прожили бы: ведь здесь голодаем. Таня не хотела ехать, но я должен был
решиться на это за нас обоих!"
Он только представлял себе жену на Лубянке: "Без меня, без вестей обо
мне, с ежеминутной мыслью о том, что я расстрелян или буду расстрелян!"
Меньше думал о себе самом, хотя чувствовал, что и он едва ли выдержит 434
месяц, ежедневно ожидая казни. С Татьяной Михайловной он старался об этом не
говорить. Но слухи о расстрелянных передавались каждый день, с
подробностями, неизвестно как доходившими.
"Просто непонятно, откуда взялось это море невиданного зла, неслыханной
ненависти! Как же мы не замечали, что нас так ненавидят!" - думала
растерянно Татьяна Михайловна. Слухи о людях, проявивших перед казнью
большое мужество, ее восхищали и умиляли. Проверяла себя. "Кажется, если
убьют вместе с Митей, я перенесу так же, как они... Впрочем, не знаю... А
он?"... Ей было тем более тяжело вспоминать, что именно она была против
отъезда на юг, еще недавно безопасного, даже легального: "Бумажку от
украинских властей Митя достал бы легко". Дмитрий Анатольевич на нее
поглядывал и угадывал ее мысли так, точно их слышал. В несчастьи "телепатия"
между ними еще усилилась.
Оба смутно чувствовали, что часть интеллигенции, довольно большая
часть, сдалась новой власти уж очень легко и быстро. Служили на разных
должностях теперь почти все, кому не удалось бежать за границу или на юг.
"Иначе и быть не может: иначе голодная смерть или тюрьма с сыпным тифом", -
говорил жене Ласточкин. Но должности были приличные и неприличные. К его
неприятному изумлению, неприличные тоже пустовали недолго; на них люди,
прежде имевшие почтенную репутацию, не только служили, но прислуживались и
выслуживались. Каждый день сообщалось новое: такой-то общественный деятель
публично признал свои ошибки и поступил в Комиссариат внутренних дел,
такой-то писатель стал писать в "Известиях", такой-то профессор всячески
превозносит Луначарского. Некоторые в частных разговорах объясняли: "Что-ж,
как ни как, строится социалистическое общество, то есть, делается то, о чем
русская интеллигенция мечтала со времени Герценов и Чернышевских, и мы
обязаны принять участие в большом деле". Другие на Герценов и Чернышевских
не ссылались, приняли циничный тон и даже этим хвастали.
Были, разумеется, и люди безупречные. Они в большинстве голодали в
настоящем смысле слова. С одним из них Ласточкин недавно встретился и едва
его узнал. "Между тем ему легче: одинокий человек. Ведь большинство 435
теперь идет на всякие сделки с совестью, чтобы не голодали жена и дети", -
подумал Дмитрий Анатольевич, Они прежде не были близки; теперь поговорили об
общественном разложении с искренней симпатией друг к другу.
- Всº же это одна сторона дела, - сказал Ласточкин. - Люди проявляют
и героизм. На юге, на севере, на востоке идет вооруженная борьба. Эти люди,
одинаково и правые, и левые, спасают честь России.
- Да, это так. Я лично себе желаю только кончины не постыдной. Верно,
уж недолго ждать. И, право, не жаль умереть.
"Не жаль", - подумал и Дмитрий Анатольевич уже теперь не в первый раз.
Одной мысли мужа телепатия Татьяне Михайловне не передала.
У него оставались знакомые на созданном им в свое время военном заводе
под Москвой. Многие прежние служащие продолжали там работать, и среди них у
Дмитрия Анатольевича были приятели.
- "Ведь это так, только на случай крайности!" - думал он по дороге на
завод. - "Это само по себе ничего, разумеется, не означает: просто стану
немного спокойнее. Тане не скажу, ведь никогда до этого не дойдет!.. Лишь бы
только крышка через щели не пропускала паров!" В кармане у него была
металлическая мыльница с плотно закрывавшейся крышкой. В пору своей работы
на заводе Ласточкин привык обращаться с цианистым калием и под вытяжным
шкафом даже его пересыпал руками без перчаток; химики советовали этого не
делать, требовали, чтобы он тотчас мыл руки самым тщательным образом. -
"Запру в ящик. Запах я в комнате тотчас почувствую и, если он будет, высыплю
всº в уборную. Да есть ли вообще пары у сухого вещества? Я тогда,
действительно, отравился, но, верно, оттого, что в колбе были остатки
кислоты и выделился синильный газ".
На заводе у ворот охраны не было, - не то, что в его время. Он вошел
беспрепятственно и, оглядываясь по сторонам в столь знакомом ему дворе,
прошел в отдельное небольшое строение, в котором помещалась лаборатория. С
усмешкой вспомнил, как в свое время торговался о нем с подрядчиком и добился
небольшой скидки. 436 Вспомнил и о ста тридцати тысячах ядовитых снарядов,
изготовленных при нем заводом. "Может быть, теперь применяются против
добровольцев или волжской армии? Этого мы никак предвидеть не могли".
Его встретил старый химик, заведывавший лабораторией еще при нем. Они
очень обрадовались друг другу. В былые времена Дмитрий Анатольевич часто
заходил к нему, следил за его опытами, расспрашивал обо всем, узнавал много
ценного. Старик был знатоком дела, занимался химией с юношеских лет, обожал
ее и говорил о химических веществах, как о существах одушевленных: какие
любят друг друга, какие не любят. Называл их часто "по имени-отчеству":
"Фосген Иванович", "Селитра Петровна".
- Дмитрий Анатольевич! Вас ли я вижу? Значит, слава Богу, в заложники
не попали! И я, как видите, пока не попал.
- Вы-то за что могли бы попасть?
- Почему же? Отлично мог бы. Ведь меня в октябре вывезли на тачке.
- За что вывезли на тачке? - изумленно спросил Ласточкин, помнивший,
что старик был либеральных взглядов и обращался с рабочими очень хорошо.
- Вот тебе раз, "за что"! Ни за что, разумеется. В первые же дни
вывезли из принципа и из озорства. Главный директор скрылся, а надо же было
кого-нибудь вывезти на тачке! Вывезли бухгалтера и трех старших заведующих
отделеньями... Впрочем, не все рабочие этому сочувствовали. Многие даже
возмущались. Я лично и рад был бы покинуть завод, да не в таком экипаже.
Через несколько дней начальство велело взять нас назад, как "незаменимых
специалистов". Действительно, людей осталось немного. Войдите, я теперь
один, - добавил он. Лаборатория, в которой прежде работало четыре человека,
была пуста.
- Где же все остальные?
- Не знаю, где они. У нас было ведь, как впрочем везде, всякой твари
по паре. Кто пошел в меньшевики, кто в большевики, кто призван в красную
армию... Мальчишку Никифора помните? Он нас всех тут чаем поил.
- Никифор Шелков? Кажется, славный был юноша, 437 - сказал Ласточкин,
вспомнив, опять с неприятным чувством, что в день несчастного случая с ним,
этот мальчик бегал за шампанским и, радостно, задыхаясь от бега и волнения,
принес его минуты через три.
- Тот самый, которому вы тогда подарили четвертной билет. Он пошел в
красную армию добровольцем. Тоже из принципа и из озорства. Возраст у него
ведь был Майн-Ридовский. Так вот, его мать ко мне на днях приходила, горько
плакала: убит. И он же, этот самый Никифор, хоть очень меня любил, а помогал
вывозить нас на тачке, - сказал, вздыхая, старик.
Сообщил еще сведенья о сослуживцах. Один из них, неприятный льстец и
карьерист, очень не любимый товарищами, теперь был директором завода.
- Бывает часто в Кремле, приносит новости и хвастает ими. На днях мне
таинственным шопотом рассказывал, что Ленин сшился с какой-то "Инессой", или
как ее? - сообщил старик вполголоса, хотя в лаборатории никого больше не
было (Ласточкину он, как все, доверял совершенно). - Усвоил даже их жаргон:
"Сшился"... "Вот чего"... "Какое их собачье дело?"... Ведь это, верно,
впервые в истории и высшая администрация говорит на блатном языке. Дожили,
можно сказать... Ко мне впрочем до поры до времени благоволит. Подлаживаюсь
как могу, хоть, разумеется, стыдно. А вы лучше ему на глаза не
показывайтесь. Да вы зачем собственно сюда пожаловали, Дмитрий Анатольевич?
Ласточкин заранее приготовил ответ: он помнит<,> что в свое время
оставил в лаборатории в ящике шкафа с химическими веществами свое
самопишущее перо:
- Вдруг оно у вас тут сохранилось? Теперь такого ни за какие деньги не
купишь! Если б деньги и были.
Старик только пожал плечами.
- Вы, Дмитрий Анатольевич, очевидно, сохранили веру в человеческую
добродетель. Если оставили что, то данным давно украли. Впрочем, посмотрите.
Вы говорите, в ящике того шкафа?
Ласточкин подошел к шкафу, вытянул ящик и быстро через стекло оглянул
полки. На второй на том же видном месте стояла банка с черепом на ярлыке и с
надписью большими буквами: "Смертельный яд. 438 Цианистый калий. K C N". Как
же теперь незаметно отсыпать?"
- Вы правы. Нет пера. Ничего не поделаешь.
- Разумеется, нет. А вы не выпили бы со мной "чаю", Дмитрий
Анатольевич?
- Очень охотно! - сказал Ласточкин с радостью.
- У меня нижегородский, брусничный. Сахару нет, но есть прошлогодние
леденцы-Васильевичи. Прячу их в передней, а то стащат. Сейчас принесу, -
сказал старик и вышел. Ласточкин поспешно вынул мыльницу, насыпал в нее
цианистого калия и плотно надвинул крышку. "Первая кража в моей жизни!"
Ничего, это будет гонораром за три года бесплатной работы".
- Что же завод теперь изготовляет? Какую "Васильевну?" - шутливо
спросил он, оправившись от волнения.
- Ничего почти не изготовляем. Я всº пишу разные проекты и подаю куда
следует. Рабочим платим, но им жрать всº-таки нечего, - сказал химик. -
Хотите подогрею? Газ пока дают.
- Не надо, я пью холодный, - ответил Ласточкин и с наслаждением
раскусил леденец. Старик вдруг со слезами обнял Дмитрия Анатольевича.
- Так рад, что вы зашли! Отвык от хороших людей. Встречаюсь с ними
теперь, как Стэнли с Ливингстоном среди дикарей. Верно, больше никогда не
увидимся...
"Разумеется, это просто так, на всякий случай. Я и не думаю о
возможности самоубийства", - твердил мысленно Ласточкин и на обратном пути.
Он теперь и сам с трудом понимал, как мог совершить эту странную, небывалую
поездку за ядом. "Или затмение нашло!.. Но ведь и вреда не произошло
никакого от того, что я съездил?" Думал, не выходят ли и здесь в вагоне пары
из мыльницы, лежавшей у него в кармане (на всякий случай прикрыл ее и
носовым платком). "А что будет, если меня тут же арестуют в трамвае? Как я
объясню?" 439
X
Ласточкин был утвержден штатным приват-доцентом: в первое время при
большевиках формальности в университете в самом деле соблюдались не строго,
новых людей приглашали охотно, к их ученым степеням не придирались. Дмитрия
Анатольевича любили все знавшие его люди, а среди них были профессора, пока,
по старой памяти, еще самые влиятельные. Другим было известно, что он из
богатых людей внезапно стал бедняком, - ему, как и другим таким же людям,
надо дать возможность жить. Не очень возражали даже те, в большинстве
молодые, ученые или неудачники, которые с первых дней после октябрьского
переворота говорили, что, "как ни как, в новом строе что-то есть и надо
относиться к нему вдумчиво, нельзя, знаете, так всº начисто отрицать!" Был
утвержден и выбранный Ласточкиным курс: "Народное хозяйство России с начала
двадцатого столетия". Однако, Травников вздыхал, зайдя к нему для
поздравлений.
- Как сказано у Тургенева: "Читал и содержания оного не одобрил", -
говорил он вполголоса, оглядываясь на стену, за которой жили вселенные
большевики. Татьяна Михайловна угощала его морковным чаем, грустно вспоминая
их прежний "богдыханский".
- Скользкий сюжетец, скользкий.
- Почему же, дорогой профессор?
- Посудите сами, барынька, вы ведь умница. Я, слава Богу, взгляды
вашего повелителя знаю. Он мне сто раз говорил, что Россия с начала
девятнадцатого века, а особенно с 1906 года, переживала необычайный
хозяйственный подъем, что наше народное хозяйство развивалось сказочным
темпом, гораздо быстрее, чем в Европе, пожалуй не менее быстро, чем в
Америке. Я это даже принимал cum grano salis, но я, старый хрыч, ничего в
экономике не смыслю. Так вы говорили, Дмитрий Анатольевич?
- Так точно.
Профессор развел руками.
- Так ведь это же для них и теоретическая ересь, да еще и нож вострый!
Сказочным темпом - после подавления первой революции! 440
- Но ведь это чистейшая правда!
- Потому и нож вострый, что правда!
- Да я из этого никаких политических заключений делать не буду.
- Только этого бы не хватало! Но там сами сделают заключения. Лучше бы
вы выбрали курс об экономической истории древней Ассирии.
- Я с ассирийскими делами не знаком, а с нашими знаком недурно.
- Как знаете. Пеняйте на себя в случае чего. Во всяком случае, избави
Бог, не доводите курса до наших дней: вдруг вы еще признаете, что теперь при
Ленине вообще никакого народного хозяйства нет!
- И это также, увы, правда.
- Так-с. Правда, у нас уже некоторые левые доцентишки, servum pecus,
говорят, что нельзя у большевиков всº отрицать "с кондачка". Почему это
кстати у нас все начали так "по народному" говорить? Особенно евреи... Не
гневайтесь, барынька, вы знаете, что я не антисемит... Мне Шаляпин, тоже
никак в антисемитизме не повинный, однажды сказал, что всю жизнь был окружен
евреями: "Боюсь даже, говорит, что из-за этого я диабетом заболею!" -
Профессор недурно воспроизвел богатую, значительную интонацию Шаляпина. -
Федор Иванович почему-то считал диабет еврейской болезнью... Не смейтесь...
Так вот я тоже вроде этого. Только я, хотя коренной потомственный москвич,
не говорю "с кондачка" и даже не знаю, какой-такой "кондачек"? Вы, верно,
знаете, барынька?
- Не имею ни малейшего понятия, но помню, что это старое слово. А
смеюсь я, дорогой профессор, из-за вашей живописности... Но вы серьезно
советуете Мите выбрать другой курс?
- Самым серьезным образом. Или пусть хоть в начале отпустит им
какой-нибудь комплимент... "Плюнь да поцелуй злодею ручку!"
Ласточкин нахмурился.
- Я уверен, что вы шутите, - сказал он. - Иначе вы не говорили бы о
"сервильном стаде".
- А есть разные степени. Одно маленькое пятнышко 441 не будет заметно
на вашей белоснежной ризе. Увидите, сколько белоснежных скоро станут
сплошным грязным пятном.
Был назначен день первой лекции. Дмитрий Анатольевич много работал над
подготовкой курса. Библиотеку у него не отняли, и в ней было много книг по
экономическим вопросам. Были классики политической экономии; он в свое время
прочел Адама Смита, Рикардо и даже первый том "Капитала". Были и новейшие
труды, и такие специальные журналы последнего десятилетия, в которые и
заглянуть можно было только под давлением тяжкой необходимости. Говорил он
легко и хорошо, иногда и экспромтом, отвечая на возражения. Но теперь он
волновался: кафедра в знаменитом университете России! Ласточкин приготовил
конспект всего курса, выписал множество цитат, а первую лекцию всю написал
целиком, - "на случай внезапного затмения". Знал, что на нее придут не
только студенты, но и профессора. Две-три страницы он даже прочел наедине
вполголоса: было совестно репетировать громко, - во второй комнате могла
услышать жена.
Накануне первой лекции неожиданно рано утром у них появился Рейхель, с
чемоданчиком в руке. Он пришел с вокзала пешком. Увидав его, Татьяна
Михайловна ахнула. В последние два года все на ее глазах очень менялись
физически и точно хвастали этим, - кто потерял от недоедания полпуда, а кто
и пуд. Но Аркадий Васильевич был просто неузнаваем: "Живой скелет!"
- Не беспокойтесь, Таня, - сказал он с не шедшей к нему жалкой
улыбкой. - Я не собираюсь у вас остановиться. Вечером возвращаюсь в
Петербург, хочу только у вас оставить чемоданчик и, если можно, немного
передохнуть. И чаю мне не давайте, я ничего не хочу. Отвык и от чаю, и от
еды вообще.
Она всº же дала ему стакан морковной настойки и два сухаря. Он ел и пил
с жадностью.
- Хотите вина, Аркаша? Вино еще осталось.
- От этого я просто не в силах отказаться! Дайте, спасибо. 442
- Видно, у вас в Петербурге еще хуже, чем у нас?
- Просто голодаем! - сказал Рейхель и даже не выругал большевиков.
- Расскажи, что вообще у тебя делается, - сказал Ласточкин, тоже
сочувственно глядевший на своего двоюродного брата.
- Но если вы хотите говорить о политике, то, пожалуйста, не очень
громко. Мы ведь теперь не одни.
- Кем вас с Митей уплотнили? - спросил Аркадий Васильевич,
оглянувшись на стену.
- Могло быть и хуже, ничего себе люди. Да мы их и видим мало. Они даже
не говорят: "Попили нашей кровушки!", хотя в известном смысле мы в самом
деле попили.
- Ни в каком смысле не попили, ерунда. Никак не больше, чем, например,
в Германии, а там Лениных нет.
- А дело твоей Германии кстати швах. Слава Богу, сильно бьют на
западном фронте немцев.
- Это еще неизвестно, - сказал Рейхель уклончиво. Победы союзников в
самом деле его изумили. - А вот мою кровь действительно пьют клопы. Ко мне
вселили трех грязных грубиянов, развели клопов. К Ленину и в буквальном и в
переносном смысле хлынула вся нечисть России. ("Ох, опять затянет волынку!"
- подумал Ласточкин). И так верно всегда и везде было со всеми
благодетелями человечества. Не со всеми? Идея была другая? Что-ж, у этих
тоже, быть может, люди спасают душу Марксом. Вот ведь и Стенька Разин ходил
на Соловки к святым угодникам. Впрочем, я теоретически ничего не могу иметь
против нынешнего правительства. Я с молодых лет стоял за самодержавие, и это
у нас первое настоящее самодержавное правительство... Ну, да что говорить!
Он рассказал о своей жизни. Выпив с наслаждением вина, сообщил, что
теперь питается только таранью или похлебкой из конины.
- Вот недавно я варил похлебку и нашел в ней лошадиный глаз! Меня
стошнило... Больше ничего купить нельзя, хотя деньги у меня есть: во время
догадался вынуть всº из банка и припрятать. Вы, конечно, тоже всº вынули?
443
Узнав, что они не успели это сделать, он изумился.
- Вот тебе раз! Я догадался, а ты, Митя, знаменитый деловой человек,
нет!.. Вот что, возьмите, друзья мои, у меня. Мне не нужно по вышеуказанной
причине!.. Почему же нет? Вы столько раз мне прежде помогали. Умоляю вас,
возьмите хоть половину моих.
Ласточкины были тронуты, но решительно отказались.
- Ты ведь знаешь, что я получил штатную доцентуру с жалованьем, -
сказал Дмитрий Анатольевич.
- Доцентуру? Нет, откуда же мне знать?
- Помнится, я тебе писал.
- Ничего не писал или письмо не дошло.
Ласточкин рассказал. В другое время Рейхель обратил бы внимание на то,
что он сам, с учеными степенями, еле нашел кафедру после долгих поисков,
тогда как его двоюродный брат, без научных работ, получил ее легко и быстро.
Теперь он искренно выразил радость. Еще больше удивило Ласточкиных то, что
он спросил о Люде и как будто без всякой злобы.
- Мы ровно ничего о ней не знаем и очень беспокоимся. Представь, она
уехала еще в прошлом году на Кавказ и там застряла! С тех пор, как Кавказ
отделился, мы от нее ни одной строчки не получили! И ты понимаешь, в какой
мы были тревоге, особенно в пору этих ужасов в Пятигорске.
- Каких ужасов в Пятигорске?
- Разве ты не помнишь? Там было зарезано семьдесят человек,
преимущественно сановники и генералы. Герои войны, Рузский, Радко-Дмитриев.
А это в двух шагах от Минеральных Вод, от Ессентуков.
- Какое же Люда могла бы иметь отношение к генералам? Ни минуты не
сомневаюсь, что у нее всº благополучно... Я ничего против нее не имею, -
добавил он, помолчав, - она не плохой человек. Если опять восстановится
почтовое сообщение, передайте ей, что я ей желаю всяческого добра.
- Непременно!.. Непременно!.. - радостно в один голос сказали
Ласточкины.
- Ну, что-ж, я пойду по делам. Перед отходом поезда, - в
предположении, что есть поезд и что он отойдет, 444 - я только на минуту
зайду к вам за чемоданчиком. Простимся лучше теперь, тогда вам незачем будет
меня ждать... Да, вот как сложилась жизнь, друзья мои.
Рейхель хотел сказать, но не сказал, что жизнь и его обманула, несмотря
на всю его необыкновенную проницательность. Он всегда искал способа
отгородиться от жизни; отгораживался разными "мировоззреньями", и
учено-отшельническим, и скептическим, и черно-реакционным. Теперь искал еще
какого-то нового, не находил, перескакивал с одного из прежних на другое, и
был несчастен больше, чем когда бы то ни было прежде.
XI
По вечерам Ласточкины читали классиков: всех потянуло к тому, что было
бесспорно в русской культуре. Бесспорны были также Мусоргский или
Чайковский, но бывать в театрах не хотелось: трудно было доставать билеты,
утомительно идти пешком, оба были измучены, не желали и смотреть на новую
публику. Не очень хотелось и читать газеты.
Однажды Дмитрию Анатольевичу попалось в них имя Эйнштейна. Советская
печать, нередко приводившая цитаты из немецких газет, особенно из "Берлинер
Тагеблатт", сообщала, что создатель теории относительности (которую,
впрочем, большевицкие философы очень не одобряли) подвергается злобным
нападкам со стороны германских реакционеров, милитаристов и антисемитов, -
в частности за то, что сочувствует коммунизму и коммунистической революции.
Газета излагала политические мысли, будто бы высказывавшиеся Эйнштейном.
Ласточкин прочел с недоверием. "Быть может, и тут солгали или прилгнули.
Неужели гениальный человек мог бы нести такой вздор, вдобавок и совершенно
банальный!" - думал он, читая статью. Эйнштейн отстаивал свободу, но не
объяснял, кто в мире и России ее защищает; ругал реакционеров, но не ругал
большевиков ("или они это выпустили?"). По его мнению, не надо было верить
тому, что многие пишут о русских событиях: если жестокости и были, то ведь
нужно принять во внимание то-то и то-то, - далее следовали разные общие
места о революциях и ссылки на русскую историю. Были ссылки также на
какую-то неопределенную 445 гармонию, которая непременно должна установиться
в мире. Неясно было, в чем эта гармония будет заключаться и кто и как будет
ее устанавливать.
"Это тоже не очень ново и не очень умно", - думал раздраженно Дмитрий
Анатольевич. - "У тех неизлечившихся поклонников Людендорфа всº банально по
реакционному, а у него всº банально по радикальному: и эти лицемерные "если"
- он, видите ли, не знает! - и эти весьма односторонние умолчания, и этот
"гигантский социальный опыт". Едва ли господам из "Берлинер Тагеблатт"-ов
очень хочется, чтобы такой же социальный опыт проделали над ними, но в
варварской России отчего же нет, это очень интересно! Тут и русская история,
о которой и сам Эйнштейн, и люди из "Берлинер-Тагеблатт"-ов в лучшем случае
когда-то прочли страничек десять в школьных учебниках. Хороша и его
радикальная гармония, очевидно, без реакционеров, но - тоже очевидно, хотя
и недосказано - вкупе с большевиками! И вся эта глупая слащавая фальшь! Да
и его, Эйнштейна, туда втянули". Ласточкин не мог сказать себе в утешение,
что Эйнштейн, верно, глуп. Знал, что ум - неопределенное понятие, знал
также, что этот человек в своей области гений, быть может, даже сверхгений.
"Во всяком случае он становится вдвойне символической фигурой нашего
времени. Своим гением поколебал прочные устои знания, своей безответственной
болтовней дал слащавую санкцию "Берлинер-Тагеблатт"-ам".
Всº это Дмитрий Анатольевич, впрочем, думал неуверенно. Теперь уверен
больше не был ни в чем. "Говорю о чужих банальностях, а наши собственные? Я
почти ни от чего не отказываюсь ни в нашем духовном наследстве, ни в своих
личных взглядах. Хочу пересмотреть, пересматриваю, и всº-же большого,
основного заблуждения не нахожу. Были, конечно, ошибки, в какой-то мере мы,
быть может, отвечаем морально и за "разбойника" Люды (хотя почему же я за
него отвечаю?). Отвечаем за то, что давали деньги большевикам, как давал
Савва Морозов (я им никогда не давал). Быть может, у нас была и своя
слащавая фальшь, даже наверное была, всº-таки гораздо более честная и
бескорыстная. И вреда от нас было неизмеримо меньше, чем от разных Плеве и
Людендорфов. И основная наша 446 ценность - свобода - никак не была
ценностью фальшивой. И уж от нее-то я не откажусь никогда, как не откажусь
от "дважды два четыре"! Настала катастрофа, нам больше как будто не на что
надеяться, и всº-же я думаю, что наше поколение было только несчастно".
Ложились они теперь рано и до полуночи читали в спальной при свете
керосиновой лампы, как в пору детства Дмитрия Анатольевича. Оба читали в
очках: он с позапрошлого года, она с прошлого стали (с тяжелым чувством)
носить очки при чтении. Татьяна Михайловна в этот вечер сняла их раньше
обычного, положила на столик и задумалась: "Зимой топить будет нечем. На
жалованье Мити и впроголодь жить будет нельзя. Они кончатся? Только на это и
надежда, но до того, как кончатся они, кончимся мы, если не физически, то
морально. Митя к ним не пойдет, но что же он будет делать?" - Думала "он" в
единственном числе: смутно чувствовала, что зимы не переживет, - здоровье у
нее всº расстраивалось, она боялась пойти к врачу и еще старательнее, чем
прежде, скрывала болезнь от мужа. "Для покупки дров продадим Крамского.
Рискованно, но что-ж делать? Верно дадут гроши". Теперь, впервые в ее жизни,
денежные расчеты у нее примешивались к самым важным и страшным мыслям. -
"Как он будет без меня жить? Если б хоть Люда была в Москве, я была бы
спокойнее... Но где она теперь? Жива ли?"
Спальная - прежняя столовая, - была почти пуста: оставались только
кровать и диван, ночной столик между ними и одно кресло; да еще на стене
висели на гвоздях немногочисленные платья и два мужских костюма. Всº
остальное было продано. Вселенные жильцы не доносили. Был продан за бесценок
и Левитановский пейзаж (на четыреугольник, оставшийся от него на обоях, им
было особенно тяжело смотреть). Продавать принадлежавшие народу произведения
искусства было прямо опасно. Однако, жильцы и об этом не донесли. Их было
пятеро: муж, жена, три сына подростка. Им вначале предоставили всю квартиру,
кроме двух оставленных хозяевам комнат; можно было ждать, что вселят
кого-либо еще. Пока Ласточкины не могли особенно жаловаться на то, о чем
теперь только и говорили прежние собственники хороших квартир. Новые жильцы
не 447 развели клопов, не подслушивали, не подглядывали, не ругались, не
следили за каждым движеньем "буржуев". "Право, недурные люди! - говорив
Дмитрий Анатольевич. - Он, оказывается, с 1905 года "член партии": они ведь
не говорят: "большевицкой партии", а просто: "партии". Ничего, проживем и с
ними. И незачем из-за потери квартиры принимать вид Людовика XVI в
Тампльской тюрьме. Так теперь делают многие, у которых и до революции не
было ни гроша".
Отравляли жизнь только подростки, на редкость буйные, дерзкие, вечно
скандалившие и грубившие родителям. Они выбрали себе гостиную, которую
когда-то обставила Нина. Повидимому, их прельстила круглая форма этой
комнаты. Расставили в ней кровати и покрыли содранным со стен шелком. Но
проводили день в бывшей мастерской Дмитрия Анатольевича, и оттуда постоянно
доносился дикий шум. Татьяна Михайловна попробовала с ними поговорить,
назвала их товарищами и просила шуметь меньше: ее муж нездоров и должен
готовить свой курс в университете. Говорила с самыми ласковыми убедительными
интонациями и ничего не добилась.
- Не брызгайте, гражданка. Не диалектически рассуждаете, - сказал
Петя.
- Буза и хвостизм, - подтвердил Ваня. - Откатитесь, гражданка.
Третий, Вася, ничего не сказал, но, уходя, пробормотал что-то вроде
"меньшевицкой лахудры". На этом разговор кончился, а руготня, драки, шум в
мастерской стали еще ожесточеннее. Татьяна Михайловна ничего о разговоре
мужу не сказала, - "что мог бы он сделать?"
Родители же вели себя вполне сносно и даже порою деликатно. Оба
работали не в Кремле и, повидимому, не на высоких должностях, хотя муж
участвовал еще в 1905-ом году в московском восстании. Уходили на службу с
утра, гостей принимали не часто и жили небогато. Но съестные припасы у них
были. Татьяна Михайловна постоянно встречалась с жилицей на кухне, старалась
не смотреть на то, что там жарилось и варилось; ей казалось, что жилица
чувствует себя смущенной. 448
Скоро у Ласточкиных человек в кожаной куртке отобрал рояль. Теперь они
и не спорили. Играть всº равно было трудно, а продать рояль невозможно. В
этот день жилица, предварительно постучав в дверь, вошла к Татьяне
Михайловне и нерешительно попросила ее продать ей "лишнее" платье и белье.
Татьяна Михайловна радостно согласилась без торга: жилица предложила
значительно больше, чем давали старьевщики. Выйдя к себе с покупкой, она
тотчас вернулась и принесла полфунта кофе: "Возьмите, гражданка, это
бесплатно. У нас есть". Татьяна Михайловна приняла подарок, очень
благодарила - "муж так обрадуется", - и потом прослезилась. Стала слаба на
слезы.
Дмитрий Анатольевич читал "Войну и Мир". Эта книга казалась ему лучшей
в мировой литературе. Говорил жене, что начал читать Толстого двенадцати лет
отроду: "Покойная мама подарила, когда я болел корью. Двенадцати лет начал
и, когда буду умирать, пожалуйста, принеси мне на "одр" то же самое". За
этой книгой он часто засыпал; мысли его приятно смешивались. "Как хорошо,
что существует в мире хоть что-то абсолютно прекрасное, абсолютно
совершенное!"... Но в этот вечер он заснуть не мог.
- Странно, - сказал он, отрываясь от книги. - Ведь крепостное право
было ужасно, а всº-таки люди тогда были культурнее, чем мы! Толстой сам на
старости лет говорил, что в дни его молодости было в России культуры и
образования гораздо больше, чем в двадцатом веке. А это было до большевиков.
- Старикам свойственно идеализировать прошлое, но я допускаю, -
ответила Татьяна Михайловна. - А вот у них растет действительно редкое
поколение. Хороша будет жизнь, когда подрастут все эти Пети и Вани!
Дмитрий Анатольевич вздохнул и снова взял книгу. Он читал о поездке
князя Андрея в Отрадное, с знаменитой страницей о старом дубе. "Весна, и
любовь, и счастие!" как будто говорил этот дуб, - "и как не надоест вам всº
один и тот же глупый и бессмысленный обман. Всº одно и то же, и всº обман!
Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон, смотрите, сидят задавленные
мертвые ели, всегда одинаковые, и вон и я растопырил 449 свои обломанные,
ободранные пальцы, где ни выросли они - из спины, из боков; как выросли -
так и стою и не верю вашим надеждам и обманам"...
Да, разумеется, "тысячу раз прав этот дуб", - подумал Дмитрий
Анатольевич. - "Только князь Андрей не имел права это думать, а я и мы все
имеем. Да, я тоже никаким надеждам больше не могу верить". Точно, чтобы
самого себя опровергнуть, Ласточкин повернул несколько страниц в знакомой
ему чуть не наизусть книге и прочел о возродившемся, преображенном дубе:
"И на него вдруг нашло беспричинное, весеннее чувство радости и
обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время
вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо
жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь,
и луна, - всº это вдруг вспомнилось ему".
"Но как же тут мертвое лицо жены! Это тоже "лучшая минута жизни?" -
вдруг с сильным волненьем подумал Дмитрий Анатольевич, никогда прежде не
замечавший этих слов. "Обмолвка? Но разве у Толстого бывают обмолвки? И то
же самое есть в другой главе: Пьер, вернувшись из плена, с радостью думает,
что жены больше нет в живых! Что же это такое? Значит, не всегда худо, что
человек умирает?" Он с беспричинным ужасом оглянулся на соседнюю кровать.
Татьяна Михайловна уже задремала; лицо у нее при свете керосиновой лампы
казалось вместе измученным и просветленным, - мертвым.
XII
Для первой лекции отвели одну из больших зал Аудиторного корпуса.
Актовый зал был бы уж слишком велик. К двум часам аудитория была полна на
три четверти. Новые студенты и по наслышке мало знали Ласточкина, но обычно
ходили на вступительные лекции новых преподавателей. Впереди студенческих
скамеек на стульях сидело немало профессоров, - преимущественно старики с
разных факультетов. "Представителей власти", к большому облегчению Дмитрия
Анатольевича, не было. Был один научный работник, до революции засидевшийся
в приват-доцентах и принадлежавший именно 450 к тем, о которых говорил
Ласточкиным Травников: еще с прошлого года он всº с большей горячностью
утверждал, что надо честно и смело протянуть руку новому правительству: там
есть кристально-чистые, культурнейшие люди. В тесном кругу одни из
профессоров о нем говорили, что он страхуется на обе стороны; другие же
называли его "оком Кремля, если не Лубянки". Еще недавно с ним, пожалуй,
люди и не здоровались бы, но теперь никто его не бойкотировал и все пожимали
ему руку, большинство очень холодно.
Ласточкины потратились на извозчика. Идти пешком было далеко, Дмитрий
Анатольевич боялся, что одышка у него усилится и помешает ему говорить. По
дороге он всº время прокашливался. Татьяна Михайловна тоже очень
волновалась, хотя знала ораторский дар мужа.
- Только не волнуйся, - говорила она. - Если потеряешь нить, просто
найди в тетрадке нужную страницу и преспокойно читай.
- Это не принято в университете. Но я нисколько не волнуюсь.
- И слава Богу! Волноваться нет ни малейшей причины. Ты всегда
говоришь прекрасно.
Его встретили недолгими рукоплесканьями. Ласточкин неуверенно
раскланялся, положил перед собой тетрадку, надел очки и, справившись с
дыханьем, заговорил. Прежде принято было начинать: "Милостивые государыни и
государи". Теперь милостивых государей давно не было, слово "граждане" всº
еще было непривычно и казалось неестественным; Дмитрий Анатольевич дома
решил, что начнет лекцию без всякого обращения. Татьяна Михайловна вошла в
аудиторию через другую дверь и заняла место на последней скамейке. "Слава
Богу, слушателей много. И апплодировали достаточно, вполне прилично".
С первых же произнесенных мужем слов она успокоилась. Он говорил
громко, отчетливо, внушительно. Только ей была заметна его одышка, только
она видела, как он волновался, особенно в первые минуты. В тетрадку он почти
не заглядывал. Слушали его с интересом. Он кратко изложил историю русской
промышленности до двадцатого столетия, назвал Строгановых, Демидовых, 451
отметил их заслуги, отметил теневые стороны, тяжелые условия труда на их
заводах, ничего не замалчивал, ничего и не подчеркивал. Сообщил, что Петр
Великий (так и сказал: "Петр Великий", а не "Петр I") вел Северную войну на
деньги, данные ему Строгановыми, и что когда-то на их средства Ермак
завоевал Сибирь. Затем перешел к промышленникам двадцатого века и назвал
много имен, еще недавно известных всей России, теперь уже забывавшихся. О
них говорил в большинстве, как о своих добрых знакомых. Отозвался
сочувственно о Савве Морозове и, тоже не налегая, вскользь сообщил, что он
щедро поддерживал революционное движение. Рассказал анекдот о другом
либеральном богаче, дававшем деньги на революцию и ставшем в 1917 году
министром:
- ...Мне говорили недавно, что, когда он после октябрьского переворота
был посажен в Петропавловскую крепость, то его встретил сидевший там бывший
царский министр юстиции Щегловитов и сказал ему: "Очень рад вас тут видеть.
Я слышал, что вы истратили несколько миллионов на революционное движение? Но
я вас сюда посадил бы и бесплатно".
Послышался смех. Дмитрий Анатольевич, улыбаясь, перешел к более
серьезной, ученой части лекции: стал приводить цифровые данные о росте
русской промышленности, о положении рабочих, о заработной плате. Говорил он
так, как говорил бы об этом несколько лет тому назад. Разве что привел
несколько строк из книги Ильина "Развитие капитализма в России", которую до
революции в университетах едва ли цитировали. Печально-торжественно добавил:
"Как вы знаете, под псевдонимом Ильина тогда писал нынешний председатель
Совета народных комиссаров Владимир Ильич Ульянов-Ленин (потом немного
пожалел, что не сказал просто: "Ленин")". При этом имени раздались
рукоплесканья, впрочем жидкие. Бурно зааплодировал научный работник на
первой скамейке. Соседи на него покосились, но нерешительно раза два хлопнул
и еще кто-то из профессоров.
Статистическая часть доклада несколько расхолодила аудиторию. Однако,
Ласточкин и цифровые таблицы читал внушительно, тут же объясняя их смысл.
Слушали 452 доклад до конца очень внимательно. Обычно вступительные лекции
заканчивались выражением каких-либо общих взглядов, которое произносилось
профессорами с подъемом. Дмитрий Анатольевич решил от этого воздержаться.
- В следующих моих лекциях я буду иметь честь ознакомить вас подробно
с ростом русского народного хозяйства и каждой из его отраслей в
отдельности, - закончил он, закрыл тетрадку и, сняв очки, приподнялся.
Подумал, что "буду иметь честь" было ненужно.
Теперь рукоплесканья продолжались с минуту. Лекция имела несомненный
успех. Апплодировали очень многие студенты и все профессора. Снисходительно
похлопал и научный работник из Servum pecus. Татьяна Михайловна вздохнула с
радостным облегченьем. Профессора подходили к Ласточкину и поздравляли его.
Травников издали помахал рукой Татьяне Михайловне и направился к ней, не без
труда проталкиваясь в проходе сквозь толпу студентов.
- Вот вы куда забрались! - сказал он, целуя ей руку. - Узнаю вашу
скромность. "Лучше прекрасной женщины есть только женщина прекрасная и
скромная", - говорил Пифагор. - Ну, сердечно, от души поздравляю!
Превосходная лекция! Триумф, аки у Цезаря или Помпея. Богдыхан отлично
прошел через Сциллы и Харибды!
- Да, кажется, не было ни Сцилл, ни Харибд?
- Были! Теперь всегда есть. "Incidis in Scyllam cupiens vitare
Charybdim"... Так вот сейчас же пожалуйте бриться. Ко мне. Будет и морковный
чай, и брусничный, один отвратительнее другого! Но будет и печенье, еще не
древнее, вполне съедобное. И, главное, будет водочка, клянусь собакой! -
говорил профессор.
Ласточкины и еще человек пять-шесть друзей должны были прийти после
лекции к нему. В былые времена после вступительных лекций обычно собирались
в профессорской; но теперь это было признано неудобным: "еще явится
нежелательный элемент". Выбрали холостую квартиру Травникова, она была в
двух шагах от Университета на Никитской, и вселенные к нему жильцы
возвращались домой только к шести. Друзья, сложившись, 453 купили две
бутылки водки чуть ли не на последние деньги: все, от тяжелой жизни,
чувствовали потребность в такой встрече и предвкушали радость; московские
рестораны давно были закрыты и даже заколочены.
- Спасибо, дорогой друг... Ах, в былые времена устроили бы прием у
нас.
- В былые времена, барынька, был бы по такому случаю банкет в "Праге"
или в "Эрмитаже". Я кстати всегда был пражанином, но у нас преобладали
гнусные эрмитажники.
- Так вам в самом деле понравилась лекция богдыхана?
- Помилуйте, как же могла бы не понравиться! Она была божественна,
клянусь бородой Юпитера! - сказал профессор. Он всº больше любил
Ласточкиных, волновался, отправляясь в Университет, и выпил под тарань
стаканчик водки.
Было очень весело. Говорили приветственные речи, - почти как в лучшие
времена. Все очень хвалили лекцию. Первый тост хозяин поднял за "героя
нынешнего знаменательного дня", второй - за его "верную, преданную,
очаровательную подругу жизни". Друзья целовали руку Татьяне Михайловне,
Дмитрий Анатольевич с ней поцеловался под рукоплесканья. Оба смущенно
прослезились от общей ласки, от радостного волненья, от водки. Успели
шопотом обменяться нежными словами. - "Спасибо тебе, дорогая, милая, за всº
спасибо", - прошептал Ласточкин. Разошлись только за полчаса до прихода
жильцов, все искренно говорили, что давно не было такого приятного дня.
Дмитрий Анатольевич предложил поехать на извозчике и домой, но на
Никитской извозчика не оказалось.
- Ничего, отлично доедем на трамвае, ведь недалеко остановка, -
сказала Татьяна Михайловна; она теперь берегла каждый грош. Трамвай был,
разумеется, переполнен, всº же ей удалось протиснуться на площадку. Дмитрий
Анатольевич, пропустивший вперед двух старушек (мест в трамваях давно дамам
не уступали), повис на последней ступеньке. "Надо держаться покрепче, 454
слишком много, кажется, выпил!" - подумал он. Голова у него в самом деле
кружилась. Он невольно подумал о том, как тяжело сложилась судьба: "В такой
день возвращаюсь домой, вися на ступеньке трамвая!" То же самое подумала и
его жена. Ласточкин слабо ей улыбнулся и как-то выраженьем лица сказал ей,
что ему очень удобно. "Мне отлично, да ведь и не очень далеко", -
прокричала она. Он не расслышал, но закивал головой.
"Немного счастья было в жизни у Тани!" - в сотый раз и теперь подумал
он, несмотря на радостное настроение. Главным их горем всегда было
отсутствие детей. Дмитрий Анатольевич и прежде понимал, что утешеньем в этом
никак не может быть тот комфорт, позднее та роскошь, которыми он обставил
жену, интересная жизнь в Москве, платья от Ворта, путешествия в спальных
вагонах, общество знаменитостей. Но теперь и всº это было лишь
воспоминаньем; была бедность, почти нищета, бытовые униженья, тяжелая работа
при ее слабом здоровье. Знал, что Татьяна Михайловна об этом даже не думает,
и с каждым днем его нежность к жене увеличивалась. Она опять улыбнулась ему
и подняла три пальца, показывая, что остаются еще три остановки.
Какой-то простолюдин стал с площадки прокладывать себе дорогу: выходить
полагалось с другого конца вагона, но пройти через густую толпу пассажиров в
длинном проходе было бы почти невозможно. "Как же мы можем его пропустить?"
- подумал Ласточкин. Пассажиры на двух верхних ступеньках стали ругаться.
"Ох, грубая жизнь!.. А может быть, это карманник?" Все знали, что карманники
воруют в вагонах бумажники именно перед остановками трамвая, поспешно выходя
и расталкивая людей. Дмитрий Анатольевич оторвал правую руку от перил и
стянул борты пиджака. Простолюдин рванулся вперед и сильно толкнул человека,
стоявшего на второй ступеньке. Тот поддался вниз. Ласточкин потерял
равновесие и, беспомощно взмахнув рукой, упал на мосто