вую навзничь, вытянув
ноги - под прицепной вагон. Все ахнули. С площадки послышался отчаянный
женский крик. 455
XIII
Как всегда бывает в таких случаях, друзья говорили, что Татьяна
Михайловна в один день поседела и состарилась на десять лет. Она и сама
позднее не понимала, как этот день пережила. Но после первых минут, когда
она с криком упала на колени над мужем (кровь из его раздробленных ног
лилась на мостовую как из разбившейся бутылки), Татьяна Михайловна делала
всº, что было нужно, "спокойно"; только всº время тряслась мелкой дрожью.
Карета скорой помощи приехала на место несчастного случая через
четверть часа, - все говорили, что это истинное чудо. Вторым чудом было то,
что в Морозовском клиническом городке, куда привезли Дмитрия Анатольевича,
оказался их добрый знакомый, профессор Скоблин; как раз собирался уехать
после нескольких операций. Он очень поморщился, увидев Ласточкина, но с
таким видом, точно именно этого и ожидал.
После осмотра и перевязки он вышел к Татьяне Михайловне. Она, ни жива,
ни мертва, на него смотрела. Губы у нее прыгали.
- Необходима ампутация. Немедленная. Разумеется, иначе сделается
гангрена, - сказал он, избегая ее взгляда. - Я надеюсь, что сердце
выдержит. Но ручаться не могу.
- Ампутация? - выговорила она.
- Ампутация обеих ног. К счастью, ниже колен. На войне люди выживали и
после еще худших увечий, а их оперировали на фронте не в таких условиях.
Живут и здравствуют. Я твердо надеюсь, что Дмитрий Анатольевич выживет.
Ассистент и анестезист готовы. Хлороформ есть. Если хотите, я вызову еще
вашего терапевта, но ждать его нельзя.
Полагалось спрашивать о согласии. Однако, он, взглянув на нее, не
спросил. Пошептавшись с кем-то, сказал:
- Мы теперь, разумеется, всех помещаем в общую палату, но для Дмитрия
Анатольевича на первое время найдем отдельную комнату. Здесь все знают, кто
он такой. Помнят и то, что он был другом покойного Саввы 456 Тимофеевича.
Будет и отдельная сиделка. Будет сделано решительно всº. Я велю позвонить
Никите Федоровичу, он ведь ваш ближайший друг. Вам нельзя оставаться одной.
Она что-то хотела сказать, но не могла выговорить.
Сердце выдержало.
Скоблин еще у умывальника говорил с Татьяной Михайловной и с
Травниковым, - тоже бледным как смерть. Старался придать лицу бодрое
выражение; это, по долгой привычке, ему обычно удавалось. Всº же поглядывал
на Татьяну Михайловну; хотел было даже пощупать у нее пульс. Отдал
распоряжение, обещал приехать снова в десятом часу вечера; объяснил
ассистенту, куда звонить до того - "если что".
- Теперь будет жив, я ручаюсь. Завтра же будут заказаны
искусственные...
- Чтобы ходить?
- Для чего же другого? - сказал Скоблин. Знал, что ходить Ласточкин
больше никогда не будет. - В первое время его будут, разумеется, возить в
повозочке. А вам, Татьяна Михайловна, надо безотлагательно вернуться домой.
Сиделка вполне надежная. Завтра утром приедете. Разумеется, отдохните
немного, ведь хуже будет, если вы свалитесь, - сказал хирург, но тотчас
добавил: - Хорошо, останьтесь здесь на первую ночь. Хотя это не полагается,
я распоряжусь.
Действие хлороформа кончилось. Дмитрий Анатольевич раскрыл глаза,
скосил их немного по сторонам, шевельнуть головой не мог. Увидел незнакомый
ему потолок и карнизы стен, тяжело вздохнул, стараясь вспомнить, что такое
случилось. Почувствовал жгучую боль и негромко застонал. Между его глазами и
потолком появилось искаженное, без кровинки, лицо жены, столь всю жизнь
близкое и дорогое. За ней что-то тревожно шептал женский голос. Он вдруг
вспомнил, понял. У него полились слезы.
- Таня... Ми...лая, - еле прошептал он.
У нее всº прыгали губы.
- Я уми-раю? Да?.. Бедная... 457
Несмотря на принятое решение "быть бодрой", она заплакала. Травников,
сам еле удерживавший слезы, потащил ее к двери.
- Да что вы, сударь! - энергичным тоном говорила старая сиделка. -
Операция прошла превосходно. Никакой опасности нет. Ничего вы не умираете,
полноте. Лежите спокойно, вам еще нельзя разговаривать.
В комнату вошел ассистент, оглянул всех и с радостным видом поздравил:
- Всº сошло отлично. Лучше и желать нельзя... Скоро будете совершенно
здоровы. Успокойтесь, сударыня, - говорил он.
В Морозовском клиническом городке без крайней необходимости еще не
употреблялись новые обращения.
----
I
Джамбула не призвали в армию, и он был этому рад. По возрасту подходил
разве для какого-нибудь самого последнего запаса, отяжелел от лет, от тихой
привольной жизни, от вина, жирной еды, восточных сластен.
Война его потрясла. Он не верил в германскую победу и никак ее не
желал. Кроме того, воевать против России было бы ему еще тяжелее, чем
воевать против западных демократий: "Всº-таки числился столько лет в рядах
русских революционеров, хотя и тогда подчеркивал, что я не русский".
Младотурок он вообще недолюбливал, а Энвера ненавидел, - быть может и
потому, что сам на него немного походил характером. После
константинопольской революции ему делались кое-какие предложения. Он их
отклонил, - тогда еще не был турецким подданным, и по-турецки говорил не
очень хорошо, и всº революционное было ему с каждым годом всº более
неприятно; он считал теперь политику вообще очень грязным делом.
С началом войны более молодые из его соседей ушли на фронт; многие были
скоро убиты. Старики косились на Джамбула, хотя он пожертвовал большую сумму
в пользу Красного Полумесяца. Позднее стали возвращаться 458 в свои усадьбы
раненые и разочарованные люди. Они отчаянно ругали правительство,
командование, генерала Лимана фон Сандерса и немцев вообще. Уверенность в
германской победе поколебалась. Турция была почти разорена, - между тем,
если б не вмешалась в войну, то разбогатела бы, как все нейтральные страны.
Впрочем, помещики на свои дела особенно жаловаться не могли, несмотря
на реквизиции или же именно благодаря реквизициям. У Джамбула реквизировали
и лошадей его конского завода, который уже был известен на всю Турцию.
Оставили только пару - две для экипажа, клячу, возившую воду, и верхового
арабского жеребца. К удивлению соседей и ведавших реквизицией чиновников он
уступил весь свой конский состав по цене низшей<,> чем та, какой он мог бы
добиться при своих связях и богатстве. К еще бо'льшему удивлению приемщика,
растроганно простился с лошадьми и кормил их сахаром, хотя в нем уже
чувствовалась недохватка.
Своих работников, призванных в армию, Джамбул на прощанье угостил
большим обедом и сделал им денежные подарки. Они и прежде его любили: он не
перегружал их работой, хотя требовал и добивался того, чтобы они трудились
как следует. Хорошо всех кормил, желавшим давал и вино. Джамбул теперь был
значительно богаче прежнего. Научился сельскому хозяйству и не увольнял
управляющего только потому, что тот был стар и был любимцем отца. Сам входил
во всº. Денег у него уходило мало. Так как всº было свое, то он тратился
преимущественно на книги и на вино. Заграницу ездил только еще один раз, в
Париж, и опять было то же: сначала приятно и занимательно, потом скучновато.
С женами он жил отлично. Обе были молоды, веселы, хороши собой. Иногда
ссорились и ругались одна с другой, но в драку это обычно не переходило,
особенно в те часы, когда он бывал дома: немедленно их останавливал и мирил.
Старался относиться к ним совершенно одинаково, чередовал милости, тратил на
подарки одни и те же суммы, - знал, что цены на всº им хорошо известны. Обе
любили его и обе опасались, как бы он не женился еще на третьей жене. Заняты
они были целый день. Работали по хозяйству и в саду, шили, ткали, вместе 459
катались в коляске, - иногда ездил с ними и он. Обе умели читать, но не
злоупотребляли этим искусством.
Хотя русские дела теперь интересовали его мало, он в 1917 году стал
читать газеты с жадностью. Чувства у него были разные. Революционные
настроения не возродились, и всº же невольно ему приходило в голову, что,
если б он остался в России, то был бы теперь никак не помещиком: "Конечно,
прошел бы в их Учредительное собрание и там разглагольствовал бы на весь
мир!" - Старался думать об этом иронически, но иногда думал, что
"разглагольствовать на весь мир" было бы, пожалуй, приятно. Особенно
внимательно он следил по газетам за карьерой Ленина. Его приход к власти и
разгон Учредительного Собрания решили для Джамбула вопрос окончательно:
"Разумеется, отлично сделал, что бросил". Кавказ отделился от России. До
него доходили стороной слухи о старых товарищах. "Когда будет заключен общий
мир, съезжу в Тифлис. А во второй раз гражданства и взглядов менять не
буду!"
Война продолжалась и с каждым днем всº больше казалась ему
бессмысленным делом. Коран он читал теперь меньше, чем прежде, хорошо знал
все сураты, а многие заучил наизусть. На вопрос о смысле войны ни Бергсон,
ни другие философы не давали ответа. Джамбул говорил и с муллой в зеленой
чалме. С тем, что люди забыли Бога и что в этом вся беда, он был почти
согласен, но выводы отсюда ему были неясны. "Как же переделать людей?
Значит, можно только стараться самому жить "праведно", разумеется, насколько
это возможно". Джамбул не считал себя праведником и после того, как перестал
быть революционером. Теперь он был просто верующим мусульманином, таким же,
как большинство его соседей, не имевших бурного прошлого. В общем был
доволен своей спокойной, прозаической жизнью.
Посыпались решающие события: наступление маршала Фоша, необыкновенные
победы союзников, отставка Людендорфа, отречение царя Фердинанда, убийство
графа Тиссы. Императорской Германии приходил конец. Ее союзники были
растеряны. И уж совсем растерялись в первое время министры новых государств,
прежде входивших в Российскую империю. Они так твердо верили в победу
немцев, и теперь в самом спешном порядке 460 переходили от преданности
Вильгельму II к четырнадцати пунктам президента Вильсона. В Константинополе,
в Софии началось что-то вроде политической паники. Все проклинали "право
силы", все куда-то спешно уезжали, все говорили о способах отъезда: "Мы на
"Тигрисе"... "Мы на "Решад-паше"... "Я по железной дороге".
И, наконец, было заключено перемирие, - к радости не только
победивших, но и побежденных народов.
Соседи Джамбула тоже проклинали "милитаризм" и самыми ужасными словами
ругали Талаата и Энвера. Никто не знал, отойдет ли к кому-либо их земля и
куда она должна была бы отойти по пунктам Вильсона. Народ в Турции кое-где
голодал, хотя меньше, чем в Великороссии и даже, чем в Германии. Люди,
приезжавшие из Константинополя, рассказывали, что в "Пера-Палас" и у
Токатлиана еще едят на славу и что туда приезжают для поправки новые богачи
из Берлина и Вены. К Джамбулу иногда приходили измученные солдаты, когда-то
у него служившие, и жалостно просили снова принять их на службу. Он
принимал, кого мог.
Кое-как наладились сношения с Кавказом. И как-то получил телеграмму,
очень его удивившую, не то, чтобы приятно, но и не то, чтобы неприятно. Она
была от Люды Никоновой.
II
На скамейке под тутовым деревом сидели, с довольно угрюмым видом, обе
его жены. Они были очень взволнованы: телеграммы в дом приходили не часто.
Джамбул тотчас велел отправить рано утром на станцию коляску; это случалось
еще реже.
Накануне за обедом он небрежно объяснил, что к нему приедет -
ненадолго - одна русская знакомая, которую он знал по работе еще в России,
и привезет ему письма от друзей. Женам было известно, что он когда-то
занимался какой-то важной работой; не очень этим интересовались и
предполагали, что это, верно, была война вроде прежних Шамилевских, - о них
они в детстве слышали восторженные рассказы стариков. Но не думали, что
такой работой занимались женщины, и слово "ненадолго" их не очень успокоило.
Спрашивать, однако, не 461 решились. Он при них заказал повару завтрак и
обед, а водовозу велел привезти лишнюю бочку воды для ванны, давно
поставленной в доме. Вода разогревалась во дворе в медном чане.
Светло-серый арабский жеребец, - тот самый, уже очень немолодой, с
огненными глазами, с огромными ноздрями, с точеными тонкими ногами, - уже
стоял у подъезда; конюх держал поводья. Джамбул давно ездил не на английском
седле, а на особо заказанном, с большой мягкой подушкой, с парчевой
бухарской попоной. По старой памяти, жеребец еще немного горячился. Теперь
Джамбул чаще ездил в городок в коляске и, если не брал жен с собой, то
благосклонно принимал от них заказы и даже записывал, что надо купить. Они
теперь делились сомненьями: почему едет верхом? Высказали предположение:
хочет щегольнуть перед этой проклятой женщиной, так неожиданно нагрянувшей!
Джамбул был еще хорош собой в своем живописном костюме, сшитом, по его
рисунку, в Сивасе. Он и вскочил на коня более молодцевато, чем обычно в
последние годы. С ласковой усмешкой кивнул женам (они сердито отвернулись),
взял у конюха хлыст и, расправив поводья, выехал из усадьбы.
По расписанию поезд должен был приходить в девять; но мог прийти и в
одиннадцать и в двенадцать, - поезда, теперь в особенности, уходили, когда
было удобно начальнику станции и его уезжавшим друзьям, а шли как было
угодно машинистам.. Долго ждать на станции ему не хотелось, и он решил
выехать из дому в одиннадцатом часу. "Рад я или нет? Не сообщила, зачем
приезжает и надолго ли?" Был немного встревожен. Действительно хотел
показаться Люде в хорошем виде: верхом на арабском коне. Одеваясь, грустно
думал: "Что поседел, это не беда, а вот хуже, что и полысел".
За воротами он перевел жеребца на рысь, но не успел проехать и
километр, как вдали на дороге показался столб пыли. "Она! Уже!" - подумал
он и по "уже" заключил, что скорее приезду гостьи не рад. Он стал сдерживать
лошадь и увидел, что приближается не его коляска, а знакомая ему бричка,
запряженная рыжей кобылой, принадлежавшая единственному станционному 462
извозчику. "Так и есть, не нашел ее болван-кучер!" - с досадой подумал
Джамбул. Извозчик-еврей остановил бричку и, повернувшись вполоборота к даме
в дорожном балахоне, что-то ей сказал. Джамбул соскочил с коня очень
молодцевато, кивнул извозчику, отдал ему хлыст и поводья коня, опять по
старой памяти заржавшего. "Скоро и я буду, как он", - подумал Джамбул и,
переменив усмешку на самую радостную улыбку, протянул вперед руки. Люда,
ахнув, выскочила из брички и бросилась ему в объятия. С утра она себя
спрашивала, как надо встретиться, он тоже об отом думал, но само собой
вышло, что они горячо обнялись.
- ...Ты совершенно не изменилась! - Как твое здоровье? - Хорошо ли
ты путешествовала? Верно, очень устала? - Устала, но не очень. - Это было
так неожиданно! Помнишь у Дюма "Vingt ans après"? - Не двадцать лет, но
двенадцать. Как ты себя чувствуешь? - Отлично! Разве у меня плохой вид?
Состарился? - Нет, нисколько! Всº так же великолепен! - Отчего ты на
извозчике? Ведь я послал за тобой коляску! - Так это была твоя коляска? Я
не догадалась. И ведь я ни слова по-турецки не понимаю. Этот подошел ко мне,
он знает по-немецки и по-французски. - Дай на себя посмотреть. - Я, верно,
вся черная от пыли. - Только бурая, но дома готова ванна. - Нет, ты мало
изменился! - говорила она. Извозчик смотрел на них, вздыхая. Джамбула знал
давно, но этой дамы никогда не видел. Не одобрял, что она целуется с чужим
человеком.
- Ты тоже сядешь в эту бричку?
- Нельзя: куда же я дену своего жеребца? Но мой дом совсем близко, -
сказал он, с удовлетворением замечая, что не разучился говорить по-русски.
- Ах, какой прекрасный конь! Это, верно, английский? Я так рада, что
приехала. Так твой дом близко?
- И версты не будет, - ответил Джамбул, вспомнив слово, от которого
давно отвык. И подумал, что всº-таки рад приезду этой бестолковой женщины,
не умеющей отличить арабскую лошадь от английской. - Я надеюсь, что ты у
меня погостишь долго?.. Ну, поедем, поговорим дома. Я страшно рад! 463
Он опять молодцевато вскочил на лошадь и поскакал вперед, чтобы не
пылить на бричку. Встретил Люду у ворот. Она во дворе опять бросилась ему на
шею. Сидевшие на той же скамеечке жены остолбенели от негодования. Осмотрев
ее издали с головы до ног, они ушли в дом, изобразив на лицах предел
возмущенья и достоинства. Люда изумленно посмотрела им вслед, перевела
взгляд на Джамбула и не сразу засмеялась, - не совсем естественно.
- Я, кажется, не во время?.. Постой, надо заплатить извозчику. Он
согласился принять русские деньги, у меня ведь нет турецких...
- Всº будет сделано. Он здесь и отдохнет, - сказал Джамбул и радушно,
как всегда, попросил извозчика зайти закусить.
- Я знаю, вы у меня мяса есть не будете. Но рыбу у меня ели самые
набожные евреи. И выпьете с дороги водки. Только для христиан и евреев держу
ее в доме, нам, мусульманам, нельзя, - сказал он, смеясь. Извозчик тоже
засмеялся; знал, что этот богач выпивает по две бутылки вина в день.
- Пойдем, Люда. Ванна будет готова через пять минут, а через час будем
завтракать. Но сначала я тебе покажу свою избушку, - сказал он и повел Люду
в дом. Она всем искренно восхищалась. Немного нервничала, ожидая встречи с
теми женщинами.
Джамбул проводил ее в отведенную ей комнату. Для успокоения жен (и
своего собственного) выбрал комнату отдаленную. "Изменилась, конечно, но не
так уж сильно. Теперь глаза уж совсем без блеска". Он переоделся, тяжелые
темнокрасные ботфорты теперь его утомляли. Выбрал самый щегольской из своих
европейских костюмов, впрочем уже старый, заказанный как раз перед войной.
Спустился в погреб. Во всем доме запирались на ключ только дорогие вина; он
объяснял женам: "Сам грешу, но не хочу вводить в грех других мусульман".
Женам не очень нравилось, что он много пьет, но иногда грешили и они сами:
для них он покупал дешевое сладкое вино. Хотел было взять к завтраку две
бутылки, но подумал, что может всº-таки сделать какую-нибудь глупость; 464
взял только бутылку шампанского. Ванна для Люды уже была готова, проверил,
что слуга разбавил кипяток. Люда с непривычки могла сесть и в кипящую воду.
Он прошел к женам.
Они были как фурии. Поговорил с ними, как всегда, важно и
благожелательно: вел себя с женами как милостивый султан в гареме. Объяснил
им, что в России всегда целуются после разлуки: это ничего не означает и
признается обязательным. Сказал, что никакой третьей жены себе не заведет.
"Достаточно и вас двух, даже, пожалуй, слишком много". На всякий случай
вставил, что на этой и не мог бы жениться: она христианка. Вскользь добавил,
что собирается скоро съездить с ними двумя в Сивас и, что если они будут
хорошо себя вести, то он купит там те шали, которые им так понравились. У
обеих лица стали светлеть. Всº же они объявили, что к обеду не выйдут, так
как не желают встречаться с этой... этой. Он строго их остановил и сказал,
что к обеду их и не зовет: - "Вам всº пришлют в мою спальную". Обычно они
туда допускались только на ночь: одна в первую, другая в четвертую ночь
недели. Жены потребовали, чтобы он прислал и возможно больше крема, того,
который был заказан повару для этой... Существительного не добавили. Он
согласился, но потребовал, чтобы они перед завтраком вышли к гостье на три
минуты: так полагается, ровно три минуты.
В ванне Люда себя спрашивала, хорошо ли сделала, что приехала. Его жены
были для нее сюрпризом: почему-то всего ждала кроме этого. "Ну, я тут не
засижусь! Завтра же уеду назад в Тифлис, сейчас ему это и скажу. Да, очень,
очень изменился. Верно, теперь беспокоится, зачем я пожаловала. Да я просто
хотела увидеть человека, который когда-то был близок. Что же тут такого?
Правда, к Рейхелю я не поехала бы. Но неужели всº это серьезно! А я думала,
что знаю своего Джамбула!"...
Горничная, тоже испуганная приездом странной гостьи, доложила, что она
уже одевается в своей комнате. Джамбул поцеловал каждую из жен, обеих
одинаково, - иначе вышла бы новая драма. Постучав в дверь, вошел к Люде. В
комнате пахло духами, всº теми же ее духами. Сразу многое ему вспомнилось.
465
- Пойдем завтракать. Ты верно голодна, Людочка? - спросил он. На его
лице была обыкновенная хозяйская улыбка.
- Как зверь.
- Вот и отлично. Я так рад твоему приезду.
- Будто? Я приехала без всякого дела, просто проведать тебя. Завтра
должна буду уехать.
- Завтра? Ни за что! - сказал он. "Кажется, у него отлегло на душе",
- грустно подумала Люда. В столовую вошла тревожно, но жен не было.
- Да, завтра, мне необходимо.
- Ни за что тебя не отпущу, - сказал Джамбул. Люда с удовольствием
увидела бутылку в ведерке со льдом. Очень давно не пила шампанского. Они
сели за стол. Джамбул спрашивал ее о поездке. Думал, что о серьезном еще
говорить рано. Но она этого не думала.
- Те две женщины твои жены? Они мне глаз не выцарапают?
- Не думаю, - так же шутливо ответил он. - Им известно, что я на
третьей жене не женюсь. - По закону имею право еще на двух, но это у нас не
очень принято.
- Ах, как жаль! - Она расхохоталась. - А ты кто теперь? Бей? Паша?
Имам?
- Просто пожилой турецкий помещик.
Люда перестала смеяться.
- Подменили моего Джамбула! Как произошло это чудо!.. Так я их и не
увижу? Я их сразу успокоила бы. Объяснила бы им, что ты для меня всº равно,
что ваш великий визирь, которому, кажется, девяносто лет.
- Ты ничего не могла бы им объяснить, потому что они ни слова
по-французски не понимают. Но они к тебе выйдут познакомиться, - сказал он.
Был не очень доволен ее шуткой.
Вошли жены. К его удовлетворению, глаза у них еще сверкали, но обе вели
себя вполне прилично. Люда испуганно на них смотрела. Они что-то сказали,
она что-то ответила. Джамбул переводил. Жены пробыли в столовой две минуты и
удалились, оглядев внимательно и платье гостьи.
- Очень милые. Сердечно тебя поздравляю, - сказала она насмешливо, но
довольно искренно. Мысль о 466 "соперничестве" с дикарками не приходила ей в
голову. Если в дороге она хоть немного еще думала о прежнем, то теперь
совершенно перестала думать: "Разумеется, то кончено".
- Очень милые, - подтвердил Джамбул. - Давай, сейчас же выпьем
шампанского.
- Как тогда за ужином у Пивато?
- Как тогда за ужином у Пивато, - равнодушно подтвердил он. Люда
немного покраснела.
- Состарились мы оба с тех пор! И изменились. Да и в мире много воды
утекло.
- И какой воды! Не только воды, но и крови.
III
Шел уже третий час дня, они всº еще разговаривали. На столе стояли
кофейный прибор и опорожненная на две трети бутылка шампанского.
- Ты почему так мало пьешь? Может, печень или что-либо в этом роде? -
спрашивала Люда.
- Нет, печень пока в порядке, - ответил он обиженно. - Я больше пью
вечером.
- Чтобы лучше спать?
- Я сплю отлично.
За завтраком она долго рассказывала о том, что с ней было во все эти
годы, особенно в последние два. Перескакивала от революции к кооперации, от
Ленина к Ласточкину, от Москвы к Ессентукам. Джамбул слушал и старался
понять: она говорила сбивчиво, не всегда можно было догадаться, кто это
"он": Ласточкин или Ленин? "Такая же сумбурная, как была... И это Бог ей
послал, на ее счастье, кооперацию", - думал он не без скуки.
- Я уверена, что ты был очень удивлен, получив мою телеграмму. Может
быть, даже неприятно удивлен? - сказала она, внимательно на него глядя.
- Что ты! Напротив, страшно обрадовался, - ответил он, стараясь
вложить в свои слова возможно больше теплоты и искренности.
- Правда? До этой проклятой войны ты мог мне писать и не писал. 467
- Да я и не знал, где ты.
- Ну, теперь всº равно: ты догадываешься, что я приехала не для
попреков... Собственно, я и сама не знаю, для чего я приехала... Но на чем
мы остановились? Да, значит, после того как я с ним встретилась...
- С кем?
- С этим твоим Китой Ноевичем. Он очень милый человек... Согласился
теперь взять к себе мою кошечку до моего возвращения в Тифлис...
- Ах, да, что кошечка? Так ты с ней бежала на Кавказ? Это всº та же?
- Нет, другая, та умерла. Правда, он очень симпатичный?
- Был прекрасный человек, а какой теперь, не знаю: мы все так
изменились.
- Это верно! Ты не можешь себе представить, как мне противна стала
революция! Еще тогда, после взрыва на Аптекарском острове... Ты ведь знаешь,
он был повешен!
- Соколов? Да, знаю.
- Но особенно после всех дел Ленина. И вот он мне говорит...
- Ленин? Разве ты его видела?
- Да нет же. Кита Ноевич! Ленина я больше с Куоккала не видела и,
надеюсь, никогда не увижу. Так вот он мне предложил службу в Тифлисе. Я
долго колебалась, но после этого ужасного дела в Пятигорске не выдержала и
решила бежать...
- Какого дела в Пятигорске?
- Неужели ты ничего не слышал? - Люда вздохнула. - Зарезали
несколько десятков людей, а ты ничего не знаешь!
- Да ведь я русских газет сто лет не видел. А в годы войны не видел и
французских. Немецкие просматривал, но я немецкий язык плохо знаю. Они о
России торопились сообщать только самое неприятное, особенно после того, как
захватили Украину. Вот как в Севастополе союзное командованье через
парламентеров сообщило русскому о смерти Николая. А о Пятигорске они,
кажется, ничего не писали, или я пропустил. В чем там было дело? 468
Люда рассказала.
- Они взяли заложниками всех видных людей. Могли взять и меня, но, к
счастью, не взяли, хотя было схвачено много людей не более "видных", чем я.
Были арестованы и знаменитости: генерал Рузский, генерал Радко-Дмитриев.
Говорят, они им предложили перейти на советскую службу, но те отказались. И
вот ночью их всех вывели к подножью горы и там убили. Не расстреляли, а
зарезали! Две ночи подряд резали и бросали в яму, говорят, некоторых еще
живыми. Тогда я вспомнила об его предложении и убежала в Тифлис. И это наши
бывшие "товарищи"! Ведь я одно время обожала Ленина! Теперь очень стыдно
вспоминать.
- Я не обожал, но и мне стыдно, - сказал он, и по его лицу пробежала
тень. Люда вспомнила рассказ Киты Ноевича: Джамбул лично участвовал в
экспроприации на Эриванской площади. "Как только он мог!" - Ты не кончила.
Что же Кита?
- Он превосходный человек. Тотчас всº сделал, принял меня на службу. Я
всегда любила кавказцев, а теперь еще больше. Какие люди! Не относи этого
впрочем к себе.
- Не отношу.
- Понимаешь, мне теперь было неловко: всего без года неделю у него
служу и уже прошу отпуска. Дал и даже проезд устроил!
- Догадался, что ты едешь ко мне.
- Отстань, нет мелких. - Люда покраснела и от этого смутилась еще
больше. - Да, мне захотелось увидеть тебя, поговорить с тобой обо всем. Ты
ведь тоже далеко отошел от революции.
- Давным давно и очень далеко. Мне о них обо всех и думать гадко. Я
впрочем понимаю, что если б войн и революций не было, то их пришлось бы
выдумать. Они - отводные клапаны не столько для "народного гнева", сколько
для избытка энергии и буйных инстинктов у разных людей. Особенно у молодых,
но не только у молодых: есть и старики, еще шамкающие что-то революционное
по пятидесятилетней инерции. А что все эти Людендорфы и Энверы делали бы без
войн? И что Ленины и Соколовы делали бы без революций? 469
- Ну, это не очень социологический подход к делу.
- Ненавижу социологов.
- Почему?
- Потому, что они ровно ничего не понимают. Они и теперь очень
довольны Лениным: он им дал богатый материал для ценных суждений.
Когда-нибудь они его превознесут и возвеличат: какой замечательный был
социальный опыт! А левые биографы и историки превознесут тем более. Конечно,
объявят, что он всю жизнь работал для счастья человечества. Между тем он
столько же думал о счастьи человечества, сколько о прошлогоднем снеге! Он
просто занимался решеньем задач, занимался политической алгеброй. Ведь
математику приятно решать задачи, которые ему кажутся важными: "я, мол,
решил совершенно верно, а Плеханов сел в калошу"... Плеханов и в самом деле
всю жизнь садился в калошу, это была его специальность. Я впрочем не
отрицаю, что Ленин выдающийся человек. Умен ли он? В суждении о некоторых
вещах он глуп как пробка, например в суждениях о предметах философских,
религиозных, искусственных...
- То есть в суждениях об искусстве, - поправила Люда. Она всегда
любила такие его ошибки: это напомнило ей прежнее. Ласково вспомнила и
примету шрама, когда-то ею в нем замеченную. "Теперь взволновался!"
- Да, в книгах об искусстве. Я разучился говорить по-русски.
Разумеется, он большой человек: необыкновенное волевое явленье, огромная
политическая проницательность, это так. Он и не жесток и не зол. Конечно, и
не добр.
- Он всº-таки сложнее, чем ты думаешь, - опять перебила его Люда. -
Ведь я хорошо его знала. Иногда он бывал очарователен. А врагов всегда
ненавидел.
- И Марат, верно, иногда бывал очарователен, и Торквемада, быть может,
тоже. Ты говоришь, он ненавидел врагов. Это едва ли верно. Разве Торквемада
ненавидел еретиков, которых отправлял на костер? Просто их было нужно сжечь,
что-ж тут такого? Я представляю себе сценку. В Кремле идет заседание,
собрались все главные. И вот получается телеграмма или там телефонограмма,
хотя бы об этом Пятигорском деле. Разумеется, 470 редакция была самая
благозвучная. Не сказали: "Мы их зарезали и бросили живыми в яму". Не
сказали: "Мы устроили бойню". Верно сказали о каком-нибудь "мече народного
гнева", о "необходимой ликвидации", привели мотивировку: "революционный
долг", "буржуазия подняла голову", "враги народа строили козни" и так далее.
Что же затем могло быть на заседании? Кто-нибудь из них, еще удивительным
образом не совсем потерявший человеческое подобие, какой-нибудь Бухарин или
Пятаков, верно вздохнул или даже мягко запротестовал: "Так всº-же нельзя!"
Не очень, разумеется, запротестовал: все они давно ко всему такому привыкли.
Совершенная сволочь, напротив, восклицала что-либо архиреволюционное: "Без
малейших колебаний всº одобрить!" "Теперь не время для полумер!"... А он,
конечно, молча слушал - допускаю, что на этот раз без своей кривой
усмешечки. Допускаю даже, что не назвал дела "дельцем". А затем просто
предложил перейти к очередным делам.
- Нет, ты его упрощаешь. Он всº-таки гораздо выше их всех.
Джамбул засмеялся.
- Да, конечно, гораздо выше их всех. Только это, право, означает не
очень много. Он не вульгарный карьерист, не честолюбец как Троцкий, ни
малейшего тщеславия я у него никогда не замечал. Он и не сверх-мерзавец, как
Коба...
- Какой Коба?
- Джугашвили. Теперь он называется Сталиным. Этого я знаю с юношеских
лет! Такого негодяя мир не видывал. По крайней мере, Кавказ не видывал,
особенно мой! У нас бывали жестокие люди, но что-то в них, верно, наши горы
очищали. Камо, например, никак не мерзавец. Слышала о Камо?
- Кажется, что-то слышала. Это тот, который после... после Кавказа
(Люда не решилась сказать: после экспроприации в Тифлисе) отправился в
Берлин, чтобы ограбить банк Мендельсона?
- Тот самый.
- Мне Дон-Педро рассказывал: в Берлине этот субъект несколько лет
прикидывался буйно сумасшедшим и так хорошо, что обманул немецких врачей!
471
- Ему и прикидываться было не очень нужно: он был наполовину
сумасшедший. Но он был герой, не могу и не хочу отрицать. К несчастью, он
остался большевиком. Он не мусульманин.
- Так что же, что не мусульманин? - спросила Люда, насторожившись:
"Теперь заговорит о своем нынешнем главном".
- Ничего. Мусульманская религия очищает людей больше, чем другие.
- Вот как? Почему же именно она? И при чем тут религия вообще? Это
правда, что ты стал настоящим верующим мусульманином?
- Правда... Ты меня когда-то называла романтиком революции. Это было и
верно, и нет. У меня когда-то револьвер был предметом первой
необходимости...
- Да, ты мне на Втором съезде говорил о каких-то страшных делах, -
сказала Люда, печально вспомнив о Лондоне. У него опять тень пробежала по
лицу.
- Было. Я в молодости собственноручно убил провокатора.
- Этого ты мне не говорил!
- Не люблю об этом говорить. Жалею, что и сейчас сгоряча сказал.
- Убил! Как же это было?
- Он пришел ко мне. Не знал, что это уже известно. Разумеется, у себя
дома я не мог его убить, это противоречило бы всем нашим вековым традициям.
Разговаривал с ним как хозяин с гостем. Но затем, прощаясь, я вышел с ним за
ворота, сказал ему, что он провокатор, и убил его. - Лицо у Джамбула
дернулось. - Это не "романтизм"! От меня, революционера, был только один
шаг до гангстера.
- Не до гангстера, а до абрека.
- Это совсем не одно и то же!.. И не у меня одного был только один
шаг. Я был еще, пожалуй, лучшим из худших. В сущности, всº у меня было от
этого вашего "Раззудись плечо, размахнись рука!" Меня наша религия и спасла.
Знаешь, у многих людей просто не было времени, чтобы подумать о жизни. Или
"над жизнью"? Как правильно? И у тебя тоже не было времени. 472
- Никак этого не думаю. Не понимаю, при чем тут религия? Я живу без
нее, и ничего. И тысячи людей нашего круга живут без нее.
- Политики даже почти все. Явно или скрыто. И вот что я тебе скажу.
Почти в каждом политике в какой-то мере сидит - в лучшем случае Ленин, в
худшем случае Троцкий.
- Что за вздор! - сказала Люда, вспомнив о своих друзьях
кооператорах. "Они кстати, кажется, все неверующие".
- Ну, не в каждом, а в большинстве и, разумеется, чаще всего в очень
малой мере. Хочешь пример? Тот либеральный государственный человек, который
имеет право смягчения участи осужденных на смертную казнь и отказывает,
несмотря на ходатайство присяжных заседателей, это уже в зародыше большевик.
- Это частный случай и довольно редкий. Что-ж, по твоему, и в Жоресе
был большевик?
- В нем нет, и, разумеется, вообще большая разница есть, - ответил он
с досадой, как отвечают на доводы всем известные и надоевшие: - Жорес был
добрый человек, он вивисекциями заниматься не мог бы, да и нельзя было
тогда, так как революций не было. Вдобавок, он ни года у власти не
находился. Всякая власть развращает, а революционная в сто раз больше, чем
другая... Вот мы с тобой ушли от революции, хотя ушли по разному: ты ушла,
так как не была создана для политики, а я ушел потому, что вдруг
почувствовал на спине бубновый туз.
- Что такое?
- Недавно я прочел какую-то книгу о нашей Крымской войне, - сказал
нехотя Джамбул. ("Какой же "нашей": русской или турецкой?" - невольно
спросила себя Люда). И я там вычитал, что, в виду недостатка в солдатах,
русское командование велело выпустить из тюрем арестантов. И они сражались
отлично, не хуже ваших солдат. Один из них совершил какой-то геройский
подвиг на глазах у знаменитого адмирала, не помню Корнилова ли или Истомина.
Адмирал пришел в восторг и тут же повесил ему на грудь Георгиевский крест:
473 арестант, а русский человек и герой! Так тот воевал и дальше, с Георгием
на груди, с бубновым тузом на спине. О, я знаю, как условны и тузы, и
ордена, но ведь я говорю фигурально. Большинство тех революционеров, с
которыми я работал, могли бы иметь на груди боевой орден за храбрость, а на
спине бубновый туз за другие свои особенности... Как Камо... Это, впрочем,
не относится к главарям: Ленин, я думаю, никогда в жизни не был в
смертельной опасности. Тем тяжелее будет ему умирать. А я, не главарь, видел
перед собой смерть не раз. Имел право на орден, но вдруг в один, для меня
всº-таки прекрасный день, решил навсегда отказаться от бубнового туза.
- Ты очень несправедлив, - сказала Люда. - Я отошла от революции, но
бубнового туза в ней не видела и не вижу.
- Именно ты не видела, потому что в ней собственно и не была. А я был
и видел вблизи. Но странно, как меняются люди и без видимых причин. Вот я
убил провокатора и ничего, а через несколько лет... - Он хотел было сказать
Люде о гнедой лошади на Эриванской площади, но не сказал. - "Она ничего не
поймет. Да и никакой здравомыслящий человек не поймет". Он выпил залпом
бокал шампанского. - Выпей еще вина. Не хочешь?
- Не хочу, - сказала Люда, отстраняя его руку с бутылкой. - Так
можно стать и реакционером!
- Я не стану. Реакционеров по прежнему терпеть не могу.
- Зачем уклоняться от этого разговора, уж если мы его начали? У тебя
была настоящая революционная душа, и...
- Я взял эту душу напрокат у русских революционеров.
- Неправда. Правда то, что ты вечно менялся. Помнишь, ты мне читал
когда-то стихи:
"Смело, братья! Туча грянет,
Закипит громада вод,
Выше вал сердитый встанет,
Глубже бездна упадет..." 474
- Не помню, - угрюмо сказал Джамбул. - А если читал, то был дурак!
Вот и встал сердитый вал! Хорош?
- Мы желали не этого.
- Так говорят все неудачники. Мы обязаны были подумать, что выйдет из
наших желаний.
- Мы и думали, да другие помешали, бис бив бы их батьку, - сказала
Люда.
- Теперь у вас, кажется, в моде другие стихи. Сюда недавно приехал
один армянин из России. Дал мне "Двенадцать", поэму Александра Блока. Ты
читала?
- Разумеется, читала. Она всех потрясла. Можно соглашаться или не
соглашаться, но это гениальная вещь!
- Ровно ничего гениального! Я читал с отвращением. Блок очень
талантлив, я не отрицаю. Некоторые его стихи такие, что никто другой не
напишет. Но это просто звучные общедоступные частушки... Ведь есть такое
русское слово "частушки"? Кто у вас теперь их в Москве пишет? Кажется,
какой-то Демьян Бедный?
- Господи! Александр Блок и Демьян Бедный!
- Я их не сравниваю, хотя, может быть, и Демьян Бедный тоже "всех
потряс", только читателей другого уровня, несколько менее высокого. А поверь
мне, Александр Блок своих старых дев потряс только "изумительным финалом".
Для этого финала вся поэма и написана, без него на нее и не обратили бы
большого внимания. Разумеется, последняя фигура, которой можно бы ждать в
конце такой поэмы, в компании хулиганов-убийц, это Христос. Так вот вам,
на-те, изумительный финал, и какой глубокий! - с внезапным бешенством
сказал Джамбул. - Отвратительно! Даже независимо от того, что он оказал
огромную услугу большевикам. Хотя Ленин, верно, хохотал над его поэмой, если
прочел.
- Вот и ты "хохочешь". Блок никому никакой услуги оказывать не
желал!..
- Опять "не желал"! Все вы "не желаете", но делаете чорт знает что!
- Не буду спорить.. Ну, хорошо, какая же теперь у тебя душа?
Мусульманская?
- Да, мусульманская.
- А может быть, ты и ее ненадолго взял напрокат? 475
- Нет, эту напрокат не взял, - ответил он очень раздраженно. - И не
хочу я об этом говорить!
- Как знаешь, - сказала Люда, взглянув на него с испугом. - А я
всº-таки не жалею, что заговорила. И не жалею, что к тебе приехала.
- Отлично сделала, что приехала, - сказал Джамбул, вспомнив долг
хозяина. - Но зачем ты так скоро уезжаешь? Останься. Поживешь с нами. Я
уверен, что, если ты постараешься, то тебя полюбят мои... - Ему неловко
было ей сказать: "мои жены". - Право, останься.
Люда улыбнулась. Поймала себя на мысли: "Если б он не так сказал это, а
так, как говорил у Пивато, вдруг я и осталась бы, с меня сталось бы!?"
- Не могу. Я обещала Ките Ноевичу вернуться к 1-ому июня. Да надо и
зарабатывать хлеб насущный.
- Тебе нужны деньги? Я могу тебе дать сколько угодно.
Она вспыхнула. "Мог бы теперь этого не говорить!"
- Нет, спасибо, у меня достаточно.... А ведь Кита Ноевич дал мне к
тебе и порученье. Всº думает, не согласишься ли ты к ним вернуться.
Должность для тебя будет и хорошая.
- Поблагодари его, но скажи, что я не принял бы и должности президента
республики.
- Почему же?
- Потому, что политика - грязь. Желаю им всяческих успехов, нашим
доморощенным Жоресам... О Жоресах ему, конечно, не говори... А вот я приеду
туда - просто повидать родные места. Конечно, если они не погибнут. Очень
часто гибнут Жоресы, такова уж их судьба.
- Когда ты приедешь? - радостно спросила Люда. - Ради Бога, приезжай
поскорее.
- Не знаю, когда, - угрюмо ответил он, подавив зевок. 476
IV