тело к
светлому месяцу лицом начал переворачивать... Иные еще мягки, другие
закоченели, у иных даже как будто сердце - бьется, но все это не тот, кто
Сиду надобен... Но вот схватил он за складки еще одну серую шинель, повернув
ее лицом к месяцу, припал ухом к груди и, вскинув мертвеца на спину,
побежал с ним, куда считал безопаснее; но откуда ни возьмись повернул на
оставленное поле новый вражий отряд, и наскочили на Сида уланы и замахнулись
на его ношу, но он вдруг ужом вывернулся и принял на себя удар; упал с ног,
а придя в себя, истекая кровью, опять понес барина, И оба они выздоровели, и
началась с тех пор между ними новая распря: Бодростин, которого опять
произвели за храбрость в офицеры, давал Сиду и отпускную, и деньги, и землю,
но Сид Тимофеевич все это с гордостию отверг.
- Ишь ты, подлое твое дворянское отродье, - откупиться лучше хочешь,
чтобы благодарным не быть, - отвечал он, разрывая отпускную и дарственную.
- Чего же ты хочешь? - добивался Бодростин.
- А того хочу, чего у тебя на самом дорогом месте в душе нет: дай мне,
чтоб я тебя не самым негодным человеком считал.
И так шли годы, а у этого барина с этим слугой все шли одинакие
отношения: Сид Тимофеич господствовал над господином и с сладострастием
поносил и ругал его при всякой встрече и красовался язвами и ранами, если
успевал их добиться из рук преследуемого им Бодростина. Тот его боялся и
избегал, а этот его выслеживал и преследовал, и раздражал с особенным
талантом.
- Слушай, - говорил он вдруг, выскакивая к Бодростину из-за стога сена
на лугу, пред всем народом, - слушай, добрая душа: сошли старого дядьку на
поселение! Право, сошли, а то тебе здесь при мне неспокойно.
- И сошлю, - отвечал Бодростин.
- Врешь, не сошлешь, а жаль; я бы там твоей матери, брату поклонился.
Жив, чай, он - земля не скоро примет. А хорош человек был - живых в землю
закапывал.
Бодростин то переносил эту докуку, то вдруг она становилась ему
несносна, и он, смяв свою смущающуюся совесть, брал Сида в дом, сажал его на
цепь, укрепленную в стене его кабинета, и они ругались до того, что Михаил
Андреевич в бешенстве швырял в старика чем попало, и нередко, к крайнему для
того удовольствию, зашибал его больно, и раз чуть вовсе не убил тяжелою
бронзовою статуэткой, но сослать Сида в Сибирь у него не хватало духа.
Выгнать же Сида из села было невозможно, потому что, выгнанный с одной
стороны, он сейчас же заходил с другой.
Дождавшись события девятнадцатого февраля, Сид Тимофеевич перекрестился
и, явясь с другими людьми благодарить барина, сказал:
- Ну, хоть задом-то тебя благодарю, что не все зубы повыбивал. Конечно,
ваше царство: пережил я его и тебя переживу.
Для чего так необходимо нужно было Сиду пережить барина, это оставалось
всегдашнею его тайной; но слово это постоянно вертелось на его устах и было
употребляемо другими людьми вместо приветствия Сиду.
- Переживешь, Сид Тимофеевич! - кричал ему встречный знакомец.
- Переживу, - отвечал, раскланиваясь, Сид, и знакомцы расходились.
С тех пор как Бодростин, после одной поездки в Петербург, привез оттуда
жену, Глафиру Васильевну, Сид стал прибавлять: "Переживу; со
Иезавелью-Иродиадой переживу, и увижу, как псы ее кровь полижут".
Глафира сделалась новым предметом для злобы Сида, но древние года его
уже не дозволяли ему ее ревностно преследовать, и он редко ее мог видеть и
крикнуть ей свое "переживу". Он доживал век полупомешанным, и в этом
состоянии сегодня посетила его, в его темном угле, весть об убиении
Бодростина.
Сид перекрестился, стал с трудом на ноги и пришел в дом помолиться по
псалтирю за душу покойника: вход Сиду был невозбранен, - никому и в голову
не приходило, чтобы можно было отлучить его от барина.
Ворошилов встал и, остановясь за притолкой в той же темной гостиной,
начал наблюдать этого оригинала: Сид читал, и в лице его не было ни малейшей
свирепости, ни злости. Напротив, это именно был "верный раб", которого можно
бы над большим поставить и позвать его войти во всякую радость господина
своего. Он теперь читал громче, чем прежде, молился усердно, и казалось, что
ничего не слыхал и не видал.
Свеча чуть мерцала и зал был почти темен; лакеи ушли, но у дверей
показалась маленькая фигура Ермолаича. Он стал, подперся, и стоял,
словно чего-то ждал, или что-то соображал.
Ворошилов выдвинулся из-за притолки и кивнул рукой; Ермолаич заметил
это и тотчас же, как железо к магниту, подскочил к Ворошилову, и они
зашептались, и вдруг Ермолаич дернул Ворошилова за рукав, и оба глубже
спрятались за портьеру: в зал вошел Горданов.
- Заметь, перевязи нет, - шепнул Ворошилов, но Ермолаич только отвечал
пожатием руки.
Горданов был, действительно, без перевязи и с потаенным фонариком в
руке.
Войдя в зал, он прежде всего выслал вон Сида, и когда строптивый старик
ему, к удивлению, беспрекословно подчинился, он, оставшись один, подошел к
трупу, приподнял покрывавшую его скатерть и, осветив ярким лучом фонарного
рефлектора мертвое, обезображенное лицо, стал проворно искать чего-то под
левым боком. Он несколько раз с усилием тянул за окоченевшую руку мертвеца,
но рука была тверда и не поддавалась усилиям одной руки Горданова. Тогда он
поставил фонарик на грудь трупа и принялся работать обеими руками, но
фонарик его вдруг полетел, дребезжа, на пол, а сам он вскрикнул и, отскочив
назад, повалил незажженные церковные подсвечники, которые покатились с шумом
и грохотом.
На эту сумятицу из передней выбежала толпа пребывавших в праздности
лакеев и робко остановилась вдали трупа, по другой бок которого наклонялся,
чтобы поднять подсвечники, сильно смущенный Горданов, зажимая в руке
скомканный белый носовой платок, сквозь который сильно проступала алая
кровь.
Что б это могло значить?
- Взметался нежить... чего мечешься? - заговорил вдруг, входя, Сид
Тимофеич и, подойдя к покойнику с правой стороны, он покрыл его лицо, потом
хотел было поправить руку, но, заметив замерзший в ней пучок сухой травы,
начал ее выдергивать, говоря: "Подай! тебе говорю, подай, а то ругать
стану". С этим он начал выколупывать пальцем траву и вдруг громко
рассмеялся.
Все присутствовавшие попятились назад, а Сид Тимофеич манил к себе и
звал:
- Подите-ка, идите, поглядите, как он уцепился за мой палец! Видите,
видите, как держит! - повторял Сид, поднимая вверх палец, за который
держалась окоченелая мертвая рука. - Ага! что! - шамшал Сид. - Каков он,
каков? Он вам покажет! Он вам еще покажет!
- Вывести вон этого сумасшедшего! - сказал Горданов, и двое слуг
схватили и потащили старика, который все оборачивался и кричал:
- Ничего, ничего! Он недаром взметался: он вам покажет!
Глава двадцать первая. Ночь после бала
Меж тем как все это происходило, в залу вошел Ропшин. Он остановился в
дверях и, пропустив мимо себя людей, выводивших Сида, окинул всех одним
взглядом и сказал твердым голосом Горданову:
- Господа! Я прошу всех вас отсюда удалиться.
- Это что такое? - спросил Горданов.
- Это такой порядок: необыкновенная смерть требует особенного внимания
к трупу, и пока приедут власти, я никого сюда не пущу.
- Вы?
- Да, я. Я остаюсь один из тех, кому верил покойник и кому верит его
вдова. Господа, я повторяю мою просьбу удалиться из залы.
- Что это за тон?
- Теперь, господин Горданов, не до тонов. Все вышли, уходите и вы,
или...
- Или что? - спросил, сверкнув глазом, Горданов.
- Тише; здесь ведь не лес, а я - не он. Горданов побледнел.
- Что это, глупость или намек? - спросил он запальчиво.
- Намек, а впрочем, как вам угодно, но я сейчас запираю зал, и если вы
хотите здесь остаться, то я, пожалуй, запру вас.
- Тьфу, черт возьми! Да чьею волей и каким правом вы так
распоряжаетесь?
- Волей вдовы, господин Горданов, ее же правом. Но дело кончено: я вас
сейчас запираю. Вы, может быть, что-нибудь здесь позабыли? это вам завтра
возвратят.
И Ропшин пошел к двери.
- Подождите! - крикнул, торопливо выскакивая за ним, Горданов, и когда
Ропшин замкнул дверь, он добавил: - Я сейчас пройду к Глафире Васильевне?
- К Глафире Васильевне? Нет, вы не трудитесь: это будет напрасно.
- Что-о?
- Я вам сказал что.
- Посмотрим.
Горданов тронулся вперед, но Ропшин его остановил.
- Вернитесь, господин Горданов, вы будете напрасно трудиться: ее дверь
заперта для вас.
- Вы лжете!
- Смотрите. Она поручила мне беречь ее покой. С этим Ропшин показал
знакомый Горданову ключ и снова быстро спрятал его в карман.
Павел Николаевич побледнел.
- Почему Глафира Васильевна не хочет меня видеть? - спросил он. Ропшин
улыбнулся и, пожав плечами, прошептал:
- Ей кажется... что на вас кровь, и я думаю то же самое, - и с этим
Ропшин юркнул за дверь и ушел по лестнице на женскую половину.
Горданов ушел к себе и сейчас же велел подать себе лошадей, чтобы ехать
в город с целью послать корреспонденцию в Петербург и переговорить с
властями о бунте.
В ожидании лошадей, он хотел приготовить письма; но, взглянув на ладонь
своей левой руки, покраснел и, досадуя, топнул ногой. У него на ладони был
очень незначительный маленький укол, но платок, которым он старался зажать
этот укол, был окровавлен, и это-то дало Ропшину право сказать, что на нем
кровь.
- Черт знает что такое! Преступление сделано, и сейчас уже идут и
глупости, и ошибки. И какие еще ошибки? Там я позабыл нож, которым оцарапал
руку... И этот укол может быть трупный, Тьфу, сто дьяволов!.. И ляписа нет,
и прижечь нечем... Скорей в город!
И он уехал.
Меж тем Ворошилов и Ермолаич, выйдя задним ходом, обошли дом и стали в
сенях конторы, куда посажен был Висленев. Он сидел в кресле, понурив
голову, в каком-то полусне, и все что-то бормотал и вздрагивал.
Ворошилов и Ермолаич вошли в контору и стали возле него.
Висленев поднял голову, повел вокруг глазами и простонал:
- Подлец, подлец, Горданов!..
- Это он его убил?
- Он меня погубил, погубил; но я буду все говорить, я буду все, все
говорить; я всю правду открою... Я... ничего не скрою.
- Да, да; будьте честны: говорите правду.
- Я все, все скажу, если меня помилуют.
- Вас помилуют.
- Хорошо. Я все скажу; но только одно... пожалуйста, пусть меня скорей
отвезут в острог, а то он меня отравит, как отравил Кюлевейна.
Ворошилов дернул за руку товарища, и они вышли.
Ропшин, взойдя на женскую половину верха, вынул ключ и тихо повернул
его в двери коридора, ведшего к спальне Глафиры. Вдова лежала на диване и
щипала какую-то бумажку.
При входе Ропшина она проворно встала и сказала:
- Послушайте... вы что же?..
Но Ропшин тихо остановил ее на первом же слове.
- Тсс!.. - сказал он, подняв таинственно руку, - теперь вам надо меня
слушать. Вы, конечно, хотите знать, по какому праву я поступил с вами так
грубо и насильно удержал вас в вашей комнате? Это было необходимо: я имел на
это право, и я один могу вас спасти. Прошу вас помнить, что у меня в кармане
есть вчера только что подписанное духовное завещание вашего мужа, которым он
все свое состояние отказал вам. Долг честного человека повелевает мне не
скрыть этого документа, вверенного моему смотрению, а между тем этот
документ не только скомпрометирует вас, но... вы понимаете?
- Да, я вас понимаю
- Это совсем не трудно. Новое завещание прямо говорит, что им
отменяется распоряжение, предоставлявшее имение другим родственникам, между
тем как вы сами знаете, что в хранимом завещании совсем не то...
- Да скорее, скорее: какая ваша цена за ваш долг честного человека?
- Боже меня спаси! Никакой цены, но что не может быть ценимо на деньги,
то подчиняется иным условиям...
- Послушайте, Ропшин: моих сил нет выносить вас, и вы можете довести
меня до того, что я предпочту Сибирь уничижению!
- Я согласен скрыть это завещание и всеми мерами хлопотать об
утверждении за вами того, которое хранится в Москве...
- Ну-с, и что же, что же вам надо за это?
- Я вам ручаюсь, что все будет сделано скоро и благополучно, и...
- Ну и что же, что вам за это? - вскричала, топая ногой и совсем выходя
из себя, Глафира.
- Ничего нового, - отвечал тихо Ропшин и, девственно поникая головой,
еще тише добавил: - Ровно ничего нового... но только... я бы хотел, чтоб это
далее было согласно с законом и совестью.
Глафира сначала не сразу поняла эти слова, а потом, несмотря на свою
несмутимость, покраснела. Она презирала в эти минуты Ропшина, как никого
другого в жизни. Он был противен ей по воспоминаниям в прошедшем, по
ощущениям в настоящем и по предчувствиям в будущем. Несмотря на то, что
теперь не было времени для размышлений философского свойства, Глафире вдруг
припомнились все люди, на которых она в помыслах своих глядела как на
мужчин, и она не могла представить себе ничего презреннее этого белобрысого
Ропшина... Висленев и тот являлся в сравнении с ним чуть не гением
совершенства; в бедном Жозефе все-таки была непосредственная доброта,
незлобие, детство и забавность. И между тем Глафира поздно заметила, что он,
этот Ропшин, именно неодолим: это сознание низошло к ней, когда надо
смириться под рукой этого ничтожества.
- Ропшин! - воскликнула она, - смысл вашей гнусной речи тот, что вы
хотели бы на мне жениться?
- Да.
- Вы безумный!
- Не знаю почему.
- Почему? Вы презренное, гадкое насекомое.
- Но я один, - отвечал, пожав плечами, Ропшин, - одно это насекомое
может вас спасти. Оглянитесь вокруг себя, - заговорил он, делая шаг ближе, -
что повсюду наделано: Висленев во всем признается; он скажет, что вы и
Горданов научили его убить вашего мужа.
- Этому нет доказательств!
- Как знать? завещание подписано вчера, и сегодня убийство... Низость
всеобщая вокруг, недоверие и шпионство; забегательство вперед одного пред
другим во очищение себя. Горданов доносит, вы доносите, Висленев доносит,
Лариса доносит... наконец, я тоже писал, потому что я должен был писать,
зная затевающееся преступление, и... все это в разные руки, и теперь все это
вдруг сбылось.
- Что же, что сбылось: все говорят, что бунтов должно ждать Его убили
крестьяне.
- Да-с; это прекрасно, что бунтов должно ждать, но тогда надо их
поискуснее делать: надо было так делать, чтобы действительно крестьяне
убили.
- Да это так и сделано.
- Нет-с, не так.
Глафира оправилась и добавила:
- Полно вам меня пугать, господин Ропшин, дело идет о крестьянском
бунте, и я здесь сторона.
- А если нет? А если на теле есть...
- Что может быть на теле?
- Трехгранная рана испанского стилета. Глафира пошатнулась.
- Ваш хлыст? - спросил шепотом Ропшин.
- Его нет у меня.
- Он у Горданова. Благодарите Бога, что я не дал вам видеться с ним:
вы будете свободны от одного подозрения, но на этом не конец; чтоб
опровергнуть общее мнение, что вы хотите выйти замуж за Горданова, я хочу на
вас жениться.
Глафира окинула его удивленным взглядом и сделала шаг назад.
- Да, - повторил Ропшин, - я хочу на вас жениться, и это единственное
условие, под которым я могу скрыть завещание, доверенное мне убитым, тогда я
сделаю это с свободною совестью. О преступлении жены я могу не
свидетельствовать. Итак, я жду, что вы мне скажете?
- Сибирь или Ропшин? - выговорила, пристально глядя на него, Глафира.
- Я вас не притесняю.
- Благодарю. Ропшин или Сибирь?
- Да, да; Сибирь или Ропшин, Ропшин или Сибирь? выбор не сложный -
решайте.
- Я решила.
- Что выбрано? - Ропшин.
- Прекрасно; теперь прошу вас не делать ни малейшего шага к
каким-нибудь сближениям с Гордановым - это вас погубит. Поверьте, что я не
ревнив и это во мне говорит не ревность, а желание вам добра. На вас падает
подозрение, что вы хотели развести Бодростина для того, чтобы выйти замуж за
Горданова... Благоразумие заставляет прежде всего опрокинуть это подозрение.
Далее, я останусь здесь на вашей половине...
- Здесь, теперь? - спросила Глафира в удивлении, открывая глаза:
Ропшин, сняв с себя сюртук, покрылся лежавшею на кресле шалью Глафиры и
укладывался на ее диване. - Это еще что значит?
- Это значит, что я продолжаю мое дело вашего спасения.
- Но вы с ума сошли. Это все будут знать!
- Я этого-то и хочу.
- Зачем?
- Как зачем? Затем, чтобы знали, что Горданов был ширма, а что вы меня
всегда любили; затем, чтобы немедленно же пустить на ваш счет другие
разговоры и опрокинуть существующее подозрение, что вы хотели выйти замуж за
Горданова. Что, вы меня поняли? Ого-го! постойте-ка, вы увидите, как мы их
собьем с толку. Только я вас предупреждаю: наблюдайте за собою при
Ворошилове.
- При ком?
- При Ворошилове.
- При этом приезжем?
- Да, при приезжем.
- Кто же он такой?
- А черт его знает, кто он такой, но во всяком случае он не тот, за
кого себя выдает.
Глафира ничего не отвечала и задумалась: она молча припоминала все
говоренное ею когда-нибудь при Ворошилове, который так недавно появился
здесь и которого она совсем почти не замечала.
"И что же это такое наконец", - думала она, - "точно опрокинулся предо
мною ящик Пандоры и невесть откуда берутся на меня и новые враждебные лица,
и новые беды".
На нее напал невыразимый страх нечистой совести, и уснувший Ропшин уже
перестал ей казаться таким отвратительным и тяжелым. Напротив, она была
рада, что хотя он здесь при ней, и когда в ее дверь кто-то тихо стукнул, она
побледнела и дружески молвила: "Генрих!"
Он быстро проснулся, узнал в чем дело и, взяв вдову за ее дрожащую
руку, сказал: "О, будь покойна", - и затем твердым голосом крикнул:
"Входите! Кто там? Входите!"
На этот зов в комнату со смешанным видом вступила горничная и объявила,
что недавно уехавшая Синтянина возвратилась опять и сейчас же хочет видеть
Глафиру.
- Я не могу никого видеть... Что ей нужно?
- Лариса Платоновна поехала с ними...
- Ну?
- И теперь их нет.
- Кого?.. Ларисы?
- Да-с, они куда-то убежали; их искали везде: на хуторе, по лесу, в
парке, и теперь сама генеральша здесь... и спрашивают Ларису Нлатоновну.
- Но ее здесь нет, ее здесь нет: пусть едут к Горданову в город. Я
теперь никого не могу принять.
- Напротив, - вмешался Ропшин и, дав девушке знак выйти, сказал
Глафире, что дело это нешуточное и что она непременно должна принять
Синтянину и в точности узнать, что такое случилось.
С этим он усадил Глафиру в кресло и сам вышел, а через несколько минут
возвратился, сопровождая закутанную платком Александру Ивановну.
- Что там еще, Alexandrine? - спросила, не поднимаясь с места, Глафира.
- Ужасное несчастие, - отвечала, сбрасывая с себя платок, генеральша, -
я привезла домой Лару, и пока занялась тем, чтобы приготовить ей теплое
питье и постель, она исчезла, оставив на фортепиано конверт и при нем
записочку. Я боюсь, что она с собой что-нибудь сделала.
- Но что же за записка?
- Вот она, читайте... - и генеральша подала клочок нотной бумаги, на
которой рукой Ларисы было написано карандашом: "Я все перепортила, не могу
больше жить. Прощайте. В конверте найдете все, что довело меня до
самоубийства".
- Что же было в конверте?
- Не знаю; его взял мой муж. Я бросилась ее искать: мы обыскали весь
хутор, звали ее по полям, по дороге, по лесу, и тут на том месте, где...
нынче добывали огонь, встретилась с Ворошиловым и этим... каким-то
человеком...
Они тоже искали что-то с фонарем и сказали нам, чтобы мы ехали сюда.
Бога ради посылайте поскорее людей во все места искать ее.
Но вместо живого участия к этим словам, бледная Глафира, глядя на
Ропшина, произнесла только:
- Ворошилов... там... с фонарем... Ропшин, ступайте туда!.. Я вас
умоляю... Что же такое все это может значить?
Ропшин скорыми шагами вышел за двери, и через минуту послышался топот
отъезжавших лошадей, а девушка подала Синтяниной записочку, набросанную
карандашом, в которой распорядительный Генрих извещал ее, что сейчас же
посылает десять верховых с фонарями искать Ларису Платоновну по всем
направлениям, и потому просит генеральшу не беспокоиться и подождать утра.
Глафира попросила рукой эту записку и, пробежав ее глазами, осталась
неподвижною.
- Лягте, Глафира, попробуйте успокоиться, а я посижу.
- Хорошо, - отвечала Бодростина и, поддерживаемая Синтяниной и
горничной, перешла из будуара в свою спальню.
Прошел час: все было тихо, но только дом как будто вздрагивал;
генеральша не спала и ей казалось, что это, вероятно, кто-то сильно хлопает
внизу дверью. Но наконец это хлопанье стало все сильнее и чаще, и на
лестнице послышался шум.
Синтянина вскочила, взяла свечу и вышла на террасу, на которой,
перевесясь головой через перила, стояла горничная Глафиры: снизу поднималось
несколько человек, которые несли глухонемую Веру.
Она вся дрожала от холода, и посиневшее лицо ее корчилось, а руки были
крепко стиснуты у груди, как будто она что-то держала и боялась с чем-то
расстаться.
Увидев мачеху, девочка сделала усилие улыбнуться и, соскользнув с рук
несших ее людей, кинулась к ней и стала быстро говорить своею глухонемою
азбукой.
Она объясняла, что, боясь за мачеху, бросилась вслед за нею, не могла
ее догнать и, сбившись с дороги, чуть не замерзла, но встретила людей,
которые ее взяли и принесли.
- Что же это были за люди?
Глухонемая показала, что это Ворошилов и Андрей Парфеныч.
- Кто это был? кого она называет? - спросила нетерпеливо вышедшая на
этот рассказ Глафира, и как только Синтянина назвала Ворошилова, она
прошептала: "опять он! Боже! чего же это они повсюду ходят?"
Девочке подали теплый чай и сухое платье; она чай с жадностью выпила,
но ни за что не хотела переменить белья и платья, как на этом ни настаивали;
она топала ногой, сердилась и, наконец, вырвав из рук горничной белье,
бросила его в камин и, сев пред огнем, начала сушиться.
- Ее нельзя более беспокоить и принуждать, - сказала Синтянина, и когда
горничная ушла, между падчерицей и мачехой началась их немая беседа:
девочка, косясь на безмолвно сидящую в кресле Глафиру, быстро метала руками
пред мачехой свои знаки и наконец заметила, что Синтянина дремлет, а Глафира
даже спит.
Так подействовали на них усталость, теплота камина и манипуляции немой,
с которых они долго не сводили глаз. Глухонемая как будто ждала этого и,
по-видимому, очень обрадовалась: не нарушая покоя спящих, она без малейшего
шума приподнялась на ноги, распустила свое платье; тщательно уложила за ним
вдоль своего слабого тельца то, что скрывала, и, приведя себя снова в
порядок, свернулась и уснула на ковре у ног генеральши.
Столь тщательно скрываемая этим ребенком вещь был щегольской хлыст
Глафиры с потайным трехгранным стилетом в рукоятке.
Глава двадцать вторая. Бунт
Ночь уходила; пропели последние петухи; Михаил Андреевич Бодростин
лежал бездыханный в большой зале, а Иосаф Платонович Висленев сидел на
изорванном кресле в конторе; пред ним, как раз насупротив, упираясь своими
ногами в ножки его кресла, помещался огромный рыжий мужик, с длинною палкой
в руках и дремал, у дверей стояли два другие мужика, тоже с большими
палками, и оба тоже дремали, между тем как под окнами беспрестанно шмыгали
дворовые женщины и ребятишки, старавшиеся приподняться на карниз и заглянуть
чрез окно на убийцу, освещенного сильно нагоревшим сальным огарком. Земский
сотский и десятские в течение всей ночи постоянно отгоняли любопытных от
конторы; в залу же большого дома, где лежал убитый, всем и заглянуть
казалось опасно. Страшен был им этот покойник: общее предчувствие неминучей
беды подавило всякое любопытство: крестьяне из села не приходили; они,
казалось, сами себя чувствовали как бы зачумленными, и спали они, или не
спали - не разберешь, но везде было темно. Так ушел и еще час, и вдруг,
вдалеке, за перелогом, послышался колокольчик и затих. Несколько молодых
ребят, собравшихся на задворке и ведших между собою таинственную беседу о
дьявольской силе, которая непременно участвовала в нынешней беде, услыхав
этот звон, всполошились было, но подумали, что это послышалось, успокоились
и начали снова беседу.
- Он хитер, ух как хитер, - говорил речистый рассказчик, имевший самое
высокое мнение о черте, - Он возвел Господа на крышу и говорит: "видишь всю
землю, я ее всю тебе и отдам, опричь оставлю себе одну Орловскую да Курскую
губернии". А Господь говорит: "а зачем ты мне Курской да Орловской губернии
жалеешь?" А черт говорит: "это моего тятеньки любимые мужички и моей
маменьки приданая вотчина, я их отдать никому не смею",
Но в это время колокольчик раздался еще слышнее, и народ зашевелился
даже в избах; по печам, припечкам, на лавках, на полатях и на пыльных
загнетках послышался шорох и движение, и люди одним многоустным шепотом
произнесли ужасное слово: "следство".
Но вот колокольчик и опять затих, как бы сорвался, и зато через пять
минут послышался ближе и громче, со всеми отливами и переливами охотничьего
малинового звона.
- Два, - зашептали на печках, - два звонка-то, а не один.
- Чего два? Может, их и невесть сколько: ишь как ремжит на разные
стороны. Господи, помилуй нас грешных!
И точно, последнее мнение было справедливее: когда звон колокольчиков
раздался у самой околицы и тысячи мужичьих и бабьих глаз прилегли к темным
окнам всех изб, они увидели, как по селу пронеслась тройкой телега, за нею
тарантас, другой, и опять телега, и все это покатило прямо к господскому
дому и скрылось.
Началось невеселое утро: избы не затапливались, лаптевая свайка не
играла в руке мужика, и только веретена кое-как жужжали в руках баб, да и то
скучно и как бы нехотя.
Но вот начинается и вылазка: из дверей одной избы выглянул на улицу
зипун и стал - стоит на ветре; через минуту из другой двери высунулась
нахлобученная шапка и тоже застыла на месте; еще минута, и они увидали друг
друга и поплыли, сошлись, вздохнули и, не сказав между собою ни слова,
потянулись, кряхтя и почесываясь, к господскому дому, на темном фасе
которого, то там, то здесь, освещенные окна сияли как огненные раны.
- Не спят, - шепнул шапке зипун.
- Где спать! - отвечала, шагая за ним, шапка.
- Грех...
И оба пешехода вдруг вздрогнули и бросились в сторону: по дороге на
рысях проехали два десятка казаков с пиками и нагайками, с головы до ног
покрытые снегом. Мужики сняли шапки и поплелись по тому же направлению, но
на полувсходе горы, где стояли хоромы, их опять потревожил конский топот и
непривычный мирному сельскому слуху брязг оружия. Это ехали тяжелою рысью
высланные из города шесть жандармов и впереди их старый усатый вахмистр.
Завидев этих грозных, хотя не воюющих воинов, мужики залегли в межу и,
пропустив жандармов, встали, отряхнулись и пошли в обход к господским
конюшням, чтобы поразведать чего-нибудь от знакомых конюхов, но кончили тем,
что только повздыхали за углом на скотном дворе и повернули домой, но тут
были поражены новым сюрпризом: по огородам, вокруг села, словно журавли над
болотом, стояли шагах в двадцати друг от друга пехотные солдаты с ружьями, а
посреди деревни, пред запасным магазином, шел гул: здесь расположился
баталион, и прозябшие солдатики поталкивали друг друга, желая согреться.
Все ждали беды и всяк, в свою очередь, был готов на нее, и беда шла как
следует дружным натиском, так что навстречу ей едва успевали отворять
ворота. Наехавшие в тарантасах и телегах должностные лица чуть только
оправились в отведенных им покоях дома, как тотчас же осведомились о
здоровье вдовы. Дворецкий отвечал, что Глафира Васильевна, сильно
расстроенная, сейчас только започивала.
- И не беспокоить ее, - отвечал молодой чиновник, которому все
приехавшие с ним оказывали почтительную уступчивость.
- Qu est се qu elte a? {Что с ней? (фр.).} - обратился с вопросом к
этому господину оправлявшийся перед зеркалом молодой жандармский офицер.
- Elle est indisposee {Она нездорова (фр.).}, - коротко отвечал
чиновник и, оборотясь опять к дворецкому, осведомился" кто в доме есть из
посторонних
Получив в ответ, что здесь из гостей остался один петербургский
господин Ворошилов, чиновник послал сказать этому гостю, что он желал бы сию
минуту его видеть.
- Вы хотите начать с разговора с ним? - осведомился, доделывая колечки
из усов, молодой штаб-офицер.
- Да с чего же-нибудь надо начинать.
- C est vrai, c est justement vrai, mais si j etais a votre place...
{Это верно, совершенно верно, но если б я был на вашем месте... (фр.).}
Mille pardons {Тысяча извинений}, но мне... кажется, что надо начинать не с
расспросов: во всяком случае, первое дело фрапировать и il me vient une
idee... {Мне пришла идея... (фр.).}
- Пожалуйста, пожалуйста, говорите!
- Сделаем по старинной практике.
- Я вас слушаю: я сам враг нововведений.
- Не правда ли? Ne faudrait-il pas mieux {Не лучше было бы (фр.).},
чтобы не давать никому опомниться, арестовать как можно больше людей и
правых, и виноватых... Это во всяком деле, первое, особенно в таком ужасном
случае, каков настоящий..
Чиновник слушал это, соображал, и наконец согласился.
- Право, поверьте мне, что этот прием всегда приводит к добрым
результатам, - утверждал офицер.
Чиновник был совсем убежден, но он видел теперь только одно
затруднение: он опасался, как бы многочисленные аресты не произвели в
многолюдном селе открытого бунта, но офицер, напротив, был убежден, что этим
только и может быть предотвращен бунт, и к тому же его осеняла идея за
идеей.
- Il m est venu encore une idee {Мне пришла другая идея (фр.).}, -
сказал он, - можно, конечно, арестовать зачинщиков поодиночке в их домах, но
тут возможны всякие случайности. Сделаем иначе, нам бояться нечего, у наших
солдат ружья заряжены и у казаков есть пики. Ведь это же сила! Чего же
бояться? Мы прикажем собрать сходку и... в куче виднее, в куче сейчас будут
видны говоруны и зачинщики...
- Да, вот что, говоруны будут видны, в этом, мне кажется, вы правы, -
решил чиновник.
- О, уж вы положитесь на меня.
Чиновник полунехотя пробурчал, что он, однако, был всегда против
бессмысленных арестов и действия силой, но что в настоящем случае, где не
видно никаких нитей, он соглашается, что это единственный способ.
Последствием таких переговоров и соображений было то, что по дверям
крестьянских хат застучали костыльки сельских десятников, и в сером тумане
предрассветной поры из всех изб все взрослые люди, одетые в полушубки и
свиты, поползли на широкий выгон к магазину, куда созывало их новоприбывшее
начальство.
Сходка собралась в совершенной тишине. Утро было свежее и холодное; на
востоке только чуть обозначалась алая полоска зимней зари. Народ стоял и
стыл; вокруг толпы клубился пар от дыхания. Начальство медлило; но вот
приехал жандармский офицер, пошептался с пешим майором и в собранных рядах
пешего баталиона происходили непонятные мужикам эволюции: одна рота
отделилась, отошла, развернулась надвое и исчезла за задворками, образовав
на огородах редкую, но длинную растянутую цепь. Деревня очутилась в
замкнутом круге. Мужики, увидав замелькавшие за плетнями рыжие солдатские
башлыки, сметили, что они окружены и, тихо крестясь, робко пожались друг к
другу. Довольно широкая кучка вдруг собралась и сселась, а в эту же пору
из-за магазина выступила другая рота и сжала сходку, как обручем.
Мужики, напирая друг на друга, старались не глядеть в лицо солдатам,
которые, дрожа от мороза, подпрыгивали, выколачивая стынущими ногами самые
залихватские дроби. Солдаты были ни скучны, ни веселы: они исполняли свою
службу покойно и равнодушно, но мужикам казалось, что они злы, и смущенные
глаза крестьян, блуждая, невольно устремлялись за эту первую цепь, туда, к
защитам изб, к простору расстилающихся за ними белых полей.
Вторая цепь, скрытая на задворках, была уже позабыта, но суровые лица
ближайших солдат наводили панику. В толпе шептали, что "вот скомандует-де им
сейчас их набольший: потроши их, ребята, за веру и отечество, и сейчас нас
не будет". Какой-то весельчак пошутил, что тогда и подушного платить не
нужно, но другой молодой парень, вслушиваясь в эти слова, зашатался на
месте, и вдруг, ни с того, ни с сего, стал наседать на колени. Его отпихнули
два раза солдаты, к которым он порывался, весь трясясь и прося отпустить его
посмотреть коровушку. Родная толпа мужиков потянула его назад и спрятала.
Солдатики острили своими обычными остротами и шутками. Говоруны и зачинщики
не обозначались, но зато в эту минуту в дальнем конце широкой улицы деревни
показались две фигуры, появление которых прежде всех было замечено
крестьянами, а потом их усмотрело и начальство, обратившее внимание на
происшедшее по этому случаю обращение крестьянских взоров в одну сторону.
Это было очень дурным знаком: находчивый жандармский офицер шепнул слово
казачьему уряднику, и четыре казака, взяв пики наперевес, бросились вскачь и
понеслись на двух прохожих. В толпе крестьян пробудилось сильное
любопытство: что, мол, из сего воспоследует?
Два внезапно появившиеся лица крестьянами узнаны: это не были совсем
неизвестные люди, это наши старые знакомые - священник Евангел и отставной
майор Филетер Иванович Форов.
Глава двадцать третья. Весть о Ларисе
Когда все из дому Синтяниной удалились искать бежавшую Лару, майор
Форов избрал себе путь к Евангелу, в том предположении, что не пошла ли
Лариса сюда. Это предположение было столько же невероятно, как и все другие,
и Форов шел единственно для очищения совести, а на самом же деле он был
глубоко убежден, что Ларису искать напрасно, что она порешила кончить с
собою, и теперь ее, если и можно сыскать, то разве только мертвую.
Этого же мнения был и Евангел, у которого Ларисы, разумеется, не
оказалось.
Приятели вместе переночевали, поговорили и утром решили пойти узнать:
нет ли чего нового.
Идучи привычной скорой походкой, они уже подходили к бодростинскому
парку, как вдруг их оживило одно странное обстоятельство: они увидали, что
из рва, окружающего парк, в одном месте все выпрыгивал и прятался назад
белый заяц и выделывал он это престранно: вскочит на край и забьется и
юркнет в ров, а через минуту опять снова за то же.
Форов, имевший прекрасное зрение, поставил над глазами ладонь и,
всматриваясь, сказал:
- Нет, это не заяц, а это... это что-нибудь вроде полотна
развевается... Да, но вон над ним что-то птицы вьются... это галки и вороны.
Что же это может быть?
Евангел молчал.
- Ну, гайда! пойдем: птицы над живым не летают.
И путники торопливо пошли к загадочному предмету и вскоре убедились,
что никакого зайца здесь, действительно, не было, а над краем канавы то
влетал, то падал белый кусок какой-то легкой материи. Не успели Форов и
Евангел сделать вперед еще десять шагов, как пред ними, в глубине окопа,
вырисовалась небольшая человеческая фигура, покрытая большим белым платком,
один угол которого был обвязан вокруг головы и закрывал все лицо, между тем
как остальная часть его закрывала грудь и колена, вся эта часть была залита
коричневым потоком застывшей крови. Форов, недолго думая, спрыгнул в канаву
и тотчас же оттуда выпрыгнул, держа в дрожащей руке окровавленную бритву с
серебряною буквой Б на черном костяном черенке.
- Вот где она! - воскликнул майор, показав товарищу орудие Ларисиной
смерти и, бросив бритву назад в ров, отвернулся Евангел вздохнул и покачал
головой.
- Да, она; и посмотри, что значит женщина: она, убивая себя,
заботилась, чтобы труп ее никого не пугал; сошла вниз, присела на корень
березы, закрыла личико и сидит, как спящая.
Они еще посмотрели на самоубийцу и пошли на усадьбу, чтобы дать знать о
своей находке.
Довольно странно было, что эта неожиданная находка, однако, очень мало
их поразила: и Евангел, и Форов как будто находили, что этого надо было
ждать и майор наконец даже высказал такую мысль, которая со стороны его
собеседника вызвала только простой вопрос:
- А почему ты так думаешь?
- Да ей незачем жить стало.
- Так и умирать, и руки на себя поднимать?
- А отчего же не поднять, когда поднимаются. Евангел посмотрел на
Форова и произнес:
- Однако, извини за откровенность, какая ты превредная скотинка.
- Через какое это неблагополучие, - не через то ли, что допускаю
возможность сойти с земли без твоего посредства? Дело, брат: стой за своих
горою!
- А вот я посмотрю, - перебил Евангел.
- Что это?
- Как ты сам.
- Умирать, что ли, как буду?
- Да.
- Будь уверен, что по всем правилам искусства окончу, - исповедаюсь и
причащусь. Я ведь тебе это давно говорил и еще раз скажу: я, брат, здоровый
реалист и вздора не люблю: я не захочу, чтобы кому-нибудь со мною, с
мертвым, хлопоты были, - все соблюду и приму "как сказано".
- Нет; ты взаправду пустой человек.
- Да почему же? что ты все только ругаешься!
- Да вот так... хочу тебя так назвать и называю, а хочешь добиться, так
вот почему: не уверяй, как поведешь себя, когда смерть пристигнет. Это дело
строгое.
- Что говорить, я и не спорю - момент острый, это не то что гранпасьянс
раскладывать. Однако, вот мы пришли, - будет тебе надо мной в
проповедничестве упражняться: я и Босюэта и Бурдалу когда-то читал и все без
покаяния остался. Теперь давай думать, куда нам идти: в дом или в контору?
Но, придя на деревню, они были поражены собранною на улице огромною
толпой, окруженною пешим и конным конвоем: им в голову не приходило, что это
усмиряют бунт, они не предвидели никакого повода для бунта и потому, когда
наскакавшие на них казаки остановились, не зная, что им далее делать, то
Форов с удивлением, но без всякого испуга, спросил их:
- Что это такое? Что вам надо, ребята?
Казаки, видя перед собой священника и человека в военной фуражке с
кокардой, начали озираться на начальство, но оттуда тотчас же отделился
офицер и, дав лошади шпоры, понесся сюда с криком:
- Бери их!
Казаки спрыгнули с коней и бросились на Евангела; тот не трогался, но
Форов отскочил назад и прыгнул к ближайшему строению, чтобы иметь у себя за
спиной защиту, но не успел он пробежать несколько шагов, как увидел пред
собою трех солдат, державших его за руки, меж тем как третий приставил ему к
груди сверкающий штык. Маленький пехотный поручик с потным лбом юлил вокруг
его и, закурив тоненькую папироску у одного из двух стоявших к Форову спиной
господ, крикнул:
- Заряжай его... то бишь: веди его! веди!
- Пошел! - крикнул сзади майора козлиный голос, и здоровый унтер-
офицер усердно толкнул Форова в спину.
Маленький поручик остался на месте ареста Форова и опять закуривал свою
тонкую папироску у двух особ, которых Форов не рассмотрел в первую минуту;
но, огибая теперь угол у выхода на улицу, он взглянул мимоходом на этих
людей и узнал в них Горданова, в дорожной енотовой шубе, и Ворошилова, в
касторовом