне крест есть... Понимаешь?
Выпущенный из тюрьмы Полуянов теперь занимался у Замараева в кассе. С ним опять что-то делалось - скучный такой, строгий и ни с кем ни слова. Единственным удовольствием для Полуянова было хождение по церквам. Он и с собой приносил какую-то церковную книгу в старинном кожаном переплете, которую и читал потихоньку от свободности. О судах и законах больше не было и помину, несмотря на отчаянное приставанье Харитона Артемьича, приходившего в кассу почти каждый день, чтобы поругаться с зятем.
- Пора о душе тебе позаботиться, - советовал Полуянов.
- Ну, это уж попы знают... Ихнее дело. А ты, Илья Фирсыч, как переметная сума: сперва продал меня Ечкину, а теперь продаешь Замараеву. За Ечкина в остроге насиделся, а за любезного зятя в самую отдаленную каторгу уйдешь на вечное поселенье... Верно тебе говорю.
Замараев не обращал внимания на ругань богоданного тятеньки и только время от времени повторял:
- Тятенька любезный, все мы под богом ходим и дадим ответ на страшном пришествии, а вам действительно пора бы насчет души соображать. Другие-то старички вон каждодневно, например, в церковь, а вы, прямо сказать, только сквернословите.
Банковские воротилы были в страшной тревоге, то есть Мышников и Штофф. Они совещались ежедневно, но не могли прийти ни к какому результату. Дело в том, что их компаньон по пароходству Галактион держал себя самым странным образом, и каждую минуту можно было ждать, что он подведет. Сначала Штофф его защищал, а потом, когда Галактион отказался платить Стабровскому, он принужден был молчать и слушать. Даже Мышников, разоривший столько людей и всегда готовый на новые подвиги, - даже Мышников трусил.
- Утопит он нас, вот посмотри! - уверял он Штоффа. - Ведь теперь какой момент - он сразу вылезет в миллион, а тогда его уж не достанешь.
- Д-да... вообще... Одним словом, черт его знает, что у него на уме. Главное, как-то прячется ото всех.
Недоразумение выходило все из-за того же дешевого сибирского хлеба. Компаньоны рассчитывали сообща закупить партию, перевести ее по вешней воде прямо в Заполье и поставить свою цену. Теперь благодаря пароходству хлебный рынок окончательно был в их руках. Положим, что наличных средств для такой громадной операции у них не было, но ведь можно было покредитоваться в своем банке. Дело было вернее смерти и обещало страшные барыши.
- Тюменские купцы вон уже зафрахтовали пароходы на всю навигацию, - сообщил Штофф. - Хлеб закупили от семнадцати до двадцати трех копеек за пуд, а продавать хотят по два рубля. Это уж бессовестно.
- Конечно, бессовестно... Мы будем продавать по полтора рубля.
- Другими словами, от каждого пуда возьмем полтину убытка. Ну, да уж как быть, надо послужить миру.
Да, все было рассчитано вперед и даже процент благодеяния на народную нужду, и вдруг прошел слух, что Галактион самостоятельно закупил где-то в Семипалатинской области миллионную партию хлеба, закупил в свою голову и даже не подумал о компаньонах. Новость была ошеломляющая, которая валила с ног все расчеты. Штофф полетел в Городище, чтоб объясниться с Галактионом.
- Это правда? - спрашивал он после некоторых предисловий.
- Да, - коротко ответил Галактион.
- А как же мы-то?
- Вы получите, что причтется на вашу долю за фрахт.
- Ну, это, брат, стара штука!.. Дудки!..
- А контракт? Ведь контракт-то сам Мышников писал: там только и говорится о фрахте, а о совместных закупках товара ничего не сказано, да и капиталов таких нет.
- Капитал мы достанем.
- Об этом раньше надо было подумать, а теперь поздно. Я взял весь фрахт на себя.
- Галактион, есть у тебя совесть? То есть, тьфу... Какая там совесть! Ведь ты тогда пропал бы, если бы мы тебя не выручили, а теперь что делаешь?
- Вы свой кусок хлеба с маслом и получите. Достаточно вы поломались надо мной, а забыли только одно: пароходы-то все-таки мои... да.
- Послушай, да тебя расстрелять мало!.. На свои деньги веревку куплю, чтобы повесить тебя. Вот так кусочек хлеба с маслом! Проклятый ты человек, вот что. Где деньги взял?
- Это уж мое дело. Ведь я не спрашиваю, где вы деньги берете. Одним словом, нам нечего разговаривать.
Вернувшись в Заполье, Штофф резюмировал Мышникову свое мнение:
- Это... это гениальный мерзавец! Все так предусмотреть... Нет, это, наконец, свинство!
Мышникова больше всего занимал вопрос о том, откуда Галактион мог достать денег. Ведь на худой конец нужно двести - триста тысяч.
- Нет, ты считай! - кричал Штофф, начиная рвать редевшие волосы. - Положим, что ему обойдется по двадцать пять копеек пуд - миллион пудов, значит, двести пятьдесят тысяч. Хорошо. Фрахт - пятнадцать копеек с пуда, ну, накладных расходов клади десять копеек - итого пятьсот тысяч. Так? Положим, что он даст за двести пятьдесят тысяч процентов из двадцати пяти - итого шестьдесят две с половиной тысячи. Всего, следовательно, он затрачивает сумму в пятьсот шестьдесят тысяч. Так? А выручил полтора миллиона, если пустит хлеб по нашей цене, значит, голенький миллион в кармане. Нет, это черт знает что такое!
Дальше сделалось известным, что Галактион арендовал мельницу отца в Прорыве, потом ведет переговоры относительно вальцовой мельницы Замараева и Голяшкина и что, наконец, предлагал земству доставить хлеб по одному рублю семидесяти копеек. Все Заполье теперь только и говорило о Галактионе. Он сделался героем дня, которого ждали столько лет. Еще ничего подобного не видали в Заполье, и самый банк с его операциями являлся какою-то детскою игрушкой. Слава Галактиона выросла в несколько дней, как снеговой ком. Поднялись все аппетиты и тайные вожделения ухватить свою долю. Но дорог был момент: других пароходов не было, и Галактион железною рукой захватил весь хлебный рынок.
Самое скверное было то, что Мышников и Штофф очутились в смешном положении, и все на них указывали пальцами. Ведь они спасли Галактиона, когда он погибал со своими пароходами, а теперь должны были смотреть и ожигаться.
Мышников теперь даже старался не показываться на публике и с горя проводил все время у Прасковьи Ивановны. Он за последние годы сильно растолстел и тянул вместе с ней мадеру. За бутылкой вина он каждый день обсуждал вопрос, откуда Галактион мог взять деньги. Все богатые люди наперечет. Стабровский выучен и не даст, а больше не у кого. Не припрятал ли старик Луковников? Да нет, - не такой человек.
- Решительно негде взять такой суммы! - повторял Мышников, изнывая от желания раскрыть тайну Галактиона. - Ведь уж, кажется, мы-то знаем, у кого и сколько денег... да.
- Умный человек - вот главная причина, - язвила Прасковья Ивановна. - Я всегда это говорила.
- Да ты же и меня тогда подвела дать денег Галактиону на его проклятые пароходы.
- А зачем дурацкий контракт написал?
В довершение всего в "Запольском курьере" появилась анонимная статья "о трех благодетелях". В ней подробно рассказывалась история пароходной компании, а роль Мышникова и Штоффа выставлялась в самом комическом виде. Это была месть Харченки.
Начиная с осени Устенька была завалена работой, особенно когда начали открываться столовые для голодающих и новые врачебные пункты. Немного было местной интеллигенции, но она горячо откликнулась на народное бедствие, особенно молодежь. Рабочие руки были страшно дороги, да и было их немного. Первые опыты с кормлением голодающих производились в Заполье, и скоро выработался определенный тип таких столовых, а по ним уже открывались столовые в уезде. Нужда была так велика, а средства так ничтожны, да и те с величайшим трудом добывались главным образом из России. В Заполье благотворителем оказался только Стабровский, на средства которого было открыто до двадцати столовых, а остальные богачи очень туго поддавались на просьбы о помощи. Устенька теперь часто бывала у Стабровского, который давал ей средства, не говоря, откуда они.
Чем больше шло время к весне, тем сильнее росла нужда, точно пожар. Раз, когда Устенька вернулась домой из одной поездки по уезду, ее ждала записка Стабровского, кое-как нацарапанная карандашом: "Дорогой друг, заверните сегодня вечером ко мне. Может быть, это вам будет неприятно, но вас непременно желает видеть Харитина. Ей что-то нужно сказать вам, и она нашла самым удобным, чтоб объяснение происходило в моем присутствии. Я советую вам повидаться с ней".
"Что ей нужно от меня? - подумала девушка, испытывая неприятное чувство, - она никогда не любила Харитину. - Какая-нибудь глупость".
Она сама не пошла бы на это объяснение, если бы не настойчивый совет Стабровского. Старик не будет даром советовать.
Неприятное чувство усиливалось по мере того, как Устенька подходила к дому Стабровского. Что ей за дело до Харитины, и какое могло быть между ними объяснение? У девушки явилась даже малодушная мысль вернуться домой и написать Стабровскому отказ, но она преодолела себя и решительно позвонила.
Харитина сидела в кабинете Стабровского, одетая вся в черное, точно носила по ком-то траур. Исхудавшее бледное лицо все еще носило следы недавней красоты, хотя Устенька в первый момент решительно не узнала прежней Харитины, цветущей, какой-то задорно красивой и вечно веселой. Дамы раскланялись издали. Сам Стабровский был сильно взволнован.
- Вы хорошо сделали, что пришли, - обрадовался он, крепко пожимая руку Устеньке. - Да, хорошо. Ах, что они делают, что делают! Ведь это же ужасно, это бесчеловечно.
Устенька чувствовала на себе упорный и тяжелый взгляд Харитины и плохо понимала, что говорил Стабровский.
- Представьте себе, Устенька, - продолжал старик. - Ведь Галактион получил везде подря