отец очень любил их, - прибавил королевич со вздохом.
Воспоминание об отце опять омрачило его чело. Королевич сел, и Сулковский, постоянно заботившийся, чтобы он не чувствовал недостатка в том, что любил, вышел и сделал знак камердинеру, в заведовании которого находился табак; тот тотчас подал трубку и горящий фитиль; королевич жадно взял в губы эту утешительницу и, с удовольствием затягиваясь, стал пускать сквозь губы дым.
В комнате воцарилось молчание.
Падре Гуарини внимательно присматривался к Фридриху. Мошинский некоторое время ждал, но напрасно: трубка и размышление всецело поглотили королевича, так что он забыл обо всем окружающем; только он сильнее затягивался и вздыхал.
Наконец Мошинский подошел к руке короля и попрощался с ним. Фридрих расстался с ним дружески, но не сказал ни слова, а только взглядом выразил ему свое расположение.
Сулковский пошел провожать Мошинского в переднюю, так что королевич остался вдвоем с отцом Гуарини. Лишь только двери закрылись, как он обратился к патеру.
- Это еще что, - прошептал он, - что они показывают друг другу язык! Но когда они начнут драться, когда Фрош примется ругать Шторха, а тот лягаться, потом сцепятся и, свернувшись в клубок, падают под стол, тогда, я вам говорю, хоть умирай со смеху!
Гуарини, казалось, вполне разделял мнение королевича о необыкновенном комизме описанной сцены и сам скорчил гримасу, столь комичную и веселую, что бедный государь-сирота опять надолго забыл о своем горе.
- Нет, завтра их нельзя пускать к обеду, но после, - тихо сказал он. - Только, чтобы они не забыли своих великолепных выходок.
Гуарини встал; он, по-видимому, торопился к оставленному дома гостю. Заметив это движение, королевич переменил тон и, нагнувшись к патеру, сказал:
- Не сердитесь на меня за то, что я хочу сделать этого Брюля министром, хотя он лютеранин. Он потихоньку примет католичество. Это человек умный и я ему велю; увидите.
Гуарини ничего не отвечал. И, поклонившись, вышел из комнаты.
Во времена Августа Сильного в Дрездене не было недостатка в прекрасных дамах. Несмотря на частые доказательства непостоянства короля, каждая из них надеялась, что хоть на минуту обратит на себя королевский взор, хотя все знали, что он не остановится долго на одной.
Однако между подрастающими девицами не было прекраснее и привлекательнее, чем графиня Франциска Коловрат, та же самая маленькая Франя, которая некогда принимала Брюля во дворце в Ташенберге и которую мы видели хозяйничавшую во время карнавала при одном из королевских столов. Высокое положение матери, которая, будучи главной ключницей двора королевы, уступала с дороги только перед членами королевского семейства, милости королевы, надежда блестящей карьеры, имя, которое она носила, делали девушку надменной и самодовольной. Чем становилась она старше, тем труднее было матери ладить с ней. Единственная дочь и любимица, она, несмотря на строгий взгляд королевы, умела всегда освободиться от уз этикета и среди двора завязать много знакомств и любовных интрижек. Будущее, по-видимому, ее нисколько не пугало. На брак она смотрела, как на средство освободиться из-под ярма, которым она тяготилась.
Несколько дней по получении известий о смерти короля, когда траур еще не был снят и все удовольствия были приостановлены, панна Франциска скучала более, чем когда-нибудь. Черное платье, которое в качестве фрейлины королевы, она должна была надеть, было ей очень к лицу, но не по вкусу. Вечером она стояла в своей комнатке перед зеркалом и рассматривала свою прекрасную фигуру и лицо.
Сумерки все более сгущались, так что она могла видеть неясное туманное изображение своей особы. Она позвонила, чтобы подали огонь, но входящий камердинер, как бы предугадывая ее желание, нес в руках тяжелые серебряные подсвечники, которые поставил на стол. Франя была одна дома, так как мать исполняла свою должность при королеве; таким образом, она была свободна до ужина и сама не знала как убить ей это время. Она обернулась на одной ноге, и взор ее упал на шкатулку, отделанную бронзой. Она взяла ее с маленького столика, поставила на стоящий перед диваном и, достав маленький ключик, который всегда носила при себе, отворила ее. Внутри было множество мелких драгоценностей и измятых бумажек. Графиня от нечего делать начала их перебирать своими маленькими пальчиками. По наружности можно было угадать, что в бумажках этих не было ничего, касающегося католической религии и Бога; это были молитвы, писанные божеству, которое теперь рассматривало их с чувством гордости и презрения. Некоторые она отбрасывала с улыбкой и не читая, другие, еле взглянув на них, более счастливые, она прочитывала с блестящими глазами и задумывалась. На пальчике ее блистало только что вынутое колечко, на которое она страстно смотрела. Это было колечко черное эмалированное, старое, некрасивое, но на черной эмали было написано по-испански неизящным почерком: Ahora y siempre (теперь и всегда).
В комнате панны Франциски, кроме главных дверей, ведших в комнаты ее матери, была еще другая, маленькая, скрытая в стене, которая вела в крошечную переднюю и на какую-то черную лестницу. В то время, когда она призадумалась, смотря на колечко, эта маленькая дверь тихо отворилась, и кто-то осторожно проскользнул в комнату...
Графиня, не слыша его, угадала, подняла голову и с легким подавленным криком поднялась с дивана. Перед ней стоял прекрасный, молодой Вацдорф. Мы уже видели его у Фаустины, когда он позволял себе слишком смело судить и острить. Сегодня лицо его имело совершенно другое выражение; оно было печально и задумчиво. Легкий след иронии, которой лицо это было как бы насквозь пропитано, был чуть заметен.
Прекрасная Франя, как бы испугавшись его прихода, стояла молча, и не двигаясь с места.
Вацдорф глазами молил ее о прощении.
- Разве можно так поступать, Христиан! - воскликнула она голосом действительно или притворно взволнованным. - Как вы могли осмелиться! Столько людей... Вас могли увидеть, донести... Королева так строга, а моя мать...
- Никто меня не мог видеть, - возразил Вацдорф, подходя к ней. - Франя, божество ты мое! Я, съежившись, сидел, выжидая целыми часами под лестницей, чтобы увидать тебя хоть на одну минуту, чтобы поговорить с тобой. Мать твоя читает или молится с государыней, дома нет никого.
- Эти вечно краденые минуты!.. - воскликнула Франя. - Я не люблю такого ворованного счастья!
- Терпите, пока придет другое, - сказал Вацдорф, беря ее руку, - потерпите, я надеюсь...
- А я совсем нет, - прервала его графиня. - Мною распорядятся против моей воли, как вещью, королева, королевич, мать, падре Гуарини; кто их знает, я ведь раба!
- Бежим отсюда!
- Неужели? Куда? - смеясь, отвечала Франя. - Не в Австрию ли, где нас поймают императорские слуги? В Пруссию, где схватят бранденбуржцы? Бежим? Превосходно! Но с чем и как? У тебя, Христиан, нет ничего, кроме места при дворе, я тоже ничего не имею, кроме милости короля и королевы. Вацдорф задумался.
- Но сердце твоей матери...
- Да, но это сердце будет искать для меня счастья с бриллиантами, другого оно не понимает.
- Франя, дорогая моя! Что ты говоришь? Как ты поступаешь со мной? Разве я затем пришел, чтобы ты отняла у меня последнюю надежду?
- Разве я могу дать тебе то, чего сама не имею? - возразила графиня печально и холодно.
- Потому что ты не любишь, меня!
Прекрасная Франя взглянула на него с упреком.
- Я никогда не любила никого, кроме тебя! - сказала она. - Никого не сумею полюбить, и именно потому, что ты мне мил, я и хочу поговорить с тобой откровенно.
Вацдорф облокотился одной рукой на ручку дивана и опустил глаза в землю.
- Понимаю, - пробормотал он, - ты будешь мне доказывать, что именно потому, что ты любишь меня, ты не можешь быть моей и я должен отказаться от трбя. Такова обыкновенно логика любви при дворе. Потому только, что я тебя люблю, что ты меня любишь, ты должна выйти замуж за другого...
- Да, именно, я выйду за первого встречного, которого мне дадут; но он не будет иметь моего сердца, а только холодную руку...
- Это мерзко, - прервал Вацдорф, - это гадко. Неужели ты не имеешь ничего для меня?
- Я бы тебя погубила, - возразила Франя, - если бы согласилась бежать с тобою. Завтра же нас настигли бы и тебя посадили бы в Кенипптейн, а меня отдали тому, на кого падет выбор.
- Мне, как кажется, псе равно не миновать Кенигштейна, - воскликнул Вацдорф, - так как я не могу молча смотреть на эту безобразную жизнь, на этот деспотизм лакеев! Я говорю то, что думаю, а это, как вам известно, отличное средство, чтобы попасть туда, где уже не с кем говорить, разве только обращаясь к четырем холодным стенам тюрьмы.
- Послушай, Христиан; мы должны не говорить, а молчать, и вместо того, чтобы желать исправить их, мы должны их презирать и властвовать над ними.
- Подчиняясь их фанатизму и проводя всю жизнь в лжи и обмане! Нечего сказать, прекрасная перспектива!
- В таком случае лучше отказаться от всего, - засмеялась Франя. - Я женщина, я не фантазирую, а беру жизнь такою, какова она на самом деле.
- А я такой не хочу! - проворчал Вацдорф.
Графиня подала ему руку.
- Бедный ты идеалист! - со вздохом промолвила она. - Если б ты только знал, как мне жалко и тебя, и себя: ничего в будущем, никакой надежды... А если нам на минуту и засияет счастье, то не иначе, как среди лжи и обмана.
Она еще более приблизилась к Вацдорфу, одну руку положила ему на плечо, а другой обняла его за шею.
- Да, эта жизнь, - прошептала она, - это такая жизнь, что для того, чтобы переносить ее, нужно быть пьяным...
- И обманщиком! - прибавил Вацдорф, схватив ее руку и страстно прижимая к губам. - Франя! Нет, ты меня не любишь! Больше, чем меня, ты любишь жизнь, свет и твои золотые цепи!
Графиня печально поникла головой.
- Кто знает, - тихо сказала она, - я сама себя не знаю. Меня воспитали, убаюкивая ложью, и учили обману и притворству, возбуждая в то же время желание впечатлений, увеселений и роскоши. Я даже не уверена в своем сердце; начиная жить, я уже была испорчена.
- Любовь излечила бы нас обоих, - страстно проговорил Вацдорф, смотря ей в глаза. - Я тоже был обыкновенным придворным до тех пор, пока не полюбил тебя... Эта любовь, подобно огню, очистила меня, и я стал человеком.
Графиня шепотом ему что-то сказала и склонила голову на его плечо. Вацдорф равно как и она, по-видимому, забыл обо всем, кроме себя; глаза их говорили лучше, чем слова; руки их встретились и сплелись.
Они забылись до того, что не услышали, как скрипнули двери, которыми вошел Вацдорф, и не заметили показавшегося в них грозного, мрачного, бледного и пылающего гневом лица матери. Она вошла и остановилась, словно окаменелая, увидав дочь с мужчиной, которого она не могла узнать... Гнев не позволял ей вымолвить ни слова...
Наконец, она пришла в себя, сделала шаг вперед и прежде, чем ее заметили, рванула Вацдорфа за руку.
Выражение глаз ее было ужасающе, губы дрожали. Франя подняла глаза и увидела перед собой грозное лицо матери. Нисколько не испуганная, она только сделала шаг назад, а Вацдорф машинально хватился за эфес шпаги, не видя еще, кто их накрыл. Только, когда обернувшись, он увидел графиню, он остановился бледный и смущенный, как преступник, уличенный на месте преступления.
Главная ключница от гнева не могла вымолвить ни слова. Она только прерывисто дышала и, схватившись одной рукой за грудь, другою повелительно указала Вацдорфу на двери. Но тот, прежде чем послушаться ее, нагнулся к руке Франи, которую она ему протянула, и прижал ее к губам; но мать вырвала ее у него, заслонила собой дочь и, дрожа, опять указала на двери.
Христиан взглянул на побледневшую Франю и медленно вышел. Графиня упала на диван... Франя же стояла холодная и равнодушная, как статуя, только личико ее покрылось бледностью. У графини потекли слезы из глаз.
- Бесстыдная! - насилу могла вымолвить она. - Ты дошла уже до того, что в твоей собственной квартире, на глазах у всего двора назначаешь свидания мужчинам!
- Потому что я люблю его! - сухо отвечала дочь. - Да, я люблю его!
- Чудовище! И ты еще смеешь говорить мне это!
- Почему мне не говорить того, что я чувствую? Графиня разразилась рыданиями.
- Ты думаешь, что я допущу, чтобы ради этой глупой любви, ради этого проходимца, которого еле терпят при дворе, чтобы ты ставила на карту всю свою будущность? Никогда и ни за что в мире!
- Я никогда не ждала и не надеялась быть счастливой и честной, - холодно возразила Франя. - Я могла заранее предвидеть мою судьбу.
- Ты с ума сошла! - кипятилась мать.
Франя села на стул против нее, машинально взяла цветок из стоящего на столике букета цветов и поднесла его к губам.
Лицо ее выражало холодное и ироническое решение; мать ожидала совершенно иного впечатления и с испугом отшатнулась.
- Счастье еще, что никто не видал, - говорила графиня как бы про себя. - Завтра же прикажу заколотить эти двери, а тебя запру, как пленницу... Могла ли я ожидать, что доживу до такого позора!..
Франя продолжала грызть цветок и, казалось, приготовилась выслушать все упреки, какие будет угодно выговорить матери.
Это почти презрительное молчание дочери только усиливало гнев графини.
Она вскочила с места и начала ходить по комнате большими шагами.
- Если Вацдорф осмелится еще раз приблизиться, заговорить с тобой, или взглянуть на тебя, тогда горе ему! Я упаду к ногам государыни, скажу Сулковскому, и его запрут навеки.
- Не думаю, чтобы он стал рисковать, - заметила Франя. - Именно сегодня я отняла у него последнюю надежду; я ему сказала, что не завишу от себя, что мной распорядятся, как вещью, что я выйду замуж за того, за кого мне велят идти, но что любить буду только его одного...
- Как ты смеешь говорить мне это?
- Еще раз повторяю вам, мама, что я откровенна, и я говорю то, что я думаю. Тот, кто женится на мне, с первого же дня увидит, чего он может от меня ожидать.
Графиня бросила на дочь грозный взгляд, но не сказала ничего. Вдруг она остановилась перед дочерью.
- Неблагодарная! Неблагодарная! - промолвила она растроганным голосом. - В то самое время, когда я с государыней старалась приготовить для тебя блестящую судьбу, ты...
- Судьбу жертвы, украшенной золотом и цветами, - горько засмеявшись, отвечала Франя. - Я давно уже имела предчувствие, что меня ждет подобная судьба; она не могла меня миновать.
- И не минует, потому что ты не можешь противиться, как воле твоей государыни, так и воле матери и государя...
- Который не имеет никакой воли... - саркастически заметила Франя.
- Молчи! - грозно прервала графиня. - Я шла уведомить тебя о счастье, а нашла здесь стыд и позор.
- Меня даже незачем уведомлять о том, что я отлично знаю. Сулковский женат, следовательно, я назначена другому министру короля - Брюлю. Этого я давно ожидала. Действительно, это большое счастье!
- Большее, чем то, которого ты заслуживаешь. Разве ты можешь сказать что-нибудь против этого милого и умного человека?
- Положительно ничего, он для меня совершенно безразличен; он, или кто другой, это мне все равно, если только не тот, которого я люблю.
- Не смей даже вспоминать мне его имени; я его ненавижу! Если он осмелится хоть на шаг приблизиться к тебе, он погибнет!
- Я предупрежу его, - сухо возразила Франя. - Я не хочу, чтобы он погиб, но чтобы отомстил за меня.
- Не смей даже подойти к нему и говорить с ним; я тебе это строго запрещаю.
Франя промолчала.
Разговор продолжался в этом роде еще с полчаса.
Главная ключница, привыкшая к строгому порядку, заведенному при дворе, с ужасом заметила, что она опоздала к королеве на пять минут.
Она бросилась к зеркалу, чтобы привести в порядок свой туалет, и, повернугшись, повелительным тоном сказала дочери:
- Ты пойдешь со мной, королева велела тебе явиться. Ты знаешь, как должна держать себя.
Наступило время ужина; осмотрев платье дочери, графиня увела ее с собой.
Строгий этикет двора, за которым ревностно следила королева и который она устроила по примеру австрийского двора, не позволял никому, исключая министров, садиться к королевскому столу. И на них даже королева Жозефина смотрела не особенно охотно. Ключница, управляющие, высшие чиновники, находящиеся во дворце во время ужина, удалялись в маршалковскую залу, где для них был сервирован другой стол.
В этот день ужинали только король с женой. Падре Гуарини, который никогда не ужинал, сидел в стороне на табурете для составления общества. Обыкновенно, при менее грустных обстоятельствах, он развлекал Фридриха веселыми шутками, наравне с двумя его шутами Фрошем и Шторхом. Чаще всего они дрались и городили всякую чушь, а королевич смеялся, подзадоривал их и бывал тогда в великолепном расположении духа. Теперь, однако, свежий траур не позволял шутам исполнять их обязанностей, тем не менее, принимая во внимание, что необходимо развлечь Фридриха, Гуарини позволил, чтобы Фрош и Шторх поместились в углу залы, не позволяя себе обыкновенных выходок. Их поставили так, чтобы королевич сразу мог их заметить. Стол был сервирован великолепно и ярко освещен. Фридрих вошел, держа под руку жену, удивительно обыкновенное и некрасивое лицо которой много теряло при красном и величественном, но как бы застывшем лице мужа.
Тип Габсбургов выразился в графине очень неудачно; еще молодая, она не имела ни капли привлекательности, свойственной молодости; отстающая губа, мрачное выражение лица и что-то суровое и нисколько неинтеллигентное во всей ее фигуре производило положительно отталкивающее впечатление.
В то время, когда падре Гуарини читал Benedicite, супруги стояли, набожно сложив руки, прислуга ждала. Фридрих рассеянно сел за стол, но в то же самое время глаза его, блуждая по комнате, остановились на стоящих в углу Фроше и Шторхе, которые сделали столь серьезные физиономии, что, благодаря этому, были еще более комичны.
Фрош был почти карлик. Шторх же неимоверно высокий и худой, с длинным носом. Оба они были одеты совершенно одинаково. Несмотря на то, что весь двор был в трауре, на них были надеты красные фраки и плюшевые голубые брючки. На голове у Фроша был парик, завитой в мелкие барашки, что выглядело очень комично; у Шторха же он состоял из длинных невьющихся волос, связанных назади в один пучок. Фрош, расставив ноги и заложив руки за спину, стоял как Колосс Родосский, а своими выпуклыми глазами и глуповатой плоской физиономией он очень напоминал лягушку. Шторх же выпрямился как свеча, сжал коленки, словно гренадер, стоящий на часах, руки висели по швам, голова была поднята кверху, и рот раскрыт; все это делало его очень смешным.
Королевич, увидав их, улыбнулся, но издали погрозил им пальцем, приказывая, чтобы они вели себя смирно. Шторх, не делая ни малейшего движения, знаменательно взглянул на Фроша, тот отвечал тем же. Королевич ел с аппетитом, пил с жадностью и в то же время посматривал на двух своих фаворитов; он жалел, что не может им позволить их обыкновенных шуток, но шум сделался бы неприличным, так как Фрош и Шторх во время обеда доходили до того в своих шалостях, что свернувшись в клубок, падали под стол, на котором королевич ужинал.
Один их вид произвел то, что королевич повеселел; кроме того, его радовало то, что Брюль и Сулковский так хорошо ладили с собой, так как Брюль добровольно, геройски даже, отказался в пользу Сулковского от должности главного эконома двора, а сам удовольствовался только председательством в совете министров, акцизом, податями и заведованием государственной кассой. И это только было до поры до времени. Сулковский надеялся, что все это вскоре перейдет к нему.
Но будущее было неизвестно.
Брюль изъявлял самую горячую дружбу к товарищу, а граф, будучи уверен в расположении к нему государя, нисколько не опасался в нем соперника.
Сдав все заботы на этих двух людей, королевич как бы освободился от тяжелого бремени. Он чувствовал себя хорошо и мог опять начать свою любимую, однообразную жизнь.
Ему не доставало только оперы, возлюбленной Фаустини, охоты, и он тяготился трауром. Но все это вскоре могло быть приведено в порядок.
В Польше Мошинский, епископ Липский и многие друзья обещали хлопотать на выборах, Брюль же уверял, что они окончатся благополучно для Фридриха.
Несколько дней спустя после получения известия о смерти отца, Фридрих объявил, что все, что обожаемый им Август Великий сделал, начал, решил, остается в полной своей силе и ни в чем не будет изменено. Страна, которая надеялась отдохнуть, вскоре убедилась, что для нее ничего не изменится, только подати начали собирать настоятельнее. В этот вечер королевич тотчас после ужина ушел в свои комнаты в сопровождении Сулковского, за ним отправился и Брюль. В другой зале собралось немногочисленное общество, состоящее из придворных королевы Жозефины, между которыми, шутя и остря, прохаживался патер Гуарини.
Сказав присутствующим всего несколько слов, королева сделала ключнице знак головой и вошла в свой кабинет; вслед за ней отправилась и графиня Коловрат, приказав дочери идти вместе.
Жозефина стояла посреди залы, как бы чего ожидая. Франя вошла с матерью, не выказывая ни страха, ни беспокойства. Королева сделала ей знак, приказывая подойти.
- Дитя мое, - сказала она сухим и неприятным голосом, - время подумать о твоей будущности... Я хочу заняться ею.
Опасаясь неподходящего ответа со стороны дочери, графиня быстро сказала:
- Мы обязаны вашему величеству вечной благодарностью.
- Я знаю, что ты ревностная католичка, - прибавила королева, - и поэтому я прежде всего должна уверить тебя, что твой будущий муж, хотя судьба и не дала ему родиться в нашей святой вере, примет ее. Таким образом у тебя будет утешение, что ты хоть одну душу спасла для Бога.
Франя равнодушно слушала и, по-видимому, утешение это не производило на нее никакого впечатления.
Королева взглянула на нее, но не могла ничего прочесть на ее молодом, как бы застывшем лице.
- Могу поздравить тебя с выбором, который мы сделали с твоею матерью. Человек, которого мы назначили тебе мужем, известен своей набожностью, характером и умом. Это министр Брюль.
Сказав это, Жозефина опять взглянула на Франю, но та стояла, словно немая.
- Ты должна сойтись с ним, узнать его и дать узнать себя, и я надеюсь, вы будете счастливы.
Мать толкнула дочь, приказывая поцеловать руку королевы; Франя молча наклонила голову и отошла. Это было простительно молодой девушке, пораженной и смущенной таким неожиданным счастьем.
Так закончился этот день, памятный в жизни женщины, которая так равнодушно смотрела на свою будущность. На следующий день, вероятно, следуя советам матери, Брюль утром, когда молодая графиня была одна, приказал доложить о себе. Она приняла его в той самой комнате, в которой вчера, на груди Вацдорфа, прощалась с надеждой на счастье.
Черное траурное платье было ей очень к лицу, она казалась еще красивее и изящнее. Кроме бледности, покрывавшей ее лицо, ничто не говорило о ее душевных страданиях. Холодное решение придавало ее чертам выражение повелительности, заставлявшее каждого чувствовать себя неловко в ее присутствии.
Брюль был самым ревностным поклонником моды и придавал большое значение умению одеваться. В этот день, хотя в трауре, он был одет особенно тщательно. Красивое лицо его и фигура казались уже чересчур женственным; улыбка, не сходившая все время с губ его, показалась на них вместе с тем, как он вошел в комнату. На сколько Франя была серьезна и задумчива, настолько он казался веселым и счастливым. Он поспешно приблизился к столу, около которого сидела Франя. Она приветствовала его легким наклонением головы и указала на стул, стоявший в некотором отдалении.
- Я вижу, что у вас и лицо сегодня печальнее обыкновенного, вероятно для того, чтобы оно гармонировало с тем трауром, который мы носим, тогда как я... я...
- Вы веселее, чем когда-нибудь, - прервала его Франя, - что же вас так осчастливило?
- Надеюсь, что вы уже уведомлены об этом, - сказал Брюль, прикладывая руку к груди.
- К чему эта комедия, ни вы меня, ни я вас не обману. Мне велят идти за вас замуж, тогда как я люблю другого; вам велят жениться на мне, хотя вы тоже любите другую. Право, в этом нет ничего веселого.
- Я, я люблю другую?.. - отвечал Брюль, притворяясь удивленным.
- Вы давно и страстно любите Мошинскую; об этом, мне кажется, знает она сама, ее муж и целый свет; как же вы хотите, чтобы я, живя при дворе, не знала об этом?
- Если вам угодно сказать, что я любил ее когда-то... - начал Брюль.
- Старая любовь не ржавеет.
- Но вы... вы ведь тоже признались?
- Да, я и не скрываю, что люблю другого.
- Кого?
- Мне незачем выдавать его и моей тайны... Достаточно того, что я откровенно и заранее говорю об этом.
- Это очень печально для меня! - воскликнул Брюль.
- Но бесконечно печальнее для меня, - прибавила Франя. - Неужели вы не могли себе найти другой, которую сделали бы счастливой?
Она взглянула на него. Брюль смутился.
- Это воля королевича и королевы.
- Отца Гуарини и так далее. Понимаю. Итак, это неисправимо?
- Панна Франциска, - сказал Брюль, придвигаясь к ней вместе со стулом, - я питаю надежду, что сумею заслужить ваше расположение... я...
- А я не питаю никакой надежды, - заметила Франя. - Но когда уже наш брак решен и неизбежен... то лучше будет, если мы заранее выясним наше положение и приготовимся к тому, что нас ожидает.
- Я буду стараться, чтобы вы были счастливы.
- Очень вам благодарна, я сама буду вынуждена постараться об этом; точно так же, как и вы позаботитесь о вашем счастье. Я вам не запрещаю любить Мошинскую, потому что это было бы напрасным трудом. Дочь Козель наследовала после смерти матери красоту и власть, я их не имею, к несчастью.
- Вы жестоки!
- Я только откровенна.
Брюль, несмотря на свое хладнокровие и умение вести разговор, чувствовал, что он уже не в состоянии поддержать его. Положение его становилось очень неловким; она же без малейшего смущения играла кончиком платка.
- Как бы там ни было, я не уйду отсюда с отчаянием в сердце. Я вас знаю с детства и давно уже считаю себя вашим поклонником; то, что вы говорите мне относительно Мошинской, было только непродолжительным увлечением, которое давно уже прошло. Мое сердце свободно, и я надеюсь, что со временем исчезнет ваше отвращение ко мне и предубеждение.
- Я не могу чувствовать к вам отвращения, потому что я к вам совершенно равнодушна.
- И это что-нибудь да значит, - сказал Брюль.
- Действительно, это значит то, что вы можете поселить во мне отвращение к вам, если будете добиваться моей любви... Это весьма возможно.
Брюль встал, лицо его пылало.
- Никогда, вероятно, искатель руки не был принят хуже, - сказал он со вздохом. - Однако, я сумею подавить в себе это тяжелое впечатление.
- Не жалуйтесь на меня королеве, - прибавила Франя, - а также матери и другим. Если ничего не переменится, если вы заупрямитесь или государыня прикажет, ежели мне уже необходимо быть жертвою, я пойду с вами к алтарю; но вы знаете, что берете и чего можете от меня ожидать.
Говоря это, она встала; Брюль, придав лицу своему самое умиленное выражение, приблизился к ней, желая взять ее за руку, но она отняла ее и сказала:
- Прощайте.
Не отвечая ни слова, министр вышел из комнаты. Лицо его за минуту перед тем печальное, опять сделалось веселым и улыбающимся. Никто, видя его, не догадался бы, что он столько проглотил оскорбительных признаний. Можно было допустить одно из двух: или что действительно это было для него безразлично, или что он великолепно умел владеть собою. Быстрым шагом прошел он пустые комнаты и только на пороге последней встретился с матерью.
Графиня Коловрат, прежде чем заговорить, внимательно взглянула ему в лицо... но не могла ничего в нем прочесть. Она подумала даже, что дочь сумела скрыть свои чувства, и это ей доставило большое удовольствие.
- Были вы у Франи?
- Я возвращаюсь оттуда.
- Как же она приняла вас?
Брюль медлил с ответом.
- Так, как принимают насильно навязанного, которому желают дать почувствовать, что он должен вознаградить за это.
- Вот что! Ну, у вас достаточно времени... По многим причинам, я не желала бы спешить со свадьбой.
- Я, напротив, потому что лучше всего искать сердце тогда, когда человек уверен в руке, - сказал Брюль. - Супружество сближает, позволяет лучше узнать друг друга, и я не теряю надежды, что дочь ваша, узнав меня и мою привязанность...
По лицу графини пробежала легкая улыбка.
- На сегодня довольно, - сказала она. - Франя так хороша, что нельзя не обожать ее, но она горда и энергична, как княгиня, на которую она походит. Если бы наш старый король был жив, я бы его боялась, потому что даже на него она производила впечатление.
Брюль, поговорив еще немного, ушел, вежливо простившись. Когда он сел в свой портшез, который ожидал его у крыльца, и остался один, лицо его опять омрачилось.
- Любопытно было бы, однако, узнать, кого она любит? - подумал он. - У нее всегда было столько обожателей, и всех она так щедро награждала взглядами и словами, что, действительно, трудно угадать, кому она отдала свое сердце. Я и не хочу претендовать на ее сердце... Мне нужна красота Франи. Кто знает, королевич недолго останется верным своей супруге... а в таком случае...
Брюль не закончил, но только улыбнулся.
- Она может не любить меня, но общие интересы сделают нас добрыми друзьями... Итак, о Мошинской все уже знают; любви и кашля невозможно скрыть, а эта любовь старинная и когда-то не было надобности скрывать ее.
Углубившись в эти размышления, Брюль и не заметил, как носилки остановились в сенях его дома.
Многочисленная прислуга, камердинеры, лакеи, секретари, поверенные ожидали его здесь. Когда открылись носилки, лицо Брюля снова сияло улыбкой и приветливостью, которая привлекала к нему все сердца.
Он ласково поздоровался и вошел на лестницу... Наверху уже ждал его Геннике.
Этот верный слуга тоже казался здоровым и веселым. Из морщинок его лица выглядывала холодная ирония. Глобик, Штаммер и Лесс ожидали его в канцелярии, в которую Брюль вбежал, как втолкнутый неведомой силой. Все встали с почтением при входе его превосходительства, за которым медленно шел Геннике. Министр хотел уже приступить к поверхностному рассмотрению бумаг, когда его верный наперсник прошептал ему на ухо:
- Вас ждут.
При этом он указал рукой на дверь залы, в которой в сером сюртуке с черными пуговками ходил взад и вперед до неузнаваемости измененный падре Гуарини.
Королевич мог спокойно отдыхать, так как в Польше за него бодрствовали многие друзья, а в Дрездене работали Сулковский и Брюль.
Одинаково властолюбивый, Сулковский был более уверен в своем положении, чем его соперник. Он отлично знал характер королевича, и, что еще более имело значения, его привычки Фридрих с самого раннего детства был всегда с ним. С ним oi пережил много перемен, с ним он возмужал. Сулковский знал своего государя, потому что на глазах у него выработалось то, кем он был теперь.
Брюль же больше угадывал.
После обращения Августа II в католичество ради получения польской короны, обращения, которое было для него безразличным, так как он не имел никакой религии, папа Климент XI начал усиленно стараться, чтобы сын не заразился примером матери, которая была ревностной протестанткой, но чтобы он пошел по следам отца. Для Августа Сильного это дело было несколько щекотливое.
Избирательный польский престол легко мог миновать его сына; в протестантской же Саксонии религия составляла помеху и даже опасность. Впрочем, мать королева Эбергардина (из фамилии Бейрет) и бабушка Анна София (датская принцесса) наблюдали за тем, чтобы сын и внук их не пошел по следам отца. Обе эти дамы были не только ревностно, но неумолимо привязаны к своему исповеданию. Август II, что представляется более чем возможным, стремился к тому, чтобы сделать Польшу наследственной монархией, хотя бы пришлось для этого пожертвовать частью ее. Только питая эту надежду, он и хотел сделать сына католиком; при других обстоятельствах ему было положительно все равно: будет ли сын его католиком или лютеранином. На требовательное папское послание Август Сильный отвечал 4 сентября 1701 г., обещая, что сын его будет воспитан в католической вере, а 8 февраля 1702 года уверял саксонцев, что сын будет лютеранином. На самом же деле он сам еще не знал, что будет лучше и удобнее, и решил сообразоваться с политикой.
К маленькому Фридриху был приставлен его бабушкою Александр фон-Мильтиц, человек неспособный заняться столь важным делом. Впрочем, и сама княжна Анна, как свидетельствуют о том ее современники, не отличалась особенным умом, и после обеда она обыкновенно еще меньше, чем утром, знала, что делала.
Маленького Фридриха отняли у королевы Эбергардины, и бабушка взяла его к себе. Мильтиц - педант, скряга, лентяй - не мог иметь хорошего влияния на вверенного ему королевича. Индиферентный во всем, что касалось религии, он не придавал ей большого значения, зато протестантские духовные дворы королевы и его матери окружали молодого князя со всех сторон. Ни одного католика не допускали к маленькому воспитаннику. Об этом было донесено в Рим, и откуда пришло новое требование исполнения обещания.
Наконец двенадцатилетнего Фридриха вырвали из рук женщин и послали с учителем в первое путешествие, которое, однако же, продолжалось недолго. Обе королевы, сильно обеспокоенные, чтобы его не сделали католиком, приказали четырнадцатилетнему королевичу публично согласно с протестантскими обрядами принять утверждение в вере (конфирмация). Король, который в это время был в Данциге, сам известил об этом папу, заявляя при этом, что если бы не некоторые обстоятельства, он страшно наказал бы дерзких, которые осмелились сделать столь важный шаг без его ведома.
Обстоятельства сложились так, что Август нуждался в Риме и должен был заискивать; вследствие этого, он решил, что нужно исполнить обещание и обратить Фридриха в католичество. Из Польши был призван Лифляндский воевода Кос и сделан управляющим при молодом князе. Сулковский тогда уже находился при нем.
В 1711 году Август взял с собою сына в Польшу, откуда повез его в Прагу. Здесь он объяснился с нунцием Альбани. Было решено переменить весь двор королевича и всех окружающих его протестантов заменить католиками. Фридрих ничего не знал об этих переговорах и, вернувшись в Дрезден, в ближайшее воскресение был в лютеранской церкви. Вскоре после этого, он опять присутствовал при протестантском богослужении во Франкфурте во время выбора императора.
Тотчас после этого воевода Кос объявил приказание короля и уволил бывшего до сих пор управляющим барона Мильтиц; он удалил также всех протестантов, занимавших различные должности при дворе, исключая врача, повара и кассира, и их места отдал католикам. Дальнейшее воспитание было поручено отцу Салерно. Август II опять выслал сына путешествовать и прежде всего приказал ему ехать на карнавал в Венецию. Это было первое выступление в свет. Тогда еще пользовались огромной славой карнавалы, празднуемые на площади Св. Марка.
В январе 1712 года началось это путешествие, которое служило для удаления королевича от влияния протестантов и продолжалось семь лет.
Все письма, которые он писал к родным, были контролируемы Косом и саксонским генералом Лютцельбургом, человеком умным, но не особенно строгой нравственности.
Королевич, который почувствовал в себе нравственный разлад, нашел средства, чтобы прибегнуть за помощью к Анне, королеве Английской и Фридриху IV, королю Датскому. Первая пригласила его в Англию; второй объявил, что ежели он останется католиком, то потеряет право на Датское наследство. Папское послание того же года уверило Августа, что, в случае нападения протестантских князей, Святой Отец готов ему помогать всеми способами и средствами, какие будут в его распоряжении.
Между тем, королевич, сопровождаемый Сулковским, который в скором времени сделался его задушевным другом, будучи почти одинаковых с ним лет, путешествовал инкогнито по Италии, то как граф Мнении, то как Эльзасский граф.
Двор его составляли, кроме Сулковского, который, как сейчас было упомянуто, стал его близким другом, воевода Кос, генерал Лютцельбург, отец Салерно, одетый в штатское придворное платье, и, кроме того, саксонец, иезуит, отец Фоглер. Секретарем был тоже иезуит Коппер, принявший на это время фамилию Ведерно и тоже в штатском платье. Таким образом влияние католиков на королевича было ежедневное и постоянное, которому нельзя было не подчиниться, находясь под ним в продолжении стольких лет. Из Венеции они отправились в Болонью, где князя торжественно приняли папские уполномоченные. Здесь наконец отец Салерно совершил обряд принятия в лоно католической церкви молодого князя, который свое письменное отречение от протестантского вероисповедания вручил под величайшим секретом папскому кардиналу Кассани. Немного спустя- в награду за свои действия и Альбани, и Салерно получили кардинальские шляпы.
Обращение королевича долгое время оставалось тайным, а так как Саксония требовала, чтобы Фридрих возвратился, а Август не хотел раздражать своих подданных, то дальнейшее путешествие было приостановлено, и Фридрих, вместо того, чтобы ехать в Рим, как это было прежде решено, отправился назад в сопровождении отца Салерно, который, проводив его до Вероны, поехал в Рим, но начал вести с королевичем дружескую переписку.
Однако приказано было, чтобы Фридрих, прежде чем приехать в Дрезден, совершил поезду в Дюссельдорф и прожил там некоторое время у Пфальцского курфюрста, а затем отправился к Людовику XIV, которого папа уведомил об обращении.
Подозревают, что протестантские родственники составили заговор, чтобы во время этого путешествия похитить князя; но это дело осталось невыясненным. Все еще опасались, чтобы королевич не отрекся от принятой веры. В Париже приняли гостя в высшей степени любезно, как это видно из писем принцессы Орлеанской; его даже находили милым, хотя очень неразговорчивым; таким он и остался на всю жизнь.
Воевода Кос был самым ловким из всех придворных, поэтому он имел в Париже большой успех. О перемене религии еще никто не знал, а королевич не признался бы в этом даже родной матери. Из Франции, вместо того, чтобы ехать в Англию, как решили прежде, повезли князя через Лион и Марсель опять в Италию и Венецию, где синьоры и дворяне употребили все усилия, чтобы достойно принять его и развлечь. Маскарады, увеселения, театры, балы следовали одни за другими.
По совету папы Климента решено было, чтобы быть более уверенным в князе, женить его на ревностной католичке. Начали искать через отца Салерно, стараясь об этом в Вене; министр Штаренберг и князь Евгений так деятельно ему помогали, что наконец рука княжны была обещана. Королевича повезли в Вену, так как он не мог и не хотел сделать ни шагу без ведома отца.
Обращение все еще было тайной, хотя нечего было бояться королевы матери, так как она умерла. Однажды, в октябре 1711 г., граф Лютцельбург приказал всему двору собраться в его приемной в 10 часов.
Около одиннадцати часов у подъезда остановилась карета нунция Спинелли, на встречу которого вышла большая часть двора, чтобы ввести его в комнаты. Вскоре потом вошел маленький человечек с запертым ящиком, а Лютцельбург вышел из комнаты князя и сказал придворным, что будет происходить нечто, причем господа протестанты могут, если им угодно, присутствовать. Отворились двери: нунций у стола совершал богослужение, которое князь из-за болезни слушал лежа.
По