="justify"> - Ничего, слава богу.
- Что-о? - грянул Полуянов, вскакивая. - Слава богу? Да я... я...
- Ох, обмолвился! Простите на глупом слове, Илья Фирсыч. Еще деревенская-то наша глупость осталась. Не сообразил я. Я сам, признаться сказать, терпеть ненавижу этого самого попа Макара. Самый вредный человек.
- То-то!
- Недавно приезжал он деньги вкладывать, а я не принял. Ей-богу, не принял... Одним словом, вредный поп.
От Замараева Полуянов отправился прямо в малыгинский дом, и здесь его удивление достигло последних границ. На доме висела вывеска: "Редакция и контора ежедневной газеты Запольский курьер".
- Что-о-о? - зарычал Полуянов, не веря собственным глазам. - Газета? в моем участке? Да кто это смел, а? Газета? Ха-ха!
На этот крик в окне показалась голова Харитона Артемьича. Он, очевидно, не узнал зятя и смотрел на него с удивлением, как на сумасшедшего.
- Газета?.. Это ты придумал газету? - крикнул ему Полуянов, размахивая палкой.
- А тебе какое дело, рвань коричневая?
- Мне?.. В моем участке газеты разводить? Да вы тут все сбесились без меня?
- А ты вот покричи, так я тебе и шею накостыляю, - спокойно ответил Харитон Артемьич и для большей убедительности засучил рукава ситцевой рубашки. - Ну-ка, иди сюды. Распатроню в лучшем виде.
- Да ты с кем говоришь-то, седая борода? - орал Полуянов.
- Нет, ты с кем говоришь? - орал Харитон Артемьич, входя в азарт.
- Газетчик проклятый!.. Прохвост!
Это было уже слишком. Харитон Артемьич ринулся во двор, а со двора на улицу, на ходу подбирая полы развевавшегося халата. Ему ужасно хотелось вздуть ругавшегося бродягу. На крик в окнах нижнего этажа показались улыбавшиеся лица наборщиков, а из верхнего смотрели доктор Кочетов, Устенька и сам "греческий язык".
- Здравствуй, тестюшка, - проговорил Полуянов, протягивая руку. - Попа и в рогоже узнают, а ты родного зятя не узнал...
- Тьфу!.. Да ты откудова взялся-то?
- Где был, там ничего не осталось.
Старики расцеловались тут же на улице, и дальше все пошло уже честь честью. Гость был проведен в комнату Харитона Артемьича, стряпка Аграфена бросилась ставить самовар, поднялась радостная суета, как при покойной Анфусе Гавриловне.
- Ох, горюшко наше объявилось! - причитала Аграфена, раздувая самовар. - Вот чему не потеряться-то! Кабы голубушка Анфуса-то Гавриловна была жива!
Все мысли и чувства Аграфены сосредоточивались теперь в прошлом, на том блаженном времени, когда была жива "сама" и дом стоял полною чашей. Не стало "самой" - и все пошло прахом. Вон какой зять-то выворотился с поселенья. А все-таки зять, из своего роду-племени тоже не выкинешь. Аграфена являлась живою летописью малыгинской семьи и свято блюла все, что до нее касалось. Появление Полуянова с особенною яркостью подняло все воспоминания, и Аграфена успела, ставя самовар, всплакнуть раз пять.
Весь дом волновался. Наборщики в типографии, служащие в конторе и библиотеке, - все только и говорили о Полуянове. Зачем он пришел оборванцем в Заполье? Что он замышляет? Как к нему отнесутся бывшие закадычные приятели? Что будет делать Харитина Харитоновна? Одним словом, целый ряд самых жгучих вопросов.
А Полуянов сидел в комнате Харитона Артемьича и как ни в чем не бывало пил чай стакан за стаканом.
- Ну, брат, удивил! - говорил Харитон Артемьич, хлопая его по плечу. - Придумать, так не придумать такого патрета... да-а!.. И угораздило тебя, Илья Фирсыч!
- Чему же ты удивляешься? Сам не лучше меня.
- Ох, не лучше! И не говори, зятюшка. Ах, что со мной сделали зятья!.. Разорвать их всех мало!
- А вот погодите, тятенька, мы их всех подтянем.
- Подтянем?
- Еще как!
- Ты законы-то не забыл, Илья Фирсыч?.. Без тебя-то много новых законов объявилось... земство... библиотека... газета...
- Ну, закон-то один, а это так... Одним словом, подтянем.
- Мне бы, главное, зятьев всех в бараний рог согнуть, а в первую голову проклятого писаря. Он меня подвел с духовной... и ведь как подвел, пес! Вот так же, как ты, все наговаривал: "тятенька... тятенька"... Вот тебе и тятенька!.. И как они меня ловко на обе ноги обули!.. Чисто обделали - все равно, как яичко облупили.
- Ничего, мы доберемся... Скажем, что духовная была подложная.
- Н-но-о?
- Только и всего.
- А в Сибирь нельзя сослать всех зятьев зараз?
- Ну, Сибирь, это другое. Подтянуть можно, а относительно Сибири совсем другой разговор.
Эта беседа с Полуяновым сразу подняла всю энергию Харитона Артемьича. Он бегал по комнате, размахивал руками и дико хохотал. Несколько раз Полуянову приходилось защищаться от его объятий.
- Подтянем, Илья Фирсыч? Ха-ха! Отцом родным будешь. Озолочу... Истинно господь прислал тебя ко мне. Ведь вконец я захудал. Зятья-то на мои денежки живут да радуются, а я в забвенном виде. Они радуются, а мы их по шапке... Ха-ха!.. Есть и на зятьев закон?
- Для всего есть свой закон.
- Отец!.. В ножки поклонюсь!.. А жида Ечкина тоже подтянем? и Шахму?
- Этих-то уж совсем просто, Харитон Артемьич. Все дело как на ладони.
- Главное, чтобы все по закону... Катай их законом... И жида, и писаря, и немца Полуштофа, и Галактиона - всех валяй!.. Ты живи у меня, - ну, вместе и будем орудовать.
- Конечно, вместе. Я-то проклятого попа буду добывать... В порошок его изотру!
Старики заперлись в своей комнате и проговорили долго за полночь. В типографии было слышно, как хохотал Харитон Артемьич, и стряпка Аграфена со страхом крестилась.
- Никак рехнулся наш Харитон Артемьич от радости... Ох, владычица скорбящая, помилуй нас!
Все жаждали еще раз посмотреть на Полуянова, но он так и не показался.
На другой день Полуянов проснулся очень рано и отправился к заутрене. Харитон Артемьич едва дождался его, сидя за самоваром.
- Уж я думал, что ты совсем ушел, Илья Фирсыч... Даже испугался.
- Не беспокойся, никуда не уйду... Помолиться богу сходил, с попом поговорил, потом старика Нагибина встретил.
- Кощей проклятый!
- Потом, иду это по улице, как шарахнется мимо рысак... Чуть-чуть не задавил. Смотрю, Мышников катит.
- Вот, вот... Он у нас раздулся, как "лещ в собачьем ухе. Всех зорит.
- Потом встретил Луковникова с дочерью. Старик-то что-то на одну ногу припадает... А дочь совсем большая.
- Тоже плох и Тарас Семеныч. Того гляди, и совсем скапутится. Завяз он с своею вальцовою мельницей.
Харитон Артемьич страшно боялся, чтобы Полуянов не передумал за ночь, - мало ли что говорится под пьяную руку. Но Полуянов понял его тайную мысль и успокоил одним словом:
- Подтянем!
Устенька Луковникова жила сейчас у отца. Она простилась с гостеприимным домом Стабровских еще в прошлом году. Ей очень тяжело было расставаться с этою семьей, но отец быстро старился и скучал без нее. Сцена прощания вышла самая трогательная, а мисс Дудль убежала к себе в комнату, заперлась на ключ и ни за что не хотела выйти.
- Мы все так сжились с тобой, - говорил Стабровский, обнимая Устеньку. - Я по крайней мере смотрю на тебя и думаю о тебе, как о родной дочери. Даже как-то странно представить, что вдруг тебя не будет у нас.
- Ведь я попрежнему буду бывать у вас каждый день, Болеслав Брониславич, - точно оправдывалась Устенька. - И потом я столько обязана всем вам... Сейчас, право, даже не сумею всего высказать.
Они просидели целый вечер в кабинете Стабровского. Старик сильно волновался и несколько раз отвертывался к окну, чтобы скрыть слезы.
- Вот уж вы совсем большие, взрослые девушки, - говорил он с грустною нотой в голосе. - Я часто думаю о вас, и мне делается страшно.
- Чего же бояться, папа? - удивлялась Дидя. - Под старость ты делаешься сентиментальным.
- Чего я боюсь? Всего боюсь, детки... Трудно прожить жизнь, особенно русской женщине. Вот я и думаю о вас... что вас будет интересовать в жизни, с какими людьми вы встретитесь... Сейчас мы еще не поймем друг друга.
Стабровский действительно любил Устеньку по-отцовски и сейчас невольно сравнивал ее с Дидей, сухой, выдержанной и насмешливой. У Диди не было сердца, как уверяла мисс Дудль, и Стабровский раньше смеялся над этою институтскою фразой, а теперь невольно должен был с ней согласиться. Взять хоть настоящий случай. Устенька прожила у них в доме почти восемь лет, сроднилась со всеми, и на прощанье у Диди не нашлось ничего ей сказать, кроме насмешки.
- Папа, будем смотреть на вещи прямо, - объясняла она отцу при Устеньке. - Я даже завидую Устеньке... Будет она жить пока у отца, потом приедет с ярмарки купец и возьмет ее замуж. Одна свадьба чего стоит: все будут веселиться, пить, а молодых заставят целоваться.
Устенька густо покраснела и ничего не ответила, а Стабровский вспылил, - это был, кажется, еще первый случай, что он рассердился на свою Дидю.
- Да, она идет к своим, - заговорил он, делая широкий жест. - Это законное стремление. Птенчик оперился, вырос и прибивается к своей стае... А вот ты этого не понимаешь, Дидя, что есть свои и что есть мертвая тяга к общему делу. О, как я это ценю!.. Мы во многом не согласимся с Устенькой, за многое она отнесется ко мне критически, может быть, даже строго осудит, но я понимаю ее теперешнее настроение, хорошее, светлое, доброе... Устенька, я понимаю больше, чем ты думаешь, хотя многого и не могу сейчас высказать. Иди, славяночка, к своим и ничего не бойся... Великая будущность перед русскою женщиной и великая, счастливая работа. Дай я тебя благословлю.
Диде сделалось стыдно за последовавшую после этого разговора сцену. Она не вышла из кабинета только из страха, чтоб окончательно не рассердить расчувствовавшегося старика. Стабровский положил свою руку на голову Устеньки и заговорил сдавленным голосом:
- Славяночка, ты уходишь из этого дома навсегда... Впечатления детства остаются в памяти на всю жизнь, и ты запомни, что отсюда ты вынесла. Здесь тебе говорили: нет ни немцев, ни жидов, ни славян, а есть просто люди, люди хорошие и дурные... Счастье заключается в труде на пользу других. Пока мы можем быть, в лучшем случае, справедливыми и хорошими только у себя в семье, но нельзя любить свою семью, если не любишь других. Мы, старики, прошли тяжелую школу, с нами были несправедливы, и мы были несправедливы, и это нас мучило, делало несчастными и отравляло даже то маленькое счастье, на какое имеет право каждая козявка. Иди, славяночка, к своим, там уже есть много хороших людей. Добрым и честным принадлежит мир. Есть богатые и бедные люди, красивые и некрасивые, старые и молодые, образованные и необразованные, но одно великое равняет всех, это - совесть. Без совести нельзя жить, как без солнечного света... Ведь и любовь тоже совесть, высшая совесть, когда человек делается и лучше, и чище, и справедливее.
"Господи, отец, кажется, сошел с ума! - с ужасом думала Дидя, стараясь смотреть в угол. - Говорит, точно ксендз... Расчувствовался старикашка".
Да, Устенька много хорошего вынесла из этого дома и навсегда сохранила о Стабровском самую хорошую память, хотя представление об этом умном и добром человеке постоянно в ней двоилось.
Вернувшись к отцу, Устенька в течение целого полугода никак не могла привыкнуть к мысли, что она дома. Ей даже казалось, что она больше любит Стабровского, чем родного отца, потому что с первым у нее больше общих интересов, мыслей и стремлений. Старая нянька Матрена страшно обрадовалась, когда Устенька вернулась домой, но сейчас же заметила, что девушка вконец обасурманилась и тоскует о своих поляках.
- Испортили они тебя, Устинья Тарасовна, - повторяла старуха при каждом удобном случае. - Погляжу я на тебя, как тебе скушно дома-то.
Замечал это и сам Тарас Семеныч, хотя и не высказывался прямо. Ничего, помаленьку привыкнет... Самое главное, что больше всего тяготило Устеньку, это сознание собственной ненужности у себя дома. Она чувствовала себя какою-то гостьей.
- Это скучно, папа, сидеть без дела, - объясняла она отцу.
- Что же я-то могу придумать? Ежели в учительницы идти, так будешь хлеб отбивать у других бедных девушек... Это нехорошо. Уроки давать - то же самое. Поживи, отдохни.
- Ах, какой ты, папа! От чего отдыхать? Это, наконец, смешно!
- Читай книжки.
Устенька много читала, но это еще не было настоящим делом. Впрочем, ее скоро выручили полученные в доме Стабровского знания. Раз она пришла в библиотеку, и доктор Кочетов сразу предложил ей занятия при газете.
- Мы все тут очень слабы по части языков, а ведь вы знаете... Одним словом, вы нам поможете, Устенька. Кажется, вы даже по-английски переводите?
- Я училась, но, право, не знаю, справлюсь ли. Вам что нужно переводить?
- Ах, да!.. Главного-то я и не сказал: нам нужна переводчица для газеты. Понимаете, это известный даже шик - пользоваться материалами из первоисточника, а не из третьих рук.
Благодаря своему знанию языков Устенька попала прямо в центр провинциального оппозиционного издания. С составом редакции благодаря доктору Кочетову она была знакома еще раньше, а теперь сделалась невольною участницей уже самого дела. Это и были те свои, о которых говорил ей на прощанье Стабровский. Да, это действительно были свои, - те свои, которым она принадлежала по инстинкту. Работа в редакции "Запольского курьера" для Устеньки была своего рода воскресением. Сюда стекались "протестующие элементы" с громадной территории, и, как ни была стеснена деятельность маленького провинциального издания, она все-таки сказывалась в общем строе. Конечно, ничего систематического здесь не могло быть, и все дело сводилось на то, чтобы с большею или меньшею ловкостью "воспользоваться моментом", как говорил Харченко. Хитрый хохлик сосредоточил все свои боевые силы на преследовании банковских воротил, а главным образом, конечно, Мышникова. Его уже раз пять судили в окружном суде за диффамацию и клевету, и он с торжеством выходил сух из воды.
- А мы опять воспользуемся моментом, - говорил он, возвращаясь из суда в редакцию. - Подождите, господа, смеется последний, а мы еще посмотрим.
В редакции по вечерам собирались разные "протестанты" и обсуждали нараставшие злобы дня. Собственно редакцию составляли Харченко и Кочетов, а остальные только помогали. Здесь Устенька прошла целый курс знаний, которых нельзя получить было нигде больше. Она отлично познакомилась с вопросами городского хозяйства, с задачами земского самоуправления, с экономическою картиной целого края, а главное - с тем разрушающим влиянием, которое вносили с собой банковские дельцы, и в том числе старик Стабровский. Ей часто делалось больно, когда упоминалось это дорогое для нее имя с очень злыми комментариями, - и больно и досадно, а нельзя было не согласиться. Получалась самая мучительная раздвоенность.
- Ну, что у вас нового? - спрашивал Тарас Семеныч, когда Устенька возвращалась домой с кипой газет. - Все за мухой с обухом гоняетесь?
Втайне старик очень сочувствовал этой местной газете, хотя открыто этого и не высказывал. Для такой политики было достаточно причин. За дочь Тарас Семеныч искренне радовался, потому что она, наконец, нашла себе занятие и больше не скучала. Теперь и он мог с ней поговорить о разных делах.
- Ты у меня теперь в том роде, как секретарь, - шутил старик, любуясь умною дочерью. - Право... Другие-то бабы ведь ровнешенько ничего не понимают, а тебе до всего дело. Еще вот погоди, с Харченкой на подсудимую скамью попадешь.
- Если б это было нужно, папа, то отчего же не пойти за правое дело?
- Оно, конечно, так, а мы вот все боимся правды-то.
Приглядываясь к новым людям, Устенька долго не могла разобраться в своих впечатлениях и многого не могла понять. Жизнь давала себя знать, разбивая на каждом шагу молодые иллюзии и счастливые верования. По временам Устеньке делалось просто страшно. Боже мой, кругом столько самого бессмысленного и обидного зла! Большинство точно сознательно старалось делать зло даже самим себе. Тут даже не спасало образование. Живым примером являлся доктор Кочетов, который все чаще и чаще приходил в редакцию в ненормальном виде. Первое время он стеснялся Устеньки, а потом махнул рукой.
- Доктор, неужели вы не можете удержаться? - спрашивала его Устенька. - Ведь есть же сила воли.
- Вам жаль меня?
- Да.
- Не стоит!.. Я сам сначала тоже жалел себя, а потом... Одним словом, не стоит говорить.
Устеньке делалось жутко, когда она чувствовала на себе пристальный взгляд доктора. В этих воспаленных глазах было что-то страшное. Девушка в такие минуты старалась его избегать.
- Барышня, а вы не находите меня сумасшедшим? - спросил ее раз доктор с больною улыбкой. - Будемте откровенны... Я самое худшее уже пережил и смотрю на себя, как на пациента.
- Не знаю, доктор... Вы просто нездоровы.
- Да, да... Нездоров. Ах, если бы вы только видели, какие ужасные ночи я провожу! Засыпаю я только часов в шесть утра и все хожу... Вдруг сделается страшно-страшно, до слез страшно... Хочется куда-то убежать, спрятаться.
В маленьких провинциальных городках тайны не могут существовать. Устенька, несмотря на свое девичье положение, знала многое, чего знать девице и не полагалось. Источником этих закулисных сведений являлась главным образом старая нянька Матрена. Семейное положение доктора Кочетова давно сделалось притчей во языцех. Все знали, как он женился и как Прасковья Ивановна забрала его под башмак. Последнею новостью в докторской биографии было то, что адвокат Мышников сильно ухаживал за Прасковьей Ивановной и ежедневно бывал в бубновском доме.
- Раньше-то сама Прасковья Ивановна припадала к нему, - объяснила Матрена с старческою наивностью. - Даже совсем без стыда гонялась... А нынче уж, видно, Мышников погнался за ней. Змей лютый, одним словом... Ох, грехи!
- Няня, не смейте мне ничего говорить о докторе.
- Да ведь весь город говорит. Только в колокола не звонят.
Разгадка мрачного настроения доктора была налицо.
Доктор Кочетов переживал ужасное время. Он дошел до того состояния, когда люди стараются не думать о себе. В нем точно жили несколько человек: один, который существовал для других, когда доктор выходил из дому, другой, когда он бывал в редакции "Запольского курьера", третий, когда он возвращался домой, четвертый, когда он оставался один, пятый, когда наступала ночь, - этот пятый просто мучил его. Мысль о сумасшествии появлялась у доктора уже раньше; он начинал следить за каждою своею мыслью, за каждым словом, за каждым движением, но потом все проходило. Эти припадки мнительности начали повторяться все чаще и принимали все более мучительную форму. Успокоение давала только мадера. В бубновском доме царил какой-то дух мадеры. Доктор пил потихоньку, как это делал покойный Бубнов и как сейчас это делала Прасковья Ивановна.
Окончательным поворотным пунктом в психологии доктора послужило открытие, что Прасковья Ивановна устроилась по-новому. Сначала доктор получил анонимное письмо, раскрывавшее ему глаза на отношения жены к Мышникову, получил и не поверил, приписав его проявлению тайной злобы. Потом получено было второе письмо, третье, четвертое, - тайный враг не дремал и заботился о нем, как самый лучший друг. Невольно доктор начал следить за женой и убедился в том, что тайный корреспондент был прав. Он знал, когда жена уходила на свидание, знал, когда она ждала Мышникова, знал, когда она рассчитывала, что он уйдет из дому, - знал и скрывался. Теперь роли переменились, раньше Прасковья Ивановна ухаживала за Мышниковым, а сейчас наоборот. Дело дошло до того, что всесильный Мышников даже ухаживал за ним. Доктору делалось стыдно за любовников, за себя, за тот позор, который густым облаком покрывал всех. Ведь и сам он не лучше других.
Больше всего пугало доктора то, что его ничто не интересовало. Не все ли равно? Сегодня жена обманывает его, завтра будет он ее обманывать, - только небольшая перемена ролей. Он давно перестал бывать у Стабровских, раззнакомился почти со всеми и никого не желал видеть. Для чего? Оставалась, правда, газета, но и тут дело сводилось на простую инерцию и на отдел привычных движений. Сначала доктор стеснялся приходить в редакцию в ненормальном виде, а потом и это чувство простого физического приличия исчезло. Не все ли равно? Он приходил теперь в редакцию с красными глазами, опухшим лицом и запойным туманом в голове. Что же, пусть все видят, удивляются, презирают, жалеют. В глубине души доктор все-таки не считал себя безнадежным алкоголиком, а пил так, пока, чтобы на время забыться. Иногда у него являлась спасительная мысль бежать из проклятого Заполья куда глаза глядят, но ведь это последнее средство было всегда в его распоряжении. Его все-таки что-то удерживало, какое-то смутное чувство собственного угла, какого-то неисполненного дела. Что-то такое еще оставалось впереди, неопределенное и смутное.
Одной ночи доктор не мог вспомнить без ужаса. Он выпил вечером целых две бутылки мадеры. Долго ходил он по кабинету, думал вслух, ложился на диван и снова вставал, чтобы шагать по кабинету. Он знал, что не уснет до самого утра. Вдруг, лежа на диване, он почувствовал, как в нем стынет вся кровь и сердце перестает биться. Его охватила ужасная мысль, вернее - ощущение, точно он раздваивался и переставал уже быть самим собой. Да, он это чувствовал всем своим телом, опухшими от пьяной водянки ногами, раздутою печенью. Он больше не был он, доктор Кочетов, а тот, другой, Бубнов, который вот так же лежал на диване, опухший от пьянства и боявшийся каждого шороха. Доктор боялся пошевелиться, открыть глаза, точно его что придавило. Да, он превратился в Бубнова.
Галлюцинация продолжалась до самого утра, пока в кабинет не вошла горничная. Целый день потом доктор просидел у себя и все время трепетал: вот-вот войдет Прасковья Ивановна. Теперь ему начинало казаться, что в нем уже два Бубнова: один мертвый, а другой умирающий, пьяный, гнилой до корня волос. Он забылся, только приняв усиленную дозу хлоралгидрата. Проснувшись ночью, он услышал, как кто-то хриплым шепотом спросил его:
- Ты здесь?
Это был бубновский голос, и доктор в ужасе спрятал голову под подушку, которая казалась ему Бубновым, мягким, холодным, бесформенным. Вся комната была наполнена этим Бубновым, и он даже принужден был им дышать.
Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции "Запольского курьера", доктор чувствовал, что он стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми. Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.
- Вам дурно, доктор? - спрашивала Устенька, сидевшая за своим столиком с корректурами. - Я принесу воды.
- Ради бога, не двигайтесь, - умолял доктор шепотом.
Ему казалось, что стоило Устеньке подняться, как все мириады частиц Бубнова бросятся на него и он растворится в них, как крупинка соли, брошенная в стакан воды. Эта сцена закончилась глубоким обмороком. Очнувшись, доктор ничего не помнил. И это мучило его еще больше. Он тер себе лоб, умоляюще смотрел на ухаживавшую за ним Устеньку и мучился, как приговоренный к смерти.
Память вернулась только ночью, когда доктор лежал у себя в кабинете и мучился бессонницей.
Так продолжалось изо дня в день, и доктор никому не мог открыть своей тайны, потому что это равнялось смерти. Муки достигали высшей степени, когда он слышал приближавшиеся шаги Прасковьи Ивановны. О, он так же притворялся спящим, как это делал Бубнов, так же затаивал от страха дыхание и немного успокаивался только тогда, когда шаги удалялись и он подкрадывался к заветному шкафику с мадерой и глотал новую дозу отравы с жадностью отчаянного пьяницы.
Когда пришел навестить его старик Кацман, произошла совсем дикая сцена.
- Ну, что, collega, как вы себя чувствуете? - спрашивал Кацман, нюхая пропитанный мадерой воздух.
- Ничего, отлично.
- А дайте-ка ваш пульс.
Эта фраза привела Кочетова в бешенство. Кто смеет трогать его за руку? Он страшно кричал, топал ногами и грозил убить проклятого жида. Старик доктор покачал головой и вышел из комнаты.
Однажды ночью, когда Кочетов шагал по своему кабинету, прибежала какая-то запыхавшаяся женщина и Христом богом молила его ехать к больной.
- Ох, у смерти конец, родненький, - причитала она. - Зашлась наша-то барыня... Лежит, глазки закатила... Ох, смертынька!
- Да какая барыня, говори толком?
- А Серафима Харитоновна!
- Какая Серафима Харитоновна?
- Ах ты, господи!.. Ну, которая за Колобовым, за Галактионом Михеичем. Еще пароходы у него.
Доктор давно не практиковал, но тут, по какой-то инерции, согласился и поехал.
В маленьком домике Колобова, где жила Серафима с детьми, шел страшный переполох. Доктора встретила в передней Харитина, бледная, но спокойная.
- Простите, что мы потревожили вас, Анатолий Петрович. С сестрой плохо, а Кацман сам болен.
Проходя мимо двери в столовую, Кочетов увидел Галактиона, который сидел у стола, схватившись за голову.
Больная лежала в спальне на своей кровати, со стиснутыми зубами и закатившимися глазами. Около нее стояла девочка-подросток и с умоляющим отчаянием посмотрела на доктора.
- Мама умерла... - прошептала она, точно боялась кого разбудить.
Доктор приложил ухо к груди больной. Сердце еще билось, но очень слабо, точно его сжимала какая-то рука. Это была полная картина алкоголизма. Жертва запольской мадеры умирала.
Пущены были в ход холодные компрессы, лед, нашатырный спирт и обтиранья, пока больная не вздохнула и не открыла глаз.
- Принесите сюда мадеры, - шепнул доктор Харитине.
Через минуту в спальню вошел с только что откупоренною бутылкой вина Галактион, налил рюмку и подал больной. Она взглянула на него, отрицательно покачала головой и проговорила слабым голосом:
- Вы, кажется, считаете меня за пьяницу, а я совсем не пью...
Как доктор ни уговаривал ее, больная осталась при своем. Галактион понял, что она стесняется его, и вышел Харитина приподняла больную на подушки, но у нее голова свалилась на сторону.
- Посылайте скорее за священником, - шепнул доктор.
- Да ведь мы староверы... Никого из наших стариков сейчас нет в городе, - с ужасом ответила Харитина, глядя на доктора широко раскрытыми глазами. - Ужели она умрет?.. Спасите ее, доктор... ради всего святого... доктор...
- От паралича сердца спасенья нет.
- Доктор... доктор!..
Но доктор уже шел в столовую с бутылкой в одной руке и с рюмкой в другой. Галактион сидел у стола.
- Идите, проститесь с женой, - сказал доктор, усаживаясь к столу и ставя перед собой бутылку. - Все кончено.
Галактион взглянул на него, раскрыл рот, чтобы сказать что-то, и выбежал из столовой. Доктор проводил его глазами, улыбнулся и спокойно налил себе рюмку мадеры.
Больная полулежала в подушках и смотрела на всех осмысленным взглядом. Очевидно, она пришла в себя и успокоилась. Галактион подошел к ней, заглянул в лицо и понял, что все кончено. У него задрожали колени, а перед глазами пошли круги.
- Серафима, благослови детей! - проговорил он сдавленным голосом.
Больная наморщила лоб и тревожно посмотрела кругом, кого-то отыскивая. Галактион понял этот взгляд и подвел дочь Милочку.
- Сережи нет... он уехал в гимназию; благослови Милочку.
Девушка зарыдала, опустилась на колени и припала головой к слабо искавшей ее материнской руке. Губы больной что-то шептали, и она снова закрыла глаза от сделанного усилия. В это время Харитина привела только что поднятую с постели двенадцатилетнюю Катю. Девочка была в одной ночной кофточке и ничего не понимала, что делается. Увидев плакавшую сестру, она тоже зарыдала.
Больная благословила девочку и сделала глазами Харитине знак, чтоб увели детей. Когда Харитина вернулась, она посмотрела на нее, потом на Галактиона и проговорила с удивительною твердостью:
- Пожалейте детей... я... я не буду никому больше мешать.
Харитина всхлипывала и, припав головой к изголовью умиравшей, шептала:
- Сима, прости... Сима... Сима...
Галактион стоял и не чувствовал, как у него катились по лицу слезы. Харитина подвела его к постели и заставила стать на колени.
- Сима... я... меня... - бормотал Галактион, точно каждое слово приросло к горлу и он должен был его отдирать. - Нет нам прощенья, Сима... я... меня...
Умирающая уже закрыла глаза. Грудь тяжело поднималась. Послышались мертвые хрипы. В горле что-то клокотало и переливалось.
- Матушка ты наша... касатушка, - причитала около кровати точно из-под земли выросшая Аграфена. - Голубушка барышня...
В дверях стоял Харитон Артемьич. Он прибежал из дому в одном халате. Седые волосы были всклокочены, и старик имел страшный вид. Он подошел к кровати и молча начал крестить "отходившую". Хрипы делались меньше, клокотанье остановилось. В дверях показались перепуганные детские лица. Аграфена продолжала причитать, обхватив холодевшие ноги покойницы.
- Матушка ты наша, барышня... на кого ты час, сироток, оставляешь?
Доктор продолжал сидеть в столовой, пил мадеру рюмку за рюмкой и совсем забыл, что ему здесь больше нечего делать и что пора уходить домой. Его удивляло, что столовая делалась то меньше, то больше, что буфет делал напрасные попытки твердо стоять на месте, что потолок то уходил кверху, то спускался к самой его голове. Он очнулся, только когда к нему на плечо легла чья-то тяжелая рука и сердитый женский голос проговорил:
- Ты это што за моду придумал лакать винище в этакой-то час, бесстыжие твои глаза? Ступай домой, горький...
Это была Аграфена. Она в следующий момент взяла доктора под руку и повела из столовой. Он попробовал сопротивляться, но, посмотрев на бутылку, увидел, что она пуста, и только махнул рукой.
- Finita la commedia... Да, горький... именно... Галактион обманывал свою жену, а она умерла... и Прасковью Ивановну тоже обманывал, а она жива... Не правда ли, как это странно?
Смерть жены для Галактиона являлась только продолжением разных других неудач. Ему вообще не везло в последнее время. На Иртыше затонула баржа с незастрахованным чужим товаром, пароход "Первинка" напоролся на подводный камень и целое лето простоял без работы, было несколько запоздавших грузов, за которые пришлось платить неустойку, - одним словом, одна неудача за другой. В банке положение Галактиона тоже пошатнулось. Забравший силу Мышников пробовал на нем свое влияние. Даже старик Стабровский, покровительствовавший Галактиону до сих пор, заметно охладел к нему без всякой видимой причины. Последнее особенно беспокоило Галактиона, хотя он крепился и никому ничего не высказывал. Все складывалось против него как раз с того момента, когда он сошелся с Харитиной. В этом было что-то роковое... Впрочем, сама Харитина давно это заметила и тоже мучилась.
- Это я тебе принесла несчастье, - повторяла она, глядя на Галактиона виноватыми глазами.
Последнее его бесило каждый раз. Да и прежней Харитины, веселой, сумасбродной, красивой русалочьею красотой, уже не было, - может быть, она изменилась, может быть, постарела, а может быть, просто он привык к ней. О ее красоте он мог теперь судить только по тому впечатлению, какое она производила на других. Но его злило и это, когда эти другие любовались Харитиной, точно и в этом был какой-то скрытый обман. Особенно не шло к Харитине, когда она делалась печальной, начинала жаловаться и вообще хныкала. Галактион возмущался, говорил ей дерзости, доводил до слез, а потом начинал жалеть молча, не имея сил проявить свою жалость активно.
Теперь все служило поводом к домашним сцепам, недоразумениям и настоящим ссорам. Обыкновенно начинал Галактион, которого одинаково возмущало, если Харитина раздражалась или оставалась хладнокровной. Он успокаивался только тогда, когда Харитина выходила из себя и начинала рвать и метать. Несколько раз она бросалась на него прямо с ножом. Галактион не сомневался, что она в таком состоянии может зарезать кого угодно. Но именно такое бешенство его удовлетворяло, снимая с души какую-то тяжесть. Как ни был несправедлив Галактион к Харитине, но одного достоинства он не мог не признать за ней: ни один посторонний глаз не видел ее слез, никто не слыхал ее жалоб. Она для других была только в хорошем или дурном настроении, что еще не давало повода делать какие-нибудь предположения об ее интимной жизни.
В сущности Харитина была глубоко несчастна, потому что продолжала любить Галактиона, и любила его тем сильнее, чем больше он охладевал к ней. Есть такие натуры, чувства которых требуют препятствий, особенно такое чувство, как любовь. Если бы Галактион любил ее попрежнему, Харитина, наверное, не отвечала бы ему тою же монетой, а теперь она боялась даже проявить свою любовь в полной мере и точно прятала ее, как прячут от солнца нежное растение. В то же время она отлично понимала, что такое Галактион и что любить его не стоит. Ведь он всю жизнь думал только о себе и своих планах, а женщины для него являлись только печальною необходимостью. В сущности он никого и не в состоянии любить, как все эгоисты. И все-таки, зная все это, Харитина радостно вся вздрагивала, когда он входил в комнату. О, она так ждала его каждый раз, точно он приходил к ней прощаться навсегда! Да, ждала и ненавидела себя именно за это, как ненавидит каторжник свои цепи.
Последнею каплей в этой чаше испытаний для Харитины было появление в Заполье мужа. Галактион приехал из города в Городище и заявил с злорадством:
- Твой Илья Фирсыч приехал, то есть пришел пешком... В полной форме: и котомка и палочка. Только недостает кошеля...
- Какой же он мой? - тихо ответила Харитина, боясь обидеться.
- А чей же? Конечно, твой... Вот он придет к нам в гости и попросит хлебца, как бродяжка.
Харитина молчала. Ее возмущал до глубины самый тон, каким говорил с ней Галактион. Точно это она желала, чтобы Полуянов вернулся из ссылки.
- Да, твой, твой, твой! - уже кричал Галактион, впадая в бешенство. - Ведь ты сама его выбрала в мужья, никто тебя не неволил, и выходит, что твой... Ты его целовала, ты... ты... ты...
Он задыхался от ярости, сжимал кулаки и, кажется, готов был броситься на Харитину и убить ее одним ударом. О, как он ревновал ее к ее прошлому, как ненавидел ее и с радостью растоптал бы ее, как топчут змею!
- Зачем же он придет к нам? - заметила Харитина.
- Зачем? Придет за своею законною женой. Он в своем полном праве. Ты забыла, чья ты жена.
Харитина молчала, что уже окончательно взбесило Галактиона. Он схватил ее за руку и крикнул задыхавшимся голосом:
- Ведь ты... ты любила его... да! Ты его целовала, и он...
Закончилась эта дикая сцена тем, что Галактион избил Харитину, зверски избил, как бьют своих жен только пьяные мужики, а потом взял и запер в комнате, точно боялся, что она убежит и будет жаловаться на него. Это был ужасный момент. Харитина целый день просидела в темном углу, как затравленный зверь, и вся дрожала, когда слышались чьи-нибудь шаги. Ей казалось, что Галактион вернется и убьет ее. О, как она была бы рада умереть, заснуть, найти вечный покой, когда ничто не будет тревожить, волновать и мучить! Это была смертная жажда покоя. Харитина не плакала, а сидела молча, уничтоженная, жалкая, несчастная.
- За что? - повторяла она про себя, закрывая глаза. - Господи, за что?
Из всех чувств оставалось только физическое чувство страха, то чувство, которое заставляет собаку лизать только что наказавшую ее руку.
Галактион бил ее уже не в первый раз, но тогда было другое. Опомнившись, Харитина пришла к тому заключению, что ей даже некуда деваться. Ни близких знакомых, ни друзей, ни родных - никого. С сестрами она совсем не виделась, да и не любила никого. Значит, оставалось опять жить с Галактионом и терпеть новые побои, - она сознавала, что нынешний день только начало еще худших дней. Что же делать? Броситься в воду? А он будет радоваться, что избавился от обузы... да. Потом женится... В сердце Харитины закипела дикая ненависть именно к этой другой, а в воображении пронеслась страшная картина убитого Галактиона, любя убитого, вперед оплаканного и еще более дорогого. Одна земля будет разлучницей. Харитина старалась не думать об этом, даже принималась со страха молиться, а в голове стояла одна мысль, эта же мысль наполняла всю комнату и, как ночная птица, билась с трепетом в окно.
Теперь из-за Полуянова начали повторяться постоянные истории. Галактион не только не чувствовал угрызений совести, но выискивал всевозможные случаи, чтобы придраться к Харитине. Смерть жены на время прекратила это ожесточенное настроение, и Галактион точно отмяк. На первый план выступили теперь сироты-дети. Нужно было их куда-нибудь пристроить. Со смертью матери-пьяницы рушился последний призрак своего дома. Харитина боялась предложить взять их к себе в Городище. Она потихоньку от Галактиона написала Агнии, умоляя ее всеми святыми не оставлять сирот. Агния очень ловко повела дело и уговорила Галактиона. У нее было уже двое своих детей.
- Мне ведь все равно с ребятами-то сидеть, - убеждала она. - Заодно уж хлопотать... Да и твои большие совсем.
Галактион долго не соглашался, хотя и не знал, что делать с детьми. Агния убедила его тем, что дети будут жить у дедушки, а не в чужом доме. Это доказательство хоть на что-нибудь походило, и он согласился. С Харченком он держал себя, как посторонний человек, и делал вид, что ничего не знает об его обличительных корреспонденциях.
Все-таки, когда Галактион перевез детей к дедушке, его охватило мучительное чувство пустоты. Что-то такое порвалось, чего уж нельзя было соединить никаким" силами. И обидно и грустно. Сколько раз Галактион раньше думал о том, как было бы хорошо, если бы Серафима умерла. И сама не мучилась бы и ему развязала бы рук". Вот теперь ее нет, и нет свободы. Мысль о детях стала являться все чаще в чаще, заставляя проверять себя. Конечно, Галактион давал на их содержание много денег, но это было еще не все. Именно дети вставали теперь перед его глазами живым упреком, напоминая все несправедливости прошлого. Под давлением этой мысли он даже к Харитине сделался добрее, то есть не притеснял ее и держал себя так, точно ее совсем не было и на свете.
В грустный день помещения детей у деда Галактион остался в Заполье и решительно не знал, что ему делать. Ехать в Городище тоже не хотелось. Именно в этот критический момент он вспомнил про старика Луковникова. Строгий был человек, правильной жизни. Галактиону мучительно захотелось, чтобы кто-нибудь его бранил, попрекал, говорил строгие слова. Он вечером отправился к Луковникову именно под этим настроением. Старик встретил его довольно неприветливо и смотрел такими глазами, что зачем-де пожаловал незваный гость.
- Давненько не видались, Галактион Михеич.
- Да, давненько, Тарас Семеныч. Все собирался как-нибудь завернуть.
- Уж и собирался? Перестань пустые-то слова говорить... На что вам меня, старика?
- Сами не молодые, Тарас Семеныч.
Сначала старик подумал, что не приехал ли Галактион занимать у него денег, - ведь слава богатого человека еще оставалась за ним, - а потом догадался по выражению лица Галактиона и по тону разговора, что дело совсем не в этом. В последнее время он сильно недолюбливал Галактиона и теперь не мог побороть в себе этого чувства. Так бы вот, кажется, все и отпечатал.