lign="justify"> Ни Бодиссен, ни Левендаль ничего не отвечали, и несчастный граф, перед которым еще недавно все падали ниц, должен был терпеть первые следствия немилости. Прежняя учтивость забылась. Бодиссен обращался с ним, как с равным, а Левендаль, как с подчиненным. На их лицах заметно было беспокойство и желание как можно скорее удалиться. Оба холодно поклонились. Граф ответил им на поклон и проводил в залу; здесь свысока отдав поклон дамам, они удалились.
Граф, уже совсем оправившись, вежливо проводил их до сеней и вернулся в залу; графиня ничего не могла прочитать на лице мужа, так оно было спокойно; но все-таки этот тайный разговор не мог быть ничего не значащим.
Баронесса все еще не уходила, желая узнать о чем-нибудь, но не смела ничего спрашивать.
Хладнокровно граф подошел к столу и посмотрел на жену; лицо последней выражало беспокойное любопытство.
- Могу тебя поздравить, - сказал он, слегка дрожащим голосом, - мы уже уволены. Его величеству угодно было удалить меня от службы; меня это нисколько не огорчает, а только я жалею короля. Но при теперешних обстоятельствах при дворе трудно оставаться благородному человеку.
Графиня бросилась на диван, обливаясь слезами.
- Дорогая моя, - сказал граф, - умоляю тебя, успокойся. Причина моей отставки как будто бы та, что я позволял себе лишнее в присутствии короля; это означает то, что я говорил неприятную правду; король соизволил мне назначить пенсию, но даровал мне неоцененную свободу. Мы поедем в Вену, - прибавил граф, протягивая руку жене.
Баронесса с удивлением смотрела на графа; она не могла понять того спокойствия, с каким он принял свое падение.
Действительно, гордость не позволяла графу сильно переживать огорчение и показывать его; после первого удара он скоро оправился и принял с достоинством то, что судьба ему предназначила. Очень может быть, что он надеялся на перемену...
Графиня плакала.
Баронесса почувствовала, что она здесь лишняя, потому что утешить не могла, между тем, своим присутствием она мешала им утешать друг друга в горе и молча, пожав руку своей приятельнице, удалилась из комнаты. Графиня упала лицом на диван.
- Дорогая моя, - воскликнул граф, - заклинаю тебя всем, будь мужественна! Нам нельзя показывать, что мы огорчены. Мы должны быть благодарны доброте короля, что я не выслан в Кенигштейн на место Гойма и вместо того, чтобы у нас взять имение, нам назначена пенсия. Изгнание, к которому я присужден, нисколько меня не страшит и не отнимет надежды... уничтожить все то, что произвела ловкая рука моего почтенного и верного приятеля Брюля. Прошу тебя, друг мой, успокойся.
Но слезы высушить было не легко.
Сулковский посмотрел на часы и, подав руку жене, повел в ее комнаты.
Величайшее презрение к человеческому роду может возбудить поведение людей, когда человека постигает упадок и унижение. Все тогда от него отворачиваются, переменяются с ним в обращении, между тем, как еще за минуту преклонялись перед ним, когда он был баловнем судьбы.
В этом есть столько подлого, низкого, что сердце при одной мысли невольно вздрагивает; только в таких случаях человек узнает свет и испытывает своих собратий. Кто сам не был в подобном положении, не испытал, что тогда происходит на душе, тот не может понять, какую горечь тогда чувствует человек.
Сулковский, который с детства находился при короле и привык считать его за друга, которому никогда в голову не приходило, что постигло его теперь, с холодною гордостью переносил свою долю; но не мог удержаться от величайшего презрения, которое уже в нем возбудили королевские посланцы.
Скоро граф послал за Людовици. Советник ему всем был обязан и до последней минуты оставался верным, но... опасения за свою судьбу, за место теперь его заставили отказаться прийти, извиняясь служебными занятиями.
- В таком случае придется, - сказал холодно граф, - мне самому идти к нему с визитом, чтобы взять бумаги, если только они уже не в руках Брюля.
В тот же день граф, выбрав послеобеденный час, опять пошел в замок. Это путешествие было настоящим скорбным путем.
В городе около двух часов распространилось известие об упадке Сулковского и, хотя он был виноват против своих подчиненных разве только одним гордым обращением, но ничего злого никому не причинил, а для многих был даже слишком добр, между тем, все считали своею обязанностью показывать, как они радовались его падению.
Граф проходил возле канцелярии Брюля, через окна его заметили писаря и целая их толпа с перьями за ушами, заложив руки в карманы, со смехом, выбежала на улицу, чтобы посмотреть на вчерашнего вельможу, а сегодня уже осужденного преступника. Сулковский видел и слышал, что вокруг него происходило, но имел столь большую власть над собою, что ни разу не оглянувшись, не показав виду, что слышит что-нибудь и замечает, он прошел мимо, тихим шагом, и еще долго доходили до него насмешливые возгласы. На каждом шагу он встречал кого-нибудь из тех, которые еще вчера ему низко кланялись, а сегодня проходили, как будто не замечая его, или же нахально смотрели на него, не снимая шляпы, чтобы показать, что насмехаются над ним. Проезжали мимо экипажи, оттуда с любопытством выглядывали лица и окидывали его взором. А во дворце приход графа произвел едва ли не меньшее впечатление, нежели появление мертвеца; все старались не встречаться с ним, топот, смех всюду его приветствовали. Двери не посмели ему затворить, но даже прислуга не уступала ему дороги; при таких обстоятельствах трудно было спросить или узнать что-нибудь. Сулковский, может быть, поскорее ушел бы отсюда, но он решил еще раз увидеть короля.
Зная, что король любил очень регулярную жизнь, он рассчитывал, что в этот час король, проходя к королеве, будет в гардеробной. Там, по счастью, никого не было; конечно, прислуга могла предупредить короля, но граф на все решился. Довольно долго там стоял один, прячась в углу, тот самый могущественный человек, который еще недавно держал в руках весь двор и короля, размышляя над тем, что ему приготовила судьба; задумавшись, он не слышал, как двери отворились и вошел король в сопровождении камергера; король ничего не видел, а когда вдруг Сулковский бросился ему в ноги, он, испугавшись, хотел убежать. Граф его удержал.
- Ваше величество, - воскликнул он, - не годится, чтобы вы прогнали своего слугу, не выслушав его прежде! С детства я имел счастье усердно исполнять свои обязанности.
На побледневшем лице короля, видно было смущение и тревога. Прерывающимся голосом он воскликнул:
- Сулковский... Я не могу... Я ничего не хочу слышать...
- Прошу и заклинаю Богом, ваше величество! - продолжал граф. - Я ничего не добиваюсь, только одного, чтобы я мог удалиться оправданным, потому что совесть свою чувствую чистою. Припомните, ваше величество, сколько лет я пробыл возле вас, провинился ли я в чем-нибудь, перешел ли когда-нибудь должное уважение! Есть люди, которые хотят меня удалить для того, чтобы бдительный глаз не следил за их делами, они хотят удалить меня за мою верность и преданность. Король мой...
Граф поднял глаза на Августа, последний закрывался руками и нетерпеливо топал ногами, повторяя:
- Я ничего не хочу слушать...
- Но я хочу только оправдаться.
- Довольно, - произнес король, - я постановил расстаться с тобою, это решение неизменно. Будь покоен, ни для тебя, ни для твоих родственников ничего худого не будет сделано; но только уходи, уходи!
Король все это проговорил так быстро и с таким страхом, как будто бы боялся, чтобы кто-нибудь не пришел на эту сцену, или чтобы непрошеные слезы не смягчили его сердце.
- Ваше величество! - с отчаянием воскликнул граф. - Я ничего не прошу, но позвольте мне поблагодарить вас в последний раз за все ваши благодеяния; прошу о последней милости, позвольте мне в последний раз поцеловать ту руку, которой я столько обязан.
Король чуть не плакал, но за ним стоял камергер, свидетель и вместе шпион; Август протянул дрожащую руку, которую граф схватил, покрывая ее поцелуями.
- Король мой! И эта рука теперь меня, невинного, отталкивает! Повторяю, я ни в чем не повинен, разве только излишней привязанностью к моему королю я грешен!
Беспокойство и страх короля увеличивались.
- Довольно, - крикнул он, - я не хочу вас слушать, не хочу и приказываю вам удалиться!
Сулковский замолк, поклонился и отошел. Август прошел мимо него и быстро скрылся за дверями, ведущими в комнаты королевы. Графу нужно было собраться с мыслями и с силами. Он оперся возле стены и стиснул голову руками; так простоял он некоторое время и хотел уже уйти, как вдруг подошел камергер и грубо объявил ему, чтобы он долее здесь не оставался.
- Его величество повелел мне передать вам, чтоб вы сейчас же удалились из замка и не показывались никогда больше при дворе. Воля его величества, чтобы вы поселились в Убегау.
Сулковский гордо взглянул на него и, ничего не отвечая, вышел. Все в нем кипело, однако, он умел себя сдержать; последнее напрасное усилие было сделано, последняя капля была выпита без содрогания. В его сердце отозвалось желание мести, но и это сумел он в себе подавить; он знал, что его неприятели и этим сумеют воспользоваться. Граф вернулся домой, чтобы успокоить больную жену и уверить ее, что нечего опасаться.
Изгнание в Убегау, недалеко от Дрездена, позволяло иметь надежду встретиться и объясниться с королем; поэтому Сулковский хотел туда тотчас же переселиться, но графиня об этом и слышать не хотела.
- Брюль этим не ограничится. Мы попадем в его руки. Он найдет опять какой-нибудь предлог преследовать нас. Сейчас же уедем из этой проклятой Саксонии, в Польшу, Вену - куда хочешь, лишь бы не оставаться здесь!
В продолжение всего вечера толпа любопытных стояла возле дома Сулковских, заглядывая в окна, желая видеть и насытиться страданиями жертвы. Иногда граф подходил к окну и спрятанный за занавесами смотрел на эту толпу с раздражением и презрением. В продолжение целого вечера никто не показался, никто не пришел навестить; только камердинеру Олизу была вручена бумага об увольнении Сулковского от должностей министра внешних дел и обер-шталмейстера двора.
Эту бумагу граф бросил на стол, ничего не говоря.
В тот же день у Брюля был вечер. Еще гости не съехались, но министр уже находился в зале, готовый к их принятию. Лицо его выдавало большое волнение и беспокойство, причиненное, вероятно, тяжкою борьбою. Он бросился в кресло. В эту минуту из противоположных дверей вошла его жена. Он не заметил ее прихода, так был погружен в свои мысли; Франя насмешливо глядела на него. Наконец, он, заметив ее, встал.
- Должно поздравить вас, - заговорила она, - вы теперь король Саксонии и Польши; Геннике - наместник; Лос, Штаммер и Глобиг вице-короли! Не правда ли?
- А вы - королева! - засмеявшись сказал Брюль.
- Да, да! - отвечала Франя, тоже улыбаясь. - Я начинаю привыкать к своему положению и нахожу его довольно сносным.
И она пожала плечами.
- Лишь бы только все это дольше продолжалось, нежели царствование Сулковского. Да, я забыла, - смеясь прошептала она, - что ваш трон поддерживают женщины: королева, вторая королева - я, Мошинская и Штернберг - это что-нибудь да значит; не считая Альбуци, которая полагается сверх счета.
- Но вы сами виноваты, что я должен искать посторонней помощи и сердца вне дома.
- А, сердца, сердца! - прервала Франя. - Но ни вы, ни я не имеем права говорить о сердце. У нас есть фантазия, но не сердце, у нас есть рассудок, но не чувство. Да так и лучше!
И она отвернулась.
- Одно слово, - произнес Брюль, подходя к ней, - позвольте шепнуть одно слово; потом придут гости, и я не буду иметь счастья разговаривать с вами.
- Ну, говорите.
Брюль приблизился почти к самому ее уху и сказал:
- Вы себя компрометируете!
- Каким образом?
- Эта молодежь из моей канцелярии...
Франя покраснела и сделала гневную гримаску.
- У меня есть свои фантазии, - произнесла она, - и никто мне их запретить не смеет! Прошу в это не вмешиваться, как я не вмешиваюсь в ваши дела. Очень прошу!
- Но позвольте!..
Но при этих словах, которыми, по всей вероятности, началась бы супружеская ссора, вошла сияющая графиня Мошинская. Она подошла к Фране и, подавая ей руку, воскликнула громко:
- Так значит победа! На всем фронте! В целом городе ни о чем больше не говорят, как об этом; все удивлены, дрожат...
- И радуются, - прибавил Брюль.
- Ну, этого не знаю, - прервала Мошинская, - с меня и того довольно, что мы радуемся упадку этого проконсула. Наконец-то мы en famille, и нам не нужно кланяться этому важному господину.
- Но что же слышно? Что он думает? - спросил министр.
- Ежели вы его знаете хорошо, - воскликнула Мошинская, - то должны догадаться! Конечно, уедет в Убегау, где будет сидеть, потрясая головой по-прежнему, и стараться увидеться с королем, интриговать, чтобы вернуться к прежнему положению.
Брюль засмеялся.
- Да, все это может быть, но, любезная графиня... от Убегау недалеко до Дрездена, но так же близко к Кенингштейну... Сомневаюсь... сомневаюсь...
В эту минуту вошла графиня Штернберг, жена австрийского посла, женщина красивая, черноокая, аристократического вида, которая слыла также любовницей Брюля; почти не здороваясь ни с кем, она вмешалась в разговор:
- Я держу пари, что он поедет в Вену.
Брюль сморщился. Две дамы начали тихо разговаривать между собою, а Мошинская отвела Брюля в сторону.
- Вы сделали ошибку, - сказала она. - Никогда нельзя дело устраивать наполовину; он начнет мстить, нужно было его запереть...
- В первое время король никогда на это не согласится, - сказал Брюль. - Требуя много, можно было довести до открытого бунта, а тогда Сулковский свернул бы всем головы. Это во-первых; во-вторых, я знаю графа и поэтому не боюсь его, он неспособный человек и никогда не в состоянии составить заговора. Прежде чем он выедет из Убегау, я буду иметь доказательство присвоения им двух миллионов талеров, а тогда Кенигштейн может быть вполне заслуженным.
- Брюль, - воскликнула, захохотав, Мошинская, - два миллиона талеров!.. А вы?..
- У меня нет ни гроша! - отвечал Брюль. - Я разоряюсь на роскошную обстановку, чтобы оказать тем честь моему королю, я весь в долгах...
Он начал говорить на ухо графине.
- Не думайте, графиня, я не настолько ограничен, чтобы выпустить из рук врага, не погубив его окончательно, но я вынужден разложить совершение этого дела на два срока. В Убегау, где он должен жить и откуда не так легко убежать, я его могу во всякое время захватить; между тем я соберу нужные доказательства, а король через несколько недель согласится на все.
Он странно засмеялся.
В это время вошел гофмейстер Левендаль, и министр вынужден был оставить графиню; она присоединилась к дамам. Брюль с Левендалем удалились в сторону.
- Ну, как же он принял известие? - воскликнул Брюль.
- Сначала он был сильно поражен, но сейчас же пришел в себя и все время был тверд и мужествен.
- Однако, - прошептал Брюль, - мне рассказывал камергер Фризен, что он виделся с королем в гардеробной и ползал у его ног.
- Может быть, - произнес Левендаль, - но...
Он не успел докончить, потому что камердинер сделал знак министру, так что он должен был оставить гостя, чтобы узнать, что могло случиться. Не без беспокойства он проходил залу; он все опасался, что, несмотря на бдительную стражу при короле, прежний фаворит мог или письмо подбросить, или же сам прокрасться к королю. Он знал о короткой дружбе графа с Фоглером, и хотя последний редко бывал при дворе, но как духовный во всякое время мог иметь свидание с королем. В кабинете ждал Геннике, бесцеремонно развалившись в кресле. Правда, он привстал при входе министра; но видно было, что он бесцеремонно обходился с Брюлем и полагал, что он нужнее министру, нежели министр ему.
- Зачем ты меня вызвал? - с упреком начал министр. - Люди могут подумать, что опять случилось что-нибудь?
- А пусть себе думают, что хотят, - нетерпеливо ответил Геннике. - Вы себе только развлекаетесь, а я должен работать. Я не могу угождать фантазиям вашего сиятельства.
- Что ты, с ума сошел?
- Я? - спросил Геннике, засмеявшись. - Ну, ну, оставим это, ваше сиятельство; вас могут другие считать великим человеком, но я... - он махнул рукой. - Что бы вы могли значить без Геннике?
- А ты без меня? - воскликнул немного разгневанный Брюль.
- Но ведь я играю роль вилки, которой каждый министр вынужден есть.
Брюль смягчился.
- Ну, что там такое? Что такое? Говори!
- Вы бы меня должны благодарить, а вы ворчите, ваше сиятельство. Это правда, что Геннике был лакеем, но именно потому-то и не любит воспоминаний о прошлом.
Говоря это, он развертывал бумаги.
- Вот что я принес. Напоив Людовици, я уверил его, что мы сделаем его тайным советником департамента, и могу уверить, что уж таким тайным будет, что никто в свете не узнает про то, ха, ха!.. У меня уже имеются указания; есть суммы, взятые из акциза, есть квитанции и солдатские недоимки. Найдется подобного много! Из каких бы доходов он покупал имения! Ведь после короля Лещинского он их приобрел.
- Нужно, чтобы доказательства были, - сказал Брюль.
- Черное на белом, - ответил Геннике.
- Но когда они могут быть готовы?
- Через несколько дней.
- Слишком спешить нет надобности, - сказал Брюль. - Пусть король оправится после первого удара. Фаустина запоет; Гуарини пошутит, немножко еще вдобавок употребим пороху. Сцена в коридоре забудется, и вот тогда можно приступить к второму действию. Главное дело в том, чтобы все оставалось в тайне, чтобы он не мог возыметь никакого подозрения и не убежал...
Геннике внимательно наблюдал за своим начальником и прибавил:
- Нужно здесь и в Убегау к нему приставить тайную стражу. Вероятно, он теперь отправит некоторых из своих лакеев, а на это место нужно ему доставить прислугу из наших рук, которая будет нам доносить.
- Это хорошо, - произнес Брюль.
- Надеюсь, хорошо, потому я никогда дурного не придумаю, - прибавил Геннике.
- Но если он удалится в Вену, Пруссию и даже в Польшу, - сказал задумчиво Брюль, - это для нас будет невыгодная штука.
- Да, и опасная, - начал Геннике, поправляя парик, - хотя у него тупая голова, но никаким врагом пренебрегать нельзя.
- Ну так дело решенное, - прошептал Брюль, - вы собираете доказательства виновности. Так как я получаю наследство, то мне не годится явно действовать против своего товарища; я перед королем всегда его защищаю и прошу за него. А эти бумаги, найденные как бы случайно, доставит граф Вакербарт-Сальмур, это дело решенное.
Он хотел уже уйти.
- Слушай, Геннике, - сказал он тихо, - тебе удаляться нельзя, но можно Глобига послать. Конечно, такого гостя, как Сулковский, засадить нельза в дрянную каморку, в особенности потому, что, по всей вероятности, там ему придется надолго поселиться. Понимаешь, пусть Глобиг поедет кататься, дорога санная, а теперь заговенье и вот... навестит коменданта и пусть осмотрит несколько чистых комнаток для графа; все-таки нельзя, чтобы ему слишком дурно было. Там теперь довольно пустого помещения и не говоря никому ни слова, ни для кого, ни за чем, пусть приберут.
Геннике засмеялся.
- Ваше сиятельство, ведь вы не должны забывать, что и мне следует подарок за такого крупного зверя.
- Но тогда, когда его посадят в клетку, - отвечал Брюль. - Любезный мой, ты говоришь, чтобы я о тебе не забывал, но мне кажется, что и сам ты отлично помнишь о себе.
- Ах, ваше сиятельство, - огрызнулся Геннике, в то время складывавший бумаги, - оба мы из одного материала и нам нечего друг друга упрекать. Мы отлично понимаем друг друга!
Хотя бывший лакей так грубо обращался с Брюлем, но последний, напротив, заискивал у него, потому, что Геннике был ему нужен.
С прояснившимся лицом министр вернулся в залу, где были уже приготовлены столики для карточной игры.
Мошинская ожидала его.
- Садитесь же, - заговорила она. - В такое позднее время все дела нужно оставить в покое.
В этом году заговенье было веселее, чем когда-либо; все старались развлечь короля; на его челе часто сгущались облака печали и заботы. После обеда он часто скучал, и даже шутки отца Гуарини проходили бесследно. Фаустине было приказано, чтобы она, появляясь на сцене, подходила к королевской ложе и выбирала любимые арии короля. Фрошу и Шторху обещаны были особые награды, если они удвоят свои шутки; каждый день устраивалась стрельба в цель; увеселения в замке отличались разнообразием и богатством костюмов. Брюль почти не выходил из замка и когда король оставался один, то министр стоял у дверей, ожидая приказаний и угадывая мысли. Иногда Август бывал в веселом расположении духа, покашливал и охотно смеялся; но вдруг, среди веселости его чело омрачалось облаком печали - король смотрел в окно и казалось, ничего не слышал и не видел.
Сразу же на другой день Сулковскому было послано распоряжение немедленно удалиться в Убегау, где помещение совсем не было приготовлено, и он вынужден был оставить Дрезден.
Толпа ожидала, когда он будет ехать, чтобы проводить его смехом и шутками; за экипажем графа следовала его любимая собака Фидо; около моста в нее кто-то выстрелил и убил. Все это происходило в городе, среди белого дня и никто на это слова ни сказал: - негодяй торжествовал, а толпа смеялась. Графиня заплакала, но граф ни слова не произнес, даже не взглянул; все он перенес со стоическим терпением, показывая вид, что ничего не замечает. Негодная толпа провожала их с криком далее за мост. Кучер погонял лошадей; но граф даже не дрогнул, устремив взор в даль. Он не страдал, потому что чувствовал себя гораздо выше всех подобных низостей. Геннике и остальные знали обо всем случившемся хорошо, если даже не способствовали этому. Когда они донесли Брюлю, он только усмехнулся...
В городе ходила различные слухи. И как бы то ни было, но новый министр, завладевший большою частью состояния, отнятого у фаворита, чувствовал скорее сожаление, нежели радость, скорее боязнь, нежели надежду на лучшее. Так везде шептали. Брюлю оставалось только одно средство, устроить все так, чтобы и одно неподходящее слово не могло дойти до ушей короля. Сейчас же приступили к перемене сановников, имеющих доступ к королю. Брат Брюля был сделан гофмейстером двора; даже сменены были лакеи и пажи, которых подозревали в сношениях с Сулковским.
Августа старались развлекать, чем только было возможно; он был взят в полную опеку и ему было совсем хорошо, потому что угождение своим прихотям он считал выше всего на свете. В первое время об устранении влияния королевы не могло быть и речи; но в расчетах Брюля первою необходимостью было отделаться от Жозефины; это он подготовлял в глубокой тайне с помощью жены, потому что, пожалуй, Гуарини не Согласился бы на такое радикальное средство.
Брюль чувствовал себя всемогущим, а его подчиненные, так называемые вице-короли, поднимали головы все выше и выше. Однако все они еще опасались Сулковского; его дело еще не было закончено. Геннике усердно собирал доказательства о похищенных и растраченных деньгах. Предполагалось отнять у Сулковского Фюрстембергский дворец, который уже давно был подарен графу, потом перевести из Убегау и заключить в Кенигштейн; последняя мера часто употреблялась во времена Августа Сильного; на этом-то основании Брюль думал, что и теперь привести в исполнение подобный план ничего не значило; между тем, Сулковский на свободе оставался бы вечным опасным врагом; Сулковский с женой в Вене еще страшнее был бы на будущее; опасения Брюля еще более увеличивались тем, что граф не казался унывающим человеком; вся недостающая мебель была перевезена в Убегау, а прекрасное устройство дома и прелестный вид на окрестности делали его жилище привлекательным; из окон Сулковский мог всегда видеть башни того замка, в котором он еще так недавно владычествовал.
Шла масляница, граф и не трогался с места. За его каждым шагом следили; но разузнать ничего нельзя было; из города туда никто не ездил: на Бриснице шпионы напрасно поджидали к Сулковским гостей; они жили в полном уединении, каждый день люди ездили за провизией в Дрезден, но нигде не бывали, кроме рынка для покупок. Преступника ни в чем нельзя было заподозрить. Что происходило в доме Сулковского - никто не знал. По целым дням граф читал книги, разговаривал с женой, писал письма, но каким путем и куда он их отсылал проследить не было возможности.
Однажды утром Брюль явился к королю с бумагами. Более неприятного для короля ничего не могло быть, как вид этих бумаг и разговоры об интригах; сейчас же он нахмуривался и зевал; Брюль старался как можно более сокращать это занятие - бумаги представлялись совсем уже готовыми, оставалось только их подписать, и Август, усевшись у стола, и не бросив ни одного взгляда на предложенную бумагу, подписывал ее всегда одинаковым ровным почерком. И в этот день, король, увидев связку бумаг, уже начал готовиться к этой операции, но Брюль стоял и не выпускал из рук бумаг. Наконец, несколько пытливых взглядов, брошенных на него, заставили его приступить к разговору.
- Ваше величество, - начал он, - я сегодня должен приступить к неприятному делу, хотя я с удовольствием бы желал избавить от него ваше величество.
Король сделал гримасу и поправил парик.
- Я просил других заменить меня в докладе этого дела, - говорил Брюль, вздыхая, - но никто не выручил меня, и я вынужден сам доложить о нем вашему величеству.
- Гм? - отозвался Август.
- Ведь вашему величеству известно, - продолжал дальше министр, - что я не принимал участия в деле Сулковского.
- Это покончено! Довольно! Кончено! - прервал король с нетерпением.
- Не совсем, - произнес Брюль, - но вот это-то именно и плохо. Я рассмотрел все дело, касающееся его; я честный человек и должен войти во все.
Король широко открыл глаза, которые выражали гнев.
- Я нашел в его бумагах письма, корреспонденции, сильно обвиняющие неблагодарного слугу его величества, недочеты, дефицит в кассе...
Король громко кашлянул.
- Но деньги у меня еще есть, Брюль? - живо спросил он.
- Есть, но не столько, сколько должно было быть, - понизив голос, отвечал министр. - Хуже всего то, что письма и сношения с дворами его сильно компрометируют и доказывают, что он опасный человек. Если он поселится в Польше - он, защищенный правами Речи Посполитой, произведет возмущение; если поедет в Вену, то также может быть опасным. Одним словом, где бы он ни был...
Брюль со вниманием наблюдал за королем и старался говорить соответственно с его настроением; хотя он умел по выражению лица Августа хорошо угадывать его расположение духа, но на этот раз ничего не мог себе объяснить. Король в задумчивости слушал и водил глазами по комнате, то бледнел, то краснел, был смущен, но ни одно слово не сорвалось с его губ. Министр замолчал. Август громко кашлянул и вопросительно посмотрел на Брюля; наконец, последний должен был закончить.
- Вы меня знаете, ваше величество, и знаете, что я не люблю прибегать к сильным мерам; я тоже любил этого человека и был его приятелем до тех пор, пока он не провинился перед моим королем. Сегодня, как честный человек, как министр я вынужден нанести удар моему сердцу.
В эту минуту вошел Гуарини. Еще заранее министр и отец Гуарини условились между собою, что иезуит должен войти во время разговора. Король хотел воспользоваться его приходом и переменил разговор, спросив о Фаустине.
- Жива и здорова, - отвечал отец.
А Брюль все-таки стоял с этими несчастными бумагами. Министр ловко вставил свое словцо.
- Ваше величество, позвольте закончить этот неприятный разговор. Ведь отец Гуарини обо всем знает.
- Ах, знает? Это отлично, - и, обернувшись к иезуиту, он продолжал: - Ну, а что он скажет?
Падре пожал плечами.
- Что, ваше величество, вы спрашиваете у меня? - отвечал он, смеясь. - Я монах, духовный, до меня ничего не относится.
Наступило молчание. Август опустил глаза в землю: Брюль испугался, что дело опять затянется.
- Если бы был жив ваш родитель, Август Сильный, то Сулковский давно бы сидел в Кенигштейне.
- Нет, нет! - воскликнул король и сейчас же замолчал, побледнел, взглянув на Брюля, и начал ходить по комнате.
Гуарини, заложив руки, глубоко вздыхал.
- Я никогда не настаивал на суровых наказаниях, - произнес Брюль, - я всегда и всем советую прощение, но здесь видна такая неблагодарность, такое страшное преступление.
Иезуит еще раз поднял глаза к небу и глубоко вздохнул.
Оба следили за каждым движением короля и не знали, что подумать. Никогда Август не был столь загадочным. Зная его, они были уверены, что сумеют поставить на своем, но дело было в том, чтобы не утомлять Августа, потому что в таком случае он всегда бывал долго недоволен.
Брюль посмотрел на Гуарини и показывал взглядами закончить начатое. Падре отвечал министру тем же взглядом, возлагая дело на него. Между тем, Август топтал ковер и думал о чем-то ином.
- Что ваше величество прикажете? - настойчиво спрашивал Брюль.
- Где, как, что такое? - пробормотал король
- С Сулковским...
- А с этим, да, да... - и опять ногами мял ковер. Наконец, как будто с большим усилием, повернувшись к Брюлю и указывая рукою на стол, произнес: - Бумаги эти до завтра.
Министр смутился, он не мог оставить подписание бумаг до следующего дня. Хотя он был уверен, что король не станет их читать, но боялся чего-нибудь неожиданного; он был слишком осторожен и рассчитывал разом покончить дело. Он и Гуарини незаметно переглянулись.
- Ваше величество, - заговорил тихо итальянец, - это такое горькое блюдо, не стоит его разделять на два дня.
Король не отвечал, потом обратился к Брюлю:
- После обеда в замке стрельба в цель.
От подобного сообщения Брюль смутился еще более.
- Последний олень очень долго нас промучил, - прибавил король, - но зато этот рогач стоил труда.
Он замолчал на некоторое время.
- А последний зубр издох, - прибавил он и вздохнул.
Часы показывали время, когда король обыкновенно захаживал к своей жене. Он велел позвать камергера. Брюль чувствовал, что его отпускают ни с чем. Он не знал чему приписать это упорство; Брюль и Гуарини опять поглядывали друг на друга. Король поспешил выйти, они вынуждены были пойти за ним из кабинета. Брюль увел иезуита в прилегающую комнату и бросил бумаги на стол.
- Ничего не понимаю! - произнес он.
- Терпение, терпение, - отвечал Гуарини. - До завтра! Это и не могло так скоро устроиться. Король ничего не сказал, но он свыкнется с этой мыслью, а так как ему невыносима возобновленная атака, то вы скоро поставите на своем.
Министр задумался.
- Но все-таки плохо! - произнес он. - В нем все еще осталась привязанность к Сулковскому.
Они начали тихо говорить и советоваться. После этого Гуарини отправился к королеве, а Брюль с бумагами домой.
Обыкновенно после полудня король в халате, с трубкой в зубах допускал к себе только тех, кто мог его забавлять: даже Брюль, если являлся в это время, также должен был забывать свою должность министра и играть роль шута; но министр являлся очень редко, так как в это время никто не был принимаем в замке, кроме домашних; поэтому опасности не было. Король забавлялся с своими шутами, ему нельзя было принимать никого, не принадлежащего ко двору, и если бы он даже дал приказание явиться постороннему лицу, то служители Брюля, под каким бы то ни было предлогом не исполнили приказания его, до тех пор, пока не получали дозволения от министра.
Со времен Августа Сильного оставался еще Иозеф Фрейлих, славный шут, который носил на спине громадный, камергерский серебряный ключ, который мог вместить в себя кварту вина. Прежде он был фаворитом короля Августа Сильного, теперь же остался как воспоминание о покойном. Брюль ему не доверял и поэтому старался насколько возможно удалять его точно так же, как и барона Шмиделя, но совсем прогнать отцовских служителей от двора Брюль не мог, потому Август на это не согласился бы.
За мостом у Фрейлиха был собственный дом. Там жилось ему хорошо, и он редко показывался в замке; но достаточно было для Августа увидеть его веселую и вместе смешную физиономию, как он помирал от хохота, хотя бы тот не успел еще произнести ни одного слова.
В этот день после обеда Брюля не было дома. У Фроша сделался флюс от пощечины, которую он получил от Шторха как будто шуткой; за что этот был наказан арестом на кухне, так что никому не могло показаться удивительным, когда король послал пажа за Фрейлихом, а так как шутки последнего казались еще смешнее, если перед старым шутом стоял барон Шмидель с меланхолическим выражением лица, то паж спросил, должно ли призвать Шмиделя; король отрицательно покачал головою и повторил:
- Одного Фрейлиха.
Велико было удивление Фрейлиха, когда он узнал, что ему приказано явиться в замок; он поспешил надеть одно из лучших пестрых платьев, которых у него было до трехсот; прицепил свой ключ, и как вихрь помчался пешком по мосту, придумывая чем бы забавлять короля. И у шутов бывают такие минуты в жизни, когда не хочется смеяться и смешить других; именно в таком расположении духа находился теперь Фрейлих: на лице его выражался смех, но в сердце была у него грусть. Он никому не говорил, что настоящее царствование приходится ему не по вкусу; прежние времена казались ему лучшими, хотя, в сущности, и тогда было худо. Долгая привычка смеяться по заказу и на этот раз помогла Фрей-лиху зажечь в себе искру веселости, которая светилась в его глазах и на лице, когда он явился перед королем. Кроме своего остроумия, Фрейлих умел очень ловко показывать фокусы, и на этот раз решил с этого начать.
Преклонив колено перед королем, он объявил, что так спешил к его величеству, что у него пересохло в горле. Он отцепил ключ и осмелился попросить его величество принять во внимание его преклонные лета и позволить ему для подкрепления сил выпить вина. Король позвал пажа и велел принести бутылку вина. Тем временем Фрейлих чистил как бы заржавленный ключ, из которого он должен был пить, и рассказывал, как он высоко ценил этот подарок и между тем, как редко приходится теперь его употреблять. Паж уже стоял с бутылкой, приготовляясь наливать, как вдруг Фрейлих взглянул на дно ключа и с ужасом заметил, что там на дне его что-то есть.
- Кто бы мог подумать? - воскликнул он. - Там птица свила себе гнездо!..
В самом деле из ключа вылетела канарейка. Король смеялся, но на этом не кончилось; в ключе еще что-то было, и Фрейлих большим крючком начал оттуда вытаскивать ленты разных цветов, которых оказалось большая куча. Потом еще множество различных вещей: шесть платков носовых, горсть орехов; но каким образом все это могло там помещаться, было секретом Фрейлиха. Он объявил, что так как он не уверен, нет ли еще чего-нибудь в ключе, может быть там заключается заколдованная принцесса, то не лучше ли для безопасности пить из обыкновенной рюмки. По окончании церемонии паж удалился, а Фрейлих начал смешить короля, передразнивая актеров на сцене; это продолжалось около получаса; король вынужден был смеяться, но проницательный Фрейлих заметил беспокойство короля и его рассеянность. Он не знал, чему это приписать, но вдруг в большом удивлении он увидел, что король встал с своего места и направился к окну, подальше от дверей и делал ему знаки приблизиться. В этом было что-то таинственное и страшное, так что Фрейлих почти испугался, но однако поспешил подойти к окну. Король стоял тоже как будто испуганный и в нерешительности поглядывал кругом. Напрасно шут напрягал все свои мысли к разрешению этой загадки.
- Послушай, Фрейлих, - произнес король, едва слышным голосом, - смейся громко, но слушай, что я тебе скажу.... понимаешь...
Шут пока еще ничего не понимал, но так громко начал хохотать, что мог своим смехом заглушить самый громкий разговор... Король взял его за ухо и приблизил почти к своим губам.
- Почтенный, верный Фрейлих, ты не изменишь мне. Сегодня тайно отправляйся в Убегау, понимаешь? Скажи ему, - понимаешь? - Пусть сейчас же бежит в Польшу!
Фрейлих сразу не мог понять, неужели король хотел употребить его как тайного посла? А Сулковский ему не приходил и в голову. Он руками и выражением лица сделал знак вопроса. Король еще ближе нагнулся к нему и произнес лишь одно слово:
- Сулковский.
Он вздрогнул, назвав это имя, и отскочил на несколько шагов.
У Фрейлиха смех замер на устах. Он боялся, что может быть не так понял; вероятно, его лицо ясно выражало недоумение, потому что король опять велел ему смеяться и еще раз внятно повторил приказание. Он говорил отрывисто, коротко, без связи; но, однако, шут понял, что король его посылает предупредить графа об угрожавшей опасности, и что он должен бежать в Польшу. Для того, чтобы не возбудить никакого подозрения, Август еще слушал шута, а потом, вынув из кармана горсть дукатов, всыпал их в куртку шута.
- Ступай домой! - сказал он.
Фрейлих, поцеловав руку короля, тотчас ушел. В передней похвастался полученными деньгами и, не останавливаясь, помчался домой.
Все происшедшее никак не могло перевариться у него в голове. Ему нужно было некоторое время, чтобы опомниться и обдумать поручение короля, который боялся всех окружающих и должен был выбрать шута своим поверенным. Он задумался и вздохнул...
Задача была не легкая. Хотя он мало был знаком с придворной жизнью и судьбою фаворитов, но легко мог сообразить, что в Убегау и даже в самом замке было много шпионов. Фрейлиха все знали, но он умел хорошо переодеваться; не тратя времени, он заперся в своей комнате и приступил к выбору платья и парика.
Это было в начале февраля, Эльба, начиная от Чехии, замерзла, и лед был толстый, как стена. Поэтому Фрейлих решил, что к замку удобнее и безопаснее можно подойти со стороны реки. Было слишком поздно, так что идти пешком за город могло показаться подозрительным, но в Брестницу легко можно было нанять саночки; обещав хорошее вознаграждение, он пустился в дорогу. В загородной гостинице толпилось множество народу, так как в это время была масляница. Здесь собралось, в сущности, скверное, но веселое общество. Приказав извозчику ждать, старик вышел другими дверями к Эльбе. Он чувствовал, что только разве счастливая случайность позволит ему благополучно совершить опасное предприятие. К тому же мысль, что он исполняет поручение короля, придавала ему мужества. Он долго колебался, но, наконец, вбежал через отворенную калитку прямо в сени. Там было пусто и темно.
У Сулковского даже в счастливые времена не было людного двора, а теперь он был еще меньше. Лестница не была освещена и, взойдя на нее, Фрейлих услышал в передней шум и разговор прислуги, играющей в карты. При виде странно одетого незнакомца, явившегося в таков поздний час, все, перепуганные, вскочили со своих мест, но Фрейлих объявил, что он должен как можно скорее увидеться с графом. Сначала его обыскали, нет ли у него в кармане какого-нибудь оружия, а потом доложили графу.
В замке произошла суматоха; в парике, обвязанный платком, Фрейлих был неузнаваем. Его провели в залу и тогда подали свечи. Сулковский был не одет, бледный, но спокойный и такой гордый, как будто он оставался министром. Гость просил удалить лакея. Все это возбуждало тревогу и подозрение, но граф не показывал своих опасений. Когда они остались вдвоем, Фрейлих открыл лицо.
- За два часа перед этим, - сказал он, - меня потребовали к королю. Повторяю вам его собственные слова: "Сегодня отправься в Убегау, скажи ему: пусть сейчас отправится в Польшу".
Сулковский слушал недоверчиво.
&