Главная » Книги

Краснов Петр Николаевич - Цареубийцы, Страница 17

Краснов Петр Николаевич - Цареубийцы


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

bsp;  Вера думала, что если бы не наружность Соловьева, - он не имел бы такого успеха, если бы все это говорил какой-нибудь уродливый, лохматый "профессор" в очках, пожалуй, не стали бы так терпеливо и молитвенно-тихо слушать его исследования глубин православного культа Богородицы.
   - За нами, за нашей земной жизнью, - говорил Соловьев, и синие глаза его точно видели нечто потустороннее, - необъятные горизонты неведомой нам, грядущей жизни... Мы идем к этим далям и когда-нибудь мы придем к "тому берегу" бытия!
   Соловьев остановил плавную свою речь. Была долгая, долгая пауза. И во время нее невидимыми путями, неведомыми токами все лились и лились желания, вопросы всей этой молодежи и, казалось, овладевали лектором.
   Соловьев стоял молча и неподвижно. Он поднял опущенные глаза. Темные ресницы открыли синее пламя, все более и более разгоравшееся в них от пламени огней молодых глаз.
   Он начал тихо, медленно, раздельно, бросая слово за словом в толпу слушателей:
   - Завтра - приговор... Теперь там, за белыми каменными стенами, идет совет о том, как убить... Безоружных!..
   И опять было молчание.
   - Но, если это действительно совершится, если Русский Царь, вождь христианского народа, заповеди поправ, предаст их казни, если он вступит в кровавый круг, русский народ, народ христианский, не пойдет за ним. Русский народ от него отвернется и пойдет по своему отдельному пути...
   Соловьев остановился. Такая тишина была в зале, что слышно было, как сипели газовые рожки. Он поднял голову и стал говорить все громче и громче, как пророк древности, творя заклинания. И каждое его слово огнем жгло слушателей.
   - Царь может простить их. Народ Русский не признает двух правд. Если он признает правду Божию за правду, то другой для него - нет... Правда Божия говорит - не убий!.. Если можно допустить смерть как уклонение от недостижимого идеала, убийство для самообороны, для защиты... то убийство холодное над безоружным претит душе народа... Вот великая минута самоосуждения и самооправдания. Пусть Царь и Самодержец России заявит на деле, что прежде всего он христианин, и, как вождь христианского народа, он должен... он обязан быть христианином.
   Соловьев замолчал. Поник лицом, потом поднял голову. Его глаза сверкали теперь нестерпимым блеском, голос поднялся до страшной силы, и он бросил в толпу:
   - Царь может их простить! - он остановился, сделал выдержку и под гром аплодисментов выкрикнул:
   - Он должен их простить!!!
   Дикий рев восторга, грохот стульев, крики, рукоплесканья, визги женщин потрясли зал. Все кинулись к эстраде.
   Кто-то в передних рядах встал и погрозил пальцем Соловьеву. Сквозь крики и вопли был слышен его громкий и твердый голос:
   - Тебя первого казнить изменника! Тебя первого вешать надо, злодей!
   Сквозь крики "браво", аплодисменты прорывались визгливые выкрики курсисток:
   - Ты нам вождь! Веди нас!
   - Ам-нис-тия!..
   - Помилование!..
   - Иначе и быть не может!
   - После таких-то слов!
   - Он должен помиловать осужденных!
   Соловьев стоял, наклонившись к рукоплещущей кругом него толпе. Казалось, он хотел расслышать, что кричали ему со всех сторон.
   Вера шля домой, глубоко потрясенная и взволнованная.
   "Все ложь, и тут ложь, - думала она. - Безоружные!.. Полтора пуда динамита под Садовой улицей и метательные снаряды Кибальчича, разрывающие на части людей, это - безоружные? Зачем прославленный, великий, любимый унизился до фиглярства перед толпой? Гнался за аплодисментами, за криками толпы и визгом курсисток!.. Ложь... для толпы!.. Ужасно... Где же подлинная правда!"

XXX

  
   Вера пришла к ужину. За столом разглагольствовала графиня Лиля. Все эти дни она не выходила из зала суда, куда пускали по особым билетам.
   - Подумаешь, что делается, - говорила она, краснея от возмущения. - Убийц Государя судят правильным судом, как обыкновенных преступников... Спрашивают: "Признаете ли вы себя виновным?" Подумаешь! Их следовало бы народу отдать на растерзание. А вместо того, этот черный... маньяк Кибальчич жалуется, что при аресте городовой обнажил шашку и сенатор Фукс, почтенный старик с длинными седыми бакенбардами, вызывает городового и спрашивает того: "Что, братец, побудило тебя обнажить шашку?"... Подумаешь! Тем - "вы", а городовому - "ты"! Несчастный городовой так растерялся перед таким глупым вопросом сенатора, что уже ничего не мог объяснить. И... Перовская!.. Боже мой! Соня Перовская! Как можно так низко пасть! Ей на следствии сказали, что, если она назовет всех участников, она избежит виселицы. Она воскликнула: "Не боюсь я вашей виселицы!" Ей заговорили о Боге - она закричала: "Не боюсь я вашего Бога!" - "Кого же вы боитесь?" - спросили ее. - "Я боюсь за благополучие моего народа, которому служу..." Тогда ей сказали, что она не будет повешена, но выведена на площадь и отдана на суд народа... Она заплакала и стала умолять казнить ее, но не отдавать народу... Нехристи швейцарские!.. Когда я выходила из суда, извозчики кинулись на какую то девушку и очках со стрижеными полосами и стали бить ее с криками: "Это специалистка!" Насилу городовые отбили ее... Народ! Служу моему народу. Подумаешь.. какая государыня!.. Моему народу!!!
   Графиня Лиля залпом выпила стакан белого вина и продолжала:
   - И этому... Желябову... Красавцу... Дают говорить, и он произносит длинные пропагандистские речи. Зачем ото, Порфирий, зачем?
   - В угоду обществу.
   - Очень нужно, - пожимая широкими плечами, сказала Лиля.
   - Их казнят? - тихо спросила Вера.
   - А что же? Наградить их прикажешь? Не было в России еще такого ужасного преступления. И по закону.
   - А разве Государь не может их простить?
   - Государь... Знаю... Слышала... Толстой писал из Ясной Поляны... Писатель. Какое ему дело? Царь не может их простить. Простить их - это пойти против своего народа в угоду маленькой кучке интеллигенции. Простить их?.. Подумаешь!.. Ну-ка, милая, прости их... Они тебе покажут по-настоящему.
   И, обернувшись к Афиногену Ильичу, графиня Лиля сказала с оживлением:
   - Мне сказали на суде: казнь будет и публичная... На Семеновском плацу. В Петербурге палача не оказалось, так будто выписываю из Москвы, и называется он "заплечных дел мастер", по старинному.
   - Вот этого и не нужно, никак не нужно, - тихо сказал старик. - Казнь - страшная вещь, и не надо делать из нее зрелища.
   - Но, папа, - сказал Порфирий, - такая публичная казнь устрашает.
   - Э, милый Порфирий, никогда никого еще казни не устрашали.
   После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.
   - Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.
   - Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Все худеешь... И бледная какая стала... Замуж пора...
   Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тетку в переднюю.

XXXI

  
   На другой день после суда, 29-го марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.
   Рысаков и Михайлов подали прошение на Высочайшее имя о помиловании. Помилования не последовало. Геся Гельфман заявила о своей беременности и исполнение над ней приговора было отложено. [6]
   Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, - публичная.
   Накануне казни в Дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осужденным было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. "Полагаю себя недостойным", - сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедоваться и приобщаться отказался: "Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мной не стоит".
   Желябов и Перовская отказались видеть священника.
   День 3-го апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семеновский плац с еще не истаявшим снегом, с лужами на нем, с раннего утра был полон народными толпами.
   Вера пошла проводить осужденных. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она прошла на Шпалерную и видела, как из ворот Дома предварительного заключения, одна за другой, окруженные конными жандармами, выехали черные, двухосные, высокие, на огромных колесах позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в черные грубого сукна арестантские халаты и черные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив в ужасе глаза, и все время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все были в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был легкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: "цареубийца".
   Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.
   Вера шла с толпой за колесницами. Все время грохотали барабаны. Возбужденно гомонила толпа.
   Ни от кого Вера не слышала слова сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.
   - Повесят!.. Их мало повесить... Таких злодеев запытать надоть.
   - Слышь, ее, значит, в колесницу сажают, ну, и руки назад прикручивают, а она говорит: "Отпустите немного, мне больно". Ишь, какая нежная, а когда бомбы бросала, не думала - больно это кому или нет? А жандарм ей говорит: "После еще больней будет".
   - Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.
   - Живьем такую жечь надобно. Образованная.
   - Те, мужики, но дурости. А она понимать должна, на какое дело отважилась.
   Войти на Семеновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было не просто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семеновских казарм и с высоты видел все, что делалось на плацу.
   - Помощники палача, - говорил кто-то осведомленный, - из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается - смело идет... Красивый из себя мужчина... Ведут Рысакова. Ослабел, видно... Под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями...
   Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:
   - Читают чего-то.
   - Прокурор приговор читает, - поправили его.
   - И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, - пояснил тот, кто иго знал.
   - Священник подошел с крестом. Целуют крест...
   - Неверы! А, видать, народа боятся. Себя показать не хотят.
   - Желябов молодцом, что солдат стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.
   За спинами толпы Вера ничего не видела, но по этим отрывочным словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.
   - Целуются друг с дружкой, - видать, проститься им разрешили.
   - Поди, страшно им теперича!
   - Ну, как! А убивать Царя шли - пожалели, ай нет?
   - Рысаков к той маленькой подошел, а она отвернулась.
   - Значит, чего-то не хочет... Злая, должно быть. На смерть оба идут, и все простить чего-то не желает. Змея!
   Мешки надевают... Саваны белые... Палач поддевку снял. Лестницы ставят.
   Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у нее потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с теми умрет.
   Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:
   - А-а-ах-хх!
   - С петли сорвался!..
   - Который это?
   - Михайлов, что ль... Чижолый очень. Веревка не сдержала.
   Из толпы неслись глухие выкрики:
   - Его помиловать надо-ть!
   - Перст Божий... Нельзя, чтобы супротив Бога!..
   - Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.
   - Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлет своего флигель-адъютанта...
   Глухо били барабаны.
   - Вешают... Снова вешают...
   - Не по закону поступают.
   - Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.
   - Третий раз вешают... Веревка, что ли, перетирается?..
   - Вторую петлю на него набросили.
   - Ну и палач! А еще заплечных дел мастер прозывается. На хорошую веревку поскупился...
   - Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.
   И еще минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казненных укладывали в черные гробы, приготовленные для них подле эшафота.
   Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей веселый марш. Войска уходили с Семеновского плаца.
   Вера тихо шла в толпе. Вдруг кто-то взял ее за руку выше локтя. Вера вздрогнула и оглянулась. Девушка в плохонькой шубке догнала Веру. Она печальными, кроткими глазами, где дрожали невыплаканные слезы, внимательно и остро смотрела на Веру.
   Вера видела эту девушку на встрече Нового года на конспиративной квартире у Перовской, она не знала ее фамилии, но знала, что знали ее "Лилой".
   Они пошли вместо и долго шли молча. Реже становилась толпа, Вера и Лила вышли на Николаевскую улицу. Впереди них шла, удаляясь, конная часть, и трубачи играли что-то резко бравурное. Звуки музыки плыли мимо домов, отражались эхом и неслись, к веселому синему весеннему небу. Окна домов блестели в солнечных лучах. Становилось теплее, и свежий ветер бодро пахнул морем и весной.
   - Вы знаете, Лила, - тихо сказала Вера, - я хотела бы умереть там, вместе с ними.
   - Я понимаю вас, - ответила Лила, - я тоже.
   Веселые, бодрящие звуки музыки неслись от круглого рынка; сверкали на солнце копья, древки пик голубой кисеей дрожали над черными киверами.
   Лила шла и декламировала:
   Бывают времена постыдного разврата...
   Ликуют образа лишенные людского
   Клейменные рабы...
   Вера тяжело вздохнула и низко опустили голову.

XXXII

  
   Вера замкнулась в себе. Больше месяца она не выходила из дома. Она мучительно переживала все то, что произошло на ее глазах и с ней самой за эти два последних года. Часами она читала Евангелие и Молитвослов или сидела, устремив прекрасные глаза в пространство и ни о чем не думая. Внутри нее совершался какой-то процесс и приводил ее к решению. Но в церковь она не ходила и к священнику не обращалась. Она боялась священника. В тайну исповеди она не верила, да и как сказать все то, что было, когда она сама не разобралась, как следует, во всем происшедшем. Она старалась определить степень своей вины в цареубийстве и вынести себе приговор.
   А между тем шел май, и наступало в Петербурге то пленительное время светлых, белых ночей, когда город становился по особенному прекрасен, когда что-то неопределенное, призрачное, точно потустороннее витает над ним; по скверам и бульварам томно пахнет тополевой почкой и молодым березовым листом. И празднично радостен грохот колес извозчичьих дрожек по булыжным мостовым.
   Поздно вечером Вера вышла из своего затворничества и пошла бесцельно бродить по городу.
   Па Фонтанке, у Симеоновского моста, была выставлена картина художника В.В. Верещагина. Выставка была давно открыта и теперь заканчивалась. Никто уже не ходил на нее.
   Вера поднялась во второй этаж, купила билет у сонного сторожа и вошла на выставку
   Перед ней открылась длинная анфилада комнат, ярко освещенных новыми круглыми электрическими фонарями Яблочкова. Их ровный, яркий белый свет был холоден и как бы мертв. Чуть синели угли и матовых шарообразных фонарях. Посетителей не было. Час был поздний. Рассеянно проходила Вера по пустым, без мебели комнатам, где по стенам, в широких золотых и черных лепных рамах висели картины. Вера безразлично скользила глазами по Туркестанским видам и сценам. На мгновение остановилась перед картиной Самарканда. Так блистательно ярко была написана мраморная мечеть, ее белые стены, белые халаты и чалмы сидящих подле туркмен, белая земля под ними, солнечные блики повсюду, что Вере казалось, что от картины пышет азиатским зноем.
   Вора шла дальше по пустым комнатам. В одной из них, отделенная от середины лиловым шнуром на столбочках, висела только одна большая картина. Никого поле нее не было, и Вера вздрогнула и почувствовала, как холод побежал по спине, когда она вгляделась в картину.
   В черную раму, как бы через громадное прямоугольное окно без стекол, Вера увидела: серый, туманный, осенний день. Низкие тучи совсем упали на землю. Сухая трава, и в ней, между стеблей, до самого горизонта лежат обнаженные мертвые тела. Множество тел... Тысячи... В углу картины - священник. Он совсем как живой. Вере показалось, что он пошевелился, когда она вошла. На священнике черная потертая риза с серебром. У него к руке кадило. За ним солдат-причетник с коротко остриженными черными волосами. Он в мундире. Белесый ладанный дымок вьется от кадила, и Вере кажется, что она видит, как он тает в сыром, холодном воздухе. Вера ощущает и запах ладана. К этому запаху примешивается никогда еще не слышанный ею сладкий запах тления. И Вере кажется, что слышит она, как два хриплых голоса свиваются в панихидном пении.
   Картина и называлась - "Панихида"...
   Вера, как подошла к картине, так и не могла уже отойти, точно вросла в землю; что-то притягивало ее. Ей было мучительно тяжело смотреть, было страшно, пугала реальность картины, но уйти не могла.
   "Вот они, - думала Вера, - герои за веру, Царя и Отечество, живот свой положившие на бранях... Голые, мертвые тела... Никому больше не нужные, брошенные на съедение воронам. Священник и солдат-дьячок - вот и вся честь героям, вот и вся панихида по убитым солдатам".
   Снова стали подниматься откуда-то изнутри притушенные было бунтовщицкие мысли. Они начались еще, когда пять лет тому назад Вера увидела первого человека, умершего на ее глазах, матроса, убившегося в Петергофе. Эти мысли, тогдашние, детские, толкнули ее на страшный путь, участия и народовольческом движении и привели к тому, что теперь ее мучит, что она не разделила участи казненных.
   Она стояла, и картина оживала перед ней и доводила до галлюцинаций. Вера все позабыла, позабыла, где она. Она ежилась в своей весенней мантилье, как будто холодный ветер и дождь картины пронизывали ее насквозь...
   "Брошены..." "Именинный пирог из начинки людской..." Она так ушла в картину и в свои мысли, что вздрогнула всем телом, когда услышала сзади себя шаги. Странные были эти шаги и так отвечали картине. Одна нога стучала, как обыкновенно стучат каблук и подошва по полу, другая пристукивала деревянно.
   Невысокого роста офицер в длинном черном сюртуке роты Дворцовых гренадер, так называемой "Золотой роты", с солдатским и офицерским Георгиевскими крестами на груди входил в комнату. У офицера было молодое лицо и белые, седые волосы. Щеки и подбородок были тщательно побриты, небольшие русые бакенбарды отпущены по сторонам. Одна нога у него была в сапоге, вместо другой из длинной штанины с алым кантом торчала круглая деревянная култышка. Вера внимательно посмотрела на него и по глазам, серым, дерзновенно-смелым и в то же время грустно-задумчивым, узнала князя Болотнева. Она пошла навстречу князю.
   - Князь, - сказала она порывисто, - вы не узнали меня?
   - Как не узнать! А давно слежу за вами.
   - Почему же не подошли?
   - Я не смел сделать этого. Я дал слово не говорить с вами, не бывать у вас, но я давно слежу за вами, и я все про вас знаю.
   Вера не обратила внимания на конец фразы. Ее поразило начало.
   - Кому вы могли дать такое слово? - хмуря пушистые брови, спросила Вера.
   - Вашему жениху Афанасию.
   - Афанасий никогда, ни одной минуты не был моим женихом... И... он... убит...
   - Я все это знаю.
   - И все-таки не смели подойти ко мне?
   - Может быть, только не хотел.
   Вера пожала плечами.
   - Я повторяет, - все про вас знаю. Подойти к вам, заговорить с вамп, это - все вам сказать! А сказать - нельзя...
   Вера побледнела. Ей показалось, что она стоит над пропастью. Надо было переменить разговор. Вера обернулась к картине и, стараясь быть спокойной, сказала:
   - Скажите... Эта картина... Правда?.. Так было?..
   - Нет, эта картина - ложь.
   - Да? В самом деле? Вы говорите... Ну а там? "На Шипке все спокойно" или "Траншеи на Шипке"... Мороз и вьюга... И мороз и горное солнце с его лиловыми тенями... Замерзающие часовые... Скажите тоже ложь?
   - Нет, там правда, - спокойно сказал Болотцев. - Так на Балканах замерзли сопровождавшие меня стрелки и проводник-болгарин. Тоже вьюга, снег и мороз... Меня спас Господь Бог... Да, может быть, тот спирт, которым в ту пору были пропитаны все мои жилы.
   - Хорошо. Так зачем же эта ложь? Этой панихиды.
   - Уступка толпе. То же, что сделал на лекции, где я вас видел, профессор Соловьев. Сорвать аплодисменты у толпы. И для того - покадить ей.
   - Ну, хорошо. Но разве на войне не так бывает?
   - Нет, Вера Николаевна, не так. Хоронят всегда торжественно. Если много убитых - в братских могилах, и все-таки приодевши покойников. У каждого из этих остались полковые товарищи, а Русский простолюдин, Русский солдат почтителен к мертвым. И если уж могли прийти священник, и причетник, то могли прийти и люди полка, а если они, допустим, в бою, пришли бы тыловые люди, из обозов, наконец, просто любопытные или болгары. Нет, так не хоронили и не хоронят. Бывает, что вовсе брошены... Это бывает... Бывает, что тела шли на постройку брустверов, как это было в третью Плевну, но если есть священник, есть панихида и похороны, то есть и народ. А это?.. Для уловления жалостливых душ.
   - Да-а, - сказала Вера и уже иными глазами посмотрела на картину. Священник не был больше живым и ладанный дымок мертво висел в воздухе.
   Было одиннадцать часов. Выставка запиралась, и сторож проходил по комнатам, звоня и приглашая посетителей уходить.
   Вера и князь вышли вместе.
   Веру раздражал стук деревянной ноги князя. Ей все казалось, что князю должно быть нестерпимо больно там, где кончается живая нога и начинается деревяшка. Этот стук сбивал ее с мыслей, и Вера молчала.
   Так дошли они до Невы и, по предложению Веры, - очень уж мешал ей стук деревянной ноги - сели на каменной скамье на набережной.
   Под ними беззвучно, без шелеста, без всплеска проносилась широкая и глубокая река. В белой ночи она блестела, как серебряная парча. Противоположный берег, где была крепость, тонул и прозрачном сумраке. Давно догорела заря, все погружалось в тихое оцепенение грустной белой ночи.
   - Вы мне сказали, князь, что все про меня знаете, тихи сказала Вора. - Что же это "все"?
   - Вы знаете: Суханов арестован.
   Вера вздрогнула всем телом. Она поняла - это и был отпет.
   - Да что вы!
   По военным кружкам идут аресты. Дегаев всех выдал... Вы и Дегаева знали?
   - Нет.
   - Партия Народной воли разгромлена до конца.
   Мимо них по булыжной мостовой проехал порожний извозчик с узкими дрожками на висячих рессорах. Он придержал лошадь и вопросительно посмотрел на женщину, сидевшую с офицером на скамье. Потом, точно рассердившись, что его не наняли, ударял лошадь кнутом и поскакал, громыхая колесами, к Фонтанке.
   Вера сидела, низко, низко опустив голову, и теребила пальцами края своей мантильи.
   - Что же мне делать? - едва слышно проговорила она дрожащим голосом.
   - Не знаю... Не знаю, - совсем так, как отвечал когда то Алеше, сказал князь.
   - Князь. - тихо, тихо шептала Вера, точно думала вслух, - я сознаю всю свою вину. Я считаю... И я много это время об этом думаю, - я должна... Должна казнить себя.
   - Самоубийство, Вера Николаевна, самый страшный грех...
   Последовало долгое, очень долгое молчание. Чуть слышно сказала Вера:
   - Как вы изменились, князь!
   - Да, я изменился.
   - Вы не тот, что были в Петергофе
   - Да, не тот. Я потому и следил издали, что считаю себя виноватым перед вами. В тот страшный для вас день, когда ваша юная, еще детская восприимчивая душа была смятенна, я бросил в вас семена сомнения. И толкнул вас на ложный путь...
   - Не вы толкнули, князь. Толкнули обстоятельства, обстановка, молодость, жажда чего-то нового... Пресыщенность праздной жизнью. Отсутствие настоящего дела. Вот я и пошла... Я и сама долго, очень долго не понимала, что там делается. Вернее, всерьез не принимала того, что замышляется. Очень мне все это казалось чудовищным. Меня подкупили простота и смелость всех этих людей... Их дерзание... Пошла так... Именно, просто - так!.. Если бы я любила, как любила Перовская Андрея, тогда и сгореть было можно... Я никого еще не любила, а теперь знаю - отравлена навсегда и никогда не полюблю никого. Знаете, князь, на землянике бывают такие цветы - пустоцветы, что ягоды не дают, - вот и я такой пустоцвет.
   Вера опять помолчала, потом чуть слышно сказала:
   - Я ведь ничего и не делала... Я только молчала...
   - Да - молчали... Вы, Вера Николаевна, одним своим присутствием среди них крепили их. Вся эта разношерстная, малокультурная толпа, видя Перовскую и вас с собой, верила в свое дело, в свою кровавую миссию. Вы были из того светлого мира, который они ненавидели и загасить который они поставили себе целью. Но все таки - почему вы пошли к ним?
   - И сама не знаю...
   Под ними тихо проносилась могучая Нева, и далеко за новым Литейным мостом уже розовела заря наступающего дня. От Летнего сада тянуло сладким запахом липовой почки, и все сильнее и радостнее становилось там чирикание и пение птиц в ветвях. Природа пробуждалась. Город же спал тяжелым, крепким, предутренним сном.
   Золотой точкой загорелся ангел на шпиле Петропавловского собора и по-утреннему грустно заиграли печальными перезвонами старинные куранты.

XXXIII

  
   - Прощайте, князь. И, прошу вас, не провожайте меня.
   Князь встал, поцеловал девушке через перчатку руку и снова сел
   Вера прошла несколько шагов. За ней упорно стучала деревяшка князя. Вера оглянулась. В тихом сумраке белой ночи далеко была видна Невская набережная. На ней не было ни души. Пока Вера стояла, не было слышно стука деревяшки, но как только она пошла, снова в такт ее шагам застучала деревянная нога князя.
   "Бог знает, что со мной творится - это галлюцинация слуха... Я с ума схожу..."
   Вера взяла себя в руки, старалась не слушать - деревяшка стучала. Вера останавливалась - переставала стучать деревяшка. Вера ускоряла шаги, и деревяшка ускоряла с ней. Вера замедляла - и деревяшка шла медленнее и стучала в такт ее шагам по граниту набережной.
   Мимо спящего Соляного города Вера прошла к Цепному мосту, перешла по нему Фонтанку и мимо розового здания цирка Чинизелли по Караванной вышла к Михайловскому манежу. Какая-то неведомая сила влекла ее потому скорбному пути, но которому ехал Император Александр II, последний раз возвращаясь с развода своих полков. И все так же неотступно стучала за ней невидимая деревянная нога.
   Ужас гнал Веру. Она сознавала, что этого не может быть, что Болотнев не идет за ней, и все-таки слушала и слышала стук несуществующей деревяшки. Она бежала, и будто призрак князя гнал ее туда, куда ей именно и не нужно было идти, гнал к "месту преступления".
   Там была построена временная деревянная часовня. В ней горели и в этот глухой ночной час лампады и свечи перед образами. Часовой Дворцовой роты в старинной мохнатой, высокой медвежьей шапке стоял подле.
   Вера не посмела подойти к часовне: она перешла на другую сторону канала и тою стороною, боязливо поглядывая на часовню и все преследуемая стуком ноги, прошла мимо. Мурашки бежали по ее толу, волосы шевелились на голове, она была уже вне себя. Ей казалось, что все это снится в каком-то страшном кошмарном сне, что ничего этого нет, и в то же время понимала, что это не сон, а какой-то сплошной ужас.
   Стук ноги гнал ее дальше. Вера перешла пустынный Невский у Каменного моста и по узкой набережной канала пошла к Казанскому собору.
   Память точно листала страницы ее прошлого. Вот здесь она была на первой студенческой сходке, вот здесь ее ударил плетью казак, после чего и началось ее искание новых путей. И здесь... Это было самое страшное... Однажды здесь стояла она по просьбе Перовской настороже, когда с портомойного плота Перовская и Желябов погружали в канал два с половиной пуда динамита в резиновых мешках, чтобы взорвать мост, когда Государь поедет по нему. Тогда ей казалось это героизмом, интересным поручением, теперь...
   Деревянная нога недаром ее преследовала и гнала куда-то. Это призрак. Это совесть стучала за ней. Куда-то вела... Только - куда?
   В узком месте канала, где была только пешеходная панель, в наружной стене коричневато-серого собора, уже освещенного начинающимся рассветом белой ночи, показалась вделанная в стену большая икона Казанской Божией Матери. Вера знала, что за стеной висит та самая чудотворная икона, около которой она когда-то так страстно молилась... В фонаре малинового стекла тихо мигала лампада.
   Кругом было пусто. Крепким сном спал город.
   Красный свет, как маяк, манил Веру. Она бросилась к иконе и упала на колени перед Божией Матерью. Она забилась лбом о холодные сырые гранитные плиты тротуара, потом перекрестилась и затихла, устремив глаза на освещенный утренним светом образ.
   Тихо, тихо стало на душе. Где-то далеко, точно не в этом свете, просыпался город. Гудел гудок на фабрике, прогремел дрожками ночной извозчик. Вера ничего не слышала. Она затихла, вся уйдя внутрь себя. И из какой-то глубокой, нутряной, детской дали прошлого, из самых тачных недр все наплывали и наплывали давно слышанные и когда-то за няней заученные молитвенные слова. Казалось - давно и навсегда позабытые.
   - Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго... за всех молиши Сына Твоего Христа Бога нашего и всем твориши спастися в державный Твой Покров прибегающим: всех нас заступи, о, Госпоже, Царице и Владычице, иже в напастех и в скорбех и в болезнех обремененных, грех многими, предстоящих и молящихся Тебе умиленною душою...
   Вера земно поклонилась, откинулась назад и с тяжким вздохом повторила: "Умиленною душою".
   Слезы лились из ее глаз... И вместе со слезами Вера ощущала, как умиление сходило на нее. Все то, что было - земное, отлетало от нее, она как будто очищалась, готовясь к чему-то давно продуманному, но никогда еще себе до конца не высказанному.
   - Сокрушенным сердцем, - шептала Вера, забыв, где она и что с ней, - пред пречистым Твоим образом... Со слезами... со слезами... со слезами...
   И слезы сами лились из глаз. Всхлипывания становились реже, Вера дышала легче и свободнее...
   - Всепетая, от рова и глубины прегрешений возведи...
   Вера содрогнулась, вспомнив, в какую пропасть, полную всякой мерзости, она попала и, глядя с глубокой верой и мольбой на образ, вдруг почувствовала, что какая-то сила поднимает ее и ведет из этой темной могильной пропасти.
   Все легче и легче становилось на сердце, слезы иссякали, глаза яснели, новая твердость стала во всем теле. Вера встала с колен, с глубокой благодарностью посмотрела на образ, трижды перекрестилась и повторила уже с силой и верой:
   - Пречистая Богородица предваряет на помощь и избавляет от великих бед и зол!
   Вера чувствовала, что она уже избавлена от бед и зол, она знает, до конца знает, что она должна делать.
   Вера пошла назад по каналу. Деревяшка не стучала за ней. Навстречу над домами поднималось яркое, слепящее солнце.
   Все казалось чистым и омытым в пустом еще городе. Неведомая сила несла Веру вперед к новой, определенной и ясной цели.

XXXIV

  
   Прислуги Афиногена Ильича не посмела скрыть от старого генерала, что "барышня не ночевали дома и еще не вернувшись".
   Страшно встревоженный, генерал сейчас же послал за Порфирием. Тот приехал с Лилей. Не было и тени подозрения, что тут могло быть "романическое" приключение - слово любовное само собою исключалось. Не такая была Вера и притом - Ишимская! Мог быть только несчастный случай. Раздавили на улице.
   Порфирий помчался в канцелярию градоначальника. Исчезновение Веры Николаевны Ишимской, внучки любимого генерал-адъютанта в Бозе почившего Царя-Мученика, подняло на ноги всю городскую полицию. Уже к вечеру Афиногену Ильичу был доставлен подробный полицейский отчет о городских происшествиях за то время, что Веры не было дома.
   Нигде не было ни задавленных, ни случайно убитых. Благополучный был день. И пожар был только один, на Охте, и тот был скоро погашен. В городском морге не было подходящих покойников. В больницы, как казенные, так и городские и частные, не доставляли ушибленных и не являлась ни одна молодая девушка.
   Только было одно показание, которое осторожным шепотом доложил Порфирию пристав Василеостровской части: будто чин речной полиции под утро усмотрел со своего поста у Николаевского моста, что в воду бросился какой-то человек, но мужчина или женщина, того чин этот разобрать не мог. Хотя и белая была ночь, но именно потому, что белая, - трудно было ясно видеть. Чин этот бросился было к лодке, но не слыша криков о помощи и не видя никого, кто барахтался бы в воде, поленился отвязывать лодку.
   Это был единственный след, и тот какой-то неверный. О нем решили не говорить Афиногену Ильичу, но Порфирий и графиня Лиля просили полицию давать им сведения, если будут обнаруживаться тела утонувших женщин.
   В июле, когда знойное лето висело над Петербургом, и на улицах пахло горящими в окрестностях Петербурга лесами, Порфирия, жившего на даче в Петергофе, известили из Сестрорецкого стана, что море выбросило на берег труп молодой женщины, сильно разложившийся, пробывший в воде долгое время, и что "по распоряжению исправника, вследствие отношения Санкт-Петербургского градоначальника от 4-го мая сего года за N14571 тело не будет предано погребению до распоряжения вашего высокоблагородия".
   Порфирий с Лилей решили поехать и сами посмотреть - могло быть это тело несчастной Веры.
   Это было длинное и утомительное путешествие. Приехали в Петербург и оттуда на извозчике потащились на Лисий нос, где было найдено тело.
   Тело находилось под присмотром полицейского урядника и было накрыто рогожей.
   Второй раз приходилось Порфирию в таких страшных обстоятельствах опознавать покойников. Перед ним вставала ненастная Плевненская ночь, Горталовская траншея и в ней тело его сына. С лицом изуродованным до неузнаваемости. Тут было еще хуже. Уже вечерело, когда в сопровождении станового Порфирий и
   Лиля подошли к пустынному, плоскому берегу залива. Стражник при шашке сидел на камне. Он встал при приближении приехавших и поднял рогожи.
   Полуобнаженное смрадное тело лежало на песке.
  
   Это не могла быть Вера. Вообще невозможно было определить, кто это был. Темные пятна полного разложения покрывали зеленоватое тело. Волосы совершенно сошли с головы, и череп был обнажен. Глаза провалились, и нос запал. Только светлые, яркие, блестящие зубы, видневшиеся из источенных тлением губ, говорили, что труп принадлежал молодой и здоровой женщине. Зубы были похожи на Верины. Нестерпим был трупный запах. Он более всего мешал усвоить, что это могла быть Вера.
   Остатки платья - темная юбка, изорванная о камни, простые чулки, башмаки, совершенно рыжие от долгого пребывания в воде, - все это настолько утратило цвет и форму, что только тщательное исследование их могло установить качество и цвет. На такое исследование ни у Порфирия, ни у Лили не хватило духа.
   Молча стояли они оба над трупом. Пресная вонь тления застревала в ноздрях. Она потом долгие дни преследовала Порфирия и Лилю.
   - Нет, это не Вера, - решительно сказал Порфирий. - Я не допускаю мысли, что это - Вера.
   И про себя вспомнил, как и там, на Горталовской траншее, он тоже отказался признать в изуродованном теле своего милого Афанасия.
   - Так разрешите - к погребению? - спросил становой.
   Порфирий еще раз бросил взгляд на труп. Обнаженный череп точно смеялся белыми зубами и был страшен. Удушающий запах шел от тела. "Это - Вера?"
   Шейные позвонки торчали прорванную местами кожу. Ужасна была смерть в своем разрушении.
   - Конечно, к погребению, - быстро сказала Лиля. Она чувствовала, что сейчас лишится чувств от трупного запаха. Порфирий внимательно разглядывал труп. Зубы были положительно Верины.
   - Да... К погребению. - раздумчиво и как бы колеблясь, сказал Порфирий.
   Весь долгий путь Порфирий и Лиля молчали. И только к Петергофе, когда сели в уютное, продушенное Лилиными духами тесное купе. запряженное парой рыжих кобыл с короткими хвостами, Порфирий тихо сказал:
   - А что, если это и точно - Вера?
   - Подумаешь! - воскликнула Лиля. - Такой запах! Я и ужинать сегодня не буду... Какой ужас! А ты! Вера!

XXXV

  
   Прошло два года. Шло благополучное, твердое, сильное царствование Императора Александра III. Европа благоговела перед Россией. Англия поджала хвост.
   Афиноген Ильич умер от тоски и бездействия. Он не подошел к новому царствованию. Над ним реяли тени Бисмарка и Мольтке, а немцы были не в моде. С потерей внучки он остался совсем одинок. Лиля, правда, была трогательной невесткой и часто навещала его, но живого, близкого человека в самом доме не было. В полном сознании, исповедавшись и причастившись, соборовавшись, под чтение отходной, со свечой в руке отошел в вечность старый генерал-адъютант, и только Флик и Флок в полной мере ощутили его уход из жизни.
   Красивая была смерть, и такие же красивые и богатые были похороны. Великие Князья, генералитет провожали покойного до Александро-Невской Лавры. Грем

Категория: Книги | Добавил: Anul_Karapetyan (27.11.2012)
Просмотров: 477 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа