тяжко дышал, бился о двери и, спотыкаясь, шептал:
- Где ты! где же ты наконец... я наконец сделал все, что ты хотела...
ты свободна... вдова... наконец я тебя заслужил.
Холодные мурашки, бегавшие по телу генеральши, скинулись горячим
песком; ее горло схватила судорога, и она сама была готова упасть вместе с
Ларисой и Бодростиной. Ум ее был точно парализован, а слух поражен всеобщим
и громким хлопаньем дверей, такою беготней, таким содомом, от которого
трясся весь дом. И весь этот поток лавиной стремился все ближе и ближе, и
вот еще хлоп, свист и шорох, в узких пазах двери сверкнули огненные линии...
и из уст Лары вырвался раздирающий вопль.
Пред ними на полу вертелся Жозеф Висленев, с окровавленными руками и
лицом, на котором была размазанная и смешанная с потом кровь.
- Убийца! - вскрикнула страшным голосом Лара.
Глава восемнадцатая. Соломенный дух
Когда господа выехали смотреть огничанье, на дворе уже стояла свежая и
морозная ночь. Ртуть в термометрах на окнах бодростинского дома быстро
опускалась, и из-за углов надворных строений порывало сухою студеною пылью.
Можно было предвидеть, что погода разыграется; но в лесу, где крестьяне
надрывались над добыванием огня, было тихо. Редкие звезды чуть мерцали и
замирали; ни одна снежинка не искрилась и было очень темно. Стороннему
человеку теперь нелегко попасть сюда, потому что не только сама поляна, но и
все ведущие к ней дороги тщательно оберегались от захожего и заезжего. С той
минуты, как Сухому Мартыну что-то привиделось, досмотр был еще строже. В
морозной мгле то тихо выплывали и исчезали, то быстро скакали взад и вперед
и чем-то размахивали какие-то темные гномы - это были знакомые нам
сторожевые бабелины, вооруженные тяжелыми цепами. Чем ближе к Аленину верху,
тем патрули этих амазонок становились чаще и духом воинственнее и
нетерпеливее. Дело с огнем не ладилось. С тех пор, как Сухой Мартын зря
перервал работу, терли они дерево час, трут другой, а огня нет. Засинеет
будто что-то на самой стычке деревьев и даже сильно горячим пахнет, а огня
нет. Мужики приналягут, сил и рук не щадят, но все попусту... все сейчас же,
как словно по злому наговору, и захолоднеет: ни дымка, ни теплой струйки,
точно все водой залито.
- Дело нечисто, тут что-то сделано, - загудел народ и, посбросав
последнее платье с плеч, мужики так отчаянно заработали, что на плечах у них
задымились рубахи; в воздухе стал потный пар, лица раскраснелись, как репы;
набожные восклицания и дикая ругань перемешивались в один нестройный гул, но
проку все нет; дерево не дает огня.
Кто-то крикнул, что не хорошо место.
Слово это пришлось по сердцу: мужики решили перенести весь снаряд на
другое место. Закипела новая работа: вся справа перетянулась на другую
половину поляны; здесь опять пропели "помоги святители" и стали снова
тереть, но опять без успеха.
- Две тому причины есть: либо промеж нас есть кто нечистый, либо всему
делу вина, что в барском доме старый огонь горит.
Нечистым себя никто не признал, стало быть, барский дом виноват, а на
него власти нет.
- Это баре вредят, - проревело в народе.
Сухой Мартын исшатался и полуодурелый сошел с дерева, а вместо него
мотался на бревне злой Дербак. Он сидел неловко; бревно его беспрестанно
щемило то за икры, то за голени, и с досады он становился еще злее,
надрывался, и не зная, что делать, кричал, подражая перепелу: "быть-убить,
драть-драть, быть-убить, драть-драть". Высокие ели и сосны, замыкавшие
кольцом поляну, глядели и точно заказывали, чтобы звучное эхо не разносило
лихих слов.
Неподалеку в стороне, у корней старой ели, сидел на промерзлой кочке
Сухой Мартын. Он с трудом переводил дыхание и, опершись подбородком на
длинный костыль, молчал; вокруг него, привалясь кто как попало на землю,
отдыхали безуспешно оттершие свою очередь мужики и раздраженно толковали о
своей незадаче.
Мужики, ища виноватого, метались то на того, то на другого; теперь они
роптали на Сухого Мартына, что негоже место взял. Они утверждали, что надо
бы тереть на задворках, но обескураженный главарь все молчал и наконец,
собравшись с духом, едва молвил: что они бают не дело, что огничать надо на
чистом месте.
- Ну так надо было стать на поле, - возразил ему какой-то щетинистый
спорщик.
- На поле, разумеется, на поле: поле от лешего дальше и Богу милее, оно
христианским потом полито, - поддержал спорщика козелковатый голос.
- Лес Богу ближе, лес в небо дыра, - едва дыша отвечал Сухой Мартын, -
а против лешего у нас на сучьях пряжа развешана.
- Леший на пряжу никак не пойдет, - проговорил кто-то в пользу Мартына.
- Ему нельзя, он, если сюда ступит, сейчас в пряжу запутается, - пропел
второй голос.
- Ну так надо было стать посреди лесу, чтобы к Божьему слуху ближе, -
возразил опять спорщик.
- Божье ухо во весь мир, - отвечал, оправляясь, Мартын и зачитал
искаженный текст псалма: "Живый в помощи Вышняго".
Это всем очень понравилось.
Мужики внимали сказанию о необъятности Божией силы и власти, а Сухой
Мартын, окончив псалом, пустился своими красками изображать величие творца.
Он описывал, как Господь облачается небесами, препоясуется зорями, а вокруг
него ангелов больше, чем просяных зерен в самом большом закроме.
Мужики, всегда любящие беседу о грандиозных вещах, поглотились
вниманием и приумолкли: вышла даже пауза, в конце которой молодой голос
робко запытал:
- А правда ли, что Бог старый месяц на звезды крошит?
- Неправда, - отвечал Мартын.
- Чего он их станет из старого крошить, когда от него нам всей новины
не пересмотреть, а звезды окна: из них ангелы вылетают, - возразил
начинавший передаваться на Мартынову сторону спорщик.
- Ну, это врешь, - опроверг его козелковатый голос. - На что ангел
станет в окно сигать? Ангелу во всем небеси везде дверь, а звезда пламень,
она на то поставлена, чтоб гореть, когда месяц спать идет.
- Неправда; а зачем она порой и тогда светит, когда месяц яснит?
Астроном сбился этим возражением и, затрудняясь отвечать, замолчал, но
вместо его в тишине отозвался новый оратор.
- Звезда стражница, - сказал он, - звезда все видит, она видела, как
Кавель Кавеля убил. Месяц увидал, да испугался, как християнская кровь
брызнула, и сейчас спрятался, а звезда все над Кавелем плыла, Богу злодея
показывала.
- Кавеля?
- Нет, Кавеля.
- Да ведь кто кого убил-то: Кавель Кавеля?
- Нет, Кавель Кавеля.
- Врешь, Кавель Кавеля.
Спор становился очень затруднительным, только было слышно: "Кавель
Кавеля", "нет, Кавель Кавеля". На чьей стороне была правда ветхозаветного
факта - различить было невозможно, и дело грозило дойти до брани, если бы в
ту минуту неразрешаемых сомнений из темной мглы на счастье не выплыл
маленький положайник Ермолаич и, упадая от усталости к пенушку, не заговорил
сладким, немного искусственным голосом:
- Ух, устал я, раб Господень, устал, ребятушки: дайте присесть
посидеть, ваших умных слов послушать.
И он, перекатясь котом, поместился между мужиков, прислонясь спиной к
кочке, на которой сидел Сухой Мартын.
- О чем, пареньки-братцы, спорили: о страшном или о божественном; о
древней о бабушке или о красной о девушке? - заговорил он тем же сладким
голосом.
Ему рассказали о луне, о звездах и о Кавеле с Кавелем.
- Ух, Кавели, Кавели, давние люди, что нам до них, братцы, Божии
работнички: их Бог рассудил, а насчет неба загадка есть: что стоит, мол,
поле полеванское и много на нем скота гореванского, а стережет его один
пастух, как ягодка. И едет он, Божьи людцы, тот пастушок, лесом не хрустнет,
и идет он плесом не всплеснет и в сухой траве не зацепится, и в рыхлом
снежку не увязнет, а кто мудрен да досуж разумом, тот мне сейчас этого
пастушка отгадает.
- Это красное солнышко, - отозвались хором.
- Оно и есть, оно и есть, молодцы государевы мужички, Божьи
молитвеннички. Ух да ребятки! я зову: кто отгадает? а они в одно, что и
говорить: умудряет Господь, умудряет. Да и славно же вам тут; ишь полегли в
снежку, как зайчики под сосенкой, и потягиваются, да дедушку Мартына
слушают.
Сухой Мартын затряс бородой и, покачав головой, с неудовольствием
отозвался, что мало его здесь слушают, что каждый тут про себя хочет большим
главарем быть.
- А-а, ну это худо, худо... так нельзя, государевы мужички, невозможно;
нельзя всем главарями быть. - И загадочный Ермолаич начал рассказывать,
что на Божием свете ровни нет: на что-де лес дерево, а и тот в себе разный
порядок держит. - Гляньте-ка, вон гляньте; видите небось: все капралы
поскидали кафтаны, а вон Божия сосеночка промежду всех другой закон бережет:
стоит вся в листве, как егарь в мундирчике, да командует: кому когда
просыпаться и из теплых ветров одежду брать. Надо, надо, людцы, главаря
слушаться.
- А что же его слушать, когда по его команде огня нет, - запротестовали
мужики.
- Будет еще, Божьи детки, будет. Сейчас нетути, а потом и будет;
видите, греет, курит, а станут дуть, огня нет. Поры значит нет, а придет
пора, будет.
- Говорят, что с того, что в барских хоромах старый огонь сидит?
- Ну, как знать, как знать, голуби, которы молоды. Ермолаич все
старался шутить в рифму и вообще вел речь, отзывавшуюся искусственною
выделанностию простонародного говора.
- Нет, это уж мы верно знаем, - отвечал Ермолаичу спорливый мужик.
- Да; нам баил сам пегий барин, что помещик, баит, огонь нарочно не
хочет гасить.
- Когда он это баил, пегий барин? - переспросил Ермолаич и, в десятый
раз с величайшим вниманием прослушав краткое изложение утренней беседы
Висленева с мужиками за гуменником, заговорил:
- Ну его, ну его, этого пегого барчука, что его слушать!
- А отчего и не послушать-то? Нет, он все за мужиков всегда рассуждает.
- Он дело баит: побить, говорит, их всех, да и на что того лучше?
- Ну дело! легка ли стать! Не слушайте его: ишь он как шелудовый
торопится, когда еще и баня не топится. Глядите-ка лучше вон, как мужички-то
приналегли, ажно древо визжит! Ух! верти, верти круче! Ух! вот сейчас
возлетит орел, во рту огонь, а по конец его хвоста и будет коровья смерть.
Народ налегал; вожжи ходили как струны и бревно летало стрелой; но
спорливый мужик у кочки и здесь ворчал под руку, что все это ничего не
значит, хоть и добыли огонь: не поможет дегтярный крест, когда животворящий
не помог.
Ермолаич и ему стал поддакивать.
- Ну да, - засластил он своим мягким голоском, - кто спорит,
животворный крест дехтярного завсегда старше, а знаешь присловье: "почитай
молитву, не порочь ворожбы".
Это встретило общее одобрение, и кто-то сейчас же завел, как где-то
вдалеке с коровьей смертью хотели одни попы крестом да молитвой справиться и
не позволяли колдовать: билися они колотилися, и ничего не вышло. И шел вот
по лесу мужик, так плохенький беднячок, и коров у него отроду ни одной не
было, а звали его Афанасий и был он травкой подпоясан, а в той-то траве была
трава змеино видище. Вот он идет раз, видит сидит в лесу при чащобе на
пенечке бурый медведь и говорит: "Мужик Афанасий травкой подпоясан, это я
сам и есть коровья смерть, только мне Божьих мужичков очень жаль стало;
ступай, скажи, пусть они мне выведут в лес одну белую корову, а черных и
пестрых весь день за рога держут, я так и быть съем белую корову, и от вас и
уйду". Сделали так по его, как он требовал, сейчас и мор перестал.
- Да уж медведь степенный зверь, он ни в жизнь не обманет.
- А степенен да глуп: если он в колоду лапу завязит, так не вытащит,
все когти рвет, а как вынуть, про то сноровки нет.
- Где же ему сноровки, медведю, взять, - вмешался другой мужик, - вон я
в городе слона приводили - видел: на что больше медведя, а тоже булку ему
дадут, так он ее в себя не жевамши, как купец в комод, положит.
- Медведь-думец, - поправил третий мужик, - он не глуп, у него дум в
голове страсть как много сидят, а только наружу ничего не выходит, а то бы
он всех научил.
Но спорщик на все это ответил сомненьем и даже не видал причины, для
коей бы коровья смерть медведем сидела. С этим согласились и другие.
- Да; ведь смерть нежить, у нее лица нет, на что же ей скидываться, -
поддержал козелковатый.
- Как же лица нет, когда она без глаз видит и в церкви так пишется?
- Да, у смерти лица нет, у нее облик, - вставил чужой мужик, - один
облик, вот все равно как у кикиморы. У той же ведь лица нет... так на
мордочке-то ничего не видать, даже никакой облики, вся в кастрику обвалена,
а все прядет и напрядет себе в зиму семьдесят семь одежек, а все без
застежек, потому уж ей застежек пришить нечем.
- А кащей, вон хоть с ноготь, обличье имеет, у нас дед один его видел,
так, говорит, личико махонькое-махонькое, как затертый пятиалтынник.
- Про это и попы не знают, какое у нежити обличие, - отозвался на эти
слова звонкоголосый мужичок и сейчас же сам заговорил, что у них в селе есть
образ пророка Сисания и при нем списаны двенадцать сестер лихорадок, все как
есть просто голыми бабами наружу выставлены, а рожи им все повыпечены,
потому что как кто ставит пророку свечу, сейчас самым огнем бабу в морду
ткнет, чтоб ее лица не значилось.
- Да и архангел их, этих двенадцать сестер, тоже огненными прутьями
страсть как порет, чтоб они народ не трясли, - пояснил другой мужик из того
же села и добавил, как он раз замерзал в пургу и самого архангела видел.
- Замерзал, - говорит, - я, замерзал и все Егорью молился и стал вдруг
видеть, что в полугорье недалече сам Егорий середь белого снегу на белом
коне стоит, позади его яснит широк бел шатер, а он сам на ледяное копье
опирается, а вокруг его волки, которые на него бросились, все ледянками
стали.
- А я один раз холеру видел, - произнес еще один голос, и вмешавшийся в
разговор крестьянин рассказал, как пред тем года четыре назад у них холере
быть, и он раз пошел весной на двор, вилой навоз ковырять, а на навозе,
откуда ни возьмись, петух, сам поет, а перья на нем все болтаются: это и
была холера, которая в ту пору, значит, еще только прилетела да села.
Разговор стал сбиваться и путаться: кто-то заговорил, что на Волхове на
реке всякую ночь гроб плывет, а мертвец ревет, вокруг свечи горят и ладан
пышет, а покойник в вечный колокол бьет и на Ивана-царя грозится. Не умолк
этот рассказчик, как другой стал сказывать, куда кони пропадают, сваливая
все то на вину живущей где-то на турецкой земле белой кобылицы с золотою
гривой, которую если только конь заслышит, как она по ночам ржет, то уж
непременно уйдет к ней, хоть его за семью замками на цепях держи. За этим
пошла речь о замках, о разрыв-траве и как ее узнать, когда сено косят и косы
ломятся, что разрыв-трава одну кошку не разрывает, но что за то кошке дана
другая напасть: она если вареного гороху съест, сейчас оглохнет.
Оказывалось, впрочем, что и ей еще не хуже всех, потому что мышь, если в
церкви под царские врата шмыгнет, так за то летучей должна скинуться.
Беседа эта на всех, кто ее слушал, производила тихое, снотворное
впечатление, такое, что и строптивый мужик не возражал, а Ермолаич, зевая и
крестя рот, пропел: да, да, все всему глас подает, и слушает дуброва, как
вода говорит: "побежим, побежим", а бережки шепотят: "постоим, постоим", а
травка зовет: "пошатаемся". Но с этим рассказчик быстро встал и за ним
торопливо вскочили другие. Великое тайнодействие на поляне совершалось:
красная сосна, врезаясь в черную липу, пилила пилой, в воздухе сильно пахло
горячим деревом и смолой и прозрачная синеватая светящаяся нитка мигала на
одном месте в воздухе.
- Ну, ну, сынки-хватки, дочки-полизушки: наляжь! - крикнул, бросаясь к
добычникам, Ермолаич.
Еще секунда, и огонь добыт; сынки-хватки, дымяся потом, еще сильней
налегли; дочки-полизушки сунулись к дымящимся бревнам с пригоршнями сухих
стружек и с оттопыренными губами, готовыми раздуть затлевшуюся искру в
полымя, как вдруг натянутые безмерным усердием концы веревок лопнули; с этим
вместе обе стены трущих огонь крестьян, оторвавшись, разом упали:
расшатанное бревно взвизгнуло, размахнулось и многих больно зашибло.
Послышались тяжкие стоны, затем хохот, затем в разных местах адский
шум, восклик, зов на помощь и снова стон ужасный, отчаянный; и все снова
затихло, точно ничего не случилось, меж тем как произошло нечто
замечательное: Михаила Андреевича Бодростина не стало в числе живых, и
разрешить, кто положил его на месте, было не легче, чем разрешить спор о
Кавеле и Кавеле.
Глава девятнадцатая. Коровья смерть
Ряд экипажей, выехавших с бодростинскими гостями посмотреть на проказы
русских Титаний и Оберона, подвергшись неоднократным остановкам от бабьих
объездов, благополучно достиг Аленина Верха. Патрули напрасно останавливали
и старались удержать господ, - их не слушали, и рослые господские кони,
взмахнув хвостами, оставляли далеко позади себя заморенных крестьянских кляч
и их татуированных всадниц. Сторожевым бабам не оставалось ничего иного, как
только гнаться за господами, и они, нахлестывая своих клячонок, скакали,
отчаянно крича и вопия о помощи.
Первыми на место огничанья примчались троечные дрожки, на которых ехали
Бодростин, Горданов и Висленев. Михаил Андреевич чувствовал, что дело
становится неладно, и велел кучеру остановиться на углу поляны, за густою
купой деревьев. Здесь он хотел подождать отставших от него гостей, чтобы
сказать им, что затею смотреть огничанье надо оставить и повернуть скорее
другою дорогой назад. Но сзади по пятам гнались бабы: стук некованых копыт
их коней уже был слышен близехонько. Они настигали, и как настигнут, может
произойти невесть что. Где гости: впереди погони, или уже опережены и погоня
мчится только за Бодростиным? В этом, казалось, необходимо удостовериться.
Опасность еще не представлялась особенно большою, но про всякий случай
Бодростин, оставив дрожки на дороге, сам быстро спрыгнул и отошел с тростью
в руке под нависшие ветви ели. За ним последовал Горданов. Висленев же
остался на дрожках и, опустясь на подножье крыла, притаился, как будто его и
не было.
- Где он?.. где же этот наш бэбэ? - беспокоился о нем Бодростин. -
Возьмите его, пожалуйста, Горданов, а то его какая-нибудь Авдоха толкнет по
макушке, и он будет готов.
Горданов прыгнул к дрожкам, которые кучер из предосторожности отодвинул
к опушке под ветви, но Жозефа на дрожках не было. Горданов позвал его. Жозеф
не отзывался: он сидел на подножье крыла, спустя ноги на землю и, весь
дрожа, держался за бронзу козел и за спицы колес. В этом положении открыл
его Горданов и, схватив за руку, повлек за собою.
- Не могу, - говорил Жозеф, но Горданов его тащил, и когда они были
возле Бодростина, Жозеф вдруг кинулся к нему и залепетал:
- Михаил Андреевич, я боюсь!.. мне страшно!..
- Чего же, любезный, страшно?
- Не знаю, но право... так страшно.
- Чего? чего? - повторил Горданов. - Где твоя сигара?
- Сигара?.. да, у меня горит сигара. Бога ради возьмите, Михаил
Андреич, мою сигару!
И Жозеф внезапно ткнул в руку Бодростина огнем сигары, которую за
секунду пред этим всунул ему Горданов.
Бодростин громко вскрикнул от обжога; сигара полетела на землю, искры
ее рассыпались в воздухе понизу, а в то же время поверху над всею группой
замелькали цепы, точно длинные черные змеи. Раздался вой, бухнул во что-то
тяжелый толкач и резко вырвался один раздирающий вскрик. Мимо пронеслась
вереница экипажей и троечные дрожки, на которых ехал сюда Бодростин, неслись
Бог весть куда, по ямам и рытвинам, но на них теперь было не три, а два
седока; назад скакали, стоя и держась за кучера, только Горданов и Висленев.
Бодростина уже не было.
Кучер, не могший во всю дорогу справиться с лошадьми, даже у подъезда
барского дома не заметил, что барина нет между теми, кого он привез, и
отсутствие Бодростина могло бы долго оставаться необъяснимым, если бы Жозеф,
ворвавшись в дом, не впал в странный раж. Он метался по комнатам, то стонал,
то шептал, то выкрикивал:
- Глафира! Глафира! Где вы? Я вас освободил!
Неудержимо несясь с этими кликами безумного из комнаты в комнату, он
стремительно обежал все пункты, где надеялся найти Глафиру Васильевну, и
унять его не было никакой возможности. Горданов сам был смущен и потерян. Он
не ожидал такой выходки, пытался было поймать Жозефа и схватить его за руку,
но тот отчаянно вырвался и, бросаясь вперед с удвоенною быстротой, кричал:
- Нет-с; нет-с; извините, это я, а не вы-с... а не вы!
Горданов сообразил, что ему надо бросить попытку остановить это
сумасшествие, и Жозеф, переполошив весь дом, ворвался, как мы видели, в
комнату Лары.
Глафира слышала этот переполох и искала от него спасения. Она была
встревожена еще и другою случайностью. Когда, отпустив гостей, она ушла к
себе в будуар, где, под предлогом перемены туалета, хотела наедине переждать
тревожные минуты, в двери к ней кто-то слегка стукнул, и когда Глафира
откликнулась и оглянулась, пред нею стоял монах.
У Глафиры мороз пробежал по коже. Откуда мог взяться этот странный
пришлец? Кто мог впустить и проводить его через целые ряды комнат?
- Что вам нужно? - спросила его, быстро двинувшись с места, Бодростина.
Монах улыбался и шатался как пьяный.
- Зачем вы пришли сюда? - повторила Глафира.
- Помолить о душе, - проговорил, заикаясь и при этом ужасно кривляя
лицом, монах.
- О какой душе? прошу вас выйти! Идите в контору.
- Проводите.
Глафира бросилась к звонку: ей показалось, что это не монах, а
убийца... но когда она, дернув звонок, оглянулась, монаха уже не было, и ее
поразила новая мысль, что это было видение.
Глафира кинулась узнать, каким образом мог появиться этот монах и куда
он вышел, как вдруг ей против воли вспомнился Водопьянов и ей показалось,
что это был именно он. Она бежала не помня себя и очувствовалась когда
метавшийся впотьмах Жозеф был освещен вбежавшими вслед за ним людьми с
лампами и свечами.
При виде растрепанной фигуры, взволнованного и перепачканного кровью
лица и обезумевших глаз Жозефа, который глядел, ничего не видя, и стремило к
самому лицу Глафиры, хватая ее окровавленными руками и отпихивая ногой
Горданова, Глафира затрепетала и, сторонясь, крикнула: "прочь!"
- Это не он, не он, а я. Я все кончил, - лепетал Висленев. Глафира,
теряя силы, едва могла с ужасом и омерзением отпихнуть его, бросилась за
Синтянину, меж тем как Горданов, отбросив Жозефа, закричал
- Ты с ума сошел, бешеная тварь!
Но в это же самое мгновение за плечами Горданова грянул выстрел, и пуля
влипла в стену над головой Павла Николаевича, а Жозеф, колеблясь на ногах
держал в другой руке дымящийся пистолет и шептал:
- Нет; полно меня отбрасывать! Обещанное ждется-с!
Все это было делом одного мгновения, и ни Горданов, ни дамы, ни слуги
не могли понять причины выстрела и в более безмолвном удивлении, чем в
страхе, смотрели на Жозефа, который, водя вокруг глазами, тянулся к
Глафире.
- Боже мой, чего ему от меня нужно? - произнесла она, стараясь укрыться
за Гордановым.
Но это ей не удалось, и серьезно помешавшийся Висленев тянулся к ней и
лепетал:
- Обещанное ждется-с, обещанное ждется! Я сделал все... все честно
сделал и требую расплаты!
Горданов пришел, наконец, в себя, бросился на Висленева, обезоружил его
одним ударом по руке, а другим сшиб с ног и, придавив к полу, велел людям
держать его. Лакеи схватили Висленева, который и не сопротивлялся: он только
тяжело дышал и, водя вокруг глазами, попросил пить. Ему подали воды, он
жадно начал глотать ее, и вдруг, бросив на пол стакан, отвернулся, поманил к
себе рукой Синтянину и, закрыв лицо полосой ее платья, зарыдал отчаянно и
громко:
- Боже мой, Боже мой, что я наделал! Люди! Все, кто здесь есть,
бегите!.. туда... в Аленин Верх... там Михаил Андреевич... может быть, он
жив!
При этих словах все поднялось, взмешалось, и кто бежал к двери, к
бросался к окнам; а в окна чрез двойные рамы врывался сплошной гул, и во
тьме, окружающей дом, плыло большое огненное пятно, от которого то в ту, в
другую сторону отделялись светлые точки. Невозможно было понять, что это
такое. Но вот все это приближается и становится кучей народа с фонарями
пылающими головнями и сучьями в руках.
Это двигались огничане Аленина Верха: они, наконец, добыли огня, сожгли
на нем чучелу Мары; набрали в чугунки и корчажки зажженных лучин и тронулись
было опахивать землю, но не успели завести борозды, как под ноги баб
попалось мертвое и уже окоченевшее тело Михаила Андреевича. Эта находка
поразила крестьян неописанным ужасом; опахиванье было забыто и перепуганные
мужики с полунагими бабами в недоумении и страхе потащили на господский двор
убитого барина. Кортеж был необычайный!
Полуобнаженные женщины в длинных рубахах, с расстегнутыми воротниками и
лицами, размазанными мелом, кирпичом и сажей; густой желто-сизый дым
пылающих головней и красных угольев, светящих из чугунков и корчажек, с
которыми огромная толпа мужиков ворвалась в дом, и среди этого дыма коровий
череп на шесте, неизвестно для чего сюда попавший, и тощая вдова в саване и
с глазами без век; а на земле труп с распростертыми окоченевшими руками, и
тут же суетящиеся и не знающие, что делать, гости. Все это составляло
фантастическую картину немого и холодного ужаса. Здесь не было ни слез, ни
воплей, ни укоризн и вздохов, а один столбняк над трупом... И над каким
трупом! Над трупом человека, который час тому назад был здоров и теперь
лежал обезображенный, испачканный, окоченевший, с растопыренными, вперед
вытянутыми руками. Руки мертвеца окостенели обе в напряженном положении;
точно он на кого-то указывал, или к кому-то взывал о защите и отмщении, или
от кого-то отпихивался. К довершению картины труп имел правый глаз
остолбенелый, с открытыми веками, а левый - прищуренный, точно
подсматривающий и подкарауливающий; язык был прикушен, темя головы
совершенно плоско: оно раздроблено, и с него, из-под седых, сукровицей,
мозгом и грязью смоченных волос, на самые глаза надулся багровый кровяной
подтек. Ко всему этому, для полноты впечатления, надлежит еще прибавить
бедного Висленева, который, приседая, повисал на руках схвативших его
лакеев; так появился он на пороге и, водя вокруг безумными глазами,
беззвучно шептал: "обещанное ждется-с; да, обещанное ждется".
Первая пришла в себя Глафира: она сделала над собой усилие и со строгим
лицом не плаксивой, но глубокой скорби прошла чрез толпу, остановилась над
самым трупом мужа и, закрыв на минуту глаза рукой, бросилась на грудь
мертвеца и... в ту же минуту в замешательстве отскочила и попятилась, не
сводя взора с раскачавшихся рук мертвеца.
- Вы неосторожно его тронули, - проговорил ей на ухо малознакомый голос
человека, к которому она в испуге прислонилась. Она взглянула и увидала
золотые очки Ворошилова.
- Вы испугались? - продолжал он шепотом.
- Нимало, - отвечала она громко, и сейчас же, оборотясь к Горданову,
сказала повелительным тоном: - Займитесь, пожалуйста, всем... сделайте все,
что надо... мне не до того.
И с этим она повернулась и ушла во внутренние покои. Сцена оживилась:
столпившихся крестьян погнали вон; гости, кто как мог, отыскали своих
лошадей и уехали; труп Бодростина пока прикрыли скатертью, Горданов между
тем не дремал: в город уже было послано известие о крестьянском возмущении,
жертвой которого пал бесчеловечно убитый Бодростин. Чтобы подавить
возмущение, требовалось войско.
Глава двадцатая. Нежить мечется
К смерти, как и ко всему на свете, можно относиться различно: так
создан свет, что где хоть два есть человека, есть и два взгляда на предмет.
В те самые минуты, когда приговоренный Нероном к смерти эпикуреец Люций
шутит, разделяющий судьбу его стоик Сенека говорит: "В час смерти шутки
неприличны, смерть - шаг великий, и есть смысл в Платоновском ученьи, что
смерть есть миг перерожденья", но оба они умирают со своими взглядами на
смерть, и нет свидетельств, кто из них более прав был в своих воззрениях.
Тем не менее, "небытие ль нас ждет" или "миг перерожденья", смерть - шаг
слишком серьезный, и мертвец, лежащий пред нашими глазами, всегда производит
впечатление тяжелого свойства. Но и в этом случае человек, видимо, платит
дань внешним условиям и относится к значению лежащего пред ним
"вещественного доказательства" его земной временности, под влиянием
обстановки и обстоятельств. Нагой труп, препарированный на столе
анатомического театра, или труп, ожидающий судебно-медицинского вскрытия в
сарае съезжего полицейского дома, и труп, положенный во гробе, покрытый
парчой, окажденный ладаном и освещенный мерцанием погребальных свеч, - это
все трупы, все останки существа, бывшего человеком, те же "кожные ризы",
покинутые на тлен и разрушение, но чувства, ощущаемые людьми при виде этих
совершенно однокачественных и однозначных предметов, и впечатления, ими
производимые, далеко не одинаковы. Труп безгласен, покойник многовнушителен.
Не только ученый анатом, проводящий всю жизнь в работе над трупами в
интересах науки, но даже огрубелый палач не сохраняет полного равнодушия при
виде трупа, положенного во гробе и обставленного всем, чем крепка
христианская могила. Впечатление это еще более усиливается, когда
снаряженный к погребению труп вчера еще был человек, нами близко знаемый,
вчера живой, нынче безгласный, с изменившимся, обезображенным ликом, каков
был теперь Бодростин.
Суета, сменившаяся мертвою тишиной, как только Михаила Андреевича
положили на стол в большой зале, теперь заменялась страхом, смешанным с
недоверием к совершившемуся факту. Люди ощущали тягость присутствия мертвеца
и в то же время не доверяли, что он умер. Он еще так недавно жил и
действовал, что в умах никак не укладывалась мысль, что его уже нет. Притом
же необыкновенная смерть его вела за собой и необычные порядки: мертвеца
положили на стол, покрыли его взятым из церкви покровом и словно позабыли о
нем. Не было заботы, чтоб окружить его тою обстановкой, на какую он имел
право по своему положению и богатству. Гости разбежались восвояси; вдова
заключилась в свои апартаменты; управитель Горданов, позабыв о своем
нездоровье, распоряжался окружить дом и усадьбу утроенным караулом и слал
гонца за гонцом в город, настаивая на скорейшей присылке войск, для
подавления крестьянского бунта; Ларису почти без чувств увезла к себе
Синтянина; слуги, смятенные, бродили, наступая друг другу на ноги, и
толкались, пока наконец устали и, не чуя под собою ног, начали зевать и
сели... А о покойнике все-таки опять никто не позаботился: местный церковный
причт было толкнулся, но сейчас же отчалил, и Бог не был еще благословен над
умершим. Впрочем, три церковные подсвечника без свечей, поставленные дьячком
в угле вала, показывали, что церковь помнит свое дело, но не смеет
приступить к нему без разрешения начальства и власти. Одно, на что посягнули
вокруг трупа, - было чтение псалтиря. К этому тоже никто никого не
приглашал, но за это без зова взялся старый дворовый, восьмидесятилетний
Сид, знавший покойного еще молодым человеком. Старый раб, услыхав о событии,
проник сюда с книгой, которая была старше его самого, и, прилепив к медной
пряжке черного переплета грошовую желтую свечку, стал у мраморного
подоконника и зашамкал беззубым ртом: "Блажен муж иже не иде на совет
нечестивых".
Поздний совет этот раздался в храмине упокоения Бодростина уже о самой
полуночи. Зала была почти совсем темна: ее едва освещала грошовая свечка
чтеца да одна позабытая и едва мерцавшая вдалеке лампа. При такой обстановке
одна из дверей большого покоя приотворилась и в нее тихо вошел Ворошилов.
Чтец оглянул исподлобья вошедшего и продолжал шуршать своими беззубыми
челюстями.
Ворошилов, приблизясь к столу, на котором лежал покойник, остановился в
ногах, потом обошел вокруг и опять встал. Чтец все продолжал свое чтение.
Прошло около четверти часа: Ворошилов стоял и внимательно глядел на
мертвеца, словно изучал его или что-то над ним раздумывал и соображал, и
наконец, оглянувшись на чтеца, увидал, что и тот на него смотрит и читает
наизусть, по памяти. Глаза их встретились. Ворошилов тотчас же опустил на
лицо убитого покров и, подойдя к чтецу, открыл табакерку. Сид, не прерывая
чтения, поклонился и помотал отрицательно головой.
- Не нюхаете? - спросил его Ворошилов.
- Нет, не нюхаю, - ввел чтец в текст своего чтения и продолжал далее.
Ворошилов постоял, понюхал табаку и со вздохом проговорил:
- А? Каков грех-то? Кто это мог ожидать? Чтец остановился и, поглядев
чрез очки, отвечал:
- Отчего же не ожидать? Это ему давно за меня приназначено.
- За вас? Что такое: разве покойник...
Но Сид перебил его.
- Ничего больше, - сказал он, - как это он свое получил: как жил, так и
умер, собаке - собачья и смерть.
Ворошилов внимательно воззрился на своего собеседника и спросил его,
давно ли он знал покойника?
- Давно ли я знал его? А кто же его давнее меня знал? На моих руках
вырос. Я его в купели целовал и в гробу завтра поцелую: я дядькой его был, и
его, и брата его Тимофея Андреевича пестовал: такой же неблагодарный был,
как и этот.
- Это вы про сумасшедшего?
- Нет, тот был Иван Андреевич, и тот был аспид, да они, так сказать, и
все были злым духом обуяны.
- Вы не любили их?
Чтец, помолчав, поплевал на пальцы и, сощипнув нагар со своей свечки,
нехотя ответил:
- Не любил, что такое значит не любить? Когда мое время было любить или
не любить, я тогда, милостивый государь, крепостной раб был, а что крови
моей они все вволю попили, так это верно. Я много обид снес,
- Который же вас обижал, тот или этот?
- И тот, и этот. Этот еще злее того был.
- Ну вот потому, значит, вы его и недолюбливаете?
Чтец опять подумал и, кивнув головой на мертвеца, проговорил:
- Что его теперь недолюбливать, когда он как колода валяется; а я ему
всегда говорил: "Я тебя переживу", вот и пережил. Он еще на той неделе со
мной встретился, аж зубами заскрипел: "Чтоб тебе, говорит, старому черту,
провалиться", а я ему говорю: то-то, мол, и есть, что земля-то твоя, да
тебя, изверга, не слушается и меня не принимает.
- Вы так ему и говорили?
- Как? - переспросил с недоумением чтец. - А то как бы я еще с ним
говорил?
- То есть этими самыми словами?
- Да, этими самыми словами.
- Так извергом его и называли?
- Так извергом и называл. А то как еще его было называть? Он говорит:
"когда ты, старый шакал, издохнешь?", а я отвечаю: тебя переживу и издохну.
А то что же ему спущать, что ли, стану? Ни в жизнь никогда не спускал, - и
старик погрозил мертвецу пальцем и добавил: - И теперь не надейся, я верный
раб и верен пребуду и теперь тебе не спущу: говорил я тебе, что "переживу",
и пережил, и теперь предстанем пред Судию и посудимся.
И беззубый рот старика широко раскрылся и потухшие глаза его оживились.
- Да! - взвыл он, - да! Пережил я тебя и теперь скоро позову тебя на
суд.
Ворошилов с удивлением глядел на этого "верного раба" и тихо ему
заметил, что так не идет говорить о покойнике, да еще над его телом.
- А что мне его тело! - резко ответил старик, и с этим отбросил от себя
на подоконник книгу, оторвал от нее прилепленную свечонку и, выступив с нею
ближе к трупу, заговорил: - А известно ли кому, что это не его тело, а мое?
Да, да! Кто мне смеет сказать, что это его тело? Когда он двенадцати лет
тонул: кто его вытащил? Я! Кто его устыжал, когда он в Бога не верил? Я! Кто
ему говорил, что он собачьей смертью издохнет? Я! Кто его в войне из чужих
мертвых тел на спине унес? Я! Я, все я, верный раб Сидор Тимофеев, я его из
могилы унес, моим дыханьем отдышал! - закричал старик, начав колотить себя в
грудь, и вдруг подскочил к самому столу, на котором лежал обезображенный
мертвец, присел на корточки и зашамкал: - Я ради тебя имя крестное потерял,
а ты как Сидора Тимофеева злым псом называл; как ты по сусалам бил; как ты
его за дерзость на цепь сажал? За что, за правду! За то, что я верный раб, я
крепостной слуга, не наемщик скаредный, не за деньги тебе служил, а за
побои, потому что я правду говорил, и говорил я тебе, что я тебя переживу, и
я тебя пережил, пережил, и я на суд с тобой стану, и ты мне поклонишься и
скажешь: "прости меня, Сид", и я тебя тогда прощу, потому что я верный раб,
а не наемщик, а теперь ты лежи, когда тебя Бог убил, лежи и слушай.
И с этим оригинальный обличитель бросился к своей книге, перекрестился
и быстро забормотал: "Услыши, Господи, правду мою и не вниди в суд с рабом
Твоим".
Ворошилов с недоумением оглянулся вокруг и вздрогнул: сзади, за самыми
его плечами, стоял и, безобразно раскрыв широкий рот, улыбался молодой лакей
с масляным глупым лицом и беспечно веселым взглядом. Заметив, что Ворошилов
на него смотрит, лакей щелкнул во рту языком, облизнулся и, проведя рукой по
губам, молвил:
- Сид Тимофеич всех удивляет-с, - с этим он кивнул головой на чтеца и
опять застыл с своею глупою улыбкой.
Ворошилова вдруг ни с того ни с сего стало подирать по коже: пред ним
был мертвец и безумие; все это давало повод заглядывать в обыкновенно
сокрытую глубину человеческой натуры; ему показалось, что он в каком-то
страшном мире, и человеческое слово стоявшего за ним лакея необыкновенно его
обрадовало.
- Что вы сказали? - переспросил он, чтобы затеять разговор.
- Я докладывал насчет Сида Тимофеича, - повторил лакей
- Кто такой этот Сид? - прошептал Ворошилов, отведя в сторону лакея.
- Старый дворовый, дядькой их был, потом камердинером; только
впоследствии он, Сид Тимофеич, уже очень стар стал и оставлен ни при чем.
- Он сумасшедший, что ли? - прошептал Ворошилов.
- Кто его знает: он со всеми добродетельный старичок, а с барином
завсегда воинствовал, - отвечал вместо глупого лакея другой, старший этого
летами, вышедший сюда нетвердыми шагами и с сильным запахом водки. - У нас
все так полагают, что Сид Тимофеич на барина слово знал, потому всегда он
мог произвесть покойника в большой гнев, а сколь он ему бывало одначе ни
грубит, но тот его совсем удалить не мог. Бил его в старину и наказывал да
на цепь в кабинете сажал, а удалить не мог. Даже когда Сид Тимофеич барыню
обругал и служить ей не захотел, покойник его только из комнат выслал, а
совсем отправить не могли. Сид Тимофеич и тут стал на пороге: "Не пойду,
говорит: я тебя, Ирода, переживу и твоей Иродиады казнь увижу". Это все на
барыню, - добавил пьяный лакей, кивнув головой на внутренние покои.
Ворошилов любопытно вопросил, любил или не любил Сид Глафиру
Васильевну, и, получив в ответ, что он ее ненавидел, отвлек рассказчика за
руку в соседнюю темную гостиную и заставил рассказать, что это за лицо Сид и
за что он пользовался таким особенным положением. Подвыпивший лакей
словоохотливо рассказал, что Сид действительно был ранним пестуном Михаила
Андреевича и его братьев. Смотрел он за ними еще в ту пору, когда они хорошо
говорить не могли и вместо Сидор выговаривали Сид: вот отчего его так все
звать стали, и он попрекал покойника, что ради его потерял даже свое
крестное имя. Далее повествовал рассказчик, как однажды барчуки ехали домой
из пансиона и было утонули вместе с паромом, но Сид вынес вплавь на себе
обоих барчуков, из которых один сошел от испуга с ума, а Михаил Андреевич
вырос, и Сид был при нем. Тогда он был в университете, а потом пошел с ним
на какую-то войну, и тут-то Сид оказал барину великую заслугу, после которой
они рассорились и не помирились до сих пор. Из слов рассказчика можно было
понять, что дело было где-то на Литве. Войска стояли лагерем в открытом
поле; в близлежащий городишко, полный предательской шляхты, строго-настрого
запрещено было ходить и офицерам, и солдатам. А там, в городе, были красивые
панны с ласковыми глазами и соболиною бровью, и был там жид Ицек, который
говорил, что "пани аж ай как страшно в офицеров влюблены". А офицерам
скучно, неодолимо скучно под тесными палатками; дождь моросит, ветер
веревки, поколыхивает полотно, а там-то... куда Ицко зовет, тепло, светло,
шампанское льется и сарматская бровь зажигает кровь. Манится, нестерпимо
манится, и вот два офицера навертели чучел из платья, уложили их вместо себя
на кровати, а сами, пользуясь темнотой ночи, крадутся к цепи. Все
благополучно: ночь - зги не видно, а вон мелькнул и огонек, это в Ицкиной
хате на краю города. Ицко чаровник умеет и одну дичь подманить, и другую
выманить, и молодые люди от нетерпения стали приподниматься от земли,
вровень с которой ползли. Вот и окоп, и знакомая кочка, но вдруг грянуло:
"кто идет?" Сейчас потребуется пароль, у них его нет, часовой выстрелит и
пойдет потеха, хуже которой ничего невозможно выдумать. Беда неминучая,
ждать некогда: молодые люди бросились на часового и сбили его с ног, но тот,
падая, выстрелил; поднялась тревога, и ночные путешественники были пойманы,
суждены и лишь по особому милосердию только разжалованы в солдаты. Из числа
этих молодых людей один был Михаил Андреевич Бодростин. Сид грыз и точил
молодого барина в эти тяжелые минуты и вывел его из терпения так, что тот
его ударил. "Бей, - сказал Сид, - бей, если твоя рука поднялась на того, кто
твою жизнь спас. За это тебя самого Бог, как собаку, убьет". И злил он снова
барина, что тот впал в ожесточение и бил, и бил его так, пока их разняли. А
тут вдруг тревога, наступил неприятель, и Бодростин в отчаянии кинулся в
схватку и не было о нем слуха. Неприятель побежал, наши ударились в погоню.
Бодростина нет нигде. Сид пошел по всему полю и каждое солдатское