натольевна лежала больная в
гостиной. Алексей Алексеевич, сидя рядом с ней, говорил, что нет худа без
добра: в такую погоду и подводным лодкам работать трудно. Около полуночи
вдруг раздался страшный грохот. Все вскочили с мест, произошел переполох. Но
оказалось, что это от качки свалился в столовой шкаф с посудой.
В великолепном Стокгольме, жившем почти нормальной жизнью, они в
"Гранд-Отеле" набросились на немецкие газеты. Их уверенный тон очень
раздражил Тонышевых. В Германии тоже не сомневались в полной победе: падение
Парижа обеспечено, скоро будет заключен победный мир. Оказался, кроме
Мольтке, еще военный гений: фон Клук. - "Становится наслаждением быть
немцем!" - писал Гарден, и даже ненавидевшие его антисемитские газеты
сочувственно цитировали его статьи. Алексей Алексеевич только пожимал
плечами: "Совсем посходили с ума, проклятые швабы"! - Перед отъездом в
Россию он прочел о сражении под Танненбергом, о самоубийстве генерала
Самсонова и был совершенно потрясен.
Нина Анатольевна прослезилась на русской границе. Тонышев задержался в
Петербурге. Ему надо было побывать в министерстве, сделать устный доклад,
представить записку, выяснить свое положение.
В первый же час после приезда Нина позвонила из "Астории" в Москву.
Телефонистка предупредила ее, что по-немецки говорить запрещается. -
"Помилуйте, барышня, почему я, русская, стала бы говорить с моим братом
по-немецки!" - почти с негодованием ответила она.
Разговор был трогательный. Дамы, давно не видевшие друг друга, плакали.
Дмитрий Анатольевич отбирал у жены трубку и тоже что-то взволнованно кричал.
371 Впрочем, говорили о пустяках. Нина Анатольевна от волнения даже зачем-то
спросила, который час.
- Я завтра же к вам выеду! Можно ли остановиться у вас?.. Ради Бога,
не сердись, я спросила по глупости... Спасибо, да, пока я одна: у Алеши еще
здесь дела, будто бы страшно важные. Я столько вам расскажу!
- А мы-то тебе! Вы оба не можете себе представить, что у нас
происходило. Ну, слава Богу, что вы благополучно приехали, мы так за вас
волновались! Эти немецкие зверства!
III
В Москве взрыв патриотического воодушевления был необычайный. Никогда
еще в России, по крайней мере с 1812 года, не было такого согласия и
единодушия между людьми. По этой ли причине, вследствие непривычного
отсутствия "внутреннего врага", по свойствам ли русского характера или из-за
необъятных размеров страны, в Москве и настроение было более веселое, чем в
Лондоне, неизмеримо более веселое, чем в Париже.
Чуть ли не каждый день происходили совещания в разных группах
интеллигенции. Все были совершенно уверены в близкой победе, все, теперь
благодушно, рассказывали анекдоты о министрах, все ожидали перехода к
настоящему конституционному правлению и создания ответственного перед Думой
правительства. Кое-кто предлагал практические мероприятия. Ласточкин один из
первых подал мысль о мобилизации всей русской промышленности. Как инженер и
экономист, он представил записку, имевшую очень большой успех. Ему было
поручено разработать подробный план.
Дмитрий Анатольевич пожертвовал Красному Кресту столь большую сумму,
что денег на его текущем счету не хватило, и он в первый раз в жизни
заключил в банке заем. Татьяна Михайловна от него не отставала, - он еще
несколько лет тому назад открыл для нее особый банковый счет, к некоторому
ее недоумению: - "Помилуй, Митенька, зачем мне отдельные деньги? Я даже не
знаю, как пишутся чеки!", - говорила она. - "Это нехитрое искусство, я
тебя научу", - смеясь, отвечал Ласточкин. Теперь она давала дамскому
комитету деньги на подарки воинам и тайно помогала 372 нуждавшимся знакомым,
преимущественно семьям призванных, сразу оказавшимся без средств. Как и
можно было думать, у большинства русских интеллигентов никаких сбережений не
оказалось, несмотря на то, что почти все зарабатывали недурно.
Работы в совещаниях было немало, но эта работа всº же не удовлетворяла
Дмитрия Анатольевича, и ему было совестно перед людьми, отправившимися на
фронт. Несмотря на свой возраст, он в первую же неделю отправился за
справками в комендантское управление, где у него были знакомые, как почти
везде в Москве. Там ему сказали, что о призыве второго ополчения не может
быть речи: людей больше, чем нужно, и война кончится гораздо раньше, чем
могут потребоваться ратники.
- Вот будут военные школы ускоренного выпуска, - сказал ему знакомый
полковник. - Может быть, офицеры и понадобятся, хотя мало будет, правду
сказать, толка от таких офицеров. Если вас примут, что-ж, милости просим. Не
скрою от вас, что в нынешнюю войну среднюю продолжительность жизни
прапорщика в пехоте мы определяем предположительно в три месяца. Вы ведь
инженер, для вас несомненно найдется другая работа, где вы будете гораздо
полезнее. Да вы и теперь в Москве полезны.
Это ему говорили и штатские люди. Специалисты знали, что русская
тяжелая промышленность недостаточно развита и что придется в самом спешном
порядке строить новые военные заводы:
- Вот тогда такие люди, как вы, будут цениться на вес золота.
- Не думаю. Я не очень компетентен в устройстве военных заводов.
- Во всяком случае более компетентны, чем для службы прапорщиком
запаса.
Это соображение было основательно, Дмитрий Анатольевич себя проверил:
"Нет, шкурничества тут нет никакого". Всº же он, независимо от одушевления,
чувствовал и немалую тревогу. Гибель Самсоновской армии его потрясла.
Несмотря на смягчения в официальных сообщениях и в газетных статьях, правда
скоро стала известна. В полной победе никто еще не сомневался, но теперь уже
говорили, что война продлится дольше, 373 чем первоначально предполагалось.
- "Восемь месяцев, никак не больше, но, вероятно, и не меньше", - признал
известный экономист на основании произведенного им точного расчета
финансового и хозяйственного потенциала центральных держав.
- Да как же турки тоже объявляют нам войну? - спросил его Ласточкин.
- Значит, они идут на верную гибель?
- Хороши, должно быть, турецкие экономисты, - ответил, пожимая
плечами профессор.
Дмитрий Анатольевич говорил с женой и сестрой. Обе горячо поддерживали
мнение полковника.
- Всº это правильно, но как-то выходит, что у нас воюют только
кадровые офицеры, серая крестьянская масса и только небольшая часть
интеллигенции, преимущественно молодежь, - с недоумением сказал Ласточкин.
- Если и так, то это лучше, чем во Франции, - отвечала Нина. - Нам в
Париже говорили, что какой-то знаменитый химик, кажется по фамилии Гриньяр,
призван в пехоту рядовым и охраняет в тылу мосты! Это уж совершенно
бессмысленно!
Алексей Алексеевич смущенно молчал. Ему в министерстве сказали, что
отпустить его не могут, что работа для него скоро будет. А в комендантском
управлении в Петербурге он узнал, что, если его отпустят, то он будет
назначен на этапный пункт. - "Это значит, в глубоком тылу?" - спросил
Тонышев. - "В тылу, конечно, но не обязательно в глубоком. Для фронта вы не
годитесь, теперь и методы не те, что были двадцать лет тому назад, когда вы
отбывали воинскую повинность".
Люда тоже куда-то ездила, справлялась о возможной работе для женщин. Ей
сказали, что работа может быть только санитарная и что прежде всего
необходимо пройти курс для сестер милосердия; такие курсы скоро откроются.
Кровь и грязь больниц, санитарных поездов были Люде противны. Она и вообще
чувствовала себя растерянной. Кооператоры никогда ни о каких войнах не
думали. С большевиками она уже несколько лет не поддерживала отношений, но
стороной слышала, что растеряны и московские большевики; от Ленина не
получили 374 никаких инструкций и даже не знали, что с ним и где он
находится: вероятно, в Австрии интернирован.
Из Петербурга скоро приехал в Москву и Рейхель, тоже по связанным с
войной делам. Он был в мундире военного врача, но его оставили в Петербурге
для производства лекарств. К своему мундиру он относился с насмешкой и почти
так же относился к войне. Вдобавок, был убежден в непобедимости Германии.
Разговор с ним был очень неприятен и Ласточкиным и Тонышевым. Он с ними
пообедал, узнав предварительно, что Люды не будет. Тонышевы тотчас после
обеда ушли; ушла и Татьяна Михайловна.
- А я, напротив, убежден, что Германия будет совершенно разгромлена,
- сказал Дмитрий Анатольевич.
- С чем тебя и поздравляю. Но блестящая баталия при Танненберге как
будто об этом не очень свидетельствует.
- Ты точно этому рад, Аркаша! "Блестящая баталия"!.. Наши войска
проявили истинный героизм. Мы всº-таки спасли Францию, дав ей возможность
одержать огромную победу на Марне.
- Хороша огромная победа! Твой Жоффр узнал о ней из газет.
- Да ведь это неправда и нехорошая неправда! Во Франции справедливо
пишут о русском rouleau compresseur. Мы опять перейдем в наступление, и
скоро Германия будет, повторяю, разгромлена.
- День в день "через восемь месяцев", как пишет тот болван?
- Он никак не болван, его расчет очень обоснован... Я вообще перестал
тебя понимать, Аркадий!
- Я ни минуты в этом не сомневался. Да если и победят Германию, то не
велика радость в том, что миллион людей съедят черви раньше, чем полагается.
- Люди погибнут, но идея восторжествует... Ты стал уж очень
материалистически относиться к жизни.
- Я и всегда так к ней относился. Знаю, что теперь не в моде быть
материалистом, даже естествоиспытатели открещиваются и конфузятся или делают
такой вид. Но я не конфужусь. Да, я материалист. Ты нет?
- Нет... А в бессмертие души ты совершенно не 375 веришь? - быстро,
неожиданно для себя, спросил Ласточкин.
- Совершенно не верю. Неужели ты веришь в эту ерунду?
- Я не могу ни утверждать ни отрицать то, что знанию недоступно.
- Уж будто? Пониманию во всяком случае доступно. Если верить в
бессмертие души человека, то логически надо признать, что бессмертны также
блоха или удав.
- И ты вполне удовлетворен своим миропониманием?.. И своей жизнью? -
спросил Дмитрий Анатольевич, ничего в последние годы не знавший об интимной
жизни Рейхеля. Знал только, что он по прежнему не был женат. "Верно,
какая-нибудь связь у него есть?" - предполагал он в те, всº более редкие,
минуты, когда думал о своем двоюродном брате.
- Это совершенно другой вопрос, не имеющий с миропониманием ничего
общего. А мое миропонимание ты давно знаешь. Как это Шопенгауер говорил?
"Врач видит человека во всей его слабости, адвокат во всей его низости, а
священник во всей его глупости". Работой же своей я доволен.
- Рад за тебя. Вот бы ты открыл средство борьбы с раком! - сказал с
улыбкой Ласточкин, прекращая неприятный разговор. - Ну, хорошо, а что в
Петербурге говорят о будущем мире?.. Не знаешь ли ты кстати, где теперь
находится граф Витте? Он всº-таки неизмеримо умнее наших нынешних
государственных людей и был бы, верно, очень полезен при заключении мира.
- По случайности я от кого-то слышал. Война застала его во Франции, в
Люшоне. Мне говорили, что он пришел в дикое бешенство и осыпал за глаза
грубейшей бранью всех министров всех стран.
- Это на него похоже, - сказал со вздохом Ласточкин.
IV
Появились Военно-Промышленный Комитет, Земский Союз, Союз Городов.
Ласточкин работал всº больше. Ему полагался для поездок на фронт мундир с
погонами военного чиновника. Заваленный теперь 376 заказами, лучший военный
портной Комаров, в виде исключения, сшил мундир в несколько дней. Ласточкин
смущенно показался в нем своим дамам. Они веселились, но хвалили. Люда
говорила, что он носит мундир прекрасно, - "просто гвардеец!" Татьяна
Михайловна шутливо советовала купить заодно и какой-нибудь орден, - "так
будет еще красивее". По требованию дам, Дмитрий Анатольевич даже снялся в
мундире у фотографа, и карточки вышли превосходные. Одна немедленно
оказалась на полке в будуаре у жены, рядом с его карточкой на верблюде у
пирамид: когда-то ездили вдвоем в Египет. Было на полке еще и немало других
его фотографий, тоже обычно остававшихся от их путешествий.
Он ездил на фронт, то для деловых переговоров с разными командующими,
то для раздачи подарков солдатам. На фронте его мундир такого успеха не
имел. Ему казалось, что генералы смотрят на него с усмешкой, и он, верно ли
или нет, толковал про себя их чувства: штафирка, не умеющий носить мундир,
вероятно очень богатый, живущий в тылу с большим комфортом! Все же принимали
его очень любезно и, что в первый раз его изумило, говорили с ним
откровенно, не стесняясь в выражениях: очень ругали ведомство снабжения, еще
больше военного министра Сухомлинова, а некоторые и самых высокопоставленных
людей. Как будто искали опоры у "общественности", - это слово теперь
беспрестанно повторялось в разговорах и в газетах.
Возвращаясь с фронта, он делал секретные доклады в тесном кругу.
Оговаривался, что круг его наблюдений ограниченный, сообщал, что дух на
фронте гораздо лучше, чем в тылу, где рестораны были переполнены и лилось
шампанское, подававшееся в кофейниках. Но<,> передавая слова генералов, он
делился своей тревогой. Его слушали озабоченно. В докладе после третьей
поездки, Дмитрий Анатольевич прямо сказал, что на фронте ругательски ругают
высшее правительство, а о Распутине выражаются не иначе, как самыми
непристойными словами, и грозят его без суда повесить, если он посмеет
появиться в Ставке. Этот его доклад произвел сильное впечатление. 377
Все говорили, что общественность должна взять дело войны в свои руки.
Говорил это и Ласточкин. Но не мог не думать, что, как ни плохо работает
правительство, не так уж хороша и общественность. "Да это и вполне
естественно, к такой работе у нее уж подготовки нет ни малейшей. Что-ж, у
нас какие-либо особые таланты? Или чудом влияет какая-то общественная
благодать? Увы, это вздор. И заводы мы строим не медленнее, не хуже, но и не
быстрее, не лучше, чем их строит правительство. И деньги не мы достаем
посредством добровольных пожертвований, а это те же казенные средства,
поступления от налогов и займов, то, что правильно называется народными
деньгами. Наш труд? Да, мы его отдаем. Во многих случаях бескорыстно", -
думал он, с неудовольствием вспоминая, как загребают деньги многие
фабриканты, да еще определяют на безопасную службу членов своих семейств и
своих более молодых приятелей. Об одном крупном московском заводчике
говорили, что он наживает около миллиона рублей в месяц.
Было неприятно и то, что теперь еще больше прежнего богател он сам, и
всº по той же причине: теперь уже бешено поднимались в цене принадлежавшие
ему давно паи разных промышленных предприятий. - "Что же я тут могу
сделать?" - говорил жене Дмитрий Анатольевич: - "Заводы завалены военными
заказами. Ты ведь знаешь, что я жертвую немало, но не выбрасывать же деньги
за окно!" Татьяна Михайловна с ним соглашалась; ей тоже было совестно;
автоматически стали расти и их расходы; они теперь проживали гораздо больше,
чем еще недавно, и не только из-за увеличения стоимости жизни: для богатых
людей она чрезвычайно отставала от роста доходов. - "Жертвуй еще больше,
нам и ненужно, когда нет детей", - говорила Татьяна Михайловна со вздохом.
Военно-Промышленный Комитет поручил Ласточкину ведать постройкой
большого военного завода за Рогожской заставой. На этом он, разумеется, не
наживал ни гроша и отдавал свой немалый труд совершенно безвозмездно. Но
богатели подрядчики. Заключенный с ними договор казался ему бессмысленным:
подрядчики, тоже освобождавшиеся от воинской повинности, получали 378 десять
процентов от стоимости постройки; им таким образом было выгодно, чтобы
постройка обошлась дороже. Выработать другой договор было невозможно: такие
заключали все, иначе подрядчики отказывались работать; между тем всº делали
они и, разумеется, инженеры, служащие, рабочие; он же только торопил, следил
за сметами, всº проверял, сокращал по мере возможности расходы, - мера,
впрочем, была небольшая; напротив, из-за безостановочного роста цен, сметы
приходилось часто увеличивать.
Недалеко от его завода строился другой, казенный военный завод, и там
происходило то же самое. Оба завода начали строиться почти одновременно, и
почти одновременно постройка кончилась и началось производство. Несмотря на
глухое соперничество наверху между общественностью и правительством,
Ласточкин наладил корректные отношения с военными, строившими второй завод,
обменивался с ними мненьями, сведеньями, советами; видел, что там были такие
же подрядчики с такими же договорами, и такие же порядки, и такие же
результаты. Оба завода находились по близости от исторических мест
московского царства, с названиями, известными всем по школьным учебникам.
Проезжая по ним на автомобиле, Дмитрий Анатольевич видел, рядом с заводами,
древние строенья или развалины, и это ему напоминало будки с бензином на
Аппиевой дороге под Римом.
Немцы на фронте пустили в ход удушливые газы. Русские заводчики тотчас
занялись и этим делом. О фосгене, цианистых и мышьяковых соединениях
Ласточкин уж совершенно ничего не знал. Он стал спешно изучать технические
книги, попутно возобновлял свои небольшие познания в химии. Нанял еще людей
и кое-как наладил производство газовых снарядов. Видел, что все-таки его
труд и энергия полезны. Тем не менее настроение у него ухудшалось и подъема
становилось меньше. Он ежедневно заходил в новую лабораторию с плохими
вытяжными шкафами, с кое-как налаженной вентиляцией. Раз даже наглотался
газов и лишился сознания. Его пришлось приводить в себя принесенным
откуда-то шампанским для поддержания деятельности 379 сердца (о шампанском
ему потом было особенно совестно вспоминать). Его немедленно отвезли на
автомобиле домой. Татьяна Михайловна пришла в ужас. Он пролежал в кровати
несколько дней и заметил, что его здоровье ухудшилось. Этого он жене не
сказал и снова стал ездить на завод каждый день.
Скоро газовые снаряды стали отправляться на фронт, - "очень недурные,
не хуже немецких", - с гордостью говорили химики. Он слушал это радостно.
Знал, что от газовых снарядов люди умирают в тяжелых мученьях. Это
противоречило всему его прежнему взгляду на жизнь. Но он знал, что и думать
об этом недопустимо. "О пацифизме надо надолго забыть, не мы начали войну".
Позднее один из рабочих, уже не в лаборатории, а на самом заводе, где
вентиляция была еще хуже, наглотался газа гораздо сильнее и умер; ему
шампанского не принесли. Это произвело тягостное впечатление на всех,
особенно на Дмитрия Анатольевича. Он выхлопотал пенсию и единовременное
пособие вдове с детьми и сам немало добавил из своих денег. Винить себя он
не мог: устроить лучшую вентиляцию было в условиях военного времени
невозможно. Утешался тем, что и сам пострадал, что есть в дальнейшем риск и
для него.
V
Тонышев получил назначение на промежуточный этапный пункт. Министерство
иностранных дел отпустило его неохотно и объявило, что позднее вытребует его
назад. Это прозвучало как бы обещанием, и он был немного задет: "Точно я
хочу уклониться от военной службы!" Этапный пункт был в глухом местечке.
Женам не полагалось сопровождать офицеров хотя бы и в тыл. Но и независимо
от этого, условия жизни в местечке были таковы, что Нина Анатольевна никак
туда переехать не могла бы. Она осталась в Москве у Ласточкиных.
Его работа была, конечно, полезна, но с ней мог бы справиться любой
писарь. Служебные обязанности были утомительны, однако, свободного времени
оставалось немало; сослуживцы были не очень интересные люди, 380 он с ними
поддерживал корректные отношения и скучал. Еда была довольно обильная, - он
даже удивлялся тому, что армию кормили так сытно, хотя все ругали
интендантство. Можно было тайком покупать и водку, - ее тоже подавали в
кофейниках или в чайниках. Это неизменно подавало повод и к шуткам, и к
раздражению: запрещение продажи вина было очень непопулярно, хотя все
признавали, что, быть может, от него есть и польза. Но он боялся спиться, -
существовало давнее литературное клише: образованный человек спивается в
глуши, - точно люди реже спивались в столицах.
Алексей Алексеевич выписывал петербургские и московские газеты
(французские и английские приходили плохо). Продолжать исследование о
Каунице было невозможно. Разумеется, он вывез из Вены то, что уже было им
написано, вывез и записные тетрадки, но даже в Москве работы не продолжал.
Его большая библиотека осталась в Вене. Правда, можно было читать книги в
Румянцевском музее, но они оттуда на дом не выдавались; между тем он любил
работать в одиночестве, в своем кабинете, с собственными книгами, на которых
мог бы делать пометки, ставить вопросительные или восклицательные знаки (на
самом деле он пометок никогда не делал, - так любил книги, - а отмечал
нужные страницы отдельно).
Писал он свою работу по-французски и предназначал ее, разумеется, для
издательства Плон, специализировавшегося на таких трудах и вдобавок самого
старого в мире. В свое время из Вены снесся с этим издательством, и оно "в
принципе" согласилось выпустить его книгу. Он упомянул, что гонорар его мало
интересует, но спросил и об условиях, чтобы его не считали дилетантом.
Писать по-русски не имело смысла: слишком мало читателей оказалось бы для
такого труда в России, едва ли даже нашелся бы русский издатель.
Главное же было в том, что у него прошла охота писать об австрийском
государственном деятеле. По-прежнему он почитал Кауница и собирался
противопоставить его нынешним бетманам и берхтольдам, но, написав чуть не
половину книги, с неудовольствием увидел, что, собственно, определенной
русской политики у 381 знаменитого канцлера не было - или она так же часто
менялась, как у Вильгельма II. Кроме того он чувствовал, что теперь эта
книга, если б ее и можно было кончить, оказалась бы мало интересной даже тем
пяти или шести тысячам людей, которые вообще читали такие труды: настоящее
бросало тень на прошлое. Перед отъездом на этапный пункт Алексей Алексеевич
положил свою рукопись в "сэйф": в местечке она могла и погибнуть.
Всº же скоро у него появилось интересное занятие. В Москве Ласточкин, у
которого от времени его увлечения мастерской, оставались пишущие машинки
всех существующих в мире систем, подарил ему Гаммонд:
- Нет, нет, пожалуйста, не отказывайся и не думай меня отдаривать. Мне
она совершенно не нужна, видишь, сколько их здесь, - сказал со вздохом
Дмитрий Анатольевич. - Я не понимаю, как культурный человек может жить без
машинки! Ты знаешь, Льву Толстому в последние годы его жизни переписывали на
машинке всº, что он писал. По своим взглядам он должен был бы "отрицать"
машинку, говорить, что она не нужна мужику, и так далее. Но как писатель, он
не мог ведь не понимать, что это для него огромное облегчение, что всº
становится ему самому яснее, когда он читает свою работу в переписанном
чистеньком виде, с полями для новых изменений.
- Ему верно переписывали секретари, а кто будет переписывать мои
шедевры? - смеясь, сказал Алексей Алексеевич.
- Научишься, это очень просто.
- Во всяком случае, сердечно тебя благодарю за подарок.
Действительно, он легко научился писать и теперь думал, что надо было
обзавестись машинкой еще в Париже или в Вене: тогда можно было бы при
составлении секретных бумаг обходиться без посольских переписчиц. Теперь он
попробовал было писать на Гаммонде письма к жене: писал ей каждый день, а
раза два в неделю вкладывал страницу и для Ласточкиных. Однако, от Нины
тотчас пришел протест: она желала, чтобы он по-прежнему писал ей пером. Зато
всº другое Алексей 382 Алексеевич писал на машинке с копией; было приятно
через несколько месяцев перечитывать свои письма, особенно когда они
касались политических дел.
Неожиданно пишущая машинка дала ему мысль: составить новую записку для
министерства иностранных дел. В местечке переписчиков не было, во всяком
случае не было вполне надежных. Записку, написанную пером, министру было бы
не очень легко прочесть. Тонышев написал страниц двадцать об одном
происходившем в Лондоне совещании, где между других дел обсуждалась будущая
участь славянских народов Австро-Венгрии. Газеты сообщили об этом совещании
кратко, докладов в министерство и его инструкций послам Алексей Алексеевич
не видел, кое-что знал из писем сослуживцев. Но состав участников был ему
известен, и он приблизительно догадывался, что могли думать Грей, Никольсон,
Делькассе, и пока еще бессильные, но много обещавшие эмигранты, как Масарик,
Бенеш и другие.
Он сделал оговорку, касавшуюся своей недостаточной осведомленности.
Несмотря на свою любовь к Вене и уважение к Францу-Иосифу, Алексей
Алексеевич в записке высказывался за расчленение "Лоскутной империи". На
западе этот взгляд особенно горячо защищали Масарик и Бенеш. Некоторые
другие склонялись к тому, что сохранение Габсбургской империи желательно,
так как иначе ее немецкие земли рано или поздно воссоединятся с Германией.
Бенеш в разговорах высмеивал это мнение и объяснял его полным невежеством
иностранцев. Тонышев был близок к этому взгляду, но вносил некоторое
компромисное предложение: из этих немецких земель должно быть образовано
австрийское королевство во главе с наследником, эрцгерцогом Карлом. Кончины
Франца-Иосифа давно ждали со дня на день, а молодой эрцгерцог, наверное,
удовлетворился бы сравнительно небольшим королевством. Можно было бы даже
оставить ему и Венгрию. Эти католические страны с католическим королем
составили бы оплот против Берлина. Все славянские земли, разумеется, должны
были отделиться. Австрийская Польша, как и германская и русская, должны
войти в единое королевство под 383 скипетром Романовых, хорватские земли
отойдут к Сербии, а Чехия станет самостоятельной республикой.
Алексей Алексеевич сочувствовал славянам, но к республикам у него не
лежала душа, и ему не хотелось, чтобы совершенно сошла со сцены тысячелетняя
габсбургская династия. Кроме того, ему действовал на нервы Бенеш, которого
он в свое время встречал. Этот бывший школьный учитель, невзрачный, плохо
говоривший по-французски человек, раздражал его своей необычайной
самоуверенностью, честолюбием, ясно чувствовавшимся в нем желанием стать
президентом чешской республики, либо первым (старик Масарик мог ведь и
умереть), либо, в крайнем случае вторым.
Константинополь с проливами, по записке Тонышева, отходил к России. Об
этом у него в Москве выходили часто споры с Ласточкиным, который с
раздражением доказывал, что турецкие земли, где никаких русских нет, России
совершенно не нужны, что из-за Айи-Софии турки все лягут костьми, как
русские люди сражались бы до последней капли крови за Кремль, и что вообще
не нужны никакие аннексии, - достаточно глупо было и завоевывать в
восемнадцатом веке Польшу.
В заключении записки Алексей Алексеевич доказывал, что изложенный им
план найдет поддержку во Франции: там тоже очень боятся возможного в будущем
присоединения Австрии к Германии. В Англии будет и оппозиция, но часть
министров на план согласится, как и "Таймс" с могущественными лордом
Нортклиффом, и Уикхэмом Стидом; и между тем поддержка "Таймс" имеет больше
значения, чем мнение нескольких министров.
На "Певческом Мосту" существовали разные направления. Преобладало
теперь то, которому идеи Тонышева, особенно австрийское королевство и
ограничение числа республик, были приятны. Записка Алексея Алексеевича
показалась чрезвычайно интересной самому министру. Она имела неожиданное
последствие. Министерство "вытребовало" Тонышева, и он был назначен
посланником в одну из небольших нейтральных стран. Это государство само по
себе не имело значения и даже не стремилось к этому, считаясь со старым
положением: 384 "счастливые народы не имеют истории". Но оно признавалось
очень важным наблюдательным пунктом и к тому же (или именно поэтому), как и
еще две-три страны в Европе, кишело секретными агентами воюющих держав.
Алексей Алексеевич обрадовался чрезвычайно. Помимо того, что ему
надоела жизнь и служба на этапном пункте, ему предложили первый в его жизни
пост посланника, редко выпадавший дипломатам его возраста. И, главное, он
знал, что будет на этом посту очень полезен России. Правда, новый отъезд
заграницу должен был огорчить его жену. "Зато теперь опять будем вместе", -
написал он ей.
От Нины Анатольевны пришли сначала телеграмма, затем письмо: она горячо
его поздравляла, - угадывала его настроение. Сердечно поздравляли и
Ласточкины. Татьяна Михайловна только высказывала опасение: опять этот
переезд морем, подводных лодок у немцев всº больше.
Перед отъездом встал практический вопрос. Рубль понемногу падал,
предусмотрительные люди уже платили, вместо десяти, пятнадцать рублей и
больше за фунт стерлингов. Дипломатам, уезжающим заграницу, предоставлялись
некоторые привилегии по вывозу денег или, во всяком случае, делались
поблажки. Тонышеву было неловко ими пользоваться. Ни о какой революции в
России он и не думал, хотя его сослуживцы уже почти открыто ругали
императрицу. Но жалованье дипломатам вообще полагалось не очень большое;
обычно они имели собственные средства. А теперь, при росте цен во всех
воюющих странах, на одно жалованье жить было бы совсем трудно.
Он посоветовался с Ласточкиным. Дмитрий Анатольевич говорил неуверенно.
Сам он фунтов не покупал и не верил, что они могут еще подняться в цене. Всº
же склонялся к тому, что не мешает Тонышеву при этом случае легально
перевести часть состояния заграницу и лучше всего в Англию: уж фунты-то
никак понизиться в цене не могут! Алексей Алексеевич откровенно 385
поговорил в министерстве и перевел - во франки, а не в фунты - довольно
значительную часть своего состояния.
VI
Ленин, действительно, был арестован австрийскими властями тотчас после
объявления войны. Но за него хлопотали влиятельные социалисты, которых он
прежде ругал крепкими словами. Вдобавок, власти, услышав об его взглядах,
естественно признали, что такого человека совершенно не нужно держать в
тюрьме во время войны с Россией. Он был недели через две освобожден, и ему с
готовностью предоставили возможность переехать в Швейцарию.
Близкий к нему человек говорил, что он был в те дни "настоящим тигром".
Разумеется, его ярость была, главным образом, направлена против социалистов
всех стран. Он называл громадное большинство из них подлецами, лицемерами,
лакеями, мерзавцами, архипошляками, изменниками, полуидиотами, сволочью.
Свою программу выработал в первые же дни. "Неверен лозунг "мира", -
лозунгом должно быть превращение национальной войны в гражданскую...
Наименьшим злом было бы теперь и тотчас поражение царизма в данной войне.
Ибо царизм во сто раз хуже кайзеризма", - писал он. Проклиная Второй
Интернационал, призывал к созданию Третьего. Требовал отказа от самого слова
"социал-демократия". Надеялся, что солдаты повернут штыки против офицеров. В
Швейцарии выступал на эмигрантских собраниях и всходил на эстраду "бледный
как смерть".
Тем не менее он (как, по другим, хотя и сходным, причинам, Муссолини в
Италии) был в восторге от того, что началась европейская война: наконец-то,
монархи и их министры "доставили нам сие удовольствие". Никогда еще надежда
на социальную революцию не была такой настоящей, как теперь. Революция стала
даже почти неизбежной, а она делала почти неизбежным его приход к власти.
Правда, было это вечное, несчастное "почти" исторических процессов. Но
социологические законы Карла Маркса, притом именно в его толковании, были,
разумеется, верными без "почти". Если он в них когда-либо хоть немного
усомнился, то разве лишь в 386 самом конце своей жизни. До того они были
совершенно незыблемой, вечной истиной; иначе и жить ему не стоило бы.
Однако он лишь очень немного мог сделать для приближения революции.
Европейская война внесла в жизнь такую необычайность, какой в истории
никогда до того не было. Этой ее особенности - просто по исторической
симметрии, - должна была бы соответствовать и необычайность революционного
действия. Но ее взять было неоткуда. Он мог делать теперь в Берне, в
Лозанне, в Цюрихе (всº переезжал) лишь то, что делал прежде в Мюнхене, в
Лондоне, в Женеве, в Париже, в Кракове. Что-то писал, что-то печатал, где-то
выступал перед аудиториями, в несколько десятков человек. Теперь и это было
труднее, чем прежде: полицейская слежка везде была сильнее, письма
вскрывались, писать в Россию надо было гораздо осторожнее. И, главное, всº
то же: не было денег. То есть, как прежде, и не было их, и они были.
Он сухо ("Многоуважаемый") написал Максиму Горькому: предложил ему для
легального издания какую-то брошюру: "В силу военного времени я крайне
нуждаюсь в заработке и потому просил бы, если это возможно и не затруднит
Вас чересчур, ускорить издание брошюры". Вскоре затем известил Инессу
Арманд: "Рукопись моя об империализме дошла до Питера, и вот пишут сегодня,
что издатель (и это Горький! о, теленок!) недоволен резкостями против...
кого бы Вы думали?.. Каутского! Хочет списаться со мной!!! И смешно, и
обидно. Вот она, судьба моя. Одна боевая кампания за другой - против
политических глупостей, пошлостей, оппортунизма и т. д. Это с 1893 года. И
ненависть пошляков из-за этого. Ну, а я всº же не променял бы сей судьбы на
"мир" с пошляками".
О своем безденежьи писал людям, которых тогда "любил" и от которых
никаких денег ждать не мог: "О себе лично скажу, что заработок нужен. Иначе
прямо поколевать, ей-ей!! Дороговизна дьявольская, а жить нечем". -
Вероятно говорил правду. Но вместе с тем он и теперь что-то печатал, что-то
пересылал, что-то брал из партийной кассы для себя и окольничьих на жизнь:
рублей по 30 или 50 в месяц. 387
Еще в ту пору, когда он находился в Кракове под арестом, лорд Китченер
сделал свое нашумевшее предсказание: война продлится три года. В Швейцарии
оно, разумеется, стало Ленину известным и произвело на него впечатление. Он
ненавидел генералов почти так же, как ненавидел членов Второго
Интернационала, но хороших специалистов ценил и к их мнениям прислушивался.
Чувства у него были двойственные. Чем дольше продлится война, тем больше
шансы революции. Но неужто три года ждать? Он мог умереть до этого, так
революции и не дождавшись!
Ненависть, всегда занимавшая огромное место в его жизни, теперь просто
переполняла его душу. Люди, даже самые преданные сторонники, становились ему
всº противнее, - почти все, кроме Инессы и жены. Этот резервуар ненависти
он целиком перевез в Россию в 1917 году.
Нередко говорили и писали о нем позднее, будто он "в душе" был добр,
будто хотел ограничить террор и прикрикивал на людей, злоупотреблявших
казнями. То же самое когда-то говорили, и продолжают писать по сей день, о
Робеспьере. В обоих случаях это было неверно. Оба они, в отличие от Сталина
или Гитлера, иногда проявляли что-то отдаленно похожее на "гуманизм", на
котором в молодости "воспитались" (то есть, часто о нем читали и болтали).
Но это были исключительные случаи (не более частые, чем такие же, например,
у Стеньки Разина). Чаще они прикрикивали на сподручных за
"снисходительность". Так, в июне 1918 года Ленин продиктовал следующее
письмо Зиновьеву ("Также Лашевичу и другим членам ЦК"):
"Тов. Зиновьев! Только сегодня мы услыхали в ЦК, что в Питере рабочие
хотели ответить на убийство Володарского массовым террором и что вы (не Вы
лично, а питерские цекисты или пекисты) удержали.
"Протестую решительно! Мы компрометируем себя: грозим даже в резолюциях
Совдепа массовым террором, а когда до дела, тормозим революционную
инициативу масс, вполне правильную.
"Это не-воз-мож-но!
"Террористы будут считать нас тряпками. Время 388 архивоенное. Надо
поощрять энергию и массовидность террора против контрреволюционеров, и
особенно в Питере, пример которого решает.
"Привет! Ленин".
Вероятно, испугался и за себя (хотя вообще не был боязлив). Разумеется,
было бы не-воз-мож-но, чтобы кто-либо совершил покушение на его жизнь!
Окольничьи с полной готовностью исполнили его приказ о "массовидной"
кровавой расправе. Редактор собрания его сочинений, в примечании к этому его
письму, кратко и деловито добавляет: "За белый террор против большевиков по
инициативе рабочих масс эсеры были подвергнуты красному террору и
разгромлены во всех сколько-нибудь значительных пунктах центральной России".
----
I
Февральскую революцию почти вся московская интеллигенция приняла с
восторгом: отцы и деды мечтали, наконец сбылось! Простой же народ
обрадовался гораздо искреннее, чем за три года до того войне.
В первое время в кругу Ласточкиных говорили, что и война теперь пойдет
совершенно иначе: "Вложимся всем народом, доведем до победного конца, пришел
конец немецким влияниям и придворным интригам!" Скоро, однако, о войне
вообще стали говорить меньше и начинали чтение газет не с сообщений ставки,
а с петербургских новостей. А еще немного позднее уже говорили: "Хоть бы
поскорее кончилась эта проклятая, никому ненужная война!" Временным
правительством в первые дни все очень восхищались. И только профессор
Травников благодушно рассказывал анекдоты о новых министрах, как прежде
рассказывал о царских.
- Конечно, все они замечательны, благородны, гениальны! - весело
говорил он. - Даже читать приятно, хотя и скучновато. Ни одного
"небезызвестного"! Прежде, если в газетах кого-нибудь называли
"небезызвестным", то все понимали: значит, прохвост. 389
- Стыдно шутить, Никита Федорович. Они все действительно честнейшие
люди и работают двадцать часов в сутки!
- Ох, столько не работают. Да и лучше работали бы поменьше, надо
человеку и поспать и пообедать, даже если он герой и гений. Кстати, по
поводу обедов: вчера в "Праге" подали такую еду, что я ушел голодный. А ведь
еще недавно "море ядения и озеро пития разливашеся".
- Ничего, едва ли ушли голодным. А если и ушли, то Временное
Правительство в этом не виновато.
- Да вы не гневайтесь, Дмитрий Анатольевич. Но всº-таки ведь я тоже не
виноват. И еще кстати: позавчера у нас дворник потребовал расчета. Говорит:
теперь свобода.
- Вы в душе крепостник, Никита Федорович, и у вас, верно, платили ему
рублей восемь в месяц, - пошутила Татьяна Михайловна. - У нас никто
расчета не потребовал. А если потребует, то опять-таки князь Львов в этом
неповинен.
- Да я ничего не говорю. Конечно, они хорошие люди. Только уж очень
все полевели. С радостью узнал, Дмитрий Анатольевич, что вам предлагают
кандидатуру в Учредительное Собрание.
Это было отчасти верно. Ласточкину говорили, что он пройдет в
Учредительное Собрание без затруднений, если примкнет к партии
социалистов-революционеров. К ней тотчас примкнуло множество его друзей и
знакомых. Но именно поэтому он записываться в партию не хотел; подумал, что'
сказали бы в "Русских Ведомостях", и остался "левее кадет". Зато совершенно
искренне принял формулу "без аннексий и контрибуций".
Жизнь стала труднее. От поездок заграницу Ласточкины за три года
отвыкли. Теперь трудно было уехать и в Крым или на Кавказ, да и не очень
хотелось. В начале лета они отправились, без особенных дел, в Петербург
(который никогда не называли Петроградом; очень не одобряли эту перемену).
Туда ездили все их друзья и тоже без особенных дел. Надо было "потолковать с
Временным Правительством". Друзья говорили, что Дмитрий Анатольевич мог бы
стать товарищем 390 министра; для участия в правительстве позиция "левее
кадет" была тогда еще очень удобна. Татьяна Михайловна была решительно
против этого: здоровье мужа не позволяло ему наваливать на себя
правительственную деятельность. - "Пусть они работают двадцать часов в
сутки, и, конечно, спасибо им, но ты, Митя, не можешь. Помни, что сказал
Плетнев".
"Потолковав", Дмитрий Анатольевич увидел, что больше ему делать в
Петербурге нечего. Ему действительно предложили немалую должность. Он
ответил, что не чувствует призвания к государственной работе. Это всех
удивило: повидимому, другие чувствовали. Ласточкин ответил искренно, но
руководился преимущественно тем, что государственная работа, по его
наблюдениям, велась плохо. "Что же они могут сделать в этом хаосе, даже если
б они были гениями? А я во всяком случае не гений. И лебезить перед Советом
я не мог бы. Не мог бы и сидеть между двух стульев", - думал он. Без
восторга согласился баллотироваться в Учредительное Собрание, если его
включат в список как беспартийного левого.
Рейхель, которого они по телефону известили о своем приезде, радостно
пригласил их пообедать, еще радостнее предупредив, что обед будет
отвратительный.
- ...Это ничего. Ведь Россия, слава Богу, освободилась от невыносимого
царского гнета и благоденствует благодаря дорогим нам всем князю Львову,
Керенскому, Нахамкесу и совету рабочих и собачьих депутатов! - кричал он в
аппарат. "Видно стал уже совсем реакционером, если не черносотенцем!" - с
досадой подумал Ласточкин.
Аркадий Васильевич жил на Васильевском острове, на одной из самых
некрасивых улиц, в одном из самых безобразных домов. Его небольшая гостиная
напоминала приемную зубного врача. Посредине на тощем коврике с цветочками,
под огромной медной люстрой, стоял шатающийся столик, на нем были старые
номера "Нивы" и две пепельницы: фаянсовые ослы с отверстиями в спине. Вокруг
столика стояли неудобные стулья и кресло, обитые грязно-серым репсом; на
одной стене висел непостижимо безобразный "гобелен" с нимфой, на 391 другой,
симметрично против нимфы, в золоченой раме плохая копия "Урока Анатомии"
Рембрандта. Были еще стенные часы с циферблатом в цветочках, тоже
непостижимо безобразные.
Рейхель стал еще самоувереннее и еще гораздо озлобленнее, чем был.
Татьяна Михайловна обратила внимание на то, что он внешне опустился. "Почти
все люди с годами становятся небрежнее в туалете. Только Митя и Алеша так же
элегантны, как были. Но Аркадий совсем перестал собой заниматься". В самом
деле воротник у Рейхеля был теперь грязен, вместо двух пуговиц на жилете
торчали ниточки, одна пуговица на брюках была не застегнута, - он заметил
это не сразу, незаметно застегнул и покраснел.
- Вы оба, конечно, в восторге от положения! - сказал он им с первых
же слов за обедом. - Вы ведь годами в Москве на всех банкетах говорили: "На
святой Руси петухи поют, - Будет скоро день на святой Руси". Вот и настал
день, предвещенный всеми петухами, будь они трижды прокляты. Дожили до
счастливого социалистического строя, а? Ведь ты, Митя, ждал всего самого
лучшего от войны, правда? Теперь ты наверное ждешь всего самого лучшего от
революции?
- Это неверно, - сказал Ласточкин, стараясь не раздражаться. - И
давно известно: "Was sind Hoffnungen, was sind Entwürfe - Die der Men