м жив и не тронут, точно излучалось из подошедшего к раненым офицера. Весь он был пронизан солнечным светом, снял счастьем совершенного подвига.
- Да, кажется, друг, совсем у меня плохо...
- О, милый!.. Ну, что говоришь! Пройдет, как все проходит. До свадьбы заживет. Подумай, родной... Двадцать три орудия! Двадцать три турецкие пушечки забрал наш полк! Это же, голуба, уже история, и беспримерная! Пятнадцать взял наш второй батальон и восемь третьему досталось. Это, друг, не жук... Я сейчас из Паша-Махале. Там собрался наш полк. Начальник дивизии генерал Дандевиль подъехал к нам. Сияет... По щекам - слезы... Скинул фуражку и говорит: "Здравствуйте, молодцы-Литовцы... Поздравляю вас с победой! Орудия таскаете, как дрова!.." Хо-хо-хо! Как дрова!.. Ведь это ты, милый! Это мы все... Как ответили ему наши... Ото же надо слышать!.. Гром небесный, а не ответ! Семь дней похода, без дневок, с переходами по 25-30 верст, орудия на себе тащили, в мороз, а потом в распутицу, по горам - не чудо ли богатыри? Вот, кто такой наш Русский-то солдат! Я, брат, просто без ума влюблен в полк!..
- И я, милый, тоже... Мне как-то и рана теперь не так уж тяжка. Ты зачем сюда приехал к нам?
- Узнать про раненых, поздравить их с такой победой, рассказать про все...
- А много наших ранено?
- Да, брат, такие дела даром не делаются. Подпоручик Орловский, царство, ему небесное, убит.
- Славный был мальчик.
- Орленок! Подпоручики Бурмейстер и Ясиновскнй очень тяжело ранены... Брун, Гелдунд, штабс-капитан Полторацкий, ты... Убитых наших собрали 63, раненых 153, кое-кто и замерз. Подсчитали процент - офицеров 47%, солдат 23% потерь. Офицерское вышло дело!.. Шли впереди... А как Суликовский-то крикнул: "Считай орудия!" Мороз по коже... И радость! Ну, конечно, - будет ему за то Георгий, уже пишут представление. Да еще не нашего полка, знаешь, тот стрелок, что к нашей пятой роте привязался, как полковая собака. Странный такой. От генерала Гурко для связи был прислан. Молодчина, говорят, и сабли не вынул, с кулаками на пушку бросился... Алеша рассказывал... Ногу ему турок отрубил... Молодчина... Вот я и его ищу...
- Я здесь, - отозвался Болотцев.
Офицер смутился.
- Ну как вы? - сказал он. - Милый, вы простите... Я не знал... Я так по-простецки, по-товарищески. Вам может быть больно это слышать...
- Ничего... Прошло.. Ноги-то, конечно, нет... Не вернешь... Не вырастет новая... А жаль! Я вот лежал и думал, отчего нога не растет, как ноготь, что ли? А ведь - не вырастет... А?
- Пройдет, дорогой... Привыкнете... Ко всему человек привыкает... Вы героем были, князь... Вас тоже к кресту представить приказано... Для чего только нелегкая понесла вас с пятой ротой и самое пекло? Сидели бы при штабе... Мне Нарбут говорил, и Алеша вас отговаривал. Эх, милый, ну да прошлого не воротишь!.. Давай вам Бог! До свидания, Сахновский. Скачу назад... Идем на Адрианополь. Ведь это что же? Конец войне. Сулеймановы войска и полном расстройстве... Бегут! Козьими тропами пробираются к Черному морю. Казаки Скобелева 1-го с Митрофаном Грековым что-то поболее 30 пушек захватили - вот оно как пошло!.. Таскаете, как дрова!.. Хо-хо-хо!..
Офицер повернулся к князю Болотневу, и тот увидел у него на боку большую флягу в потемневшем желтом кожаном футляре.
- Поручик, - слабым голосом сказал Болотнев. - Это что у вас?.. Во фляге... водка?..
- Коньяк, милый... И не плохой. Мне в штабе Дандевиля дали.
- Угости меня немножечко...
- Пейте, голуба, сколько хотите.
Болотнев сделал два глотка и сказал тихо и печально:
- У меня нога отрублена. Раз и навсегда... Не вырастет... Так можно еще глоточек?
- Пейте хоть весь, - сказал поручик. В голосе его послышались слезы.
- Спасибо, поручик... Ах, как хорошо!.. Славно - хорошо. Я люблю это... мысли проясняет... Бегут мысли, как зайцы на облаве... И хорошо... Спасибо...
Князь протянул руку с флягой, но ослабевшие пальцы не удержали, и фляга упала в снег.
Князь закрыл глаза и забылся в пьяном сне.
Дни раненых и больных свивались в длинную и однообразную вереницу. Время шло, и не видно было, как вдруг наступила весна, пришло тепло, потом стало и жарко, и вот уже июнь на исходе; поспели фрукты - урюк, черная слива, абрикосы, груши, дыни и полнился первый золотистый, янтарный виноград. Греки носили фрукты и корзинах к госпиталю и продавали раненым.
У деревни Амбарли был расположен госпиталь для выздоравливающих. Повыше, на горе, над деревней, стоял лагерем Лейб-гвардии Литовский полк.
В деревне узкие, кривые улочки, часто стоят каменные дома. Чадно чахнет пригорелым бараньим жиром, ладанным дымком, кипарисом и розовым маслом. На улицах возятся черномазые неопрятные дети, кричит привязанный осел, и женщина в темной чадре задумчиво и печально смотрит большими глазами сквозь прорези чадры на бродящих но улице солдат.
Над деревней, поближе к лагерю, есть каменный уступ, как бы природный балкон над морем. На нем лежат мраморные глыбы. Сюда, особенно под вечер, когда повеет прохладой, собираются выздоравливающие из госпиталя. Они садятся на камнях и долго, часами смотрят вдаль.
Сказочная, невероятная, несказанная красота кругом. Вот оно - синее море! Море-окиян детских сказок. И на нем Царьград, тоже город-сказка, знакомый с детских лет.
Константинополь внизу, как на ладони... Он лепится по кручам перламутровой россыпью домов, золотых куполов, иглами минаретов, прихотливо прорезанный морскими заливами. Море за ним, подальше вглубь, такого синего цвета, что просто не верится, что вода прозрачная. Кажется, нальешь в стакан - и она будет как медным купоросом настоянная. В извилине залива Золотой Рог вода мутно-зеленая - малахитовая. Это игра прозрачных красок, белые гребешки волн, то и дело вспыхивающие по морской дали, так чарующе прекрасны, что нельзя вдосталь налюбоваться на нее.
По заливу и проливу снуют каюки, белеют паруса и взблескивают вынимаемые из воды мокрые весла. Недвижно стоят корабли в паутине снастей, и черный дым идет из высокой трубы парохода...
По другую сторону пролива, в сизой дымке, точно написанные акварелью и гуашью, розовеют оранжевые горы Азиатского берега. Оливковые рощи прилепились к ним голубовато-зелеными нежными пятнами. Дома Стамбула кажутся пестрыми камушками. Вправо синий простор Мраморного моря, и на нем в легкой дымке тумана, в белой рамке прибоя, видны розовые с зеленым Принцевы острова.
Князь Болотцев и Алеша сидели на длинном желтоватом куске мрамора. Болотцев был в больничном белье к легком офицерском плаще, накинутом на плечи. Левая нога была у него забинтована большим бинтом ниже колена и торчала круглой культяпкой. От бинта шел прелый, пресный запах заживающей раны. Алеша только что оправился от тифа. Его светлые льняные волосы, так красиво вившиеся на Балканах, были коротко острижены и блестели золотистым блеском на исхудавшей розовой шее.
- Князь, если сказать, если осознать, что все это, что мы видим теперь перед собой, вся эта несказанная красота - наша... Нами завоеванная. Русская... Тогда все можно простить и забыть, - говорит Алеша. Его голос звучит неровно и глухо. Он волнуется. - И мертвых и страдающих оправдать... И все, что мы пережили на Балканах... И ту страшную ночь, когда мы брали пушки... Все будет ясно и все оправдано... Кровь пролита не даром... Все это наше!..
Алеша помолчал, вздохнул и с неизбывной тоской сказал:
- Князь, почему мы не вошли победителями в Константинополь?
- Не знаю, Алеша, не знаю...
- Князь... Как мы тогда шли!.. После Филиппополя... Вас не было с нами. Вас увезли... Январь... Оттепель... Снег тает. Совсем весна... Лужи блестят на солнце, и повсюду радость победы. Я шел с полком по шоссе... По сторонам лежали трупы убитых турок и болгар... Резня была... Конские трупы, обломки повозок, домашняя утварь... Ужас!.. Весь ужас войны был перед нами!.. Но, если вся эта здешняя красота - наша - ужас войны оправдан, все прощено и забыто... Мы уничтожили армию Сулеймана. Семь дней мы шли среди трупов. На привале негде стать - всюду тела... И запах!.. Мы ночевали среди разлагающихся трупов... Днем - жара нестерпимая, жажда охватывала нас. По канавам вдоль шоссе вода... Подойдешь напиться - там трупы, нечистоты, кровь, вонь... Солдаты пили эту воду - нельзя было их удержать. Я думаю, там и начался этот ужасный тиф, что косит теперь нашу армию. 16-го января мы подошли к Адрианополю. Шел дождь. Резкий, холодный ветер прохватывал нас насквозь. Мы входили и город вечером. Темно... Грязь непролазная, поиска растоптали улицы. Кое-где тускло светятся окна. Куда ни приткнемся везде грязь, теснота, все забито людьми, бежавшими из сел. Мы стали за рекой Марицей, в предместье, у громадного каменного моста очень древней постройки. Была объявлена - дневка. Нам было приказано заняться исправлением мундирной одежды... Мы поняли - для входа в Константинополь! 19-го января - уже вечер наступал - слышим, за рекою гремит "ура!". Вспыхнет в одном квартале, перекинется в другой, смолкнет на несколько мгновений и снова загремит. Потом совсем близко тут же, за рекой, оркестр заиграл гимн. Мы послали узнать, что случилось? Оказалось, что приехали турецкие уполномоченные для переговоров о мире, с ними кавасы привезли золотое перо и чернильницу. Великий Князь Главнокомандующий лично объявил о заключении перемирия... Князь, почему мы раньше не вошли в Константинополь?.. С победной музыкой, с барабанным боем, с лихими песнями?..
- Не знаю, Алеша. Не знаю...
- 24-го января нас собрали и перед полком читали приказ о заключении перемирия. Бурная радость, новые бешеные крики "ура!"... Люди целовались друг с другом, как на Светлый Праздник. Но это продолжалось недолго. Вскоре наступило раздумье и какая-то неопределенная тоска. Точно что-то было не закончено, не доделано... Вспомнились замерзшие на Балканах, вспомнились убитые под Карагачем, раненые и как-то... Князь, будто стыдно стало за эту свою радость. Прошло так четыре дня в какой-то неопределенности, и этом раздумье о том, так ли все это хорошо вышло? И 28-го января получаем приказ генерал-адъютанта Гурко: назавтра наша 3-я гвардейская пехотная дивизия выступает к Константинополю. Дивизия была построена на большом дворе громадных турецких казарм. Мы почистились, как только могли. Обновили желтые околыши фуражек, переменили канты, нашили на наши старые, обожженные огнем костров шинели новые петлицы. А как начистили манерки! - золотом горели... И... выправка! Такой в Варшаве на парадах не бывало. Приехал Шеф полка - Великий Князь Николай Николаевич Младший. Его Высочество благодарил полк за Филиппополь. Вызвал вперед офицеров. "Ваше дело, 4-го января, - сказал нам Великий Князь, - под Карагачем, было чисто офицерское... Беспримерное, славное, молодецкое... Государь-Император приказал вас благодарить. Примете же и мое поздравление, я также и мою благодарность..." Были вызваны капитаны Никитин и Нарбут. Великий Князь обнял их и навесил на них Георгиевские кресты. Потом повернулся к полку и скомандовал: "На плечо!.. шай на кра-ул!" Показал рукой на Георгиевских наших кавалеров и сказал: "Поздравляю вас, Литовцы, с Георгиевскими кавалерами". Потом мы взяли "к ноге". Командир полка спросил: "Прикажете вести?" - "Да, ведите", - сказал Великий Князь. Мы взяли "ружья вольно" и справа по отделениям тронулись из казарм. Оркестр грянул наш Литовский марш. На улицах турки смотрели на нас. Мы шли лихо. Все - и турки тоже - знали: идем в Константинополь!.. В тот день дошли до Хавса. 30-го были в Алопли... 11-го февраля достигли Силиври... Я шел на фланг пятой роты и под марш декламировал: "Бог нам дал луну чужую с храмов Божиих сорвать... На земле, где чтут пророка, скласть Христовы Алтари... И тогда... К звезде... востока..."
Голова Алеши упала на руки. Алеша зарыдал.
- Ну, полноте, Алеша, - сказал, придерживая Алешу за плечи, Болотнев, - успокоитесь...
- В тифу, в бреду, - сквозь тихие всхлипывания продолжал Алеша, - мне все виделись страшные видения... Мои предки наступали на меня, требовали отчета... Весь наш род был военный, офицерский. Князь, в 1814-м году наша гвардия возвращалась из Парижа!.. Наш полк стоял на rue de Babylone, на левом берегу Сены... При Елизавете наша армия возвращалась из Берлина! Наши полки были в Милане, в Вене! И с какими солдатами! Нам сдавали пьяниц, воров, преступников, - розгами, шпицрутенами, казнями мы создавали солдата, чудо-богатыря!.. Теперь с нами - лучший цвет народа Русского!.. Наши чудо-богатыри орлами перелетели через Дунай и Балканские горы... Наши деды побеждали величайших полководцев мира - Карла XII, Фридриха Великого, Наполеона - и теперь с нашим прекрасным солдатом, сломив сопротивление Османа и Сулеймана, - мы не вошли в Константинополь!.. Почему?..
- Не знаю... Не знаю...
Алеша посмотрел на Болотнева сухими воспаленными глазами и с горечью сказал:
- Народ не простит этого Государю... Вы, князь, только говорите, что не знаете, почему мы не вошли во взятый нами, по существу, Константинополь. Нет... Вы знаете, как знаю я, как знает каждый самый последний солдат нестроевой роты... Англия не позволила!.. Дип-пло-мат-ты смешались!.. И Государь сдал. Перед дипломатами. С такими солдатами нам бояться Англии? О!.. какую ненависть к себе в эти дни посеяла в Русских сердцах Англия... Нет, не простит наш народ Государю этого унижения... Английский жид - Биконсфильд - жирным пальцем остановил полет наших орлов к Босфору и Дарданеллам... Жид!.. Понимаете вы - жид!!! И больше ничего, как жид!.. Вы знаете, князь, - вот эти часы, когда я сижу здесь и смотрю на эту исключительную красоту, расстилающуюся передо мною, - это тяжелые часы. Очень тяжелые, жуткие часы. Если Русский гений смог из топи Финских болот, из бедных сосновых и березовых Приневских лесов создать "парадиз земной" - что создал бы он здесь?.. И вот - нельзя. Английский жид не позволяет...
По узкой, усыпанной пестрыми камушками крутой тропинке поднимался от деревни безрукий солдат. Болотцев показал на него глазами Алеше, и тот сказал:
- Вот и Куликов.
- Здравия желаю, ваше сиятельство. Здравия желаю, ваше благородие, - сказал солдат. - Разрешите присесть? Что нового, не слыхать ли чего? Солдатики вот сказывали, будто Великий Князь Главнокомандующий на яхте прибывал в Константинополь, был у султана, кофий изволил пить. Что же это, значит, заместо войны дружба какая с нехристями, с мучителями христианского рода?..
- Садись, Куликов, - сказал Алеша.
Солдат левой рукой неловко достал папиросу и вложил ее в рот. Алеша помог ему закурить.
- Вы, ваше сиятельство, без ножки остались, я, видите, без правой руки, вчистую увольняюсь, как полный инвалид, негож больше для Государевой службы, от их благородия одна тень осталась, вот оно, как обернулась-то нам война!.. Чистые слезы!.. Домой приду... Куда я без руки-то годен?.. И пастуху рука нужна. Разве в огороде заместо чучела поставит благодетель какой - ворон пугать... В деревне тоже понимают... Поди спросят нас: "Ну, а Царьград? Что же это ты руку потерял, а Царьграда не взял?.. Пороха, что ль, не хватило?" Чего я им на это скажу? Англичанка - скажу - нагадила...
- Откуда ты это взял, Куликов?
- Я, ваше благородие, народ видаю. В деревне грек один сказывал. Он в Одессе бывал, по-русскому чисто говорит. Я ему говорю: вот Великий Князь у Султана был, сговаривался, каким манером в Константинополь войтить. Для того и войска перевели и Сан-Стефану. А грек мне отвечает: нельзя этого... Англичанка не позволит. Ейный флот в Вардамелах стоит... Вот она штука-то какая выходит... Я и то вспомнил, отец мне рассказывал, в Севастополе, когда война была, тоже англичанка нам пакостила. Сколько горя, сколько слез через нее... А нельзя, ваше сиятельство, чтоб всем народом навалиться на нее да и пришить к одному месту, чтобы и не трепыхалась?..
- Не знаю, Куликов, не знаю.
- Не знаете, ваше сиятельство... А я вот гляжу: красив Константинополь-то... Вот как красив! Имя тоже гордое, красивое... А не наш... Что же, ваше сиятельство, значит, вся эта суета-то, через Балканы шли, люди мерзли, под Плевной народа, сказывают, положили не приведи Бог сколько, орудия мы ночью брали - все это, выходит, понапрасну. Все, значит, для нее, для англичанки?.. Не ладно это господа придумали. И домой не охота ехать. Что я там без руки-то делать буду? Домой... Пооделись в полку ребята, пообшились, страсть как работали, чтобы в Константинополь идти. Заместо того солдатики сказывали - в Сан-Стефане, Каликрате, Эрекли саперы пристаня строют для посадки на пароходы... Значит и все ни к чему. Ни ваши, ни наши страдания и муки мученские. Англичанки испугались...
Куликов встал, приложился левой рукой к фуражке, поклонился и сказал:
- Прощения прошу, если растревожил я вас, ваше сиятельство... Тошно у меня на душе от всего этого. Русский я... И обида мне через ту англичанку большая.
Куликов пошел вниз. Поднялся за ним и князь.
- Пойдемте потихоньку, Алеша. Сыро становится. Вам нехорошо сыро. Вы вот и вовсе побледнели опять.
- Это, князь, не от сырости, правда, растревожил меня Куликов. Глас народа - глас Божий... Хороший солдат был... Позвольте я вам помогу, вам трудно спускаться.
- Сами-то, Алеша, вы шатаетесь... Обопрусь на вас, а вы как тростинка хлипкая.
- Ничего, я окрепну... Я думаю, князь, народ тогда Государя любит, когда победы, слава, Париж, Берлин, когда красота и сказка кругом царя, величие духа... Смелость... Гордость... дерзновение. Тогда и муки страшные и голод и самые казни ему простят... А вот как станут говорить - англичанки испугался... Нехорошо это, князь, будет... Ах, как нехорошо...
- Не знаю, Алеша, не знаю...
Помогая друг другу, они спустились к самому морю и стали на берегу, где на круглую, пеструю, блестящую гальку набегала синяя волна.
- Алеша, вот вы все меня спрашивали, позвольте и мне вас спросить, - тихо сказал Болотнев. Вы, Алеша, святой человек... Водки не пьете... Женщин, поди, не знаете...
Розовый румянец побежал по бледным щекам Алеши, и еще красивее стало его нежное лицо.
- Простите, Алеша, это очень деликатное... Я приметил, что вы Евангелие каждый день читаете.
- Это мне моя мама, в поход дала. А вы разве не читаете?
- В корпусе слушал батюшкины уроки, да все позабыл. Я ведь ни во что не верю, Алеша... Я философам верил... социалистам... А не Христу... А вот теперь хочу вас, Христова, спросить об одном. Если человек обещал... Не то чтобы слово дал, а просто обещал не видеться, не писать, не говорить с девушкой, которую тот, кому обещано, считал своей невестой, и тот, кому обещано... Я это несвязно говорю, да вы понимаете меня?
- Я понимаю вас, князь.
- Так вот, тот, кому обещано, умер... Убит... То можно или нет нарушить слово? Как по-вашему? По Евангелию?
- В Евангелии сказано - по смерти ни жениться, ни разводиться не будут. Там совсем иная жизнь. Значит - можно. Вы что же, князь, сами хотите жениться?
- А нет, Алеша, - с живостью сказал Болотнев. - Что вы! Куда мне без ноги-то!
- Если человек взаправду любит, то он искалеченного еще больше полюбит, - тихо сказал Алеша.
- Жалость?.. Нет, Алеша, мне жалости не нужно. Это очень тяжело, когда человека жалеют. Тут совсем другое. Та девушка - особая девушка, и я боюсь. Что она погибнет. И вот я думал, что, может быть, если я стану подле нее, буду увещевать ее, говорить с ней - она одумается... Да... Вот и все... Ну, да ото пустяки... Может быть, я и ошибаюсь. Сколько раз в моей жизни я ошибался.
Сзади них солнце спускалось к горам. Нестерпимым пожарным блеском загорелись, заиграли стекла домов Стамбула - будто там, в домах, пылал огонь. Потом огни погасли и прозрачный, лиловый сумрак, нежный и глубокий, стал покрывать фиолетовые Азиатские горы. Над головами Алеши и князя барабанщик ударил повестку к заре.
Тихо плескало темневшее с каждым мгновением море, шевелило мелкую гальку, катило ее к берегу, а потом с легким скрежетом уносило в глубину...
Прошу покорно. (рум.)
Так можно без конца продолжать. (франц.)
Я боюсь, как бы легкость, с которой вы совершили переправу через Дунай, не увлекла бы вас на рискованные операции и не принесла вам разочарований. (франц.)
Ваше превосходительство, мы теперь должны - вперед, вперед, вперед! (нем.)
Ах, так? Вы думаете так?.. (нем.)
Ну, конечно! (нем.)
Вы офицер Генерального Штаба - и вы так говорите. Невероятно. (нем.)
Ах, так... Н-ну, да. (нем.)
Желаю счастья. (нем.)
Так молод и так украшен! (франц.)
Обилие войск всегда себя оправдает. (франц.)
- Вера Николаевна, да вы совсем не так кидаете. Смотрите, как я. Положите камушек на большой палец и пустите его, направляя указательным, плоско вдоль воды... Вот так... Раз, два, три... четыре... Четыре рикошета!
- Просто удивительно, как у нас это выходит.
Вера восхищенными глазами смотрела, как юноша, с кем ее только что познакомила Перовская, кидал камни в воду широкого озера.
Вера была в простенькой, нарочно для этого случая купленной блузке, в шерстяной черной юбке, которую она уже и порвать успела, продираясь к берегу через кусты, оцепленные плетями колючей ежевики. Она приехала сюда потаенно, с Перовской, под чужой фамилией, чтобы присутствовать на нелегальном съезде.
К ним приближался через поросли кустов и тростника человек в блузе, подтянутой ремнем, в штанах, заправленных в высокие сапоги, в белой парусиновой фуражке и с пледом на плече.
- Тут, товарищи, грибы должны быть, - сказал он молодым неустановившимся басом и подошел к Вере.
Вера никого здесь не знает. Ей никого не представляли, ни с кем не знакомили. Вера только зияла, что за нее поручилась Перовская, и Веру здесь приняли по товарищески просто.
Точно здесь, в дубовой роще, на берегу реки и озера, где подле воды красиво росли раскидистые большие ветлы, был пикник, или "маевка", которых Вера никогда не знала, но о которых немного слышала, как о чем-то не совсем приличном и, во всяком случае, непозволительном для нее - Ишимской...
Тут было человек тридцать молодежи, все больше совсем безусой, редко у кого была бородка. Было несколько евреев. Молодая, косматая, безобразная еврейка с узкими раскосыми глазами, коротконогая, увалистая, некрасиво уселась ни корточки и выкладывала на разостланную на траве пеструю скатерть обильную, незамысловатую закуску: черный и ситный хлеб, нарезанный большими косыми ломтями, колбасу, куски жареного мяса, бутылки пива и сороковки водки. Молодой простоватый парень, со светлыми, в кружок, по-мужицки стриженными волосами, помогал ей.
Вера понимала - это и был тот народ, для которого она хотела работать.
Несколько в стороне, отдельно от других, держалась небольшая группа. Перовская показала Вере на нее и сказала:
- Это, Вера Николаевна, наша гордость... Землевольцы - террористы! Месяц тому назад они собирались па свой съезд в Липецке и вынесли свои постановления. Здесь они будут нам говорить о том, что нужно делать. Вон, видите, тот, в темно-синей рабочей блузе, - это Баранников, рядом с ним в русой бородке и с усами - Квятковский, дальше сидит под дереном Колодкевич, а тот, угрюмый и серьезный, - Михайлов (вот волевой человек!). Жаль, что немного заикается, когда говорит; там дальше Морозов, с ним говорит девушка Оловянникова-Ошанина, а самый красивый и благообразный между ними это Тихомиров. Такой чудак!.. Представьте, Вера Николаевна, он мне предложение делал, жениться на мне хотел... Это мне-то, отрешившейся от всего, всецело предавшейся делу революции, предложение руки и сердца!.. Смешно... А там дальше, за кустами, только головы видны - это Фроленко, Ширяев и тот, черненький, что подле них, - это Гольденберг... А под самым дубом - товарищ Андрей... О ком я вам уже говорила... Вот все те, кто основал движение. которое должно дать народу волю и освободить его от гнета царизма! Присмотритесь к ним... Какая все молодежь! Готовая на какие угодно жертвы... Это, как я вам говорила, - соль земли Русской...
Вера внимательно всмотрелась в товарища Андрея... Строгое, мужицкое было у того лицо. Таких видела Вера приказчиков в перинной лавке Гостиного двора в Петербурге, такие бывали молодые дьяконы. Черная бородка окаймляла продолговатое лицо, прядь полос свисала на лоб к правому глазу, и Андрей все откидывал ее упрямым, капризным движением головы.
- Надо непременно заставить его высказаться, заставить его говорить, - сказала Перовская, - перед его словом никто не устоит... Если он сам не скажет, опять ничего у нас не выйдет, не придем к единомыслию...
Андрей заметил, что на него смотрят. Самодовольная улыбка появилась в углах рта у темных усов, появилась и исчезла. Андрей отошел от дуба.
- Ну, что так, товарищи, в молчанку играем да возимся, - весело и задорно сказал он. Давайте спивать чего-нибудь.
Группа террористов распалась., смешалась с другими, бывшими на съезде "деревенщиками", как их презрительно называли террористы за их упорное желание работать среди народа по деревням. Перовская покинула Веру и подошла к Андрею. Она казалась маленькой и жалкой подле высокого и статного Андрея.
- Что же, коллеги, готовы? - окидывая взглядом молодежь, сказал Андрей и запел сильным, звучным голосом:
Вниз по матушке, по Волге,
По широкому раздолью...
Перовская верно и красиво вторила ему. Хор, управляемый Андреем, примкнул к ним еще не очень стройно, еще не спелись, не знали друг друга, кто как поет, но песню знали все, и все ее раньше певали в гимназиях, в школах и в университете; и песня все налаживалась и налаживалась, звучала громче, сильнее, властнее, со страстным и сильным, молодым надрывом.
- На корме сидит хозяин, - заливались два голоса, и хор мягко повторял за ними:
- Хозяин!.. В черном бархатном кафтане!..
Когда кончили - сами удивлялись, как красиво у них вышло. Высокие дубы стояли над ними, в их пролетах видны были камыши озера, а еще дальше серебряным изгибом блестела река. За рекой была степь. Ни души не было видно на ее широком просторе.
- Да, товарищи!.. Такой песни никому не создать, не сочинить. Создал ее великий Русский народ, - сказал теплым, восторженным голосом Тихомиров.
- Товарищи, давайте еще, - умоляюще сказала Перовская, влюбленными глазами глядя на Андрея. - Андрей Иванович, знаете нашу "Быстры, как волны..."
- Идет, - сказал Андрей и встряхнул волосами.
Два голоса дружно и ладно начали:
Быстры как волны,
Дни нашей жизни...
Что час, то короче
К могиле наш путь...
Хор подхватил:
Налей, налей, товарищ!
Заздравную чашу,
Кто знает, что будет,
Что с нами будет впереди?..
- Георгий Валентинович, - визгливо крикнула косматая еврейка, нарушая красоту пения, - нельзя так. Это вам дадут потом.
- Помилуйте, Гесечка... Поют: "Налей, налей", а вы и пивка холодного дать не хотите.
- Ну, пивка, пожалуй, что и дам.
Два голоса продолжали, дрожа от чувства, вкладываемого в содержание поспи:
Умрешь - похоронят,
Как не жил на свете,
Сгинешь и не встанешь
К веселью друзей...
Налей, налей, товарищ...
- Что же, товарищи, и точно, может быть, нальем, а? Приступим?
- Нет, нет, товарищи. Раньше - дело. Раньше выслушаем, что постановили на Липецком съезде.
- Ну, ладно, выслушаем...
- Товарищ Андрей, просим слова...
- Товарищ Андрей, просим сказать по полномочию вас.
- Я не отказываюсь. Я скажу вам все, что я лично думаю, что говорил и на съезде, и к чему мы пришли...
- Просим!.. Просим!..
Андрей Желябов прислонился к стволу большой прибрежной ивы. Его лицо было бледно, глаза опущены. Привычным движением он откинул упрямую прядь со лба. Он был здесь самым старшим.
Ему шел двадцать девятый год, все остальные были в возрасте от двадцати до двадцати шести лет.
Страшно худой Морозов, с продолговатым плоским лицом, с шелковистой бородой и усами, в очках, устроился подле Желябова, уселся на траву, скрестив ноги. Молодой парень, по виду из простых, безусый и толстогубый, простоватый на вид, с молитвенным восторгом смотрел прямо в рот Желябову. Вера села рядом с Перовской на самом берегу реки, несколько в стороне от других.
- Я не отказываюсь говорить, - повторил Желябов. Настало время нам говорить... И сговориться. Мы не можем работать по мелочам, растрачивая свои силы... В самом деле, прошу подсчитать наши потери за последнее время... В мае 1878-го года мы убили в Киеве жандармского полковника Гейкинга... Сейчас же в Одессе Царская власть казнит Ковальского. Спустя два дня Степняк-Кравчинский в Петербурге насмерть поражает кинжалом шефа жандармов Мезенцева... Безумная смелость!.. В Харькове мы убили генерал губернатора Кропоткина. Правительство в ответ на это объявило революционность вне закона... Я напомню вам конец правительственного сообщения об этом: "Правительство считает ныне необходимым призвать себе на помощь силы всех сословий Русского народа для единодушного содействия ему в усилиях вырвать с корнем зло, опирающееся на учение, навязываемое народу при помощи самых превратных понятий и самых ужасных преступлений..." Нам, товарищи, объявлена война, и силы неравны. С одной стороны, на нас хотят поднять весь Русский народ, с другой стороны, маленькая кучка, кружок самоотверженных, преданных святой идее народной воли людей...
Желябов сделал паузу и презрительно улыбнулся.
- Напрасно!.. Народ!.. Я хорошо знаю народ... Дворники и городовые не в счет... Наемные царские собаки... Народ... Никто, ни мы, ни Правительство не может опираться и рассчитывать на народ. Это было бы ошибкой... Я повторяю, товарищи, я знаю народ, я сам из народа, и я там работал, как работает наш народ... Крестьянин так замучен своим мужицким трудом над землей ради хлеба насущного, что учить его чему-нибудь - просто бесполезно... Он так устал, что поднять его на восстание нельзя... раньше надо освободить его от этого адского, каторжного, тупящего мысли труда, а тогда только можно учить его и разговаривать с ним. В таком же положении и рабочий. Нам нужно самим захватить власть, конечно, только для того, чтобы, захватив ее, освободить от труда народ, и тогда передать власть в его руки. И для этого нам нужен... Акт! И, может быть, не один даже акт, но целая серия актов. Никакая наше деятельность, направленная ко благу народа, невозможна вследствие правительственного произвола... Мы должны вести борьбу по способу Вильгельма Телля...
- Цареубийство? - выкрикнул кто-то сзади Желябова.
Желябов ответил не сразу. Он выдержал несколько мгновений, молча, строго и сурово глядя в глаза то одному, то другому из окружавших его молодых людей.
- Да, товарищи... Это у нас давно решено... Вот Александр Михайлов скажет вам, как и почему мы так постановили.
Желябов отошел и сторону, и на его место стал темнобородый человек с угрюмым и мрачным лицом. Он начал говорить, сильно заикаясь.
- Товарищи, н-наша п-п-партия н-народов-вольцев постановила: и наша цел об-беспечить п-права личности. Деспотизм царский полагает, что п-прав-ва личности в-вредны. Так н-надо осв-вободить народ от д-деспота. Как этого д-достигнуть? С-смелой б-борьбой. Мы н-не можем безучастно относиться к тому, ч-что п-происходит к-кругом: в-война, стоившая с-сотен т-тысяч н-народных ж-жертв, Т-тотлебенские и Ч-чертковские р-расправы - инициатива в-всего эт-того исходит от Ц-ц-цар-ря. Царь во всем эт-том в-в-вин-новат - ц-царь и д-должен от-тветить. Ц-царь д-должен п-по-погибнуть. Сделать это д-должна п-п-партия... Если она может сделать это путем восстания - она должна устроить это восстание. Если поднять народ н-нельзя, она должна сделать э-т-то лично. Силу нас, б-без с-сомнения, х-хватит. И силы эт-ти будут расти тем скорее, чем р-реш-шительнее мы станем д-действовать. Н-наша п-партия "Земля и воля", но мы с-считаем, что с-начала - в-воля, а потом уже и з-земля. А чтобы была в-воля, надо убрать ц-ца-р-ря. Надо убрать д-деспота. Вот, товарищи, что мы решили.
Глубокая напряженная тишина образовалась среди собравшихся после слов Михайлова. Слышно было, как прошелестела под набежавшим ветерком прибрежная ива, как невдалеке, на озере. у разлива реки, плеснула рыба. После этих двух едва слышных звуков тишина стала еще строже, торжественнее, напряженнее - тишина могилы... Точно немая смерть пошла к ним, поселим и жизнерадостным несколько минут тому назад.
Сидевший на траве недалеко от Веры высокий, тощий человек поднялся и глубоким, низким, взволнованным голосом спросил:
- Неужели, господа, вы все так думаете?
Никто не ответил.
- Неужели, господа, народники становятся террористами? Народники согласны с тем, что говорили товарищи Желябов и Михайлов?
Все молчали. Та же могильная тишина стояла в роще.
- В таком случае, - глухо, печальным голосом сказал человек, - мне здесь больше нечего делать. Прощайте.
- Кто это? - тихо спросила Перовскую Вера.
- Плеханов.
Плеханов помедлил немного, точно ожидал, что его будут просить остаться, что поднимутся споры, что встанут на его сторону, будут его удерживать, но все та же серьезная, угрюмая тишина была кругом.
Плеханов низко опустил голову и пошел и глубину леса.
Наступил вечер, и в лесу было темно, когда Вера с Перовской ушли с собрания. Вслед из рощи, где теперь ярко горел костер, неслась дружная песня. Неутомимый Желябов запевал:
Смело, друзья, не теряйте
Бодрость в опасном бою,
Родину-мать вы спасайте,
Честь и свободу свою...
Пьяные крики, визг еврейки - Геси Гельфман, громкий смех глушили песню.
Вера шла под руку с Перовской. Она опьянела. Первый раз в жизни она пила водку и пиво, ела простую и грубую пищу, первый раз была близко и запросто с молодыми людьми.
- Софья Львовна, - сказала Вера, останавливаясь на опушке рощи и глядя на серевший в сумраке ночи большой Воронежский шлях, - как все это странно!.. Я первый раз в таком обществе.
- Хорошо! - сказала Перовская.
- Еще не знаю. Дайте, Софья Львовна, привыкнуть. Откуда все эти люди взялись? Почему я раньше не встречала таких люден? Где вы их нашли, как с ними познакомились?
Вера широким шагом шла по шляху. Молодая луна была над ней. Вера нервно смеялась и дрожала внутренней дрожью.
- Конечно... с нашей точки зрения... Кисейных барышень, которых вывозят родители... Сан-фасонисты очень... Сняли пиджаки... Курили, не спроси в у дам... И пили очень много... И эта Геся!.. Как она просто на все смотрит... Чудовищно все то, что она проделывала...
- Гельфман - чудный, смелый человек, - восторженно сказала Перовская. - У нас, милая, на это не смотрят... У нас пола нет... Нет кавалеров и дам - но есть люди... Товарищи...
- Да, верно... И знаете, Софья Львовна, не скажешь, кто из них лучше? Все были хороши, веселы, добры... Но как ненавидят они Государя!.. Они его когда-нибудь видели?
- Думаю, навряд ли...
- Как же можно тогда? Все-таки, сказать вам правду, Софья Львовна, я хорошо и от дедушки и от дяди Государя знаю. И сама не раз встречала его. Ведь я могла быть фрейлиной, Софья Львовна. А вот. - Вера засмеялась и приподняла край порванной юбки, видите, какой санкюлоткой стала. Но все таки не думала... Я думала, все обернется иначе. Плеханов мне больше по душе. Софья Львовна, вы знаете - царственная скромность Государя безгранична... Он отворачивается от грубой лести. Ему хотели к двадцатипятилетию его царствования поднести титул "Освободителя" - он рассердился... Хотели поставить памятник по случаю освобождения крестьян - он не позволил. Дедушка про него говорит: "Величайший и человечнейший из Царей Русских..." Сколько раз я видела его. Громадного роста, прекрасные, добрые глаза и так всегда просто себя держит. Я шла по Летнему саду с Сухановым, мы разговорились и ничего уже не видели. На боковой аллее, что вдоль Лебяжьей канавки, не было никого. Мы шли по доскам, с боков лежал снег. Вдруг вижу, бежит навстречу собака. Суханов говорит: "Государь идет". Мы сошли в снег, Суханов стал во фронт, я поклонилась. Государь прошел в полушаге от нас. Он отдал честь Суханову и поклонился мне. "Милорд", - позвал он собаку... И вот - его убить?! Страшно подумать!
- Вера Николаевна, перед нами строительство новой, лучшей жизни Русского народа, да, возможно, что и не только Русского народа, но и всего человечества. Можно ли тут говорить о том, что красиво, что нам нравится? Государь нам мешает. Мы должны его устранить. Мы устраняем не Александра Николаевича Романова, прекрасного, может быть, человека, у которого собака "Милорд", который любезен и ласков и имеет прекрасные глаза... Но тирана!.. Андрей сказал - так нужно!.. Понимаете - так нужно!.. Мы не человекоубийцы, но - цареубийцы!
Ничего больше не сказала Вера Перовской. Молча, рука с рукой дошли они до окраины Воронежа, где в скромной и по-провинциальному грязноватой гостинице они остановились.
Вера уехала одна, будто на юг, в Крым, к Порфирию и его Лиле, и по пути остановилась на три дня и Воронеже, где ее поджидала Перовская. Вера непременно хотела быть на съезде народовольцев.
Лежа на жесткой постели, накрывшись одеялом. Вера думала: "Строительство новой, лучшей жизни Русского народа, но почему же это строительство нужно начинать с разрушения, с убийства?" Сквозь набегающий, легкий после дурмана речей и пирушки сон Вера каким-то внутренним чутьем ощущала ложь всех тех пышных и красивых слов, какие она сегодня слушала, но гнала сознание этой лжи. Так, в борьбе с самой собою она и забылась крепким, молодым сном.
В Крыму, в Ялте, на собственной даче графини Лили, Вера увидела счастье, покой, медовый месяц, продолжавшийся второй год. Молодые Разгильдяевы приняли Веру сердечно и радостно. Юная, красивая, часто краснеющая, уходящая в себя, Вера возбуждала Порфирия и усиливала его ласки молодой жене. Каждое утро все трое ходили купаться в море. Порфирий шел в мужское отделение. Вера с Лилей в дамское.
После завтрака Порфирий и Лиля ездили верхом в горы. Вера оставалась одна. Она шла к морю, садилась на камни и часами смотрела, как набегали синие волны на берег, как вдали играли белые зайчики, вспыхивали пеной волны и докатывались к берегу, покойные и умиротворенные.
Иногда, идя к морю или возвращаясь на дачу. Вера встречала Государя. Государь ехал из Ливадии в коляске. Конвойный казак сидел рядом с кучером на козлах. С Государем была черноволосая высокая дама и двое детей, сидевших на передней скамейке. Вера по привычке низко кланялась Государю, Государь с приветливой улыбкой кивал Вере головой. И тут тоже было счастье, тихая радость, медовый месяц вдали от людей, от государственных забот.
Дома, на веранде, обвитой розами и глициниями, за накрытым столом кипел самовар. Стол был уставлен свежими булками, печеньем, сливками, маслом, ягодами и ранними фруктами. Порфирий, в расстегнутом белоснежном кителе, с Георгиевским крестом в петлице, сидел в соломенном кресле и мечтательно смотрел вдаль на голубое море, на зеленые сады Ливадии, на въезд в Ялту. Против него в легком, с кружевами и воланами светло-лиловом капотнике-"распашонке" сидела нарядная, завитая Лиля. От купанья в море, езды, а более того от непрерывного счастья взаимной любви и разделенной страсти лицо ее сияло, щеки были румяны, глаза блистали в томной синеве век. Челка развилас