рфирий), то сокрушительно потрясти в самых основаниях врата адовы, именующие себя Высокой и Блистательной Портой...
"Да, конечно, - думал Порфирий, - конечно, война..." Его сердце часто забилось, и некоторое время он не мог слышать, что говорил владыка Павел.
- Под осенением небесных и земных благословений войска Твои, предводимые своим доблестным, беспредельно, восторженно любимым, тезоименным победе Вождем, Августейшим Братом Твоим, - неслось с высоты паперти, - да порадуют Тебя своими бранными подвигами и славными победами, как доселе, конечно, радовали Тебя превосходным воинским духом, порядком и благочинием, и в своем победном шествии да прейдут и тот предел, до которого в начале своего царствования дошел славный Ваш родитель, Император Николай, предписавший Порте мир в Адрианополе. От блеска подвигов и побед Твоих войск да померкнет луна и да воссияет, как солнце, Христов Крест! Аминь.
"Константинополь", - с восторгом думал Порфирий, осторожно и незаметно пробираясь за спинами певчих к наемному фаэтону, чтобы поспеть до Государя приехать на скаковое поле. Вслед ему неслось торжественное красивое пение архиерейского хора. Звенели дисканты, густо, октавой гудели басы.
Лихой кубанский казак в развевающейся черкеске, с трепещущим за спиной алым башлыком пролетел мимо генерала Драгомирова, не в силах сдержать занесшего его коня, и на скаку прокричал:
- Его Императорское Величество изволят ех-ха-ать!
-Ж-жал-ломер-ры на свои места! - профессорским баском пропел Драгомиров.
Над темными рядами солдат в мундирах вспыхнули бабочками алые, синие, белые, зеленые и пестрые флажки и разбежались по полкам, исчезнув за ротами.
На разные голоса раздались команды: "Равняйсь... Смирно!" и опять: "Равняйсь"...
Все казалось, что кто-то выдался вперед, кто-то осадил, кто-то "завалил плечо"...
По широкой дороге, обсаженной раинами, вилась пыль. Звон бубенцов становился слышнее. С ним шло, приближаясь, народное "ура". Точно только этого и ожидала природа. Вдруг разорвались поднявшиеся к небу туманы, в серых тучах появился голубой просвет, солнце брызнуло золотыми лучами, заиграло алмазами на остриях штыков, озарило алые, синие и белые околыши кепи, погоны, пуговицы, стальные бляхи ремней, медные котелки.
Кавалерия села на лошадей. Пестрые двухцветные уланские и трехцветные гусарские флюгера заиграли на пиках.
- Пар-рад! Смир-р-рно!.. На плечо! По полкам шай на караул!
- Вол-лынский полк, - громко, распевно и радостно скомандовал командир полка полковник Родионов. - Шай!
Он выждал момент, когда Государь, выйдя из коляски, сел на лошадь и поднял ее в галоп, и тогда закончил:
- На кр-раул!
Тяжелые ружья взметнулись вверх и заслонили кожаными погонными ремнями бравые лица солдат. В тот же миг на правом фланге парада трубачи Конвойного эскадрона затрубили Гвардейский поход. С резкими звуками труб слился грохот барабанов и отрывистые звуки горнов. Волынцы забили армейский поход.
Искусный наездник, Государь мягко сдержал лошадь и перевел ее на шаг.
- Здо-г'ово, Волынцы! - бодро приветствовал Государь первый полк.
- Здравия желаем. Ваше Императорское Величество-о-о!!! - с ударением на "о" ответили Волынцы, грянул гимн, и понеслось раскатистое, дружное, не народное, но солдатское лихое "ура"...
Государь ехал вдоль фронта. Ни он, ни генерал Драгомиров, ни командир полка, ни батальонные, ни ротные, ни фельдфебеля, из-за рот высматривавшие Государя, как и вообще никто из военных, не думал в эту минуту, что парад перед войной, перед смертью, перед ранениями, перед всеми ужасами войны, но одни совсем бездумно, другие в восторженном ожидании грядущей победы, - победы несомненной. кричали "ура", сами поражаясь мощи своего крика.
Минцы взяли на караул, за ними Подольцы и Житомирцы, потом 7-ой саперный батальон. Звуки гимнов, играемых четырьмя полковыми оркестрами, сливались вместе, их глушило все нараставшее оглушающее "ура" шестнадцати тысяч солдат.
За саперами стояли в густых колоннах два батальона солдат и черных бушлатах с алыми погонами и в круглых бараньих шапках с зеленым верхом. У них были легкие французские ружья Шаспо. На примкнутых саблях-штыках ярко блестело солнце.
Государь задержал лошадь и протянул руку заехавшему к нему с фланга генералу.
- Здг'аствуй, Столетов... Вижу... Молодцами... и, обернувшись к батальонам. Государь поздоровался:
- Здог'ово, Болгаг'ы!
И под раскатистый ответ болгарского ополчения Государь спросил Столетова:
- На чей счет так пг'екг'асно одел?
- На счет наших славянских благотворительных комитетов, Ваше Императорское Величество. Но многие явились в собственной форменной одежде.
- Вижу... вижу... Стаг'ые вояки.
В рядах были видны старики с седыми усами и бакенбардами, и с ними рядом стояла юная, зеленая молодежь. Деды, не раз сражавшиеся в повстанческих боях с башибузуками, и вчерашние гимназисты, их внуки, покинувшие учение, чтобы постоять за Родину. Черные маслянистые глаза болгар с восторгом смотрели на "Царя Александра", гремело восторженнейшее "ура", и ружья колыхались от ликования.
Государь заехал за пехоту. Серебряные трубы "За Севастополь" 14-й артиллерийской бригады поднялись и заиграли "поход"...
А потом за артиллерией с ее легкими и батарейными пушками показались рыжие кони Рижских драгун, гнедые Чугуевских улан и вороные Изюмских гусар, и пестрые флюгера пик. Государь медленно проезжал вдоль рядов 11-й кавалерийской дивизии и приближался к фронту конных батарей - 18-й Донской и 4-й казачьей.
Авангард Русской армии представился Государю блестяще.
Государь слез с лошади. Полки стояли "смирно", держа ружья у ноги. От скакового павильона к середине фронта чинно подходило духовенство, имея во главе епископа Павла. На затихшем поле резко раздались звуки двух труб конвойных трубачей, певуче проигравших сигнал "на молитву". Пехотные музыканты повторили сигнал. Мягко улегся, успокаиваясь, рокот барабанов.
- Полки! На молитву... Шапки долой!
Солдатские ряды колыхнулись и замерли. Стало так напряженно тихо. что казалось - самое время остановилось в своем полете.
Дежурный генерал-адъютант подошел к владыке Павлу и подал запечатанный конверт.
Такая тишина стала по всему полю, что слышен был шорох взрезаемой бумаги, и когда кто-то в солдатских рядах негромко вздохнул, все на него обернулись.
И вот - раздалось то, что так напряженно ожидалось:
"Божией Милостью, Мы, Государь Император Всероссийский, Царь Польский..." - ясно и четко читал владыка слова Высочайшего манифеста об объявлении Турции войны.
Как только владыка дочитал последние слова манифеста, певчие звонко и радостно запели:
- Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробе живот даровав...
Часто закрестились солдаты, этим движением смиряя напряженность момента, достигнувшего такой силы, что дальше уже нельзя было выдержать.
После троекратного "Христос воскресе" певчие начали тихо, умиленно, а потом все громче и дерзостнее, с вызовом петь:
- С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтеся, яко с нами Бог!
Когда последний вызов к небу и ко всему миру - "яко с нами Бог" затих, начался молебен. В конце его протодиакон возгласил:
- Паки и паки преклоньше колена миром Господу помолимся.
Государь обернулся к войскам и громко скомандовал:
- Батальоны! На колени!
Солдатская масса с шорохом преклонила колени. Виднее стали артиллерийские запряжки и стоящие подле лошадей на коленях люди. Над обнаженными головами на флангах полков тихо реяли парчовые и шелковые знамена. Легкий ветер набежит на поле, развернет, заиграет пестрыми флажками жалонеров, флюгерами пик, упадет, и они прильнут к штыкам и древкам.
Когда подходили к кресту и позади Великою Князя шел генерал Драгомиров, владыка Павел передал крест священнику, а сам принял от служки икону Божией Матери и, осеняя ставшего на колено Драгомирова, громко сказал:
- Христолюбивый вождь пребывавшего в пределах нашей области воинства, благословляю тебя и всех твоих сподвижников святою Гербовецкою иконой Взбранной Воеводы, Царицы Небесной, покровительницы града и страны нашей, поручаю всех могущественному покровительству Ее и молю и буду молить Ее, да ведет Она вас от подвига к подвигу, от победы к победе... Да возвратит вас Господь к нам целыми и невредимыми, увенчанными лаврами...
Произошло некоторое замешательство. Духовенство отходило с поля и разоблачалось, генерал Драгомиров не знал, куда девать икону. Государь садился на копя. Драгомирову подали его сытую гнедую лошадь. Но это продолжалось одно мгновение - адъютант принял от генерала икону, передал со нелепому жандарму, и тот благоговейно понес ее к Драгомировской коляске, стоявшей за скаковым павильоном.
Генерал сел на коня и вынул саблю из ножен.
- Ж-жал-лон-неры на линию-у!
Вот он, тот радостный момент для юного жалонерного офицера, когда может он лихо проскакать мимо Государя, мимо войск и народной толпы и во мгновение ока точно провесить прямую линию. Бегут за ним жалонеры с флачками, стали с поднятыми ружьями, еще миг - и ружья у ноги - провешена ровная линия церемониального марша.
Полки проходили густыми батальонными колоннами "ружья вольно", артиллерия пополубатарейно, кавалерия поэскадронно шагом. Государь не подавал, как обычно, сигналов "рысь" или "галоп". Точно хотел он еще раз внимательно и тщательно осмотреть каждого офицера и солдата. Гремели и гремели полковые марши, отбивал ногу турецкий барабан. Один хор сменял другой. Пели трубы кавалерийских полков свои напевные марши и, позванивая стременами, брызжа пеной с мундштуков, проходили драгуны, уланы и гусары. Войска не расходились после марша, как это всегда бывало после парада, но снова выстраивались на поле тесными колоннами. От Государя были поданы сигналы: "слушайте все" и "сбор начальников".
Офицеры, сверкая золотом погон, сбежались к Государю. Кавалерийские и артиллерийские офицеры карьером неслись в интервалы рот и батальонов. Визжали, устанавливаясь, нервные кобылы, чуя жеребцов.
Государь тронул шенкелями лошадь и медленно подъехал к офицерам. Наступила мгновенная тишина.
- Пег'ед отпг'авлением вашим в поход я хочу вас напутствовать, - сказал просто и громко Государь.
Это не речь, заранее заготовленная, но слово отца к детям. Прекрасные глаза Государя устремились на офицеров.
- Если пг'идется вам сг'азиться с вг'агом, покажите себя в деле молодцами и поддег'жите стаг'ую славу своих полков. Есть между вами молодые части, еще не бывавшие в огне. Я надеюсь - они не отстанут от стаг'ых и постаг'аются сравняться с ними в боевых отличиях. Желаю вам возвратиться поског'ее... И со славой! Пг'ощайте, господа! Поддег'жите честь Г'усского ог'ужия!
Голос Государя стал громче, теплее и напряженнее.
- И да хг'анит вас Всевышний!
Государь тронул свою лошадь прямо на офицеров. В глубокой, благоговейной тишине те расступились, и Государь подъехал к молчаливо стоящим солдатским рядам.
- Прощайте, г'ебята! До свидания!
- Счастливо оставаться...
И вдруг - "ура!", такое "ура", какого еще не было на поле. Все перемешалось. Кепи, каски и шапки полетели вверх, солдаты с поднятыми ружьями стали выбегать из строя и окружили Государя, восторженно крича "ура". Народ прорвал цепь полицейских и полевых жандармов и бежал по полю. Мужчины и женщины становились на колени, простирали руки к Государю и кричали:
- Ура!.. За братии!..
- Ура! За свободу славян! За веру Христову!..
Старый царский кучер Фрол Сергеев, с медалями на синем кафтане, мудрым опытом понимал и чувствовал ту грань, до которой можно доводить народный восторг. Он быстро подал коляску. На ее подножке стоял царский конюший в синем чекмене и алой фуражке.
- Посторонитесь, господа! Дозвольте проехать!
Государь слез с лошади и сел в коляску. Его лицо было орошено слезами
Взволнованный и потрясенный всем виденным и пережитым, Порфирий ехал в фаэтоне, обгоняя идущие с поля войска. Он на смотре узнал, что генерал Драгомиров берет его для поручений.
У самого въезда в город Порфирию пересекла дорогу идущая со смотра Донская батарея. Впереди песельники в лихо надвинутых набекрень на завитые запыленные чубы кивертах пели дружно и ладно:
В Таганроге со-олучилася беда...
Ой да в Таганроге солучилася беда: -
Там убили мо-о-олодого казака...
Коричневые Обуховские пушки позванивали на зеленых лафетах, серую пыль наносило на Порфирия. Пахло конским потом, дегтем, пенькой новых уносных канатов постромок.
Порфирий приказал извозчику свернуть в боковую улицу и только тот раскатился среди цветущих фруктовых садов, как попал между двух эскадронов Рижских драгун и должен был ехать между ними. Сзади звенел бубенцами и колокольцами разукрашенный лентами и мохрами бунчук и запевала сладким тенором пел:
В нашем эскадроне
Все житье хорошо...
Хор с бубном, с треугольником, с присвистом подхватил дружно и весело:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова.
Раскудря-кудря-кудря,
Раскудрява голова...
Дзыннь, дзыннь, дзыннь, - дырг, дырг, дырг, - треугольник и бубен сливались с хором.
Когда спасали мы родную
Страну и Царский Русский трон,
Тогда об нашу грудь стальную
Разбился сам Наполеон!..
Ура!.. Ура!..
Разбился сам Наполеон!..
"Видать Драгомировскую школу, - думал Порфирий, прислушиваясь к гордым словам старой песни. - Во всем видать! Пустяков не поют"...
Как двадцать шло на нас народов,
Но Русь управилась с гостьми,
Их кровью смыла след походов,
Поля белелись их костьми...
"По-суворовски учит! Знает Михаил Иванович солдатскую душу".
А рядом неслось:
Ведь год двенадцатый - не сказка,
И видел Запад не во сне,
Как двадцати народов каски
Валялися в Бородине...
"Да - славянофилы и западники, - под песню думал Порфирий. - Нам Запад всегда был враждебен. Особенно далекий Запад - Франция и Англия... А как мы их любим! С их великой французской революцией и английским чопорным парламентом и джентльменством. А вот, где наше-то, наше!"
Песельники пели:
И видел, как коня степного
На Сену вел поить калмык,
И в Тюльери у часового
Сиял, как дома, Русский штык...
"Эк его, да ладно как", - кивал головой в такт песне Порфирий, а песня неслась и подлинно хватала за сердце:
Как сыч пределов Енисейских,
Или придонский наш казак,
В полях роскошных Елисейских
Походный ставил свой бивак...
Ура! Ура!
Ура! На трех ударим разом!!!
Н этом приподнятом, восторженном настроении, усугубленном песнями, точно застрявшими в ушах, не захотел Порфирий идти в столовую "Столичных номеров", где были бы пустые разговоры, где пошли бы шутки, где кто-нибудь - Порфирий знал пошлую переделку только что слышанной им песни, - споет ему:
На одного втроем ударим разом,
Не победивши - пьем...
Хотелось быть одному, хотелось беседы с такой душой, которая вся открылась бы ему и зазвучала согласным с ним возвышенным гимном.
Порфирий в номере, где сейчас никого из его сожителей не было и где по кроватям и походным койкам валялись каски, шарфы и сабли, снял мундир, отдал его чистить денщику и приказал подать, себе в комнату завтрак.
Он подошел к столу, вынул походную чернильницу, достал бумагу и своим твердым, красивым почерком начал:
"Милостивая Государыня, глубокоуважаемая и дорогая Графиня Елизавета Николаевна..." Он остановился... Шаловливый голос, потом целый хор запел ему в уши с бубном, с бубенцами, тарелками, с присвисточкой:
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..
Порфирий порвал листок, полез под койку, выдвинул походный чемодан, отстегнул ремни и откинул медную застежку. С самого дна чемодана достал он сафьяновый конверт и оттуда большой кабинетный графинин портрет.
Графиня Лиля снималась у лучшего петербургского фотографа Бергамаско, должно быть, несколько лет тому назад. Но Порфирию она представилась именно такой, с какой он недавно расстался в Петербурге. Подвитая черная челка спускалась на красивый лоб. Подле ушей штопорами свисали локоны, большие глаза смотрели ласково и любовно. Бальное платье открывало полную высокую грудь. Пленительны были прелестные плечи.
В ушах все звенело малиновым звоном, пело сладким нежным тенором, заливалось красивым хором:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова.
Раскудря-кудря-кудря,
Раскудрява голова!..
Порфирий поставил карточку, чтобы видеть ее, и снова взялся за перо.
Начал просто: "Графиня"... Он описал молебен и смотр войск на скаковом поле.
..."Итак, война объявлена, - писал он, - я иду с Драгомировскими войсками в авангарде Русской Армии на переправу через Дунай, иду совершать невозможное... молитесь за меня, графиня. В эти торжественные для меня часы пишу Вам один в гостиничном номере среди походного беспорядка. Весь я, как натянутые струны арфы - прикоснитесь к ним, и зазвучат... Только Вы, графиня, поймете меня, только со струнами прелестной Вашей души - моя струны дадут согласный аккорд. Графиня, я сознаю, я не молод, я вдовец, у меня взрослый сын - Вы все это читаете, по Вы знаете и то, как я Вас люблю и как Вы мне нужны. Я прошу Вашей руки. Как только я получу Ваше согласие - напишу отцу. Он Вас любит и ценит, и я уверен, что он будет счастлив назвать Вас своей невесткой"...
Порфирий не сомневался в согласии. Он писал, увлеченный своей любовью, все поглядывая на милый портрет. Вдруг охватил его стыд: в такие торжественные, великие минуты, когда нужно было все свое, личное, отбросить куда-то, позабыть и думать о самопожертвовании, о смерти, о подвиге, он думал и писал о личном счастье, о победе, о Георгиевском кресте, о славе, о долгой счастливой жизни с веселой, чуткой, жизнерадостной графиней Лилей. В ушах звучало ее любимое словечко: "Подумаешь?"... "Подумаешь - Порфирий мне предложение сделал"... А незримый хор все пел в душе веселыми, бодрыми драгунскими голосами:
Чернявая моя,
Чернобровая моя,
Черноброва, черноглаза
Раскудрява голова!..
С карточки Бергамаско улыбалось несказанно милое лицо, и, казалось, вот-вот оживут и счастьем загорятся блестящие черные глаза и маленькие губы сложатся в неотразимо прелестную улыбку.
Драгомировская дивизия, направляясь через Румынию к Дунаю, остановилась на дневке у деревни Бею.
Афанасий лежал подле своей низкой палатки и смотрел, как его денщик, солдат Ермаков, сидя на корточках, налаживал "паука". Подле Афанасия, подложив под себя скатку, сидел молодой стрелок с пестрым охотницким кантом вокруг малинового погона. Загорелое, чисто выбритое лицо было точно пропитано зноем долгого похода. Черное кепи было сдвинуто на затылок. Мундир расстегнут, и ремень со стальной бляхой валялся подле стрелка.
От самоварчика-"паука" тянуло смолистым дымком сухих щепок, томпаковое туловище самовара побулькивало, и легкие струйки пара вырывались в маленькие отверстия крышки.
- Зараз и вскипит, - сказал Ермаков, - пожалуйте, ваше благородие, чай запаривать будем.
Не вставая с корточек, ловкими, гибкими движениями денщик достал чай из поданного ему мешочка и всыпал в мельхиоровый чайник, ополоснул, залил кипятком и поставил на самовар.
- А переправа будет, - вдруг сказал он, - солдатики сказывают у Зимницы.
- Ты почем знаешь? - спросил Афанасий, - это же военный секрет. Никто, кроме Государя Императора и Главнокомандующего, о том не знает и знать не может.
- Точно, ваше благородие, тайна великая. Оборони Бог, турки не проведали бы. Ну, только солдатики знают... От них не укроется. Мне говорил один понтонного батальона - земляк мой... У Зимницы... И казак Терский, пластун, сказывал тоже. Там, говорит, берег - чистая круча и не взобраться никак. Виноград насажен. У турок, сказывал, ружья аглицкие, многозарядные и бьют поболе, чем на версту, и патронов несосветимая сила. Так в ящиках железных подле их ашкеров и стоят.
- Откуда казак все это узнал? - спросил Афанасий.
- Ему болгары-братушки сказывали.
Солдат вздохнул.
- Ну, однако, возьмем!.. Взять надо!..
Он разлил чай по стаканам и, подавая офицеру и стрелку, сказал:
- Пожалуйте, ваше благородие. Коли чего надо будет - вы меня кликните. Я тут буду возле каптенармусовой палатки.
И с солдатской деликатностью Ермаков ушел от офицерских палаток.
- Видал-миндал, - сказал стрелок. - Все, брат, знают. Все пронюхают. Почище колонновожатых будут. У нас стрелки тоже говорили, что у Зимницы.
- Все одно, где укажут, там и переправимся, - сказал Афанасий. - Скажи мне, князь, что побудило тебя вдруг так взять и пойти на войну солдатом?..
- Офицерских прав не выслужил, пришлось идти в солдаты.
- Но ты? Мне говорили... Ты труд презираешь... А это же труд!..
- Еще и какой!
Стрелок показал свои руки, покрытые мозолями.
- Видал? А ноги в кровь... Эту проклятую портянку повязать - это же искусство! И сразу не поймешь такую на вид немудрую науку. Почище и поважнее будет всех этих чертячьих Спенсеров и Карлов Марксов.
- И вот ты пошел!.. Добровольно!.. Что же, или и тебя захватило, как многих захватило...
- Видишь, Афанасий... Я и точно хотел жить так, как создан был Богом первый человек. Без Адамова греха, не мудрствуя лукаво. Ты помнишь - в Библии...
- В Библии?.. Ты за Библию принялся? С каких это пор? Это после твоих чертовых Марксов, Бюхнеров и еще там каких мудрящих немцев. Чудеса в решете!
- Так вот, по Библии, Бог создал человека для того, чтобы он ничего не делал. Пища сама в рот валится. Животные служат ему. Солнышко греет. На мягкой траве с этакой милой обнаженной Евушкой сладок сон. Это и есть райская жизнь - ничего не делать. Ни о чем не думать, не иметь никакой заботы. И надо же было этому балбесу Адаму согрешить и навлечь на себя проклятие! Стал он задаваться дурацкими вопросами. Отчего солнце светит? Что ему, дураку? Светит и светит - радуйся и грейся в его лучах!.. Нет, стал думать, а какая там земля?.. А имеет рай пределы и что за ними?.. Вот осел, как и все ученые ослы... Что ему с этого? А накликал на себя беду - труд...
- Но ты, князь, кажется, сумел так устроиться, что не трудился никак.
- Устроиться-то я устроился, а вот представь себе - стало мне тошно. И пошел я потому еще... Ну, да это потом... Пришел, видишь ли, такой момент в жизни, что либо в стремя ногой, либо в пень головой. Ну, пня-то мне не захотелось, - вот и надел солдатскую лямку.
- А трудно?..
- Поди, сам знаешь... Нелегко. Не говорю - физически, - ну, там бороду побрить, волосы чтобы под гребенку, работы, ученья, поход - все это ничего... А вот морально очень трудно было. Перекличка вечером. И молитва!.. Ты понимаешь, я - Болотнев - ученик Кропоткина, я - атеист, ничего такого не признающий, а пой молитву... Да у меня и голос оказался хороший, слух, веди роту за собой... Фельдфебель приказал... Пой "Отче наш"!.. А то, понимаешь? Ведь фельдфебель может и в морду заехать. Зубы посчитать.
- Н-да, брат. Назвался груздем - полезай в кузов.
- Что же - и полезу... Это что у тебя во фляге? Коньяк?
- Ром.
- Позволишь? Люблю, знаешь, по-прежнему люблю, чтобы этакое тепло ключом побожгло по жилам. И мысли!.. Мысли всегда это проясняет... Мысли становятся глубокие. Тогда за мной только записывай. Не хуже Григория Сковороды или иного какого мыслителя будут те мои мысли.
Князь хлебнул горячего чая с ромом, долил рома, хлебнул еще, еще долил и потянулся.
- Хор-рошо-о!.. - сказал он и замолчал, щуря веки в белесых ресницах на солнце.
- Ну, дальше?.. Ты мне все еще главного-то и не сказал.
- Я тебе, по совести, ничего пока не сказал. Да вот что... А ты записывай... Я вот думаю, что таким, как я, князьям, дворянам, лодырям барским, очень невредно, чтобы иногда фельдфебель мужицким кулаком и... в морду, в личико барское!.. Дурь вышибить! Для протрезвления чувств. А крепок твой ром! И душистый! Теперь взводному на глаза не попадайся. А то услышит... Беда!.. Допытывать станет... Где достал? Не поверит, что у офицера-товарища. А я не откуплюсь... Да и нет у меня, чем откупиться. Я ничего не имею... Мне, как из Кишинева выступили, Елизавета Николаевна три рубля прислала - а это было три месяца тому назад. Вот и живи, как в песне солдатской поется: "И на шило, и на мыло, чтобы в баню сходить было"... Положеньице!.. Видишь, с жиру мы, князья, бояре, бесимся... Умны очень становимся. Вот и нужна нам одержка. Иван Грозный какой-нибудь или Петр Великий - ох, как они это понимали! А как пошло расслабление власти, как пошли Императрицы мудрить, да с Вольтерами-богоотступниками переписываться, с Дидеротами знаться, как появилась вольность дворянства - ну, понимаешь, дисциплина понадобилась... Надо, чтобы кто-нибудь тебя по-настоящему поучил. А то сами пошли искать света - кто в масоны, кто куда, ну а я - в стрелки... На войну... Навстречу курносой, безглазой. Под ее жестокую косу. Да тут еще и одно обстоятельство было. Ну, да это потом, когда-нибудь....
- Что ты все вертишься около одного места? Потом да потом... Не договариваешь чего-то. Проигрался, что ли?.. От долгов бежишь?
- Нет... я в карты не играю.
- Гадость какая вышла, что бежать пришлось?
- Нет, и этого не было... То есть, если хочешь, конечно, как посмотреть?.. Если хочешь, то и гадость. Во всяком случае, не радость. Видишь, случилось то, о чем я никогда и не думал, что со мной это может случиться. Я полюбил...
- Ты? Чучело!.. Ты, помнится, еще в корпусе любовь и женщин отрицал... Философа Канта приводил в пример. Мы тогда, прости, - брезгали тобой...
- Я это давно бросил...
- А не секрет, - с дурной и злой усмешкой сказал Афанасий, - кого ты удостоил своей любовью?
- Брось, Афанасий, этот тон... Того князя Болотнева, кем вы брезгали в корпусе, - нет. Нет и того, кого прогнал отец из дома, и кто, читая умные книжки, заблудился между трех сосен. Есть - стрелок Болотцев. В близком будущем - ефрейтор. А там, глядишь, кавалер и... офицер! Таким, как я, кому терять нечего, на войне легко... Главного у меня нет - страха смерти. Мне смерть, по совести, даже желанна.
- Скажи, пожалуйста... Каким Чайльд Гарольдом...
Ревнивые огни загорелись в глазах Афанасия. Кого мог полюбить этот одинокий, странный и страшный человек? Графиню Лилю? Та помогает ему из жалости, как сестра, как мать. Кого-нибудь, кого Афанасий не знает? А если Веру?.. Странно... Веру? Возможно, что и Веру.
- Ты, князь, говори - так до конца. Что ты все в прятки играешь?
- Хорошо. Скажу. Я даже делал предложение.
- И получил отказ, - со злорадством сказал Афанасий.
- Я в нем и не сомневался. При моей печальной-то репутации. Только я думал, что та девушка тоже оригинальна и не обыденна, не кисейная наша барышня-дворянка, что она поймет меня и согласится вместе со мной пойти прокладывать новые жизненные пути. Я все говорю тебе...
- Почему же ты удостаиваешь меня своих конфиденций? Потому ли, что мы с тобой старые товарищи по корпусу, или тому есть и другие причины?
- Есть и другие причины. Та девушка, кого я полюбил, - близкий тебе человек - твоя кузина Вера Николаевна.
- Постой, князь! Ты ври, да не завирайся. Ты полюбил Веру? Ты?.. Ты Вере делал предложение?
- Ну... Да...
- Да это же совершенно невозможно! Ты!.. И Вера!.. Князь! Я тебе совершенно серьезно говорю. Завтра, послезавтра может быть бой. Наша 14-я дивизия идет на переправу. В такие минуты не шутят. Откровенность за откровенность. Так я тебе говорю... Я! Это я, не ты, делал предложение Вере!..
- И?..
- Ты понимаешь!.. Надо, чтобы кончилась война... Я вернусь - героем... Я все сделаю для этого, и тогда... Нет, мне отказа не было!.. Не могло быть отказа... Так вот, я говорю тебе. Я не ревную. Не ревную, но мне, почти жениху, это неприятно, и прошу тебя - оставь это. Я не хочу, чтобы кто-нибудь стоял между мной и Верой. Понимаешь?
- Не бойся, Афанасий. Если бы что-нибудь осталось - я не сказал бы тебе всего этого.
- Почему? Разве ты это знал?
- Догадывался... Как было тебе не полюбить Веру Николаевну, она так резко выделяется из барышень своего круга.
- Да, брат... Вера - это класс!
Афанасий молча думал свои думы, вспоминал загадочную манящую Веру с русалочьими глазами и пепельными пушистыми волосами. Князь Болотнев поднялся со своей скатки, застегнул мундир, надел скатку через плечо, надвинул кепи на правую бровь и стал совсем молодцом-стрелком. И не узнать было в этом бравом молодом солдате расхлюстанного, обыкновенно небрежно одетого князя. Поднялся с земли и Афанасий.
Громадное зеленое поле расстилалось перед ними. Оно все было покрыто маленькими походными палатками. Узкая балка с белыми меловыми щеками разделяла поле на две части. По одну громадным квадратом стояли биваки 14-й Драгомировской дивизии, по другую - меньшими квадратами стали батальоны 4-й стрелковой бригады генерала Цвецинского.
Биваки гомонили человеческими голосами. Люди расходились от ужина и собирались на передних линейках для переклички. Где-то печально и напевно играла гармоника. Из балки вилась редкая, белесая, высокая пыль. Сотня донцов, охлюпкой, в пестрых рубахах, и шароварах с алыми лампасами и с босыми ногами, поднималась из балки с водопоя. Оттуда неслась негромкая песня. Пели два голоса, очень красиво и ладно, но что пели - разобрать было нельзя.
На западе небо краснело, солнце, наливаясь красным пламенем, опускалось к земле. После дневного зноя тянуло прохладой и запахом потоптанной молодой травы и пыли.
Оба молодых человека долго стояли молча, любуясь широким видом громадного бивака. Князь Болотнев первый прервал молчание.
- Афанасий, - сказал он, и в голосе его послышалась теплота, какой никогда не предполагал Афанасий у князя. - Афанасий, я пошел в солдаты... Нелегко мне это далось. Все - и раннее вставание по стрелковому рожку, и тяжкий труд похода... Боль во всем теле... Ну, да что говорить, и возможности... Фельдфебель.... в морду... Чем черт не шутит?.. Видал я и это... так вот, я три месяца прожил с этими людьми - солдатами. Это тоже своего рода - хождение в народ. И я понял многое... Все ищут правду жизни. Мы ее не знаем. Они знают... Они жить умеют - мы не умеем. Мы все чего-то ищем, а то, что мы ищем, с нами всегда... Когда я пою "Отче наш" и рота, следя за моим голосом, вторит мне в унисон - я чувствую, я ощущаю, что что-то есть. Это еще не вера, далеко не вера. Мне, атеисту, трудно так вот сразу и поверить, но это уже сомнение в правоте того, что я так жадно ловил у иностранных философов. В эти вечерние минуты я ощущаю, что у них, у этих заумных немцев и англичан, а более того - евреев - ложь, а правда в этом мерном гудении солдатских голосов, идущих за мной, в этих взмахах коротко остриженных затылков, крестящихся истово людей... Повторяю, я еще не верю, но я со смыслом пою: "И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого"... Искушение было, и большое, но оно было и прошло, совсем и навсегда прошло... Не бойся, Афанасий... Вера Николаевна никогда меня не увидит и не услышит обо мне. Но... Если станет она твоей женой - береги ее! Она трудный человек. У нее громадные запросы. У нее много того, что было и во мне, но я попал к солдатам и излечиваюсь от них. К кому-то попадет она?.. На нее так легко повлиять, и в то же время, если она замкнется она ни за что себя не откроет. В ней много честности и доблести хотя бы и мужчине впору, и в то же время она так слаба, так может подпасть под чужое влияние. Береги ее! Ну!.. Мне пора... Уже строятся на перекличку. Сам понимаешь - опоздать нельзя... Фельдфебель... И в морду!.. Неловко это будет... Все-таки я - князь!.. Да, что я хотел сказать тебе еще?
И, не прощаясь и не протягивая Афанасию руки, князь Болотнев быстро пошел с Волынского бивака. Он уже спускался в овраг, когда Афанасий бегом догнал его.
- Что ты мне хотел сказать? - крикнул Афанасий, хватая князя за рукав.
- Чтобы ты был счастлив с ней! - сказал Болотнев, вырвался от Афанасия и бегом, прыгая через мелкие кусты боярышника и терна и через промоины, побежал в балку.
На том берегу беспокойно трубили стрелковые горны повестку к заре.
Ни просторном румынском дворе богатого крестьянина были собраны офицеры полков 14-й дивизии. Они стояли по полкам. Был знойный день и время после полудня. Опыленное золото погон тускни блестело на солнечных лучах. Околыши кепи выгорели в походе, и так же запылились и точно выгорели лица офицеров: похудели от долгого похода, загорели и, хотя были тщательно вымыты и подбриты на подбородках, носили следы усталости тяжелого похода в знойное лето.
В четырехугольнике, образованном полковыми группами офицеров, похаживал невысокого роста генерал в длинном черном сюртуке с аксельбантами и академическим значком, в белой фуражке с большим козырьком. Мало загоревшее лицо его с небольшими, вниз спускающимися черными "хохлацкими" усами, было спокойно. Похлопывая правой рукой по кулаку согнутой в локте левой, генерал Драгомиров говорил офицерам последнее наставление перед боем.
"За словом в карман не полезет, - думал Порфирий, стоявший в середине четырехугольника с чинами штаба. - Говорит, как пишет. Профессор!.. По-суворовски учит. Молодчина!"
- Так вот-с, господа, прошу не забывать, что это прежде всего тайна... Военная тайна... Не мне говорить вам, господа, как свято и строго должна быть соблюдена эта тайна... Опустите руки, господа.
Руки в белых перчатках, приложенные к козырькам кепи, опустились. Стало менее напряженно, вольнее. Кто то переступил с ноги на ногу, кто то кашлянул, кто-то вздохнул.
Сегодня ночью, значит, и ночь на 15-ое июня, будет наша переправа через Дунай для прикрытия наводки моста через реку... Первыми на понтонах переправляются три стрелковые роты Волынского полка и первые два батальона, того же полка. Полковник Родионов, сделайте расчет и подготовьте ваших людей...
В рядах Волынцев произошло движение. Кое-кто приложил руку к козырьку и сейчас же опустил ее. Кто-то придвинулся ближе к середине квадрата.
"Афанасий пойдет", - подумал Порфирий и любовно посмотрел на сына. Глазами сказал: "не осрамись" - и Афанасий взглядом и улыбкой ответил: "не бойся, папа, не подкачаю".
Драгомиров после краткой паузы продолжал:
- Передать солдатам... Научить, вразумить... На судне - полная тишина. И прошу не курить... Если неприятель огонь откроет - не отвечать. Раненым помощи на понтоне не подавать. Каждое движение может опрокинуть понтон. И раненому не поможешь, и других потопишь. Начнется дело тут не до сигнален и команд. Слушай и помни, что приказано раньше, то и исполняй. Береги пулю, не выпускай ее зря. Стреляй только наверняка. Иди вперед и коли. Пуля обмишулится - штык не обмишулится. Побьешь турка - не говори: победил!.. Надо войну кончить - тогда и скажешь!.. Конец венчает дело, а это сегодняшнее, завтрашнее - только начало.
"Все под Суворова ладит, - думал Порфирий, - а запоминается легко".
- План атаки? Вот меня спрашивали, какой план? Да какой же может быть план? Темно. Ночь - и местность незнакомая. Скажите людям - поддержка будет - подпирать будем непрерывно - смены не будет. Кто попал в первую линию так и оставайся в ней, пока не будет сделано дело.
Драгомиров помолчал немного. Зоркими черными глазами он осмотрел офицеров и опять заговорил о том, что, видимо, волновало его более всего: беречь патроны. Знал, что патронов мало, что подавать их за реку будет нелегко, знал и то, что у его солдат "Крика", едва на шестьсот шагов бьющее, а у турок "Пибоди-Мартинк", на полторы версты пристрелянное, и патронов уйма. Значит - вперед, и штык. Так и учил.
- Патроны беречь... Скажите своим молодцам - хорошему солдату тридцать патронов хватит на самое горячее дело. И не унывать!.. Главное - не унывать... Как бы тяжело ни было - не унывать! Отчаяние - смертный грех, и сказано в Писании: "Претерпевый до конца - спасется"...
Опять замолчал, похлопывал рукой по кулаку, посматривал в глаза офицеров. "Что они, как?" Потом сказал, повысив голос:
- Так вот-с! Это и все! Война начинается. Прикажите по ротам, на вечерней молитве после "Отче наш" петь: "Господи Сил с нами буди"... Знаете-с? "Иного бо разве Тебе Помощника в скорбех не имамы"... По