Дмитрий Анатольевич. Однако,
новая неожиданно ему открывшаяся противоположность между государственным
развалом и его личным благосостоянием была ему неприятна.
Прежде он знал очень многих в Москве, теперь уже знал всю Москву, т. е.
главных профессоров (университет преобладал в московской общественной
жизни), известнейших политических деятелей, а также наиболее шумевших
писателей. Знал их сложные личные и общественные отношения, это было важно.
Бывал с женой в московских либеральных салонах, преимущественно у людей из
делового мира, у "Варвары Алексеевны", у "Маргариты Кирилловны", - этих
двух дам из Морозовской династии москвичи обычно и за глаза называли по
имени-отчеству, без фамилии. Дворцы промышленных династий удивляли его.
Иногда Дмитрий Анатольевич шутливо убеждал сестру не строить, когда она
станет знаменитым архитектором, ни венецианских, ни готических, ни других
замков: "строй простой дом". Был раз на приеме и в правом по направлению
салоне, - туда Татьяна Михайловна пойти решительно отказалась, да и сам он
принял это приглашение неохотно; хозяин был с ним необычайно любезен и
осыпал его любезностями, - как прежде Плеве говорил комплименты
Михайловскому или Милюкову. Бывал Ласточкин - без жены - на разных
политических совещаниях, у Новосильцевых, у Долгоруковых. Там ему стало
известно и о готовящемся важном событии.
Действительно, в газете на самом видном месте было сообщено: Государь
принял во дворце делегацию общественных деятелей. Эта делегация была
задумана в Москве. Была выработана петиция на высочайшее имя. "Ваше
Императорское Величество, - говорилось в ней, - "В минуту величайшего
народного бедствия и великой опасности для России и самого престола Вашего
мы решаемся обратиться к вам, отложив всякую рознь и все различия, нас
разделяющие, движимые одной 134 пламенной любовью к отечеству. Государь,
преступным небрежением и злоупотреблениями Ваших советников Россия ввергнута
в гибельную войну. Наша армия не могла одолеть врага, наш флот уничтожен и,
грознее опасности внешней, разгорается внутренняя усобица. Увидав вместе со
всем народом Вашим все пороки ненавистного и пагубного приказного строя, Вы
положили изменить его и предначертали ряд мер, направленных к его
преобразованию. Но предначертания эти были искажены и ни в одной области не
получили надлежащего исполнения. Угнетение личности и общества, угнетение
слова и всякий произвол множатся и растут. Вместо предуказанной Вами отмены
усиленной охраны и административного произвола полицейская власть
усиливается и получает неограниченные полномочия, и подданным Вашим
преграждается путь, открытый Вами, дабы голос правды мог восходить до Вас.
Вы положили созвать народных представителей для совместного с Вами
строительства земли, и слово Ваше осталось без исполнения доныне, несмотря
на всº грозное величие совершающихся событий; а общество волнуют слухи о
проектах, в которых обещанное Вами народное представительство,
долженствовавшее уничтожить приказный строй, заменяется сословным
совещанием. Государь, пока не поздно, для спасения России, во утверждение
порядка и мира внутреннего, повелите без замедления созвать народных
представителей, избранных для сего равно и без различия всеми подданными
Вашими. Пусть решат они, в согласии с Вами, жизненный вопрос государства,
вопрос о войне и мире, пусть определят они условия мира, или, отвергнув его,
превратят эту войну в войну народную. Пусть явят они всем народам Россию не
разделенную более, не изнемогающую во внутренней борьбе, а исцеленную,
могущественную в своем возрождении и сплотившуюся вокруг единого стяга
народного, пусть установят они в согласии с Вами обновленный государственный
строй. Государь! В руках Ваших честь и могущество России, ее внутренний мир,
от которого зависит и внешний мир ее, в руках Ваших держава Ваша, Ваш
престол, 135 унаследованный от предков. Не медлите, Государь. В страшный час
испытания народного велика ответственность Ваша пред Богом и Россией".
Дмитрий Анатольевич принимал участие в обсуждении петиции, но не очень
большое участие: ее составляли люди гораздо более известные, чем он.
Ласточкин входил в московскую и даже во всероссийскую общественность,
однако, входил
в нее преимущественно, как
"представитель
торгово-промышленного класса", - по неписанному рангу это было всº-таки
чуть ниже, чем профессор, публицист или общественный деятель просто. Он всей
душой сочувствовал петиции<,> но кое-что в ней ему не нравилось. Не нравился
слезливо-торжественный стиль: "Тот же казенный слог, только обратный". Не
нравилась некоторая неискренность: составители петиции, он знал, не думали,
что государь так ненавидит "приказный" строй и что все его предначертания
были кем-то искажены. Не нравилось и заверение, будто народные представители
могут, если захотят, превратить войну с Японией в "войну народную",
установить "мир внутренний" и сплотить Россию вокруг какого-то "единого
стяга народного".
Преувеличенной ему казалось и гражданская скорбь авторов петиции. Тут,
впрочем, он себя никак от них не отделял. "У нас у всех", - думал Дмитрий
Анатольевич, - "есть личные, практические, прозаические дела, они для нас
важнее политических, пожалуй и никак с теми не вяжутся. Можно ли много
думать о своих имениях, о дивидендах, о гонорарах и одновременно о стяге
народном?" В последнее время Ласточкин стал еще правдивее с собой, чем был
прежде, и, быть может поэтому, еще противоречивее. Приятели говорили, что он
полевел; между тем к возможной революции он относился гораздо мрачнее, чем
большинство участников московских совещаний. Не очень одобрял он и состав
отправившейся к царю делегации. В нее входили четыре князя, один граф, один
барон, несколько нетитулованных родовитых дворян и больше не было почти
никого. Он понимал, что это вышло более или менее случайно, но считал
отсутствие крестьян, промышленников, 136 купцов очень досадным,
непростительным упущением.
В газете была напечатана и речь, сказанная государю фактическим главой
делегации, князем Сергеем Трубецким. Дмитрий Анатольевич лично знал этого
профессора и, как все, очень его почитал. Речь до некоторой степени
пересказывала петицию, но по форме была значительно мягче. Ласточкин
догадывался, что она была сказана хорошо, с искренним волнением и должна
была произвести сильное впечатление. Он и сам был взволнован, точно ее
слышал; но думал, что лучше было бы сказать то же несколько иначе. "Ну,
что-ж, сказано, посмотрим, что из этого выйдет. Скорее всего не выйдет
ничего".
На третьей странице был еще некролог второстепенного публициста.
Дмитрий Анатольевич пробежал его рассеянно, очень мало знал умершего.
"Писатель, если только он - Волна, а океан - Россия"... "Этот крест он нес
на своих плечах, нес стойко и мужественно сквозь терновник, густо
заполнивший путь русской публицистики"... "И лишь под конец, сквозь мрак
реакции, мелькнул и для него, как для всего русского общества, первый
проблеск рассвета"... Зачем так преувеличивать? Какой он нес крест? И еще
каков будет этот "проблеск"? - думал он с легкой досадой.
Вода в самоваре вскипела, он всполоснул чайник кипятком и насыпал чаю.
- "Я тоже делаю что могу, но никакого креста не несу, и нельзя его нести за
серебряным самоваром. Он, как и я, никогда, вероятно, не был ни в тюрьме, ни
в ссылке, иначе в некрологе об этом упомянули бы. Едва ли Россия будет
счастливой страной, если мы все не освободимся от фраз и преувеличений".
Было в газете небольшое сообщение о каком-то самоубийстве. Покончил с
собой совершенно неизвестный ему человек; причиной была неудачная любовь.
Дмитрий Анатольевич, почти никогда не читавший заметок о преступлениях, если
только они не были уж очень сенсационными, сообщения о самоубийствах читал
неизменно и всегда изумлялся. "Даже из-за любви 137 никак не следует кончать
с собой", - с недоумением подумал он и теперь.
Он просмотрел и петербургскую газету, и финансовый журнал. На бирже не
играл, но имел немало выигрышных билетов, русских и иностранных. Уже года
три собирался продать некоторые ценности и на вырученные деньги купить
небольшое имение. Татьяна Михайловна очень это поддерживала. Она мало
интересовалась делами и ничего в них не понимала. В акции верила плохо,
особенно с тех пор как бывавший у них профессор-экономист сказал за обедом,
что на бирже "нездоровое оживление", которое рано или поздно должно плохо
кончиться. За покупку имения под Москвой она стояла больше потому, что было
бы хорошо возможно чаще увозить туда мужа для отдыха. Они осмотрели
несколько имений, - не подходили. В одном был прекрасный дом, построенный
каким-то графом в начале прошлого столетия. Однако покупать "графскую
подмосковную" им обоим было совестно. В это близкое к Москве имение они
съездили на своих рысаках, в этом тоже было что-то "нестерпимо-графское",
очень не понравившееся обоим. И оказалось, что нужно было бы вместе с домом
купить триста десятин земли, а о земле Татьяна Михайловна и слышать не
хотела: отношения с крестьянами только ухудшили бы здоровье Дмитрия
Анатольевича, особенно с тех пор как начались аграрные беспорядки. Должности
Ласточкина в торговых и промышленных предприятиях не были синекурами, он
немало получал по каждой жалованья, но, в случае его смерти, вдове никакой
пенсии не полагалось, и никто из богачей, имевших с ним дела, о ней даже не
подумал бы. "Если в самом деле оживление "нездоровое", или если произойдет
революция, то и Таня, и Нина, и Аркаша останутся без средств", - говорил
себе Дмитрий Анатольевич. Он застраховал жизнь на большую сумму и
успокоился: такой революции, при которой страховые общества не исполнили бы
обязательства, всº-таки не представлял себе, - никогда таких нигде и не
было.
Накануне был розыгрыш одной из лотерей. Ласточкин всегда аккуратно
просматривал выигравшие номера 138 и обычно весело говорил жене и сестре:
"Зато в следующий раз выиграем непременно". Так и в это утро, перейдя в
кабинет, он достал из ящика список своих билетов и стал сверять. Вдруг
сердце у него чуть забилось. "Неужели!.. Не ошибаюсь ли?! Нет, так и есть!
Выиграл восемь тысяч!"
Сумма была невелика. Всº же Дмитрий Анатольевич обрадовался
чрезвычайно, - потом было даже несколько совестно вспоминать. Дело было
даже не в деньгах, а в том, что и тут повезло, - во всем везет. Он хотел
было разбудить жену и сообщить ей о выигрыше, но раздумал: "Незачем, Таня
даже не обрадуется, она совершенно равнодушна к деньгам, - разумеется, пока
их достаточно", - с благодушной улыбкой подумал он. - "Сообщу, когда
вернусь домой, с подарками им обеим. Может, и Люде купить подарок? Нет,
Аркаша еще обидится. Ох, тяжело с ним". - Рейхель и Люда недавно приехали
из Парижа, остановились у Ласточкиных, но скоро переехали в "Княжий двор".
Дмитрий Анатольевич вернулся домой раньше обычного, с футляром от
Фаберже. Купил большую черную жемчужину в платиновой оправе. В магазине
кольцо ему очень понравилось оригинальностью, но уже у подъезда дома ему
пришла мысль: вдруг черная жемчужина означает дурную примету! С ним уже раз
был такой случай: привез жене букет из хризантем, она мягко ему попеняла, -
хризантемы часто кладутся на гроб! Ласточкин чуть было не вернулся к
ювелиру. "Нет, Фаберже не стал бы у себя держать драгоценности с мрачными
предзнаменованиями". Всº же поднялся к себе несколько смущенно.
Татьяна Михайловна сидела в гостиной за роялем. Разучивала новое
произведение Метнера, которого только начинали ценить знатоки. Она следила
за музыкой и хотела разобраться в новом композиторе. Метнер ей понравился.
Она обрадовалась выигрышу и еще больше вниманию мужа. К драгоценностям
была довольно равнодушна, имела их немного и просила Дмитрия Анатольевича их
ей не покупать. Кольцо показалось ей необыкновенно 139 красивым. Горячо
поцеловала мужа. Он сразу вздохнул свободно: "Нет, приметы, что за вздор!"
- Как ты мил, Митя!.. А Нине ты что купил?
- Ей книги, знаю, что будет довольна. Кстати, уже привезли?
- Федор сказал, что принесли пакет для барышни. Он положил в ее
комнату. Я и не видела. Люде и Аркаше тоже купил?
- Думал купить, но ведь они, чудаки, не примут?
- Аркадий верно не примет и еще насупится. Но отчего же не принять
Люде? Ей лучше что-либо по туалетной части. Например, горжетку. У нее после
Парижа мало вещей для нашей зимы.
- Тогда купи ты, я ничего ни в каких горжетках не понимаю.
- Это святая истина. Как ты говоришь, "поставь ее перед совершившимся
фактом". Сколько ты ассигнуешь, богдыхан?
- Сколько будет нужно.
- Я куплю, а передашь, конечно, ты. Она меня не жалует.
- Дорогая, это неверно.
- Тебе отлично известно, что это верно. Но ты еще не знаешь, что тебя
ждет! Милый, дорогой, добренький, подари мне пятьсот рублей для одного
бедного пианиста. Он еще неизвестен, но очень талантлив. Теперь заболел
чахоткой, денег, конечно ни гроша. Кит Китыч, дай!
- Кит Китыч в первую же минуту решил, что даст своей жене десятину, то
есть восемьсот рублей, на всякие ее темные дела. Кажется, твои древние
предки в Палестине давали одну десятую? - сказал весело Ласточкин.
- Помнится, даже одну седьмую. Но десятой вполне достаточно. И,
разумеется, ты должен купить подарок и себе. Или я тебе куплю на твои
деньги. Знаешь что? Я куплю тебе пейзаж Левитана, который тебе так
понравился.
- Вот еще! За него просили две тысячи.
- Это будет подарок нам обоим. И это помещение 140 капитала. И не
каждый день выигрываешь в лотерею! Идет?
- Идет. Вот мы уже и разбазарили бо'льшую часть выигрыша.
- Так и надо. Видно, "подмосковной" не купим и на этот раз. Ты очень
щедрый Кит Китыч.
- Если так, то надо еще раз поцеловать Кит Китыча.
- Это, пожалуй, можно.
В гостиную вошла сестра Ласточкина Нина, очень миловидная блондинка, с
небольшим, почти треугольным лицом, просто и прекрасно одетая. Нина радостно
поздоровалась с братом и поцеловала Татьяну Михайловну, что регулярно делала
при каждой встрече и при каждом расставании. Они нежно любили одна другую.
Узнав о выигрыше, бросилась брату на шею.
- Как я рада! Тебе во всем везет!
- Не сглазь, Ниночка. Посмотри, что Митя мне купил по этому случаю!
Нина ахала и восторгалась, примеряла кольцо на свой палец, потребовала,
чтобы Таня тотчас его надела и носила "не по парадным случаям, а всегда!"
Дмитрий Анатольевич ласково на них смотрел. Он тоже очень любил свою сестру.
Их называли самой дружной и счастливой семьей в Москве.
- Как ты догадываешься, Митя и тебе купил подарок.
- Не может быть! Что? Что? Покажи!
- Он у тебя в комнате. Довольно грузный, не поднимешь, - сказал
Ласточкин. Они пошли в комнату Нины. Эта комната тоже, как круглая гостиная,
выделялась в квартире Ласточкиных. Нина одна из первых в Москве решила, что
совершенно не нужно "единство стиля". В ее большой красивой комнате всº было
самых разных стилей и эпох. Были и старинные вещи, и новые, подлинные и
хорошие подделки, всº было расставлено умышленно-несимметрично, и тоже
несимметрично, сбоку, рядом с полочками для статуэток, висела на стене
недурная огромная копия известной картины Жигу: "Леонардо да Винчи умирает в
Фонтенбло в объятиях короля Франциска I", - Татьяна Михайловна говорила,
141 что у этой картины есть один недостаток: Леонардо умер не в Фонтенбло, и
король при его смерти не присутствовал.
Дмитрий Анатольевич развязал и вынул из обертки и толстого складчатого
картона кучу книг. Это было многотомное, иллюстрированное, в великолепных
переплетах, английское издание истории архитектуры всех времен и народов.
Восторгу Нины не было конца.
- Я именно об этом издании долго мечтала! Но оно стоит так дорого! Ах,
как я тебе благодарна, Митенька! И тебе, дорогая моя! - говорила она, опять
целуя обоих.
- Мне-то за что? Я и не знала, что это такое. А у тебя найдется в
шкафу место для этой махины?
Они втроем занялись обсуждением места. Нина решила, что поставит
Гнедича и словарь на нижнюю полку, а на их место "это чудо".
- Сегодня же после обеда начну читать! И не читать, а изучать! Вы не
можете себе представить, как мне это нужно!
- После обеда нельзя. У нас винт, и ты должна быть четвертой, Ниночка,
без тебя второго стола не будет.
- Винт, так винт. Обожаю винт! Люда придет? Или она бойкотирует карты?
- И карты, и нас, - сказала Татьяна Михайловна.
- Что ты говоришь, Таня? - возразил Дмитрий Анатольевич. - Просто
они очень заняты.
- Чем бы это? Аркадий, допустим, наукой, а Люда чем? Освобождением
России?.. Кстати, сегодня у нас борцов за идеалы не будет? - спросила Нина.
Она так называла политических деятелей, собиравшихся в их доме.
- Не будет, - ответил Дмитрий Анатольевич с легким неудовольствием.
Он не любил хотя бы и безобидных насмешек над тем, что никакой иронии не
заслуживало. 142
VI
Нина в самом деле любила винт, как любила теннис, крокет, верховую
езду, театр. Она была не менее жизнерадостна, чем ее брат. Но ей казалось,
что карты всº-таки удовольствие стариковское (хотя играли в винт и
гимназисты). В последний год она часто себя называла "старой девой". Это
пока говорилось и принималось как шутка; однако, она понимала, что скоро ее
будут так называть и всерьºз.
Еще недавно она училась на курсах. И теперь ей жилось не худо, но тогда
было еще веселее. Кружок молодежи, к которому она принадлежала, мало
интересовался политикой, то есть, не участвовал в сходках, демонстрациях,
беспорядках. Она и ее друзья неопределенно сочувствовали целям сходок и
демонстраций, но в тюрьму никто из них не попадал; никто даже и не желал
приобрести "тюремный стаж" и "ореол мученичества", для которого, впрочем,
было вполне достаточно очень непродолжительного пребывания под арестом или
же высылки из Москвы. Но в подписках в пользу заключенных принимали участие
почти все и в ее группе.
Ласточкин был рад, что его сестра не занимается политикой. Он и сам ею
не занимался в свое студенческое время, и хотя ни тогда ни теперь этого не
говорил, но думал, что громадное большинство учащейся молодежи предпочитало
бы обходиться без демонстраций, высылок и арестов; это было неудобно, в виду
"чуткости" и "свободолюбия", давно за учащейся молодежью признанных и
утвержденных общественным мнением. Дмитрий Анатольевич не выносил
скептических мыслей; однако, иногда ему казалось, что самый идеализм
студентов и курсисток очень преувеличен газетным клише: чрезвычайно многие
из них думают о карьере гораздо больше, чем люди пожилые и - тоже по клише
- "очерствевшие". "Да это и естественно, нам уж и поздно что бы то ни было
выбирать". Впрочем, крайностей Ласточкин тоже ни в чем и нигде не любил, и
ему было бы приятно, если б его сестра больше интересовалась общественными
вопросами. Он ей давал книги Струве, Туган-Барановского, Железнова. 143 Она
послушно прочла, но, как всегда откровенно, сказала брату, что они не очень
ее заинтересовали, - "что ж делать?" Нина часто говорила "что-ж делать?"
или "ничего не поделаешь". Дмитрий Анатольевич с торжеством приносил домой
заграничное нелегальное "Освобождение" и всем в нем восторгался. Татьяна
Михайловна читала и сочувствовала. Нина сочувствовала, но не читала.
Ее особенностью было очень простое, уж слишком простое, отношение к
жизни. Про себя Татьяна Михайловна думала, что Нина не может быть ни очень
счастлива, ни очень несчастна. "Кто-нибудь тяжело болен, - ну, что-ж,
тяжело болен: надо лечиться; а если умрет, ничего не поделаешь, все умрем, и
ничего тут страшного нет". Нина говорила, что нисколько не боится смерти. Ей
очень хотелось выйти замуж, но она думала, что не будет катастрофы, если и
не выйдет. Требованья предъявляла разумные и не очень большие. О богатстве
не мечтала, - лишь бы только сносно жить. "Ведь всº равно я знаю, что Митя
и Таня, если понадобится, будут нам помогать и будут делать это с радостью,
хотя, конечно, было бы лучше обойтись без этого". Еще меньше она мечтала о
"знатности" жениха: "Уж это совершенная ерунда, и нисколько мне это не
нужно, и неоткуда этому взяться в нашем кругу. Был бы просто умный,
порядочный человек и любил бы меня хотя бы и не так, как Митя обожает Таню,
но любил бы. Во всяком случае надо иметь свои интересы и свое занятие".
Лет до двадцати двух жизнь Нины была чуть не сплошным праздником. Раза
три в неделю она с друзьями бывала в Большом, в Малом, в Художественном
театрах. Так как среди друзей преобладали небогатые молодые люди и барышни,
то билеты обычно брались на галерку, - иногда по очереди приходилось для
этого простаивать ночь в ожидании открытия кассы. Это только увеличивало
общую радость от спектаклей. Нина была немного влюблена в Собинова, но не
очень. В кружке все были влюблены в кого-либо из знаменитых артистов, - это
никак не мешало частным романам: все знали, что Лена влюблена в Качалова и в
Петю, а 144 Петя в Книппер и в Машу. Нину очень любили, за ней молодые люди
ухаживали, но по настоящему в нее не был влюблен никто.
В те дни, когда в театры не ходили, собирались по вечерам друг у друга.
Особенно охотно собирались у Ласточкиных: у Нины большая комната с мягкой
удобной мебелью. Хозяин и хозяйка иногда заходили на минуту - "пожать руку"
- и тотчас исчезали. Зато присылали превосходное угощение. Ужинов Нина у
себя почти никогда не устраивала, так как далеко не все другие могли бы это
себе позволить, а надо было по возможности соблюдать бытовое равенство. Но к
чаю Федор, которого все в кружке ласково называли по имени-отчеству,
приносил в изобилии бутерброды, торты, печенье, даже ром и коньяк, имевшие
особенный успех. Из комнаты до поздней ночи доносились веселые голоса,
хохот, иногда музыка (у Нины было свое пианино, в дополнение к
Бехштейновскому роялю гостиной). Хозяева прислушивались издали, но входить
не смели. Татьяна Михайловна не очень и хотела бы этого: с грустью
чувствовала большую разницу в возрасте. А Дмитрий Анатольевич охотно посидел
бы с молодежью, если б не знал, что от его присутствия и от разговоров,
особенно на общественные темы, она тотчас "скиснет". Слушали издали и
декламацию и игру на пианино. Нина и ее друзья играли много хуже, чем
Татьяна Михайловна. Порою она морщилась.
- Право, лучше бы этот Петя не играл, а читал свои стихи, - говорила
она мужу. - Никогда этого не могла понять: ведь как будто и поэзия, и
музыка должны были бы быть основаны на одном и том же: на слухе. Между тем
почти все московские кавалергарды поэзии ничего в музыке не смыслят. А о
слабых поэтах, об армейских, они сами презрительно говорят: "Ему на ухо слон
наступил". Или есть два слуха?.. Нина запела арию Ленского. Что за идея петь
теноровую партию!
- Обязана: влюблена в Собинова.
- Ох, Собинов поет это лучше.
- Не спорю, - сказал Дмитрий Анатольевич и негромко подтянул
баритоном свою любимую фразу: "Благо-словен 145 и день за-бот,
Бла-го-сло-вен и тьмы - приход"... День забот это так, а тьмы приход не за
что благословлять, - сказал он и поцеловал жену.
- Это за что?
- Так. Ни за что. За то, что ты понимаешь музыку в сто раз лучше, чем
они.
- Прошло наше с тобой время... Впрочем, нет, нисколько не прошло.
Оба радовались тому, что у Нины такая радостная, приятная жизнь и что
они этому способствовали. "Было бы всº-таки гораздо лучше, если б она в
кого-нибудь без памяти влюбилась, как когда-то в Митю", - огорченно думала
Татьяна Михайловна. - "И если б в нее кто-нибудь влюбился, хотя бы и не без
памяти. Чего-то ей не хватает". Выражение sex appeal еще не было выдумано,
но она никогда его и мысленно к Нине не применила бы.
Когда Нина кончила курс, ее жизнь стала менее радостной. Многие из ее
друзей разъехались, все куда-либо устраивались, стали встречаться реже. Нина
давно всº обсудила, свои вкусы, влеченья, силы, обсудила и практические
вопросы и, больше по методу исключения, остановилась на архитектуре. Решила
заняться ей очень серьезно и поступила на постройку. Теперь с увлечением
говорила о Палладии и о Жолтовском.
Ласточкины присматривались к молодым людям, которые могли бы быть
хорошими женихами, но зазывать их в дом не умели. "Все родители это делают
для дочерей, и ничего плохого тут нет, а вот у нас с Таней не хватает на это
уменья", - огорченно думал Дмитрий Анатольевич. Он относился к сестре
скорее как отец, чем как брат. Нина понимала, что ее родные беспокоятся о
ней с каждым годом всº больше, ценила это и недоумевала. "Во-первых, ничего
они тут искать и устраивать не могут. Конечно, сама барышня может. Лена,
например, ищет уже несколько лет, и я нисколько ее не осуждаю. От ее
родителей я давно ушла бы, на ее месте я тоже "искала" бы и даже не скрывала
б это: всº равно скрыть нельзя. Но, во-первых, и Лена пока ничего не
устроила, а во-вторых, мое положение другое: и нужды никакой нет, и я нежно
люблю Таню 146 и Митю". Часто от этих мыслей Нина прямо переходила к мыслям
о своей работе. Она много читала: романы, стихи, книги об искусстве, делала
выписки, старалась вдуматься, понять, запомнить. Мысли интересовали ее
меньше, чем здания, картины, виды природы, гораздо меньше, чем люди; но
любопытство у нее оставалось такое же как в пятнадцать лет.
Вела она и дневник. "Говорят, люди записывают свои переживания
неискренне и всей правды не высказывают?" - думала она с некоторым
недоуменьем: сама записывала правду и не видела, что могла бы скрывать.
"Разве только уж очень, очень немногое"...
VII
Из проекта биологического института ничего не вышло.
Тотчас после своего первого разговора с Морозовым, Дмитрий Анатольевич,
не заезжая домой, сгоряча послал своему двоюродному брату телеграмму,
написанную по-русски французскими буквами: "Милый Аркаша спешу обрадовать
точка имел сейчас беседу Саввой Тимофеевичем точка отнесся более чем
сочувственно сказал может поднять дело один точка просит прислать записку
смету письмо Мечникова точка куй железо пока горячо пришли всº поскорее
точка надеюсь дело шляпе мы страшно рады сердечно поздравляем обоих обнимаем
митя". Ласточкин любил подробные телеграммы. Но уже по дороге домой он
немного пожалел, что написал слишком радостно: "Аркаша подумает, что всº
решено и что деньги есть!" Ему было также совестно, что написал "мы", тогда
как Татьяна Михайловна даже еще и не знала об ответе Морозова. И в самом
деле, когда он, вернувшись домой, сообщил о нем жене, она сказала:
- Ну, от этого до института еще очень далеко. Конечно, хорошо, что
Савва Тимофеевич не ответил отказом. Он мог и сразу отказаться или обещать
каких-нибудь десять-пятнадцать тысяч. Надеюсь, ты всº-таки не слишком
обнадежил Аркадия?
- Нет, не слишком, да он и сам поймет, что такие дела сразу не
решаются, - нерешительно ответил 147 Дмитрий Анатольевич. "Таня, как
всегда, права", - подумал он. - Татьяна Михайловна по смущенному виду мужа
догадалась, что он в телеграмме сказал больше, чем следовало, но не хотела
его огорчать вопросами.
От Рейхеля на следующий день пришла телеграмма: "благодарю обнимаю".
(Люда не согласилась на "обнимаем"). Затем долго ничего не приходило.
"Верно, весь ушел в записку и смету. Но мог бы всº-таки написать и письмо",
- думал Ласточкин. В конце месяца пришло страничек десять, написанных пером
рукой Рейхеля. Это были одновременно и записка, и смета. Ласточкин прочел
всº с раздражением. "Записка малопонятна и неубедительна, а смета совершенно
детская! Как же я мог бы исправить или дополнить, когда я ничего в этих
делах не смыслю?" Он добавил всº же полстраницы о том, сколько должен стоить
участок земли (об этом Аркадий Васильевич не написал ни слова), затем
попросил секретаршу переписать на машинке в четырех экземплярах и послал
Морозову лучший из них.
Ответа долго не было. Это могло считаться неблагоприятным симптомом.
Через некоторое время Дмитрий Анатольевич справился по телефону и узнал, что
дело передано на рассмотрение экспертов. Савва Тимофеевич высказался
критически о смете, и был несколько менее любезен, чем при первом разговоре
об институте. Позднее, при случайной встрече, он добавил, что эксперты дали
сдержанный отзыв: большой надобности нет в институте, который только
конкурировал бы с уже существующими научными учреждениями.
- Неужто-с записку писал сам Мечников? Ох, уж эти ученые-с, - сказал
он, и в его голосе послышалась как будто легкая насмешка. "Верно, ему
доложили, что я стараюсь для двоюродного брата", - подумал Ласточкин, с
очень неприятным чувством. Морозову в самом деле кто-то это сказал
предположительно, и Савва Тимофеевич в сотый раз подумал, что совершенно
бескорыстных людей почти не существует.
- Нет, записку писал не Мечников. 148
- Так-с. Помнится, вы говорили-с, будто он интересуется. Ну, что-ж,
надо повременить с институтом-с. Да и времена наступают в России трудные-с.
Может, скоро все останемся без штанов-с.
- Я этого никак не думаю, но это уж скорее был бы довод, чтобы создать
институт теперь, пока штаны есть, - ответил Дмитрий Анатольевич,
принужденно улыбаясь. Морозов тоже улыбнулся и заговорил о другом.
"Разумеется, это чистый отказ!" - подумал Ласточкин и еще раз пожалел
о своей телеграмме. "Ну, что-ж, я сделал всº что мог. И отчасти виноват,
конечно, Аркаша. Очевидно, он даже не обратился к Мечникову!".
Он написал Рейхелю, немного всº же смягчив ответ Морозова: сказал, что
Савва Тимофеевич хочет подождать, что надежда не потеряна и что свет на нем
клином не сошелся. На это письмо никакого ответа не последовало. В следующем
же письме Аркадий Васильевич больше и не упомянул об институте, точно
никогда никакого разговора не было. "Конечно, обиделся, но чем же я
виноват"! - огорченно сказал себе Дмитрий Анатольевич.
Остановились они в Москве у Ласточкиных, прожили с неделю, затем,
несмотря на все протесты хозяев, переехали в "Княжий Двор", где нашли
дешевенькую комнату. Ни малейшей ссоры не было. Татьяна Михайловна проявляла
к ним всяческое внимание. Она по природе не была так гостеприимна как ее
муж, и в душе огорчалась, что гостей у них бывает слишком много; ей было
приятнее всего с мужем вдвоем, но она знала, что ему гости доставляют
удовольствие, и исполняла все его желания, даже им не высказывавшиеся. У них
часто обедало и пять и десять гостей, обедали нередко и люди, которые их на
обеды почти никогда не звали; с этим они оба совершенно не считались. "Мите
что, ему работать не надо", - думала она тоже благодушно, - "он наивно,
как все мужчины, думает, что если есть прислуга, то для хозяйки обед на
десять человек никакого труда не составляет".
Люда, со своим нелюбезным характером, с не очень 149 вежливой манерой
разговора, была ей не совсем приятна, но Татьяна Михайловна это чувство в
себе подавляла без большого усилия и просила ее остаться у них: - "Вот
Аркадий скоро получит место, тогда снимите квартиру и переедете, зачем
"Княжий Двор"?", - говорила она. Но они решительно отклонили приглашение.
Рейхели приехали почти без денег, и опять Дмитрий Анатольевич не без
труда заставил своего двоюродного брата принять некоторую сумму: "Ведь ты
мне отдашь со временем и это, мне просто стыдно говорить о таких пустяках!"
Ласточкину и прежде была совестно, что он настолько богаче Аркадия
Васильевича. Теперь, из-за неудачи с институтом, его смущение еще усилилось.
Он пробовал об этом заговорить.
- Всº-таки Савва Тимофеевич еще не сказал своего последнего слова, и я
надеюсь, что...
- Если б этот толстосум, твой Савва Тимофеевич, хотел дать деньги, то
он давно дал бы, - перебил его Рейхель. - Я завтра же начну искать
должности в учебных заведениях.
- Я всячески тебе помогу, поговорю с разными знакомыми профессорами,
- сказал Дмитрий Анатольевич. Он действительно побывал у двух профессоров.
Сведенья тоже оказались не очень утешительными.. Рейхелю обещали должность
штатного приват-доцента, и то лишь с начала нового учебного года. Должность
была без жалованья, с необязательным курсом, и часовой гонорар, при
небольшом числе слушателей, мог приносить лишь гроши. Место в лаборатории
предоставили тотчас. Аркадий Васильевич осмотрел ее. Она была довольно
убогая, даже по сравнению с парижскими, тоже не слишком роскошными. Он
немедленно начал работать.
Рейхель почти сожалел, что приехал в Москву. В Париже они, имея двести
рублей в месяц, жили вполне сносно: их знакомые, молодые ученые, работавшие
в Пастеровском Институте, были в большинстве беднее их. В Москве они, через
Ласточкиных, оказались в обществе состоятельных людей. С московским
гостеприимством их все стали звать к себе, а они, в свою 150 меблированную
комнату, не могли приглашать никого. У Люды нерасположение к богатым людям
еще усилилось.
Отношения с Ласточкиными у них оставались корректными. Бывали у них
раза два-три в неделю. Если хозяев не было дома, Рейхель уходил в кабинет и
читал "Фигаро"; просматривал даже литературный отдел, хотя знал о
французских писателях и интересовался ими так мало, как если б они жили на
Новой Гвинее. Люда тоже заглядывала в эту газету, внимательно изучала отдел
мод, просматривала и светскую хронику, читала о приемах у разных маркиз, -
с презрением, но читала. Приходили они к Ласточкиным больше потому, что им
вдвоем было уж слишком скучно. Иногда ездили с ними в оперу, в
Художественный театр. Общество Ласточкиных им не очень нравилось: деловые
люди, поэты, музыканты.
- Они музыкой угощают купчин, а тем лестно, потому антиллигенция, -
говорила Люда Аркадию Васильевичу.
- Ты просто завидуешь их богатству, - ответил он.
- Ну, как же, еще бы! Неужели ты думаешь, что я поменялась бы с твоей
Таней!
- Думаю, что поменялась бы.
- Я впрочем ни минуты не сомневалась, что ты это думаешь!
Стычки между ними еще участились. Единственное утешение Рейхель находил
в лабораторной работе. Его диссертация не вызвала того шума, на который он
надеялся. Но теперь у него была новая идея, и она должна была заинтересовать
мир биологов.
VIII
В сентябре 1905 года статс-секретарь Сергей Юльевич Витте, после
заключенного им в Портсмуте мира с Японией, выехал обратно в Европу на
пароходе Гамбург-Америка.
Во всех странах заключенный им мир был признан успехом России и
приписан его уму и дарованиям. Особенно популярен Витте стал в Соединенных
Штатах, 151 где общественное мнение сочувствовало японцам. В Нью Йорке он
охотно принимал всех, кто хотел его видеть, выражал большую радость по
случаю приезда в Америку, давал интервью, позволял себя фотографировать не
только репортерам, но и простым любителям, вообще вел себя чрезвычайно
просто и этим немедленно всех к себе расположил: ждали приезда чопорного
царского сановника в мундире и орденах, окруженного множеством явных и
тайных полицейских агентов; приехал же простой человек в штатском платье,
ездивший и гулявший по городу без спутников, крепко пожимавший руку
машинистам и кучерам, обменивавшийся рукопожатием с кем угодно (к вечеру у
него от рукопожатий неизменно болела рука и он смазывал ее опподельдоком).
От охраны он вообще отказался. В первый же день его из посольства
предупредили, чтобы он не ездил в еврейские кварталы Нью-Йорка, во избежание
враждебных демонстраций, а то и покушения. Он немедленно поехал на
Ист-Бродвэй, там останавливал прохожих, называл свое имя и по-русски или на
дурном английском языке расспрашивал их, не из России ли они, давно ли и как
устроились, хорошо ли им живется. Заводил разговор и об еврейском вопросе,
при чем высказывал либеральные мысли. При этом говорил искренне или почти
совсем искренне. У него было жадное любопытство и даже некоторое общее
расположение к людям, - за исключением государственных людей: их он в
громадном большинстве терпеть не мог. В серьезных же дипломатических
переговорах держался очень гордо. С первых же слов объявил, что в случае
неуступчивости японцев Россия будет продолжать войну и одержит со временем
победу, что ни о какой контрибуции с ее стороны не может быть и речи. Мысль
о контрибуции приводила его в бешенство; патриотом был всегда неподдельным.
"Никогда Россия никому контрибуций не платила и теперь не заплатит", -
говорил он. - "Но ведь другие страны платили". - "Другие страны не Россия!
Не заплачу и кончено!" Этот вопрос был самым главным. Японцы требовали 1.200
миллионов иен. - "Хорошо, тогда будем воевать 152 дальше, увидим, чья
возьмет". Его уверенный тон и напористость речи действовали на всех.
Впрочем, русским приближенным он сам говорил, что война проиграна, что
продолжать ее нельзя. "Но разбита не Россия, а наши порядки и мальчишеское
управление 140-миллионным населением в последние годы". Все думали, что
переговоры кончены. Одна парижская газета обратилась к Рокфеллеру с
просьбой: не заплатит ли он из своих средств японцам эти 1.200 миллионов
ради спасения мира? Рокфеллер не заплатил. Не заплатил и Витте.
С инструкциями из Петербурга он мало считался. Говорил, что не привык
получать наставления. На одну телеграмму министра иностранных дел графа
Ламсдорфа ответил "может быть, не совсем деликатно". Приближенным объяснял,
что в России реакционеры теперь "дрожат за собственное пузо", а либералы
"больны умственной чесоткой". Полагался только на себя, не очень считался с
советами Теодора Рузвельта, так что президент предпочитал помимо него
телеграфировать царю о необходимости уступок. Довел также до сведения
президента, что если на общем завтраке с японцами будет предложен тост за
микадо раньше, чем за царя, то он, Витте, "не отнесется к этому спокойно".
- Рузвельт произнес тост "за обоих монархов".
Газеты везде теперь писали о Витте больше, чем о каком-либо другом
человеке на земле. Он становился мировой фигурой и с гордостью думал, что
это очень давно не выпадало на долю русских государственных людей. Под конец
своего пребывания в Соединенных Штатах Витте стал так популярен, что и
политические симпатии от японцев перешли к России. На параде военной школы в
его присутствии будущие американские офицеры, позабыв о присутствовавших
японцах, прошли церемониальным маршем с пением русского гимна. А на
богослужении, при выходе из церкви огромная толпа неожиданно запела "Боже
царя храни", и люди совали в карманы Витте подарки на память, кто
безделушки, а кто и драгоценные камни.
Измучен он был необычайно. Сказались его тяжелые болезни, он плохо
спал, втирал в грудь кокаин и 153 всº это тщательно скрывал: должен был
производить впечатление богатыря. Про себя он думал, что жить ему недолго,
что лучше было бы уйти на покой. Но большие умственные силы в нем
оставались. Ему казалось, что он один может спасти Россию от хаоса. Смутно
считал, что к хаосу идет и западная Европа<,> несмотря на ее процветание и
внешнее спокойствие: европейские правители тоже шутят с огнем и едва ли не
ведут мир к гибели по своему легкомыслию, слепоте и внутренней
несерьезности, сочетающейся с глубокомысленным видом.
Некоторые поклонники и даже враги считали Витте гением. Витте был
воплощением здравого смысла; именно это и делало его среди его собратьев
необыкновенным человеком. Он обо всем, даже об аксиомах общепринятой
политической мудрости, судил здраво и попросту. Часто впрочем себе и
противоречил, всегда с необыкновенной самоуверенностью. Кроме gros bon sens,
умерявшегося властолюбием, его отличали нежелание и неумение быть
справедливым к другим: в неудачах неизменно бывали виноваты его враги. Как
ни осыпали его лестью, он себя гением не считал и даже несколько сомневался
в существовании гениев, - разве какой-нибудь Гаус или Толстой? - да и тех
он принимал больше на веру: свою университетскую математику давно забыл, а
романов читал мало. Во всяком случае уж среди государственных людей он был
самый замечательный и часто недоумевал: как другие не видят того, что ему
так ясно?
На обратном пути его нервное расстройство еще усилилось. Дела на
пароходе было мало, репортеров не было, можно было стесняться гораздо
меньше. Витте, как прежде Бисмарк, был не сдержан на язык. К нему подходили
пассажиры, знакомились, приносили поздравления. Он со всеми разговаривал,
теперь просто болтал, - впрочем больше тогда, когда дело шло о предметах не
слишком важных. Он старался (не очень) говорить всем приятное, но это не
всегда удавалось. В беседах с американцами искренне хвалил Соединенные
Штаты, но добавлял, что, повидимому, среди американцев много настоящих
грабителей: "В Нью Йорке с 154 меня за номер, правда, из шести комнат и в
лучшей гостинице, брали по 380 рублей в сутки, везде в Европе было бы втрое
дешевле. А за обед с человека, притом за дрянной обед, я платил по тридцать
рублей с персоны!" - "Но ведь вы, конечно, платили из государственных
денег?" - "А это еще как сказать! Мне казна отпустила двадцать тысяч
рублей, и я уже доложил вдвое больше своих. Может, вернут, а может и
забудут". Немцам объявлял, что всю жизнь стоял и будет стоять за мир и
добрые отношения с Германией, но это не легко: немцы куда менее культурны,
чем французы или англичане. Знакомясь с людьми семитического облика, хвалил
евреев за деловитость и ругал русских министров-антисемитов: "Просто
дурачье! Они же требуют войны и присоединения к нам Галиции и Позена.
Очевидно, им нужно, чтобы в России было еще больше евреев, а по моему, и так
совершенно достаточно!" - говорил он. "И немцев, и поляков тоже больше, чем
нужно".
Во Франции, завтракая с президентом Лубэ, он сказал, что считает
антиклерикальную внутреннюю политику французского правительства вредной и
бессмысленной. С русским послом еле разговаривал. Беззастенчиво уверял и
соотечественников, и даже иностранцев, что этот старик выжил из ума и
защищает не русские, а французские интересы "под влиянием парижских
красавиц". Еще беззастенчивее отзывался о русском после в Англии, - этот
просто получает деньги от англичан. Витте сплетням верил охотно, а дурным
сплетням верил почти всегда, особенно когда речь шла о политических
деятелях. Их он ругал просто по долгой привычке, не слишком заботясь о
правде, совершенно не стесняясь в выражениях, не боясь наживать себе врагов.
Злой язык и природная грубоватость больше всего вредили его карьере.
В Париже он немедленно побеседовал с журналистами. Тотчас повидал и
богачей. Чужое богатство почитал еще больше, чем Вильгельм, - вышел из
небогатой среды. Но и большинство богатых людей он считал дураками, ничего в
политике не понимавшими и тоже совавшимися в государственные дела. От
разговоров 155 же с политическими деятелями, особенно о Танжере и о
франко-германских отношениях, он пришел в ярость: играют с огнем, ведут свою
страну к катастрофе, как вели к ней Россию разные Плеве, Алексеевы,
Безобразовы.
Витте и сам был карьеристом; личные цели и интересы в политике были
совершенно естественным и неизбежным явлением. Но они становились