нарядился и, став сзади ее с дорожной сумкой через плечо, он
смотрел на нее сухо и сурово.
Глафире все это было видно в зеркале, и она спросила его:
- О чем ты задумался?
- Я думаю о том, где у иных женщин та женская чувствительность, о
которой болтают поэты?
- А некоторые женщины ее берегут.
- Берегут? гм! Для кого же они ее берегут?
- Для избранных.
- Для нескольких?
- Да, понемножку. Ведь ты и многие учили женщин, что всякая
исключительная привязанность порабощает свободу, а кто же большой друг
свободы, как не мы, несчастные порабощенные вами создания? Идем, однако:
наши вещи уже взяты.
И с этим она пошла к двери, а Горданов за нею.
Сбежав на первую террасу лестницы, она полуоборотилась к нему и
проговорила с улыбкой:
- Какой мерой человек мерит другому, такой возмерится и ему! - и снова
побежала.
- Смотрите, чтоб это не приложилось и к вам, - отвечал вдогонку ей
Горданов.
- О-о-о! не беспокойся! Для меня пора исключительных привязанностей
прошла.
- Ты лжешь сама себе: в тебе еще целый вулкан жизни.
- А, это другое дело; но про такие серьезные дела, как скрытый во мне
"вулкан жизни", мы можем договорить и в карете.
С этим она вступила в экипаж, а за ней и Горданов.
Через полчаса Павел Николаевич, заняв место в первоклассном вагоне
Петербургской железной дороги, вышел к перилам, у которых, в ожидании отхода
поезда, стояла по другой стороне Бодростина.
Он опять совладал с собой и смирился.
- Ну, еще раз прощай, "вулкан", - сказал он, смеясь и протягивая ей
свою руку.
- Только, пожалуйста, не "вулкан", - ответила еще шутливее Глафира. -
Вулкан остался там, где ты посеял свой ум... Ничего: авось два вырастут. А
ты утешься: скучать не стоит долго по Ларисе, да она и сама скучать не будет
долго.
- Ты это почему знаешь?
- Да разве дуры могут долго скучать!
- Она не так глупа, как ты думаешь.
- Нет, она именно так глупа, как я думаю.
- Есть роли в жизни, для выполнения которых ум не требуется.
- Да; только она ни к одной из них негодна.
- Отчего же: очень много недалеких женщин, которые прекрасно составляют
счастье мужей.
- Ты прав: великодушные дурочки. Да; это прекрасный сорт женщин, но они
редки и она не из них.
- Ну, так из нее может выйти кому-нибудь путная любовница,
- "Никогда на свете! Успешное исполнение такой роли требует характера.
- Ну, так в дорогие камелии пригодится.
- О, всего менее! Там нужен... талант! А впрочем, уже недолго ждать: le
grand ressort et casse {Воля сломлена (фр.).}, как говорят французы: теперь
скоро увидим, что она с собой поделает.
Раздался второй звонок.
Горданов протянул на прощанье руку и сказал:
- Ты умна, Глафира, но ты забыла еще один способ любить подобных
женщин: с ними надо действовать по романсу: "Тебя томить, тебя терзать,
твоим мученьем наслаждаться".
- А ты - таки достоялся здесь предо мной до того, чтобы проговориться,
как ты думаешь с ней обойтись. Понимаю, и пусть это послужит тебе
объяснением, почему я тебе не доверяюсь; пусть это послужит тебе и уроком,
как глупо стараться заявлять свой ум. Но иди, тебя зовут.
Кондуктор действительно стоял возле Горданова и приглашал его в вагон.
Павел Николаевич стиснул руку Глафиры и шепнул ей:
- Ты бриллиант самых совершеннейших граней! Бодростина, смеясь,
покачала отрицательно головой.
- Что? Разве не бриллиант?
- Я-н-т-а-р-ь! - шепнула она, оглядываясь и слегка надвигая брови над
улыбающимся лицом.
- Почему же не бриллиант, почему янтарь? - шептал, выглядывая из
вагона, развеселившийся Горданов.
- Потому что в янтаре есть свое постоянное электричество, меж тем как
бриллиант, чтобы блеснуть, нуждается в свете... Я полагаю, что это, впрочем,
совсем не интересно для того, кого заперли на защелку. Adieu! {Прощайте!
{фр.).}
Поезд тронулся и пополз.
- Sans adieu! Sans adieu! Je ne vous dis pas adieu! {Без "прощайте"!
Без "прощайте"! Я не прощаюсь с вами! (фр.).} - крикнул, высовываясь назад,
Горданов.
Бодростина только махнула ему, смеясь, рукой и в том же самом экипаже,
в котором привезли сюда из гостиницы Горданова, отъехала на дебаркадер
другой железной дороги. Не тяготясь большим крюком, она избрала окольный
путь на запад и покатила к небольшому пограничному городку, на станции
которого давно уже обращал на себя всеобщее внимание таинственный господин
потерянного вида, встречавший каждый поезд, приезжающий из России.
Господин этот есть не кто иной, как злополучный Иосаф Платонович
Висленев, писавший отсюда Горданову под псевдонимом покинутой Эсперансы и
уготованный теперь в жертву новым судьбам, ведомым лишь Богу на небе, да на
земле грешной рабе его Глафире.
Глава двенадцатая. Указ об отставке
Мы не погонимся за нашими путешественниками: пусть они теперь едут
каждый своим путем-дорогой, пока не достигнут пунктов, на которых должны
продолжать свои "предприятия", а сами мы вернемся назад в губернское
захолустье, где остались следы сокольего перелета Горданова.
В то самое время, как Павел Николаевич катил на север, соображая:
насколько он прочитан Глафирой и насколько он сам мог прочитать ее; в то
время, как Глафира несется на запад, лежа в углу спокойного купе, в
положении наших провинциальных друзей нарушилась тягостная неподвижность, и
первые признаки этого движения были встречены и приняты Ларисой.
Тот короткий осенний день, когда главные наши предприниматели
разъехались из Москвы в разные стороны, в покинутой ими провинции рано
заключился темными ненастными сумерками. В пять часов после обеда мрачные от
сырости дома утопали в серой проницающей мгле. Ветер не дул, не рвал и не
свистел, а вертелся и дергался кое-где на одном месте, будто сновал частую
основу. Поснует, похлопает ставней, словно бедром, и перелетит дальше, и там
постучит, помаячит и опять пошел далее. Крупный мокрый снег то сыпнет, как
из рукава, то вдруг поредеет и движется, как скатывающаяся кисея, - точно не
то летит сова, не то лунь плывет.
В полутемной комнате, где лежал больной Подозеров, сумерки пали еще
ранее: за густыми суконными занавесками, которыми были завешаны окна, свет
померк еще ранее. Благодаря защите этих же занавес, здесь не так была слышна
и разгулявшаяся на дворе непогода. Напротив, шум непогоды, доходивший сюда
смягченным через двойные рамы и закрывающие их волны сукна, навевал нечто
успокаивающее и снотворное. Поскрипит, поскрипит тихонько за углом на своих
петлях старая решетчатая садовая калитка, крякнет под окном на корне старая
яблоня, словно старуха, отбивающаяся от шаловливого внука, - и все затихнет;
мокрый ветер уже покинул яблоню и треплет безлиственные прутья березы. Но
вот и эта отделалась: ее мокрые голые прутья стегнули по закрытой ставне
окна и, опустясь, зашумели; береза точно ворчит во сне, что ей мешают
спокойно погрузиться в свою полугодовую спячку, пока затрещит над нею в
высоком небе звонкий жаворонок и возвестит, что пора ей проснуться,
обливаться молоком с макушки до низу и брызгать соком чрез ароматную почку.
Стоит человеку задремать под этот прибой и отбой стихийных порывов, и
его готов осесть целый рой грез, уносящих воображение и память в чудную
область мечтаний.
Подозеров почти впервые после разразившейся над ним катастрофы спал
приятно и крепко. В убаюканной голове его расчищался понемногу долго
густевший туман, и тихое влияние мысли выясняло знакомые облики и проводило
их в стройном порядке. Пред ним двигалось детство, переходя, как на туманном
стекле панорамы, из картины в картину, и вот она, юность, и вот они, более
зрелые годы. Вот наконец и о н а. В знойном пространстве, на зыбких качелях
колеблется Лара... Что хочет сказать ее неразгаданный взгляд? чем дышит эта
чудная красота, и что в ней не дышит? Призрак чудесный! и зачем она вправду
не призрак? Зачем этот толчок и жгучая боль возле больного сердца? Зачем
тонкие, слегка посиневшие веки больного зашевелились, как оживающая весной
оса, и медленно ползут кверху? Ему, очевидно, больно. Пробужденные глаза его
видят в полумраке закрытой щитком лампады всю укутанную сукном комнату.. Ее
здесь нет; нет ее, нет и тревог, которые родил этот призрак. Все тихо, как
сон в царстве теней... Веет тихим, теплым покоем... Не в этом ли роде нечто
будет в тот таинственный миг, когда разрешенный дух, воспрянув в смятении,
взлетит над собственным покинутым футляром, и носясь в горе, остановится над
тем, что занимало его на земле? Все это как будто знакомо, все это было
тогда, но только не вспомнишь когда. Не вспомнишь причины, почему это так, а
не иначе, отчего, например, шатаясь, шевелится эта стена, которою больному
представляется сукно, закрывающее дверь. А движение все идет своим чередом.
Вот занавеса распахнулась, и из-за нее выступили две тени. У одной из них в
руках лампада, закрытая прозрачною ладонью. Что это за виденье? Вот эти тени
взошли, остановились, вытянули вперед свои головы и, напрягая зрение, долго
и пристально посмотрели на него, и потом неслышной стопой попятились назад и
скрылись. Складки сукна снова упали, и опять вокруг густой полумрак.
Блуждающий взор больного теперь не различает ничего в темном покое, хотя
больной не один здесь, а у него есть очень интересный товарищ: в темном
углублении, в головах у него, между окном и высоким массивным комодом,
дремлет в мягком кресле Лариса.
Какая чудная поза! Как хороши эти сочетания Греза, в очертании рисунка,
и Рембрандта, в туманном колорите! Но больной Подозеров не видит ни черных
ресниц, павших на матовые щеки, ни этой дремлющей руки, в которой замерло
знакомое нам письмо Горданова, - предательское письмо, писанное в утеху
Бодростиной, а также и в других видах, известных лишь самому Горданову. Как
могла спать Лариса, только что прочитав такие унизительные для ее самолюбия
строки? да и спала ли она? Нет, состояние, в котором она находилась, было не
сон. Получив около часу тому назад это письмо, она решилась вскрыть его
только здесь, в комнате больного, который теперь казался ей
гением-хранителем. Прочитав присланный ей Гордановым короткий и наглый указ
об отставке, она уронила голову, уронила руку и потеряла сознание. Было ль
жаль его?.. Нет. Любила ль она его?.. Бог весть, но она была сражена тем,
что она, - красавица, которая не умела придумать себе достойной цены, -
может быть пренебрежена и кинута как негодная и ничего не стоящая вещь! Она
чувствовала в случившемся не только обиду, но и живую несообразность,
которая требует разъяснения и выхода. Она ждала и жаждала их, и они не
замедлили.
Глава тринадцатая. Собака и ее тень
За стеной, куда скрылись тени, началась шепотом беседа.
- И ты с тем это и пришла сюда, Катя? - внезапно послышалось из-за
успокоившихся полос сукна.
Лариса тотчас же узнала голос генеральши Синтяниной.
- Да; я именно с этим пришла, - отвечал ей немножко грубоватый, но
искренний голос Форовой, - я давно жду и не дождусь этой благословенной
минутки, когда он придет в такой разум, чтоб я могла сказать ему: "прости
меня, голубчик Андрюша, я была виновата пред тобою, сама хотела, чтобы ты
женился на моей племяннице, ну а теперь каюсь тебе в этом и сама тебя прошу:
брось ее, потому что Лариса не стоит путного человека".
- Горячо сказано, Катя.
- Горячо и праведно, моя милая.
- Ну, в таком случае мне остается только порадоваться, что мы с тобой
сошлись на его крыльце, что он спит и что ты не можешь исполнить своего
намерения.
- Я его непременно исполню, - отвечала Форова.
- Нет, не исполнишь: я уверена, что ты через минуту согласишься, что ты
не имеешь никакого права вмешиваться таким образом в их дело.
- Ну, это старая песня; я много слыхала про эти невмешательства и не
очень их почитаю. Нет, вмешивайся; если кому желаешь добра, так вмешивайся.
А он мне просто жалости достоин.
Слышно было, как Форова сорвала с себя шляпу и бросила ее на стол.
- В этом ты права, - ответила ей тихо Синтянина.
- Да как же не права? Я тебе говорю, сколько я больная лежала да
рассуждала про нашу Ларису Платоновну, сколько теперь к мужу в тюрьму, по
грязи шлепаю, или когда здесь над больным сижу, - все она у меня из головы
не идет: что она такое? Нет, ты расскажи мне, пожалуйста, что она такое?
Синтянина промолчала.
- Молчишь, - нетерпеливо молвила Катерина Астафьевна, - это, мать моя,
я и сама умею.
- Она... красавица, - сказала Синтянина.
- То есть писанка, которою цацкаются, да, поцацкавшись, другому отдают
как писаное яичко на Велик День.
- Что же это позволяет тебе делать на ее счет такие заключения?
- Из чего я так заключаю?.. А вот из этого письмеца, которое мне
какой-то благодетель прислал из Москвы. Возьми-ка его да поди к окну,
прочитай. Синтянина встала и через минуту воскликнула:
- Какая низость!
- Да; вот и рассуждай. Вот тебе и красавица. Гордашка, и тот шлет отказ
как шест.
- Анонимное письмо... копия... это все не стоит никакой веры.
- Нет, это верно, да что в самом деле нам себе врать: это так должно
быть. Я помню, что встарь говорили: красота без нравов - это приманка без
удочки; так оно и есть; подплывает карась, повертится да и уйдет, а там
голец толкнется, пескарь губами пошлепает, пока разве какой шершавый ерш
хапнет, да уж совсем слопает. Ларка... нет, эта Ларка роковая: твой муж
правду говорит, что ее, как калмыцкую лошадь, один калмык переупрямит.
В ответ на это замечание послышался только тихий вздох.
- Да, вот видишь ли, и вздохнула? А хочешь ли я тебе скажу, почему ты
вздыхаешь? Потому, что ты сама согласна, что в ней, в нашей прекрасной
Ларочке, нет ничего достойного любви или уважения.
Синтянина на это не ответила ни слова, а голова Ларисы судорожно
оторвалась от спинки кресла и выдвинулась вперед с гневным взором и
расширяющимися ноздрями.
Форова не прерывала нити занимающих ее мыслей и продолжала свой
разговор.
- Нет, ты не отмалчивайся, - говорила она, - мы здесь одни, нас двух
никто третий здесь не слышит, и я у тебя настоятельно спрашиваю; что же.
уважаешь разве ты Ларису?
- Уважаю, - решительно ответила Синтянина.
- Лжешь! Ты честная женщина, ты никого не погубила и потому не можешь
уважать такую метелицу.
- Она метелица, это правда, но это все оттого только, что она капризна,
- отвечала генеральша.
- Да вот изволишь видеть: она только капризна, да пустоголова, а то
всем бы взяла.
- Ну извини: у нее есть ум.
- Необыкновенно как умна! Цены себе даже не сложит, колочка не выберет,
на какой бы себя повесить! И то бы ей хорошо, а это еще лучше того, ступит
шаг да оглянется, пойдет вперед и опять воротится.
- Все это значит только то, что у нее беспокойное воображение.
- Ну, вот выдумай еще теперь беспокойное воображение! Все что-нибудь
виновато, только не она сама! А я вам доложу-с одно, дорогая моя Александра
Ивановна, что как вы этого не называйте, - каприз ли это или по-новому
беспокойное воображение, а с этим жить нельзя!
Генеральша пожала плечами и отвечала:
- Однако же люди живут с женщинами капризными.
- Живут-с? Да, с ними живут и маются и век свой губят. Из человека
сила-богатырь вышел бы, а кисейный рукав его на ветер пустит, и ученые люди
вроде вас это оправдывают. "Женщина, женщина!" говорят. "Женщины несчастные,
их надо во всем оправдывать".
- Я не оправдываю ни женщин, ни Ларисы, и, пожалуйста, прошу тебя, не
считай меня женским адвокатом; бывают виноватые женщины, есть виноватые
мужчины.
- Как же вы не оправдываете Ларису, когда вы ее даже уважаете? -
настаивала майорша.
- Я в Ларисе уважаю то, что заслуживает уважения.
- Что же-с это, что, позвольте узнать? Что же вы в ней уважаете?
- Она строгая, честная девушка.
- Что-с?
- Она строгая к себе девушка; девушка честная, не болтушка, не
сплетница; любит дом, любит чтение и беседу умных людей. А все остальное...
от этого ей одной худо.
- Она строгая девушка? Она честная? Поздравляю!
- Разве ты о ней каким-нибудь образом узнала что-нибудь нехорошее?
- Нет, образом я ничего не узнала, а меня это как поленом в лоб
свистнуло... но только нечего про это, нечего... А я сказала, что не хочу,
чтоб Андрей Иванович принимал как святыню ее, обцелованную мерзкими губами;
я этого не хочу и не хочу, и так сделаю.
Разгорячившаяся Форова забылась и громко хлопнула по столу ладонью.
- Да! - подтвердила она, - я так сделаю: дрянь ее бросила, а хорошему я
не дам с ней обручиться.
- Дрянь бросила, а хороший поднимет, - проговорила Синтянина. - - Это
так нередко бывает, моя Катя.
- Ну бывает или не бывает, а на этот раз так не будет! Клянусь Богом,
мужем моим, всем на свете клянусь: этого не будет! Подыми только его
Господь, а уж тогда я сама, я все ему открою, и он ее бросит.
- Как же ты можешь за это ручаться? Ну, ты скажешь ему, что она
капризница, но большею частью все хорошенькие женщины капризны.
- Нет, я и другое еще скажу.
- Ну... ты, положим, скажешь, что она кого-то когда-то поцеловала, что
ли... - произнесла, несколько затрудняясь, генеральша, - но что же из этого?
- Так это ничего! Так это, по-твоему, ничего? Ну, не ожидала, чтобы ты,
ты, строгая, чистая женщина, девушкам ночные поцелуи с мерзавцами
советовала.
- Я и никогда этого не советовала, но скажу, что это бывает.
- И что это ничего?
- Почти. Спроси, пожалуйста, по совести всех дам, не случалось ли им
поцеловать мужчину до замужества, и ручаюсь, что редкой этого не случалось;
а между тем это не помешало многим из них быть потом и очень хорошими женами
и матерями.
- Ну, а я говорю, что она не будет ни хорошей женой, ни хорошей
матерью; мне это сердце мое сказало, да и я знаю, что Подозеров сам не
станет по-твоему рассуждать. Я видела, как он смотрел на нее, когда был у
тебя в последний раз пред дуэлью.
- Как он на нее смотрел? Я ничего особенного не видала.
- Именно особенно: совсем не так, как глядел на нее прежде. Бровки-то с
губками, видно, уже наприторели, а живая душа за душу потянула.
- Что это?.. другая любовь, что ли?
- Да-с.
- Это любопытно, - уронила с легким смущением в голосе генеральша.
- А ты не любопытствуй, а то я ведь, пожалуй, и скажу.
- Пожалуйста, пожалуйста, скажи.
- Да ты же сама эта живая душа, вот кто!
- Ну ты, Катерина, в самом деле с ума сходишь.
- Нимало не схожу: ты его любишь, и он к тебе тоже всей душой
потянулся, и, придет время, дотянется.
Генеральша еще более смущенным голосом спросила:
- Что за вздор такой, как это он - дотянется?
- Да отчего ж нет? Ты молода, ему тридцать пять лет, а мужу твоему
дважды тридцать пять, да еще не с хвостиком ли? Иван Демьянович умрет, а ты
за Андрюшу замуж выйдешь. Вот и весь сказ. Не желаешь, чтобы так было?
Послышался шорох, и две женские фигуры в обеих смежных комнатах встали
и двинулись: Лариса скользнула к кровати Подозерова и положила свою
трепещущую руку на изголовье больного, а Александра Ивановна сделала шаг на
середину комнаты и, сжав на груди руки, произнесла:
- Нет, нет, ты лжешь! Видит Бог мое сердце, я не желаю смерти моему
мужу! Я желаю ему выздоровления, жизни, покоя и примирения со всем, пред чем
он не прав. И это так и будет: доктор сегодня сказал, что Иван Демьянович
уже положительно вне всякой опасности, и мы поедем в Петербург; там вынут
его пулю, и он будет здоров,
- Да, да, все это вы сделаете, а все-таки будет так, как я сказала:
старому гнить, а молодым жить. Ты этого не хочешь, но тебе это желается; оно
так и выйдет.
При этих новых словах Форовой фигура генеральши, обрисовавшаяся темным
силуэтом на сером фоне густых сумерок, поднялась с дивана и медленно
повернулась.
- Катя! это уже наконец жестоко! - проговорила она и, закрыв рукой
лицо, отошла к стене. Она как бы чего оробела, и на веках ее глаз повисли
слезы. В это же самое мгновенье, в другой комнате, Лара, упершись одною
рукой в бледный лоб Подозерова и поднимая тоненьким пальцем его зеницы,
другою крепко сжала его руку и, глядя перепуганным взглядом в расширенные
зрачки больного, шептала:
- Встаньте, встаньте же, встаньте! Проснитесь... я люблю вас! Лариса
должна была несколько раз кряду повторить свое признание, прежде чем
обнаружилось хотя слабое действие того волшебства, на которое она
рассчитывала. Но она так настойчиво теребила больного, что в его глазах
наконец блеснула слабая искра сознания, и он вышел из своего окаменелого
бесчувствия.
- Слышите ли вы, слышите ли, что я говорю вам? - добивалась шепотом
Лара, во всю свою силу сжимая руку больного и удерживая пальцами другой руки
веки его глаз.
- Слы...ш...ш...ш...у! - тихо протянул Подозеров.
- Узнаете ли вы меня?
- Уз...на... ю.
- Назовите же меня, назовите: кто я?
- Вы?..
Больной вдруг вперил глаза в лицо Лары и после долгого соображения
ответил:
- Вы не она.
Лариса выбросила из своих рук его руку, выпрямилась и, закусив нижнюю
губку, мысленно послала не ему, а многим другим одно общее проклятие,
большая доля которого без раздела досталась генеральше.
Глава четырнадцатая. Раненого берут в плен
Описанная неожиданная сцена между Ларисой и Подозеровым произошла очень
быстро и тихо, но тем не менее, нарушив безмолвие, царившее во все это время
покоя больного, она не могла утаиться от двух женщин, присутствовавших в
другой комнате, если бы внимание их в эти минуты не было в сильнейшей
степени отвлечено другою неожиданностью, которая, в свою очередь, не
обратила на себя внимания Ларисы и Подозерова только потому, что первая была
слишком занята своими мыслями, а второй был еще слишком слаб для того, чтобы
соображать разом, что делается здесь и там в одно и то же время.
Дело в том, что прежде чем Лара приступила к Подозерову с решительным
словом, на крыльце деревянного домика, занимаемого Андреем Ивановичем,
послышались тяжелые шаги, и в тот момент, когда взволнованная генеральша
отошла к стене, в темной передней показалась еще новая фигура, которой
нельзя было ясно разглядеть, но которую сердце майорши назвало ей по имени.
Катерина Астафьевна, воззрясь в темноту, вдруг позабыла всякую
осторожность, требуемую близостью больного и, отчаянно взвизгнув, кинулась
вперед, обхватила вошедшую темную массу руками и замерла на ней.
Генеральша торопливо оправилась и зажгла спичкой свечу. Огонь осветил
пред нею обросшую косматую фигуру майора Филетера Форова, к которому в
исступлении самых смешанных чувств ужаса, радости и восторга, припала
полновесная Катерина Астафьевна. Увидев при огне лицо мужа, майорша только
откинула назад голову и, не выпуская майора из рук, закричала: "Фор! Фор! ты
ли это, мой Фор!" - и начала покрывать поцелуями его сильно поседевшую
голову и мокрое от дождя и снега лицо.
- Ты это? Ты? Говори же мне, ты или нет? - добивалась она, разделяя
каждое слово поцелуем, улыбкой и слезами.
- Ну вот тебе на! Я или нет? Разумеется, я, - отвечал майор.
- Господи! Я глазам своим не верю, что это ты!
- Ну так поверь.
Майорша не отвечала: она действительно, как бы не доверяя ни зрению
своему, ни слуху, ни осязанию, жалась к мужу, давила его плечи своими
локтями и судорожно ерошила и сжимала в дрожащих руках его седые волосы и
обросшую в остроге бороду.
- Откуда же ты, да говори же скорее: убежал?.. Я тебя скрою...
- Ничуть я не убежал, и нечего тебе меня скрывать. Здравствуйте,
Александра Ивановна!
Генеральша отвечала пожатием руки на его приветствие и со своей стороны
спросила:
- Как это вы, Филетер Иванович? - А очень просто: сначала на цепь
посадили, а нынче спустили с цепи, - только и всего. Следствие затянулось;
Горданов с поручительством уехал, и меня, в сравнение со сверстниками, на
поруки выпустили. Спасибо господину Горданову!
- Да, спасибо ему, разбойнику, спасибо! Но что же мы стоим? Иди же,
дружочек, садись и расскажи, как ты пришел... Только тихо говори, бедный.
Андрюша чуть жив.
- Пришел я очень просто: своими ногами, а Андрей Иванович где же лежит?
- Тут за стеной. Тише, он теперь спит, а мы с Сашутой тут и сидели...
Ее Ивану Демьянычу, знаешь, тоже легче... да; Саша повезет его весной в
Петербург, чтоб у него вынули пулю. Не хочешь ли чаю?
- Ничего, можно и чаю; я там привык эту дрянь пить.
- Садись же, а я скажу человеку, чтобы поставил самовар. Ты ведь не
заходил домой... ты прямо?..
- Прямо, прямо из острога, - отвечал майор, усаживаясь рядом с
Синтяниной на диване и принимаясь за сооружение себе своей обычной толстой
папиросы.
- Я боялся идти домой, - заговорил он, обратясь к генеральше, когда
жена его вышла. - Думал: войду в сумерках, застану одну Торочку: она" бедное
творенье, перепугается, - и пошел к вам; а у вас говорят, что вы здесь, да
вот как раз на нее и напал. Хотел было ей башмаки купить, да лавки заперты.
А что, где теперь Лариса Платоновна?
- Она, верно, дома.
- Нет, я был у нее; ее дома нет. Я заходил к ней, чтобы занять пять
целковых для своего поручителя, да не нашел ее и отдал ему с шеи золотой
крест, который мне Торочка в остроге повесила. Вы ей не говорите, а то
обидится.
- А кто же за вас поручился? Впрочем, что я спрашиваю: конечно, друг
ваш, отец Евангел.
- А вот же и не отец Евангел: зачем бы я Евангелу крест отдал?
- И правда: я вздор сказала.
- Да, кажется, что так. Нет, за меня не Евангел поручился, а
целовальник Берко. Друг мой отец Евангел агитатор и сам под судом, а
следовательно, доверия не заслуживает. Другое дело жид Берко; он "цестный
еврей". Но все дело не в том, а что я такое вижу... те!.. те!.. тише.
Синтянина взглянула по направлению, по которому глядел в окно майор, и
глазам ее представилась огненная звездочка. Еще мгновение, и эта звездочка
вдруг красным зайцем перебежала по соседской крыше и закурилась дымом.
- Пожар! по соседству пожар, у соседей! - задыхаясь, прошептала,
вбегая, Форова.
Майор, жена его и генеральша выбежали на крыльцо и убедились, что
действительно в двух шагах начинался пожар и что огонь через несколько минут
угрожал неминуемою опасностью квартире Подозерова. Больного надо было
спасать: надо было его взять и перенести, но куда? вот вопрос. Неужто в
гостиницу? Но в гостиницах так беспокойно и бесприютно. К Форовым? но это
далеко, и потом у них тоже не Бог весть какие поместительные чертоги... К
Синтяниным?.. У тех, разумеется, есть помещение, но генерал Иван Демьяныч
сам очень слаб, и хотя он давно привык верить жене и нечего за нее
опасаться, однако же он подозрителен, ревнив; старые страсти могут
зашевелиться. Это промелькнуло в голове генеральши одновременно с мыслью
взять к себе больного, и промелькнуло особенно ясно потому, что недавние
намеки насчет ее чувства к Подозерову были так живы и, к крайнему ее стыду,
к крайней досаде ее, не совсем безосновательны.
"Вот и казнь! - подумала она. - Вот и начинается казнь! Над чем бы я
прежде не остановилась ни одного мгновения, над тем я теперь размышляю даже
тогда, когда дело идет о спасении человека..."
Но пока генеральша предавалась этим размышлениям, на дворе и на улице
закипела уже пожарная суматоха, и через минуту она должна была неизбежно
достичь до ушей больного и перепугать, а может быть, и убить его своею
внезапностью. Настала крайняя необходимость сейчас же решиться, что
предпринять к его спасению, - а между тем все только ахали и охали. Катерина
Астафьевна бросалась то на огород, то за ворота, крича: "Ах, Господи, ах,
Николай угодник, что делать?" Синтянина же, решив взять ни на что несмотря
больного к себе, побежала в кухню искать слугу Подозерова, а когда обе эти
женщины снова столкнулись друг с другом, вбегая на крыльцо, вопрос уже был
решен без всякого их участия. Они в сенях встретили Форова, который
осторожно нес на руках человека, укутанного в долгорунную баранью шубу
майора, а Лариса поддерживала ноги больного и прикрывала от ветра его
истощенное тело. О том, кто эта ноша - нечего было спрашивать. Катерина
Астафьевна и Синтянина только воскликнули в один голос: "куда вы это?" - на
что Лара, не оборачиваясь к ним, ответила: "ко мне", - и эффектное
перенесение шло далее, по ярко освещенному двору, по озаренным заревом
улицам, мимо людей толпящихся, осуждающих, рассуждающих и не рассуждающих.
Синтянина и Форова последовали за Ларой и майором. Когда больного
положили в кабинете отсутствующего Жозефа Висленева, Филетер Иванович
поспешил опять на пожар и, найдя помощников, энергически принялся спасать
подозеровские пожитки, перетаскивая их на висленевский двор. К утру все это
было окончено, и хотя квартира Подозерова не сгорела, а только несколько
потерпела от пожарного переполоха, но возвратиться в нее было ему неудобно,
пока ее снова приведут в порядок; а тем временем обнаружились и другие
препятствия, состоявшие главным образом в том, что Лара не хотела этого
возвращения. Она дала это понять всем к ней близким в тот же самый вечер,
как Подозеров был положен в кабинете ее брата.
Лара вдруг обнаружила быстрейшую распорядительность: она, с помощью
двух слуг и Катерины Астафьевны с генеральшей, в несколько минут обратила
комнату брата в удобное помещение для больного и, позвав врача,
пользовавшего Подозерова, объявила Форовой и Синтяниной, что больной требует
покоя и должен остаться исключительно на одних ее попечениях.
Генеральша и майорша переглянулись.
- Мы, значит, теперь здесь лишние? - спросила Катерина Астафьевна.
- Да, вам, тетя, хорошо бы посмотреть, что там... делается с его
вещами, а здесь я сама со всем управлюсь, - спокойно отвечала Лара и ушла
доканчивать свои распоряжения.
Форова и Синтянина остались вдвоем в пустой зале.
- Что же? Это значит раненый теперь в плен взят, что ли? - молвила
майорша.
Синтянина в ответ на это только пожала плечами, и обе эти женщины молча
пошли по домам, оставив Ларису полною госпожой ее пленника и властительницей
его живота и смерти.
Глава пятнадцатая. Роза из сугроба
Больной оставался там, где его положили; время шло, и Лариса делала
свое дело - чуть только Подозеров, получивши облегчение, начал снова явно
понимать свое положение, Лара, строго удалявшая от больного всех и особенно
Синтянину, открыла ему тайну унижения, претерпенного ею от Горданова.
Это было вечером, один на один: Лариса открыла Испанскому Дворянину все
предшествовавшее получению от Павла Николаевича оскорбительного письма. При
этом рассказе Ларису, конечно, нельзя было бы упрекнуть в особенной
откровенности, - нет, она многое утаивала и совсем скрыла подробности
поцелуя, данного ею Павлу Николаевичу на окне своей спальни; но чем
неоткровеннее она была по отношению к себе, тем резче и бесповоднее выходила
наглость Горданова, а Подозеров был склонен верить на этот счет очень
многому, и он, действительно, верил всему, что ему говорила Лариса. Когда
последняя подала ему известное нам письмо Горданова, Подозеров, пробежав
его, содрогнулся, откинул далеко от себя листок и проговорил:
- Я только одного не постигаю, как такой поступок до сих пор не
наказан!
И Подозеров начал тихо вытирать платком свои бледные руки, в которых за
минуту держал гордановское письмо.
- Кто же может его наказать? - молвила потерянно Лариса.
- Тот, кто имеет законное право за вас вступаться, - ваш брат Жозеф.
Это его обязанность... по крайней мере до сих пор у вас нет другого
защитника.
- Мой брат... где он? Мы не знаем, где он, и к тому... эта история с
портфелем...
Подозеров поглядел на Ларису и, поправясь на изголовье, ответил:
- Так вот в чем дело! Он не смеет?
- Да; я совершенно беспомощна, беззащитна и... у меня даже не может
быть другого защитника, - хотела досказать Лара, но Подозеров понял ее и
избавил от труда досказать это.
- Говорите, пожалуйста: чего вы еще боитесь, что еще вам угрожает?
- Я вся кругом обобрана... я нищая.
- Ах это!.. да разве уже срок закладной дома минул?
- Да, и этот дом уже больше не мой; он будет продан, а я, как видите, -
оболгана, поругана и обесчещена.
Лариса заплакала, склоня свою фарфоровую голову на белую ручку, по
которой сбегал, извиваясь, как змея, черный локон.
Подозеров молча глядел несколько времени и наконец сказал даже:
- Что же теперь делать?
- Не знаю; я все потеряла, все... все... состояние, друзей и доброе
имя.
- И отчего я здесь у вас не вижу... ни Катерины Астафьевны, ни майора,
ни Синтяниной?
- Тетушке из Москвы прислали копию с этого письма; она всему верит и
презирает меня.
- Боже! какой страшный мерзавец этот Горданов! Но будто уже это письмо
могло влиять на Катерину Астафьевну и на других?
Лариса вместо ответа только хрустнула руками и прошептала:
- Я пойду в монастырь.
- Что такое? - переспросил ее изумленный Подозеров и, получив от нее
подтверждение, что она непременно пойдет в монастырь, не возразил ей ни
одного слова.
Наступила долгая пауза: Лариса плакала, Подозеров думал. Мысль Лары о
монастыре подействовала на него чрезвычайно странно. Пред ним точно вдруг
разогнулась страница одного из тех старинных романов, к которым Висленев
намеревался обратиться за усвоением себе манер и приемов, сколько-нибудь
пригодных для житья в обществе благопристойных женщин. В памяти Подозерова
промелькнули "Чернец" и "Таинственная монахиня" и "Тайны Донаретского
аббатства", и вслед за тем вечер на Синтянинском хуторе, когда отец Евангел
читал наизусть на непередаваемом французском языке стихи давно забытого
французского поэта Климента Маро, оканчивающиеся строфой:,
"Ainsi retournement humain se fait".
И Подозерову стало дико. Неужели в самом деле колесо совсем
перевернулось, и начинается сначала?.. Но когда же все это случилось и как?
Неужели это произошло во время его тяжкой борьбы между жизнию и смертию?
Нет; это стряслось не вдруг; это шло чередом и полосой; мы сами только этого
не замечали, и ныне дивимся, что общего между прошлым тех героинь, которые
замыкались в монастыри, и прошлым сверстниц Лары, получивших более или менее
невнятные уроки в словах пророков новизны и в примерах, ненадолго
опередивших их мечтательниц, кинутых на распутье жизни с их обманутыми
надеждами и упованиями? Да; есть, однако же, между ними нечто общее, есть
даже много общего: как преподаваемые встарь уроки "бабушек" проходили без
проникновения в жизнь, так прошли по верхам и позднейшие уроки новых
внушителей. По заслугам опороченное, недавнее юродство отрицательниц было
выставлено пугалом для начинающих жить юношей и юниц последнего пятилетия,
но в противовес ему не дано никакого живого идеала, способного возвысить
молодую душу над уровнем вседневных столкновений теории и житейской
практики. Как панацея от всех бед и неурядиц ставилась "бабушкина мораль", и
к ней оборотили свои насупленные и недовольные лики юные внучки, с трепетом
отрекшиеся от ужаснувшего их движения "бесповоротных" жриц недавно
отошедшего или только отходящего культа; но этот поворот был не поворот по
убеждению в превосходстве иной морали, а робкое пяченье назад с протестом к
тому, что покинуто, и тайным презрением к тому, куда направилось
отступление. Из отречения от недавних, ныне самих себя отрицающих
отрицателей, при полном отсутствии всякого иного свежего и положительного
идеала, вышло только новое, полнейшее отрицание: отрицание идеалов и
отрицание отрицания. В жизни явились люди без прошлого и без всяких, хотя
смутно определенных стремлений в будущем. Мужчины из числа этих перевертней,
выбираясь из нового хаоса, ударились по пути иезуитского предательства.
Коварство они возвели в добродетель, которою кичились и кичатся до сего дня,
не краснея и не совестясь. Религия, школа, самое чувство любви к родине, -
все это вдруг сделалось предметом самой бессовестной эксплуатации. Женщины
пошли по их стопам и даже обогнали их: вчерашние отрицательницы брака не
пренебрегали никакими средствами обеспечить себя работником в лице мужа и
влекли с собою неосторожных юношей к алтарю отрицаемой ими церкви. Этому
изыскивались оправдания. Браки заключались для более удобного вступления в
бесконечные новые браки. Затем посыпались, как из рога изобилия, просьбы о
разводах и самые алчные иски на мужей... Все это шло быстро, с наглостию
почти изумительною, и последняя вещь становилась горше первой.
В этой суматохе от толпы новых лицемеров отделялся еще новейший
ассортимент, который не знаем как и назвать. Эти гнушались, ренегатством,
признали за собою превосходство как пред погибающими, или уже погибшими
откровенными отрицательницами, так и пред коварницами новейшего пошиба; но
сами не могли избрать себе никакого неосудимого призвания. В своем шатании
они обрели себя чуждыми всем и даже самим себе, и наибольшее их несчастие в
том, что они чаще всего не сознают этой отчужденности до самых роковых минут
в своей жизни. Они не знают, к чему они способны, куда бы хотели и чего бы
хотели.
Красавица Лариса была из числа этих обреченных на несносное страдание
существ последней культуры. Выросши на глазах заботливой, но слабой и
недальновидной матери, Лариса выслушала от брата и его друзей самые суровые
осуждения старой "бабушкиной морали", которой так или иначе держалось
общество до проповедания учений, осмеявших эту старую мораль, и она охотно
осудила эту мораль, но потом еще охотнее осудила и учения, склонявшие ее к
первым осуждениям. Отбросив одно за другим, и то и другое, она осталась сама
ни при чем, и так и жила, много читая, много слушая, но не симпатизируя
ничему.
"У нее нет ничего, - решил, глядя на нее, Подозеров. - Она не обрежет
волос, не забредит коммуной, не откроет швейной: все это для нее пустяки и
утопия; но она и не склонит колена у алтаря и не помирится со скромною ролью
простой, доброй семьянинки. К чему ей прилепиться и чем ей стать? Ей нечем
жить, ей не к чему стремиться, а между тем девичья пора уходит, и особенно
теперь, после огласки этой гнусной истории, не сладко ей, бедняжке!"
И он еще посмотрел на Ларису, и она показалась ему такою бедною и
беспомощною, что он протянул ей руку и не успел одуматься и сообразить, как
к руке этой, обхваченной жаркими руками Лары, прильнули ее влажные
трепещущие губы и капнула горячая слеза.
Что могло привести Ларису к такому поступку? К нему побудило ее
страшное сознание круглого одиночества, неодолимый натиск потребности
казнить себя унижением и малодушная надежда, что за этим ударом ее самолюбию
для нее настанет возможность стать под крыло вполне доброго человека, каким
она признавала Подозерова.
В последнем расчете было кое-что верно.
Больной вскочил и дернул свою руку из рук Ларисы, но этим самым привлек
ее к себе и почувствовал грудь ее у своей груди и заплаканное лицо ее у
своего лица.
- О, умоляю вас, - шептала ему Лара. - Бога ради, не киньте меня вы...
Выведите меня из моего ужасного, страшного положения, или иначе... я
погибла!
- Чем, чем и как я могу помочь вам? Приказывайте! говорите!
- Как хотите.
- Я сделаю все, что могу... но что, что я могу сделать! Права
заступиться за вас... я не имею... Вы не хотели этого сами...
- Это ничего не значит, - горячо перебила его Лара.
Подозеров взглянул на нее острым взглядом и, прошептав: "как ничего не
значит?" - повернул лицо к стене.
- Ничего не значит! Возьмите все права надо мною: я их даю вам.
Подозеров молчал, но сердце его сильно забилось.
Лариса стояла на прежне