ustify"> Смело в бой пойдем, друзья!
Бейте, режьте, не жалея,
Басурманина-врага!
Из своего дальнего угла Вера увидела, как у старого Афиногена Ильича слезы навернулись на глаза. Графиня Лиля смотрела на Порфирия с такой нескрываемой и напряженной любовью, что Вере стало стыдно за нее. Несколько минут все молчали, потом тихим голосом сказал Афиноген Ильич:
- Ну вот, и слава Богу, что так все обошлось. Сына отдал за честь и славу России, свою, и не малую кровь пролил... Благодари Господа Бога, что вынес тебя из войны, хотя и подраненным, но здоровым... Что думаешь теперь делать? Когда свадьба?
- Свадьба в январе, - сказала, сияя прекрасными глазами, графиня Лиля.
- Меня прикомандируют к Академии колонновожатых.
- А! Ну, и отлично! А те?.. Что же? Без крови и жертв война славы и чести не имела бы... Ну, я Балканы зимой перейти - невозможно!.. Это говорят военные и большие авторитеты. Никому невозможно!.. Ни Гурко, ни Скобелеву! Просто никому! Даже и Суворову невозможно, - а его у вас нет... Невозможно!!
- Берись! Раз, два, три, берись!
Треск... Какое-то звяканье, шорох, шум, и опять тишина могилы. Сыплет снег. Все бело кругом. Лес, круча, камни... Появившиеся было в небе оранжевые просветы, словно дымом, затянуло снеговыми тучами. По-прежнему воет вьюга, старый дуб шелестит оставшимися ржавыми листьями и стонет под ветром.
И опять, и теперь уже совсем близко, в морозном, редком горном воздухе четко слышны человеческие голоса.
- Берись!..
- Откровенней, братцы! Тащи откровенней!
- Не лукавь, Василий Митрич!
И "Дубинушка"...
Хриплый, простуженный, сорванный голос начинает:
- Эх, дубину-ушка, ухнем!
Хор, человек двадцать, подхватывает:
- Да зеленая сама пойдет... Идет!.. Идет!.. Идет!..
- Откровенней, братцы! Берись! Раз, два, три - берись!
Шорох, треск - и тишина... Растаяли голоса, смолкли. Точно и не было их совсем. Ветер свистит в лесу. Залепляет вьюга обмерзлые стволы осин крупным снегом. Стынет сердце. Князь Болотнев приподнял голову и усилием воли прогнал начавший одолевать его сон. Час тому назад - вон за тем снежным бугром - заснули, чтобы никогда уже не проснуться, сопровождавшие князя стрелки - охотники - Шурунов и Кошлаков и с ними проводник болгарин. Князь был послан от генерала Гурко отыскать колонну генерала Философова. На карте казалось просто - спуститься с перевала, пройти сквозь лес - и вот она дорога на деревни Куклен и Станимахи, где должна проходить колонна 3-й гвардейской пехотной дивизии. Так и болгарин говорил. А как пошли по колено, по грудь в снегу, как начались овраги, буераки, крутые подъемы, как обступил кругом черный лес - стало ясно: не пройдешь напрямик - и назад не вернешься. Ночь кое-как переночевали, а, когда с утра пошли голодные, прозябшие, стали выбиваться из сил, обмерзлые люди свалились и заснули вечным сном.
Инстинкт самосохранения толкал вперед князя Болотнева. Он стал из последних сил карабкаться на гребень и вдруг услышал голоса.
Сон?.. Галлюцинация слуха?.. В глазах туман, в ушах гул и слабое сознание: нужно сделать еще усилие и подняться, во что бы то ни стало подняться еще немного. Нужно посмотреть, что там, за гребнем? Поднялся.
Совсем близко, шагах в пятидесяти, по скату горы вьется узкая дорога и по ней чернеют, белеют, сереют занесенные снегом люди. Солдаты с лямками на плечах впряглись в орудие, другие ухватились руками за колеса, натужились, напружились, и тяжелая "батарейная" пушка с коричневым, в белом инее телом вкатилась на гору. Офицер в легкой серой шинелишке, с лицом, укрученным башлыком, распоряжался.
- Вторая смена, выходи, - крикнул он, повернулся и увидал спускавшегося с кручи Болотнева.
- Кто вы? Откуда? - крикнул он и, поняв состояние Болотнева, закричал:
- Эй, послать скорее фельдшера пятой роты сюда. Идемте, поручик... Совсем ознобились? Так и вовсе замерзнуть недолго.
В изгибе дороги горел в затишке у песчаного обрыва костер. От огня песчаная круча обтаяла, и было подле нее тепло, даже жарко, как у печки. Здесь сидели несколько офицеров и солдат отдыхавшей смены. У кого-то нашлась во фляге водка. Услужливый солдат-гвардеец одолжил Болотневу кусок черного сухаря. Оттерши губы - они не повиновались князю, - Болотнев рассказал, кто он и зачем послан.
- Это и есть колонна генерала Философова, - сказал офицер, угощавший князя водкой. - Вы в лейб-гвардии Литовском полку. Благодарите Бога, что так удачно вышли. Отогревайтесь у нас. С ними и пойдете.
В тепле костра отходили озябшие члены. Нестерпимо болели ознобленные пальцы, клонило ко сну, и то, что было вокруг, казалось странным чудодейственным сном.
В стороне стояли отпряженные, обамуниченные артиллерийские лошади. По дороге вытянулись передки и орудия. Рослая прислуга гвардейской артиллерийской бригады и солдаты-Литовцы по очереди на лямках и вручную тащили орудие за орудием по обледенелому подъему на гору.
Снег перестал сыпать. Стало потише. Солдат принес охапку сучьев и подбросил в огонь. Пламя приутихло, зашипело, белый едкий дым повалил в лицо Болотневу, потом пламя победило, заиграло желтыми языками. Теплый, синеватый воздух заструился перед глазами князя. Все стало казаться через него необыкновенным, точно придуманным, стало слагаться в сложное, необычайное сновидение.
Откуда-то сверху закричали:
- Посторонись!
- Обождите маленько! Дайте проехать...
С горы, на осклизающейся лошади, ехал казак в помятом, порыжелом кителе, укрученном башлыком и какою-то красной шерстяной тряпкой. Казак был в ватной рваной теплушке неопределенного цвета, с ловко прилаженной на поясной портупее шашкой, с винтовкой в кожаном чехле за плечами. Он держал в руке большой черный узел. За ним верхом на казачьей лошади ехал пожилой священник в меховой шапке и шубе на лисьем моху.
Казак остановил лошадь как раз против Болотнева и сказал:
- Слезайте, батюшка. Тута оно и будет. Самое это место. Вот она, метка моя.
Казак показал на молодую осину, росшую с края обрыва. На ней ножом был вырезан восьмиконечный крест. След ножа был совсем свежий, белый, не успевший покраснеть.
Офицеры и с ними Болотнев подошли к краю пропасти. Черные скалы отвесно ниспадали вниз. Далеко в глубине курила и мела метель. Все было бело и пустынно. Священник слез с лошади. Казак привязал свою и священникову лошадей к дереву, развязал узел и подал священнику бархатную скуфейку, епитрахиль, крест и кадило и, подбросив из костра уголька в кадило, раздул его. Потом раскрутил свой башлык и тряпку и снял кивер. Зачугунелое от мороза, темное лицо под копной упрямых русых волос стало сурово и торжественно.
- Пахом? - оборачиваясь к казаку, спросил священник.
- Пахом, батюшка... Пахом его звали. Нижне-Чирской станицы казак Пахом Киселев.
Священник кадил над пропастью. Он пел жидким тенором, казак, задрав кверху голову, вторил ему, упиваясь своим голосом.
- Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, - звучало над пропастью подле потрескивающего костра похоронное пение.
- Житейское море, воздвизаемое зря, - начинал священник, и казак жалобным, точно поющим, голосом подхватывал: - Напастей бурею.
Оба голоса сливались имеете умиротворенно:
- К тихому пристанищу, к Тебе прибегох.
Офицеры и солдаты-Литовцы стояли кругом, сняв фуражки. Все это было так необыкновенно, странно и удивительно.
- Вечная память!.. Вечная память, - заливался казак с упоением, и теперь ему вторил священник и крестил пропасть крестом.
Священник взял ком снега и, глядя вниз в жуткую бездну пропасти, бросил его со словами:
- Земля-бо еси и в землю отыдеши.
За священником бросил ком снега казак, и потом стали бросать офицеры и солдаты. Все набожно крестились, еще ничего не понимая.
- У-ух, - сказал кто-то из офицеров, глядя, как долго летел, все уменьшаясь, ком снега.
- Глыбко как, - сказал солдат.
Казак принял от священника кадило, скуфью и епитрахиль и увязывал все это в узел. К казаку подошли офицеры.
- Что тут такое случилось, станичник?
- Дык как же, - сказал казак, привязывая узел к седельной луке. - Сегодня ночью эго было. Ехали, значит, мы от генерала с пакетом. А у его, у Киселева то ись, конь все осклизается и осклизается. А ему говорю: "Ты, брат, не зевай, придерживай покороче повод". Гляжу, а его конь, значит, падает у пропасть. Я кричу: "Брось коня, утянет он тебя", - а он: "Жалко, - говорит, - коня, доморощенный конь-от", - и на моих на глазах и опрокинулся с конем в бездную. Я стою, аж обмер даже. Ухнуло внизу, как из пушки вдарило. Я слушаю, чего дальше-то будет? И не крикнул даже. И тут враз и метель закурила. Ну, я вот пометку сделал на дереве, чтобы отслужить об упокоении раба Божия... Чтобы, значит, все по-хорошему, родителям сказать, что не неотпетый лежит он у пропасти. Спасибо, батюшка, поедемте, что ли. Путь далек.
Священник взобрался на лошадь, и оба поехали наверх и скрылись в лесу, за поворотом дороги.
Были? Не были? И были, как не были. Так и потом князь Болотцев, вспоминая все это, не знал - точно все это было или только приснилось в морозном сне у костра.
На ночь, было приказано стать, где стояли, вдоль Старо-Софийской дороги. Далеко внизу, извиваясь по краям дороги, засветились костры. Кое-где раскинули палатки. Старый полковой доктор Величко переходил от костра к костру, осматривал и оттирал ознобленных.
Князя Болотнева пристроили к 5-й роте штабс-капитана Федорова. И только офицеры устроились, уселись вокруг костра, как в отсвете его появилась высокая фигура командующего вторым батальоном капитана Нарбута.
- Вы вот что, господа, прошу не очень-то тут разлеживаться. Ознобленных много, потрудитесь по очереди каждые полчаса обходить роты и не позволять, чтобы солдаты засыпали. Народ приморился, а мороз жесток. Доктор Величко сказал - уже за восемнадцать градусов перевалило. Долго ли до греха? Заснет и умрет. И сами - не спать!
- Трудновато, господин капитан, - сказал Федоров.
- Будем, Иван Федорович, мечтать, - вздыхая, сказал белокурый, безусый молодой офицер с такими нежными чертами лица, такой хорошенький, с таким глубоким грудным женским голосом, что его можно было принять за переодетую девушку. - Мечтать о камине, о горящих письмах, искрах прожитой любви, пережитого счастья, о знойном юге, об Александрийских Египетских ночах и смуглых красавицах, полных африканской страсти.
- Поэт!.. Мечтать о прожитой любви!.. В твои-то годы, Алеша!.. Сочини нам лучше стихи, а мы их на песню положим и будем петь в нашей пятой роте.
Алеша покраснел и застыдился. Капитан Нарбут пошел дальше по ротам. Из темной ночи в свете костра появился красивый ефрейтор. Он принес дымящийся паром котелок и, подавая его офицерам, сказал:
- Ваше благородие, извольте, кому желательно, сбитеньку солдатского, горячего.
Застучали о котелок жестяные кружки и мельхиоровые стаканчики.
- Славно!.. Спасибо, Игнатов. В самый раз угодил.
- Рад стараться. Допьете, я еще вам подам.
- Ну так как же, Алеша, стихи?
- Зачем мне сочинять, когда давно и без меня сочинили стихи, так подходящие к тому, что теперь совершается.
- А ну? Говори...
- Читайте, Алеша.
- Мы идем на Константинополь, господа. Мы возьмем Константинополь! А двадцать два года тому назад сочинили на Дону про это такие стихи.
Алеша распевно, стыдясь и смущаясь, стал говорить. Солдаты придвинулись к костру и слушали, как читал стихи Алеша:
Стойте крепко за святую,
Церковь, общую нам мать.
Бог вам даст луну чужую
С храмов Божиих сорвать.
На мостах, где чтут пророка,
Скласть Христовы алтари.
И тогда к земле Востока
Придут с Запада Цари.
Над землею всей прольется
Мира кроткая заря
И до неба вознесется
Слава Русского Царя!
- Вот, - совсем по-детски заключил смущенный Алеша.
Офицеры примолкли. Из темноты, от песчаного пристенка раздался простуженный, грубый солдатский голос. Кто-то с глубоким чувством сказал:
И до неба вознесется
Слава Русского Царя!
Ротный Федоров узнал голос.
- Ты чего, Черноскул? - сказал он.
- Я ничего, ваше высокоблагородие. Очень складно и душевно их благородие сказать изволили. Как у церкви, молитвенно очень.
- Вот и я думаю, - сказал Алеша, и Болотцев увидал, что крупные слезы блестели в Алешиных глазах, отражая огонь костра. - Вот я и думаю - мы уже на Балканах. Еще одно усилие, и вот он, южный склон. Долина Тунджи и Марицы! Долина роз!.. А там Филиппополь, Адрианополь и... Константинополь! Заветные мечты Екатерины Великой сбудутся. Славяне станут навсегда свободны... На место Олегова щита на вратах Цареграда. будет повешен Александром православный крест. Какая это будет красота! И это мы. Лейб-гвардии Литовский полк!.. Тут и про мороз забудешь. Вот какое у нас было прекрасное прошлое! Мы создадим великое будущее!
- А ты слыхал, Алеша, - жестко сказал черноусый поручик с темным закоптелым лицом, - о прошлом думают дураки, о будущем мечтают сумасшедшие, умные живут настоящим.
Лежавший по другую сторону костра на бурке князь Болотнев вскочил.
- Послушайте, - сказал он, - чьи эти слова?.. Это ваши слова?
- А вы разве сами не знаете? - сказал поручик. Это сказал или дурак или сам сумасшедший, - взвизгивая, закричал Болотнев и подошел к офицерам.
- Однако это сказал ни тот и ни другой, это сказал - Наполеон!
- Наполеон? Ну что из этого? Разве не ошибался Наполеон? Да и кто не ошибался? Наполеон писал свои воспоминания, а кто вспоминает, значит, думает о прошлом, тот, значит, - дурак! Значит, он сам дурак! Когда он замышлял поход на Россию, взятие Москвы - он думал о будущем... Сумасшедший!.. Да понимаете ли вы, - кричал Болотцев, топчась у костра, - у нас нет настоящего! Нет!.. Нет!.. И нет!! У нас есть, вернее только было только прошлое и будет будущее! Вот я сделал шаг от костра, - Болотнев и точно отошел на шаг от костра. - И этот шаг, то место, где я только что стоял, - уже в прошлом. Оно ушло. Его нет, и я могу только вспоминать о нем. Это все равно - миг один, одно мгновение прошло или прошли века - они прошли!! Их нет! И, когда придет наш конец, вся жизнь станет прошлым - перед нами откроется новое будущее! Как и сейчас каждое мгновение перед нами открывается - будущее!..
Лицо Болотнева горело, как в лихорадочном огне. Глаза сияли, отражая пламя костра.
- Он бредит, - сказал штабс-капитан Федоров. - У него лихорадка.
Болотнев не слыхал его. Он продолжал и, точно, будто в бреду:
- Вся моя прошлая жизнь - одно воспоминание. Скверное, скажу вам, господа, воспоминание. Ошибка на ошибке - гнилая философия Запада. И я познал, что есть только одна философия и выражается она коротко: "Чаю воскресения мертвых и жизни будущего века, аминь!" В этих восьми словах вся мировая философия, все оправдание и смысл нашей жизни, и этом бесстрашие и мужество нашего солдата, в этом счастье и примирение с самой ужасной судьбой, примирение с нищетой, бедностью и страданиями этого мира!.. Как могли все эти заумные философы, которых и изучал и кому я верил, проглядеть эти восемь слов?! Вся моя будущая жизнь потечет по иному руслу. Не по марксовской, энгельской указке, не по Миллю, Спенсеру, Бюхнеру, Дарвину и прочим болванам-философам, в большинстве иудеев, заблудившихся между трех сосен, но по Евангелию... И служить я буду не народу, но Государю и Родине и верить буду не в то, что я произошел от обезьяны, по что я создан по образу и подобию Божию, и буду ждать, пламенно ждать воскресения мертвых!..
Шатаясь, как пьяный, Болотнев подошел к краю пропасти и, остановившись на том месте, где священник днем отпевал казака, крикнул в бездну:
- Пахом Киселев, ты меня слышишь?
Все притаилось кругом. Прошло несколько томительных странно жутких мгновений. Чуть потрескивал костер. И вдруг из темной бездны, издали, глухо, но явственно ответило эхо:
- Слышу-у-у!!
Все, сидевшие у костра, вздрогнули и переглянулись. Болотнев ухватился руками за осину и нагнулся к пропасти. Он крикнул страшным голосом:
- Станица! Слышишь?
Снова издалека, но теперь чуть слышно и не так ясно донеслось:
- Слышу!
Болотцев пошатнулся и свалился бы в пропасть, если бы к ному не подбежали офицеры и не оттащили от края обрыва.
- Алеша, - сказал Федоров, - сведи его к доктору Величко... У него, должно быть, жар...
Обледеневшие зубы Болотнева стучали о кран манерки со спиртом. Диктор Величко стоял над князем.
- Вот так... Славно, хорошо, доктор милый. По жилам тепло побежало... И страхи прошли. Теперь уснуть бы немного, капельку, капелюшечку!
- Уснуть никак нельзя, поручик. Уснуть - умереть...
- Гамлет, доктор, сказал: "Умереть - уснуть..."
- А у нас, поручик, наоборот: уснуть - умереть. Вон, видите, - лежат... и оттереть не успели...
- Что же, доктор, - им жизнь будущего века. Тоже неплохо... Еще глоточек, диктор... Я ведь очень любил выпить... Мысли проясняет и тепло по жилам; так это приятии...
- И выпить не дам... Сидите, грейтесь у костра. Гоните дрему... Ходите...
- Легко сказать - ходите... Я устал, доктор, дьявольски устал и спать, спать так охота!.. И мне страшно здесь, в лесу.
- А вы пойдите и людям помогите. Вон, видите, пошли снова к орудиям.
И точно, стало светлеть; еще не было настоящего рассвета, но ночь уже уходила, и предметы в прозрачном горном воздухе стали виднее, на дороге раздались крики:
- Раз, два, три, берись!.. Бе-е-ерись!..
- Откровенней, братцы! Берись!..
К полудню взобрались наконец на вершину. Снег сыпал и ветер завывал в лесу. На обшироной голой лесной прогалине отряд стал в резервном порядке. Равнялись во вздохам и брали "в затылок", как на Мокотовском поле, в Варшаве. Обмороженные, занесенные снегом - белыми, снежными богатырями стояли Литовцы по колено в снегу. Артиллерия запрягла лошадей, орудия взяли на передки.
Дружно, по команде, взяли "на караул". Командир полка барон Арисгофен подъехал к полку.
- Литовцы!.. Мы на Балканах! - сказал он. - Поздравляю вас. Спасибо, молодцы, за беспримерный в истории подъем!
- Рады стар-р-раться, ваше превосходительство-о-о, - грянул дружный ответ.
Командир полка ехал вдоль фронта батальонов. Темные, обмороженные, исхудалые лица с выдавшимися скулами, с голодными, запавшими глазами поворачивались за ним.
Трое суток шли без горячей пищи... Трое суток - черствый, черный солдатский сухарь да вода из-под снега. У каждого было что-нибудь озноблено. В башлыках, в оборванных, обожженных пламенем костров шинелях, измученные подъемом на гору, гордо, с высоко поднятыми головами стояли они. Какая слава была у них и прошлом, какие подвиги готовились совершить они и будущем!..
- Песельники, перед роты!
Бегом но снегу, откашливаясь, выбежали солдаты. Взвились на плечи запорошенные снегом ружья, первая рота качнулась и стала выходить на дорогу.
Сквозь вой метели раздался хриплый, простуженный голос запевалы:
Нам сказали про Балканы,
Что Балканы высоки!..
Трое суток проходили
И сказали - пустяки!..
Рота дружно подхватила:
Гремит слава трубой,
За Дунаем, за рекой.
По горам твоим Балканским
Раздалась слава про нас!..
Князь Болотцев шагал с пятой ротой, рядом с Алешей. Снег по колено; шли маленьким шагом, задыхались люди, морозный воздух схватывал горло. Запевала в пятой роте звонким тенором выводил:
Справа - дьявольские кручи,
Слева - скалы до небес...
Перед носом ходят тучи,
За ноги хватает бес...
Песельники дружно приняли:
Гремит слава трубой,
Мы дрались, турок, с тобой.
По горам твоим Балканским
Раздалась слава про нас!..
- Эх, лихо-то! Эх, славно-то как, - в такт песне говорил князь и присоединял свой голос к голосам поющих солдат...
- Люблю!.. Не унываем!.. Не унывать, ребята!..
У спуска с горы остановились. Командиры батарей, полковники Альтфатер и Ильяшевич стояли, спешившись, и старый фельдфебель в шинели, расшитой золотыми и серебряными шевронами, в заиндевелых, нафабренных черных бакенбардах, громадный и могучий, как русский медведь, сильный и крепкий, докладывал, разводя руками в белых перчатках:
- И в поводу, ваше высокоблагородие, не спустишь! Эва, круча и опять же лед! Чисто масленая какая гора! Лошадей не удержишь, из хомутов вылезут.
- Придется опять пехоту просить, - нерешительно сказал Ильяшевич, - людьми спускать.
- И людям, ваше высокоблагородие, тоже никак не сдержать; как ее подхватит, понесет - людей покалечит. Сорвется в пропасть, не приведи Бог...
Орудия загромоздили дорогу. Пехота остановилась сзади. Смолкли песни. Ездовые слезли с лошадей. Мороз стал еще крепче. Вьюга стихла. только ветер шумел в лесу. На мгновенно проглянуло желтое, негреющее солнце.
- Разве вот чего, - помолчав, сказал фельдфебель, - ежели ее к дереву привязать. Срубить какое раскидистое дерево и к комлю привязать за колеса. И как на тормозу спущать...
- А что же?.. И точно... - согласился Альтфатер. Застучали в лесу топоры. Валили деревья, привязывали их к орудию сзади, за колеса, на хобот садился бомбардир-наводчик.
Пехота окружала пушку.
- Ну, братцы, помаленьку, накатывай.
Пушка катилась на спуск, дерево держало ее, на дерево садились люди.
Литовский унтер-офицер подошел, покрутил головой и сказал:
- Ну чисто масляная - с гор катанье. А еще и Рождества не было.
С пушки кричали:
- Пошла, пошла, матушка!..
- Дер-жи!.. Дер-р-ржи, чер-р-рт!!
- Помаленьку, братцы, подавай закатываться, пусть помаленьку ползет!
- Ничего, управятся, сознательный народ!
Орудие за орудием, ящик за ящиком катились вниз. За ними в поводу сводили лошадей.
Спуск длился долго. Ночь застала полк на вершине.
На южном склоне Балкан стало полегче. Не то чтобы было теплее, но, казалось, теплее. Главное же, подтащили обозы, подошли ротные котлы и с ними кашевары и артельщики. Солдаты похлебали горячего варева и стали веселее. Похлебал с солдатами их ротных щей и князь Болотнев, но веселее не стал. Непонятная тоска, точно предчувствие чего-то страшного, сосала его под сердцем.
На южном склоне появились турки. В глубоком ущелье, занесенном снегом, под Ташкисеном, дрались с ними по колено в снегу. Утомление войск достигло предела.
Под вечер пятая рота Литовцев пошла на аванпосты и наткнулась в лесу на составленные в козлы русские ружья. За ними сидели и стояли, согнувшись и прислонившись к деревьям, солдаты. Князь с Алешей подошли к ним, никто не шелохнулся. Казалось, что это были не люди, но восковые фигуры; точно попали Алеша с князем и кикой-то военный паноптикум, или будто люди погрузились в глубокий летаргический сон и застыли в нем навеки. И только могучий храп и пар, поднимавшийся над ними от дыхания, говорил о том, что это живые люди.
Это оказался батальон Санкт-Петербургского гренадерского полка. Солдаты заснули от усталости на том месте, где окончили бой. Мороз, глубокий снег, движение по нему в бою, сломили их силы. В нескольких сотнях шагов от них, охваченные такой же бессильной дремой, недвижно стояли часовые турецких аванпостов.
В горах и лесах наступили Рождественские праздники. Под открытым небом, в лесу у раскинутой церковной палатки служили всенощную и хриплыми голосами пели солдаты:
- Рождество Твое, Христе Боже наш, возсия, мирови Свет Разума... В нем бо звездам служащие, звездою учахуся...
Блестящие, яркие, чужие и точно близкие звезды алмазами горели сквозь оголенные ветви осин и дубов.
Часто крестились солдаты. Князь стоял с певчими, пел с ними, но тоска не оставляла его.
"Что же? - думал он, - убит, что ли, буду?.. Но я смерти не боюсь. Это даже интересно - смерть... Чаю воскресения мертвых и жизни... какой-то новой жизни будущего века... Отчего же мне теперь так мучительно тяжело?"
3-го января 3-я гвардейская пехотная дивизия была направлена на Филиппополь. Туда собирался отряд генерала Гурко.
Был сильный мороз. Широкое, растоптанное войсками шоссе извивалось по крутому спуску. У многих побелели носы, и приходилось почти непрерывно оттирать уши да похлопывать рука об руку, железные затылки ружей жгли холодным сквозь рукавицы, но настроение в полках было бодрое. Шли широким ровным шагом; то тут, то там вдруг взовьется и понесется к синему морозному небу песня.
Изгиб дороги - и вот он, Филиппополь, показался внизу, и долине. В снежном блеске, под яркими лучами январского солнца был он неотразимо прекрасен. Стройные тонкие минареты белыми иглами возвышались над крышами больших домов, золотые купола мечетей сверкали на солнце, видны были пролеты узких улиц.
После тяжелого зимнего перехода, горных круч и лесных дебрей мерещились теплые дома, их городской уют.
Офицеры вышли перед роты. Полковой батюшка, протоиерей отец Николай, на немудрящей лошадке проехал в голову второго батальона. Жиденькая седая косичка его была опрятно заплетена и торчала из-под бархатной скуфейки. Седая бородка прикрывала исхудалые щеки. Батюшке шел седьмой десяток, но он ехал со всеми, исполняя требы, напутствуя умирающих, отпевая усопших. Голод и холод делил он со своими Литовцами.
Первый батальон взял "ружья вольно" и ходко пошел вниз по шоссе. Дрогнула, приняла ногу пятая рота, песельники запели:
Балканские вершины,
Увижу ль я вас вновь?
Софийские долины,
Кладбище удальцов.
Батюшка ехал с батальоном и все почесывал спину. Мучили его старые ревматизмы, в обледенелых стременах ныли усталые ноги. Батюшкин конь бодро выступал, подлаживаясь под ход батальона.
Весело разговаривали офицеры.
- Я, господа, - сказал штабс-капитан Федоров, - первым делом в баню. В Филиппополе-то, я думаю, знатные турецкие бани должны быть. Попариться и помыться, ах, как это хорошо будет!
- Нет, я спать, спать, спать, - томно сказал Алеша. - В тепле, на мягком.
- Да если еще и не одному, - поддержал Алешу черноусый поручик.
Федоров посмотрел на потиравшего спину отца Николая и сказал:
- Что, батюшка, заели? Потерпите немного. Вот он и Филиппополь, а там такие изумительные турецкие бани: в пестром кафеле полок, белые мраморные полы, скамьи из пальмового дерева. Все хворости вам выпарим, на двадцать лет моложе станете!
Молчит, хмурится седобородый батюшка. Мороз слезу выбивает из глаз на ресницы. Перед ним колышутся штыки четвертой роты, сзади запевала стройно выводит:
Идем мы тихо, стройно,
Все горы впереди...
Давайте торопиться
Балканы перейти...
Вдруг справа, из леса, за широким долом блеснуло пламя, белый клуб вылетел из-за деревьев; шурша и нагнетая воздух, все ближе и ближе настигая колонну, налетела граната и ударила сбоку в снег, не разорвавшись.
- Вот, господа, и турецкие бани начались, - хмуро сказал отец Николай, повернул свою лошадь и поехал назад к лазаретным линейкам.
По всей долине, над Филиппополем загремел артиллерийский огонь турецких батарей. Турки решили не сдавать города без боя.
Русские вошли в Филиппополь. Полки прошли через город с музыкой и песнями. Ни о банях, ни о ночлеге на мягкой постели не пришлось и думать. Сулейман-паша навалился со всей армией на усталые войска генерала Гурко. Надо было во что бы то ни стало оттеснить турок от Андрианополя.
Под вечер Литовскому полку было приказано, пройдя Филиппополь, свернуть на деревню Станимахи и атаковать урочище Каравач.
В сумраке быстро угасавшего зимнего дня замаячили стороною дороги силуэты конницы. Драгунская бригада с двумя конными орудиями пошла занимать высоты над Карагачем.
В шестом часу вечера, в том мутном свете, какой бывает зимней ночью от снега, когда дали исчезают и видны в снеговом отблеске только ближайшие предметы, 2-й батальон Литовского полка построил боевой порядок и направился на правый фланг турецкой позиции.
- Зачем вы идете, князь, с нами в бой? - спросил Алеша шедшего рядом с ним Болотнева. - Оставались бы при полковом резерве. Не надо испытывать Бога. Сказано: "На службу не напрашивайся".
- Мне скучно без вас, Алеша... Скучно все эти дни. Ничто меня не веселит. Может быть, бой меня встряхнет...
- Странно, что турки не стреляют, - сказал Алеша. - Жутко идти в тишину, в неизвестность, зная вместе с тем, что тут где-то и недалеко неприятель.
Медленно, по рыхлому снегу подвигались Литовские цепи. Снег был по колено, а кое-где, в низинах, люди проваливались и по пояс. Солдаты спотыкались о невидимые под снегом кукурузные стебли, ушибали о них ноги. То круто спускались в узкую балку, где совсем утопали в снегу, то карабкались по осыпающемуся скату наверх.
Кто-то кашлянул в цепи, и Алеша нарочно грубым голосом оборвал:
- Не кашлять там!.. Распустились!
- Я считал шаги, - прошептал Болотцев, - тысяча! Мы прошли уже половину расстояния до неприятеля, а все тихо.
И точно словами своими Болотцев вызвал турецкий огонь. Перед цепью в темноте казалось, что близко, близко вдруг вспыхнули огоньки ружейных выстрелов и... "тах... тах... тах..." затрещала, обнаруживая себя, турецкая позиция.
- Цепь, стой! Ложись! Огонь редкий... Начинай!..
В ответ прямо против пятой роты громко загремела турецкая батарея, дохнула жарким и ярким огнем, полыхнула снеговыми вихрями. Двенадцать орудий били против пятой роты, левее, где наступал 3-й батальон, гремело еще восемь. Гром выстрелов, вой несущихся, казалось, прямо на цепь снарядов, их оглушительные частые разрывы, все это смутило солдат, и огонь стал беспорядочным.
"Куда стрелять? По кому стрелять?.. Ничего не видно... Что же наша артиллерия, где же она?" - с тоской думали Литовцы.
Капитан Нарбут прошел вдоль цепей.
- Зря себя обнаруживаем, - проворчал он. - Штабс-капитан Федоров, прекратите эту ненужную стрельбу.
И. подойдя вплотную к ротному командиру, сказал тихо:
- Турки но нашему огню увидят, как нас мало.
Цепь затихла. Люди притаились в снегу. В темноте ночи, в хаосе громовой стрельбы и частых попаданий пулями и осколками им было страшно. Жалобно стонали раненые и просили вынести их.
- Что ж так, замерзать приходится... Холодно дюжа... Кровь стынет...
Князь Болотнев лежал рядом с Алешей.
- Хуже всего, - прошептал Алеша, - лежать под расстрелом и ничего не делать. Надо идти вперед, а то, если не пойдем вперед мы, солдаты пойдут назад, и тогда их не остановишь. Видите, уже кое-кто пополз. В темноте разве разберешь - раненый или так просто. Растерялся в темноте. Солдат наш великолепен, да тоже перетягивать нервы нельзя, можно и оборвать.
Сзади раздался приглушенный свисток. В темноте ночи в напряженности ожидания, когда что-то нужно делать, он показался громким и тревожным. В цепи все приподняли головы.
- Цепи, вперед!..
Все, как один, встали, взяли ружья наперевес и пошли навстречу пушечным громам. Ноги уже не чуяли глубины снега, усталость ночного движения пропала, нет больше и холодной мглистости ночи. Точно бесплотными стали Литовцы, бесплотными и невесомыми. Как духи, скользили они поверх снега. Душа овладела телом и понесла его навстречу смерти. Падали раненые и убитые, но никто не обращал на них внимания. Те, кто идет сзади, - подберут.
Шли прямо на двенадцать огненных жерл, непрестанно бивших, жарким огнем дышавших навстречу батальону.
Еще невидимые в ночи пушки обнаруживали себя вспышками огня. И то, что звук выстрела раздавался одновременно со вспышкой и уже наносило на цепи едким запахом порохового дыма, показывало близость батареи.
Полевая дорога с буграми и канавами, засыпанными снегом. пересекала путь Литовцев. Цепи залегли по канавам и открыли частый огонь по вспышкам орудийной канонады.
Сзади все подходили и подходили люди и вливались в цепи. Ротные поддержки и батальонный резерв вошли в первую линию. Цепь густела. Солдаты лежали плотно, плечом к плечу, локоть к локтю и в бешеной стрельбе, в сознании, что они не одиноки, казалось, забыли про опасность.
Турецкая батарея вдруг сразу смолкла... Прошло мгновение ужаснейшей, предсмертной тишины, более страшной, чем огонь, бывший раньше. И раздался залп. Турки ударили картечью.
Болотневу показалось, что земля поднялась перед ним дыбом, что пламя опалит его и всех, кто был подле. Тысячи пуль визгнули над снегом. Снег встал вихрем, земля посыпалась в лицо, Болотневу стало казаться, что вместе со снегом и землей сметен весь Литовский полк.
И опять на мгновение стала тишина. В нее вошел звенящий звук горна. От 2-го батальона подали сигнал: атака!
Тогда раздалось ужасное, громче пушечных громов "ура". Все вскочили на ноги и бросились на пышущие пламенем жерла пушек. Турецкая прислуга орудий встретила атакующих в сабли. Сзади бежали на выручку роты прикрытия.
Тогда настал миг - Болотнев явственно ощутил его миг мгновенной душевной боли, страшной удручающей тоски. Стало ясно: все пропало! Все ни к чему! Впереди гибель. Слишком много турок, слишком мало наших. Осталось одно - бежать. Болотнев ожидал крика: "Спасайся, кто может!", - и сам готов был дико по заячьи визжать... Но вдруг с левого фланга раздался ликующим, радостный, захлебывающийся от счастья победы голос: "Считай орудия!!"
Это крикнул юноша, подпоручик 8-и роты Суликовский. Этот крик ясно обозначил победу.
Наша взяла!
Растерянности как не бывало! Литовцы сомкнулись за своими офицерами и бешеной атакой в штыки опрокинули турецкие таборы резервов.
Батареи были взяты.
Еще несколько минут были шум и возня боя, треск проламываемых прикладами черепов, крики: "Алла!.. Алла!.." Потом топот бегущих ног, звон кидаемого оружия. Два дружных залпа - и все сомкнулось в ночной мгле, и наступила тишина.
Князь Болотнев вбежал за Алешей на батарею. Он был в каком-то чаду, в упоении, он увидел турецкую пушку, окруженную ашкерами в темных куртках, ее лафет и кинулся на нее, не вынимая сабли из ножен, с поднятыми кулаками. Ашкер замахнулся на него саблей, князь ощутил жгучую боль у самого колена, почувствовал жар в голове и свалился лицом в снег.
Когда Болотнев открыл глаза - было утро и было тепло, светло и по-весеннему радостно в природе. Полусознание, полубред владели Болотневым. Точно это и не он лежал на подтаявшем снегу, на соломе, а другой, похожий на пего, а он сам со стороны смотрел на себя.
Кругом было поле. Широкие лазаретные шатры, белые с зелеными полосами стояли на нем. Подле шатров была наложена солома, накрытая простынями, и на ней лежали люди. Много людей. Совсем близко от Болотнева проходила дорога. На ней таял снег, и темные полосы мокрой земли блестели голубым блеском на солнце. От земли шел нежный, прозрачный пар.
Болотнев прислушался к тому, что творилось внутри него. Точно с этим тихим весенним дуновением тепла исчезла сосущая боль, что была все это время. На душе было тихо и спокойно и так легко, как бывает, когда человек выздоравливает после тяжелой болезни и вдруг ощутит прилив жизненных сил и радость бытия. Было отрадно сознание, что он окончил что-то важное, и окончил неплохо, и больше об этом не надо думать.
Болотнев услышал веселый, радостный голос. Голос этот не отвечал обстановке поля, покрытого страдающими людьми, но он нашел отклик в том тихом, и тоже как бы радостном покое, который был в душе у Болотнева.
В сопровождении казака подъехал к шатрам конный офицер. Он спрыгнул с лошади и подошел к раненым. Это он и говорил, не скрывая радости жизни и счастья победы.
- Сахновский, ты? - крикнул он, нагибаясь над соседом Болотнева. - Что, брат, починили-таки тебя? Ну, как?
Сознание, что он са