- Занимается "земледелием и скотоводством", как писали о древних
народах в школьных учебниках, - ответил, улыбаясь, новый знакомый. - Мы
надеемся, что он к нам вернется.
- Извините меня, кто "мы"? Но прежде скажите, как ваше имя-отчество?
- Кита Ноевич... Пожалуйста, не сердитесь, если режу ваше русское ухо,
и не смешивайте с Гоголевским Кифой Мокиевичем... Вы, вероятно, знаете, что
Грузия и другие кавказские земли теперь отделяются от России. По крайней
мере, впредь до Учредительного собрания и падения большевиков. - "Вот как?"
- подумала Люда. 413 - Я и хотел сказать, что, быть может, Джамбул
согласится работать с нами на мирной ниве государственного строительства. Но
это только мое пожелание. Беда не в том, что он давно стал турецким
подданным: мы его тотчас приняли бы в наше гражданство. Но не скрою от вас,
он, по слухам, совершенно переменил убеждения и стал консерватором. Джамбул
еще задолго до войны написал об этом той даме, с которой я к вам, если вы
помните, являлся в Куоккала. "Душка этот Кита, но говорил бы скорее", -
подумала она. - И видите ли...
Он рассказал что тогда писал Джамбул. Люда слушала, разинув рот.
"Джамбул - турецкий помещик! Консерватор и читает Коран!.. Той написал, а
мне нет!"...
- Знаете что? - перебила она его. - Сейчас в моем пансионе завтрак,
пойдем ко мне, а? Вы мне доставите большое удовольствие, а кухня у нас
недурная. Сегодня пилав!
- Буду весьма рад и искренно благодарю вас за приглашенье. Я только
сегодня приехал и именно шел в ресторан... Так вы ничего этого не знали?
- Решительно ничего, - ответила Люда. "Конечно, он не может не знать,
что мы давно с Джамбулом разошлись". - Он мне не писал... Мой пансион в
двух шагах отсюда, вон там на углу.
За завтраком он записал для Люды сложный адрес Джамбула, поговорил о
политических делах, был очень мил и любезен.
- Вы твердо решили вернуться в Россию, Людмила Ивановна? Да как вы
теперь туда проедете?
- Скоро всº наладится.
- Не думаю, чтобы скоро. Всº говорит за то, что большевики временно
одержали победу...
- Ось лыхо!
- Разве вы украинка? - поспешно и как будто с радостью спросил Кита
Ноевич.
- Нет, я великоросска. Что же это будет! Здесь мне делать нечего, и
помимо всего прочего я не богачка.
- Здесь действительно делать нечего, - сказал он, подчеркнув слово
"здесь". Спросил Люду, какую должность она занимала в кооперации, любит ли
это дело, как относится к меньшевикам. Спросил, замужем ли она. 414
- Нет, я совершенно одинока. У меня и в Москве близких людей очень
мало, только Ласточкины. Вы, верно, слышали о них!
Он действительно слышал о Дмитрии Анатольевиче и имел с ним общих
знакомых.
- Повторяю, я не думаю, чтобы вы скоро могли вернуться к работе в
России. Разве только, если вы склонитесь к большевикам? - спросил он,
внимательно на нее глядя.
- Я? К большевикам? Никогда в жизни!
- Есть вдобавок основания опасаться, что кооперация в России скоро
будет большевиками прикончена. А вот мы непременно ею займемся по
настоящему. Отчего бы вам не поработать у нас? Работа для вас нашлась бы...
Вы удивлены? Почему же? Мы охотно будем предоставлять работу русским, не
требуя от них принятия грузинского гражданства.
- Я действительно удивлена... И, разумеется, такое требованье было бы
для меня совершенно неприемлемо.
- Я понимаю. Но мы, грузинские социал-демократы, очень терпимы. Лишь
бы вы не были реакционеркой или грузинофобкой...
- Разумеется, я не реакционерка и не грузинофобка!
- Это всº, что требуется. Не скрою от вас, я верно скоро получу у нас
в Тифлисе должность. Может быть, и немалую, в виду моего долгого стажа, -
добавил он с улыбкой, - и я почти уверен, что легко нашел бы для вас
работу. Подумайте. Я прекрасно понимаю, что такое решение сразу принять
нельзя. Но если вы решите пока в Россию не возвращаться, то дайте мне знать,
и я легко достану вам пропуск.
- Признаюсь, это очень для меня неожиданно... Во всяком случае я вам
искренно благодарна.
- Подумайте, осмотритесь. Отказаться вы можете и позднее.
- Это так. Я вам пока ничего ответить не могу... А как вы думаете,
могла ли бы я написать Джамбулу?
- Разумеется, во время войны это невозможно: каким образом дошло бы
письмо? Однако, война верно скоро кончится. У нас многие думают, что, как
это ни печально, а Германия уже победила. 415
- Ну, это бабушка еще надвое сказала!
- Во всяком случае тотчас после окончания войны вам легко будет
снестись с Джамбулом. Мы и сами, верно, тогда ему напишем. У нас его всегда
очень ценили. Он мужественный, энергичный человек и был бы прекрасным
работником.
- Конечно, - согласилась Люда. "Мужественный - бесспорно, а
прекрасный работник едва ли, он лентяй", - подумала она.
- Только вряд ли он согласится. Джамбул все правительства терпеть не
может, и еще вдобавок слишком насмешлив. Он и не социалист, и не
консерватор, а по природе анархист, <-> сказал он с улыбкой, наливая вина в
бокалы.
V
В последние недели перед восстанием нервное напряжение у Ленина
достигло предела. Он то писал распоряжения, то ходил по комнате, то лежал на
диване, что-то про себя бормоча. Беспокойно прислушивался к шороху за
стеной, за входной дверью. Пил большими глотками чай, оставлявшийся для него
Фофановой.
Советоваться с Карлом Марксом было больше незачем: Маркс уже
посоветовал. Работа над планом Петербурга надоела: пользы от нее мало. Он
понимал, что восстание подготовлено плохо, хотя люди работали целый день.
Военно-революционный комитет, непосредственно руководивший подготовкой, сам
в точности не знал, да и не мог знать, какие вооруженные силы находятся в
его распоряжении, на кого, на что можно рассчитывать более или менее твердо.
Не было и плана, хотя бы такого, что бывает на войне у командующих войсками.
В решительный день нужно было импровизировать в зависимости от
обстоятельств. "Да, всº "более или менее". Но ведь так всегда бывает с
восстаниями", - отвечал он себе, - "никогда не было революций,
разыгрывающихся по нотам. Революция не маневры! И, конечно у них, (он
разумел Временное Правительство) не предусмотрено и не подготовлено ровно
ничего. Они даже еще не уверены, что мы готовим восстание!"
На митингах он не показывался: уж теперь погибнуть от пули или бомбы
террориста было бы совсем 416 глупо! "Тогда, разумеется, всº пошло бы к
чорту. Даже и попыточки восстанья не было бы! Многие из наших спят и во сне
видят, как бы похоронить это дельце, даже некоторые из тех, что будто бы
идут за мной". В душе он, конечно относился с насмешкой почти ко всем своим
"сподвижникам", да и не мог относиться к ним иначе: все они, Рыков, Пятаков,
Луначарский, Калинин, Молотов, Сталин, Бухарин, Стеклов пошли за ним не
сразу; другие, во главе с Троцким, и большевиками стали со вчерашнего дня, а
прежде были какие-то "интернационалисты" или как-то так, чорт знает кто;
мелкая сошка, вроде Ярославского, еще совсем недавно сотрудничали с
меньшевиками и проповедывали что-то либеральное, реформистское, совершенную
ерунду. В лучшем случае, они просто ничего не поняли в революции; в худшем,
просто трусили и не желали рисковать жизнью. "Могут и опять уйти в кусты!
Троцкий, Сталин, правда, в кусты не уйдут, но их обоих в партии терпеть не
могут. Вдобавок, оба инородцы. В партии и это есть, особенно антисемитизм.
Социалистический строй - да, но пусть во главе стоит русский человек! Если
меня укокошат, то уж все объявят, что восстание противоречит марксизму".
Сам он об уходе "в кусты" никак не думал. Всº же у него порою скользили
мысли, что нужно будет бежать за границу, если восстание провалится: и в
этом случае, даже в мыслях для него непереносимом, партии был нужен вождь -
для третьего восстания. "Делал же в эмиграции столько лет свое дело - и
наполовину сделал, без меня и партии не было бы! Будут, конечно, издеваться,
как Плеханов издевался двенадцать лет тому назад, а из него тогда еще
песочек только начинал сыпаться. Да плевать мне, пусть издеваются".
Думал и о том, что будет делать после успеха: каких людей возьмет в
правительство? Зная, что выбор не велик, предполагал не отказываться ни от
кого. "Конечно, возьму Зиновьева и Каменева, чорт с ними! Струсили, но после
победы расхрабрятся. Не сразу, а погодя дам им какие-нибудь "портфели". Это
слово всегда его забавляло; он знал, каким обаянием оно пользуется среди
людей: "Был всю жизнь адвокатишкой или маклером 417 - и вдруг министр!"...
Пьянице Рыкову дам внутренние дела. Болвану Луначарскому народное
просвещенье, то-то будет нести ерунду и поощрять искусства, в которых он
смыслит не больше моего. Для Сталина создам министерство по делам
национальностей, он туповатый человечек, но в этом разбирается, если ему
несколько раз объяснить, что нужно делать. Троцкий? Этот пусть берет что
хочет. Умный человек и способный. Везде будет "блеск", а кое-где, может,
будет и толк. Всю жизнь он хотел быть первым, но не в деревне, а именно в
Риме. Ничего, пусть будет вторым в Риме. Он потому ко мне и примкнул, что
понял: "С одними интернационалистами кашки не сваришь, такой кашки! -
"Ничего не поделаешь, примкну к проклятому Ленину!" - В ближайшие дни
"блеск" покажет большой, только за этот "блеск" его все будут ненавидеть еще
больше. Конечно, будет жестокая гражданская война, туда сунем Крыленко,
Овсеенко, Дыбенко, если пойдет. Они хоть не трусишки. У всех трех фамилии на
"ко", будут путать... Всº равно и гражданской войной придется руководить
мне. Я в военных делах ничего не понимаю, но и другие не понимают,
как-нибудь научимся, глупее Полковниковых не будем... Если левые эс-эры
примажутся, дадим что-нибудь и им, хоть они уж все совершенные дубины.
"Портфель" и их зачарует, даже с некоторым риском виселицы: "От виселицы
успею во время ускользнуть, буду за границей "бывший министр". Да, люди
найдутся, ничем не хуже западных умниц".
Насчет себя, он и не сомневался: вся власть будет у него. Ни о каком
другом кандидате в партии и мысль не могла возникнуть. Он предполагал
придать своей единоличной власти вид какого-то коллектива. После переворота
скромно отказывался от должности главы правительства. Так же поступал и
Робеспьер: в своих интимных бумагах, найденных после его казни, прямо
говорил, что нужна единоличная воля (разумеется, его собственная). Но когда
Сен-Жюст назвал его кандидатуру в диктаторы, отказывался еще более скромно:
зачем же непременно он? есть гораздо более достойные кандидаты. Но скучные
обязанности по представительству Ленин исполнять не желал. "Пусть
болванов-послов 418 принимает Калинин. Свердлов был бы лучше, он грамотнее.
Но опять еврей... Подумаем".
Кое-какие люди были. Неизмеримо лучше была программа: земля крестьянам,
заводы рабочим и, главное, немедленный конец войны. "И как только эти
людишки не поняли, что против этой программы они устоять не могут!" - думал
он, опять разумея Временное правительство. - "Хорошо, что ничего не
понимают". - "Война до победного конца". "Вопрос о земле разрешит
Учредительное Собрание", - с наслаждением думал он. - "Ну, ладно, а что,
если всº-таки убьют?" Жизнью особенно не дорожил: погибнуть теперь было
совершенно не то, что умереть с год тому назад: всº-таки сделана первая в
мировой истории попытка настоящей социалистической революции. Парижская
Коммуна в счет не идет. Великий опыт будет и в случае провала. История этого
не забудет. Печать будет поливать грязью. Впрочем Горький напишет
порицательно-снисходительно-сочувственную статейку: - "Ошибался Ильич,
ошибался, но пОнимаете, был фанатик". - Он благодушно представил себе
Горького, с его говорком на о. "Никакой социальной революции он не хочет и
не может хотеть: сам богатый буржуй. Проповедует, конечно, но так:
когда-нибудь да может быть. Квартирка же на Кронверкском хорошая вещь, это
тебе не будущее. Ничего не понимает, - но, "пОнимаете, Ильич был бОль-шой
человек". Другие будут говорить "собаке собачья смерть", а он хоть этого не
скажет. Напишет, напишет статейку, Суханов как-нибудь поможет... В общем,
кроме Нади, никто особенно плакать не будет. "Инесса!" - вдруг тоскливо
подумал он.
Из передней послышался звонок. Ленин ахнул: "полиция!" Быстро поднялся
с дивана, на цыпочках пробрался в переднюю и прислушался. Звонок повторился
в другой, в третий раз. Затем раздался стук в дверь, но не тот, который был
условлен. "Так и есть, полицейские!"
- Тетя... Маргарита Васильевна... Вы дома? - с недоумением спросил
звонивший: молодой человек услышал за дверью шорох.
Отлегло. 419
- Маргариты Васильевны нет дома, - ответил Ленин, не подумав. Изменил
голос.
- Пожалуйста, отворите... Я только на минуту, оставлю ей записочку...
Она не скоро придет?
Не отвечая, он вернулся в кабинет: "Нельзя ответить"... Молодой человек
опять позвонил с еще большим недоумением. Затем поспешно спустился по
лестнице. Внизу он встретил возвращавшуюся Фофанову.
- Тетушка, не подымайтесь! У вас в квартире грабитель!
- Какой грабитель! Что ты говоришь?
Он сообщил, что долго звонил и стучал, кто-то подкрался, наконец, к
двери, что-то сказал, но двери так и не отворил.
- Вот что! Я бегу в участок! Попросите соседей, чтобы покараулили на
площадке, а то он удерет!
- Да что ты! Какой грабитель! Никакого грабителя! У меня знакомый
сидит, я его на минуту оставила, а он...
- Да почему же этот господин не отворяет?
Она долго сбивчиво что-то ему объясняла: просила этого старичка не
отворять никому, потому что... Молодой человек слушал с некоторым
удивлением.
- Ну, слава Богу, а то, ей Богу, подумал, что грабитель. Хорошо, что
не привел городового или как их там теперь зовут.
- Действительно хорошо! А ты чего хотел, родной мой?
- Просто хотел вас навестить, да и дельце маленькое есть, - ответил
он. - Очень спешу.
- Если спешишь, что-ж делать? Не зову.
- Чайку, пожалуй, выпил бы. Да у вас, тетя, верно сахару нет?
- Ох, нет, ничего нет, - солгала она. - Чего же ты хотел, голубчик?
Он изложил дело, простился и ушел, не без лукавства попросив "кланяться
старичку".
Фофанова вздохнула свободно. "Как же это Ильич откликнулся! Могло всº
пропасть, если б пришла полиция!" - поднимаясь по лестнице, думала она с
радостным изумлением. Увидев ее, Ленин расхохотался. 420
- Сюрпризик! Приходил ваш племянничек!
- Знаю, я его встретила... Да как же вы смеетесь, Ильич! Ведь из-за
этой случайности могла сорваться вся революция!
- Не могла, никак не могла, Маргарита Васильевна, - говорил он,
продолжая хохотать заразительным смехом. - Нет случайностей, есть только
законы истории.
Десятого октября он, загримировавшись еще тщательнее, чем всегда,
выехал на решающее конспиративное заседание. Оно могло бы оказаться одним из
бесчисленных в его жизни заседаний, не имевших никаких последствий; но
случайности сложились так, что оно оказалось, быть может, самым важным,
самым значительным по последствиям, заседанием в мировой истории.
Продолжалось оно десять часов. Было двенадцать человек. Пили чай, закусывали
бутербродами.
Говорил, главным образом, Ленин. Он доказывал, что Временное
правительство собирается открыть фронт и сдать немцам Петербург. Доказывал,
что союзники намерены скоро заключить мир с немцами и совместно с ними
задушить русскую революцию. Доказывал, что как только большевики захватят
власть в России, на Западе вспыхнет восстание, и мировой пролетариат придет
на помощь их партии. Всº это было неправдой, и со своей проницательностью он
не мог этого не понимать. Понимали ли слушатели? Должно быть, одни ему
верили, другие догадывались, что он лжет, но думали, что теперь уж
необходимо за ним идти; отступать поздно, нервы не выдержат, надо положить
делу конец. Спорили только Каменев и Зиновьев, они были против вооруженного
переворота и не надеялись на успешный исход. Один из участников совещания
впоследствии говорил о страстных импровизациях Ленина, внушавших людям веру
и волю. Вероятно, говорил правду. Была тут доля и почти гипнотического
внушения. Все подчинились: было принято и записано решение произвести через
две недели, 25 октября, государственный переворот. 421
VI
Муссолини уже был очень известным человеком в Италии. О нем иногда
писали и в иностранных газетах.
До начала мировой войны он оставался революционером и крайним
антимилитаристом. Последнюю антимилитаристскую речь произнес месяца за два
до того, как война началась. Но уже давно чувствовал, что может защищать
какие угодно политические взгляды. Так и велел Макиавелли. Впрочем, об этом
он думал мало. Только радостно сознавал, что его переполняет воля к борьбе,
всº равно, к какой. Победа должна была прийти, - просто не могла не прийти.
Нужен был только благоприятный случай.
Этот случай, наконец, создался. Летом 1914 года. Он ушел из
социалистической газеты "Аванти" или его заставили оттуда уйти. Теперь и
колебаний больше быть не могло. Если б социалисты и одержали победу, она ему
обещала немногое: главарями оказались бы все эти ничтожные Турати,
Модильяни, Тревесы, давно занимавшие в партии огромное положение; они его
терпеть не могли и в лучшем случае бросили бы ему какую-нибудь обглоданную
кость. Не это ему было нужно.
В основанной им газете "Пополо д-Италиа" он страстно требовал, чтобы
итальянское правительство объявило войну центральным державам. Враги
обвинили его в продажности: подкуплен Францией, иначе быть не может!
Говорить можно было что угодно, доказать, как всегда в таких случаях, было
очень трудно. Через четверть века, в 1940 году, французскому правительству
было бы выгодно объявить, что оно в свое время его подкупило. Но оно и тогда
такого сообщения не сделало.
Его призвали в армию. Те же враги неизменно твердили, что он трус. Это
было само по себе неправдоподобно; едва ли вообще когда-либо из трусов
выходили диктаторы: слишком опасное ремесло. Во всяком случае, воевал он
храбро: дослужился лишь до чина капрала, но скорее всего только потому, что
военные власти не решались произвести его в офицеры: так свежи у них в
памяти были его недавние речи и статьи. 422
В феврале 1917 года он был тяжело ранен осколком разорвавшейся
итальянской мортиры. В больнице его посетил король, - это означало многое
для его карьеры. Поправившись, он снова стал редактировать созданную им
газету. Приходил в редакцию на костылях и писал воинственные статьи.
Опасался покушений со стороны врагов, и редакционный кабинет у него был
довольно необычный: на письменном столе, рядом с томами Кардуччи и Гейне
лежали револьвер, кинжал и несколько ручных гранат.
В России произошел октябрьский переворот.
Чувства у Муссолини были смешанные. Вернуться к прежним взглядам было
бы невозможно. Через много лет его вдова, в своей книге "Моя жизнь с
Бенито", писала, что когда-то в Швейцарии ее муж посещал Ленина, - он сам
ей об этом рассказывал. Быть может, привирал и в рассказах жене, - уж очень
это было эффектно: два бедных мало известных эмигранта беседуют в убогой
комнатке, это Муссолини и Ленин, - сюжет для глубоких размышлений и для
исторической картины. Как бы то ни было, и позднее Дуче чрезвычайно почитал
вождя большевиков; так Гитлер в частных разговорах восхищался Троцким,
Сталин Гитлером, и почти все диктаторы друг другом.
Тем не менее он не знал, с какой стороны обойти большевиков. Иногда
обходил как будто справа и, как какой-нибудь либерал, писал: "В России
Ленина есть только одна власть: его власть. Есть только одна свобода: его
свобода. Есть только одно мнение: его мнение. Есть только один закон: его
закон". Мог писать это только с мучительной завистью. "Ничего, придет и мое
время". Но иногда обходил Ленина и слева и доказывал, что никакого
социализма в России нет, что большевики обыкновенная реакционная партия.
Внимательно за ними следил, учился и многому научился. По существу же был с
Лениным не согласен: очень трудно построить социалистическое общество,
слишком могущественные силы против него ополчатся, можно найти и более
легкий путь к неограниченной власти. Надо привлечь богатых людей, ни в каком
случае не теряя бедных. 423
С колебаньями он обдумывал свой путь. Все кампании против Бога навсегда
прекратить: от них гораздо больше вреда, чем пользы. Впрочем, это начал
делать уже давно; позднее извлекал из книжных магазинов и уничтожал свои
старые богохульные писанья. С королем, если только окажется возможным,
поладить: монархический принцип еще немалая сила, и можно награждать людей
титулами, это и денег не стоит; а король покладистый человек, вот и в
больнице навестил и говорил сочувственные слова, и ему решительно всº - всº
равно, пусть же сохраняет корону и занимается нумизматикой. И надо,
непременно надо придумать для своего движения, для своего учения хорошее,
звучное, запоминающееся слово, лучше всего такое, какое было бы связано с
древним Римом. Оно и было найдено. Явилась первая большая мысль. Второй было
применение касторового масла в борьбе с противниками.
VII
Романист, который пожелает "дать грандиозную, всеохватывающую картину
октябрьского переворота", вероятно, введет и в Зимний дворец, и в Смольный
Институт, и в Петропавловскую крепость, и в комитеты, и в казармы, и в
уличную толпу вымышленных им людей. Будут образы: большевик-фанатик;
рабочий, всю жизнь голодавший и ненавидящий капиталистический строй;
юноша-идеалист, юнкер или прапорщик запаса; готовый на всº
авантюрист-честолюбец; добрая, но яростная меньшевичка или народница в
очках, выкуривающая сто папирос в день и страстно спорящая о политике до
поздней ночи; приехавший с фронта боевой израненный офицер, готовый из
патриотизма защищать Временное правительство: хороший капиталист-патриот;
нехороший капиталист, наживающийся на чужой крови и т. д. Всº это будет
более или менее верно: такие люди действительно участвовали в октябрьских
событиях. Но картина будущего романиста, этих событий не видевшего, верной
не будет: он исказит перспективу и выдаст за целое сумму очень небольших
величин, составляющую очень небольшую его часть. Главное было не в этих
величинах. Подавляющим по значению должен был 424 бы быть один простой,
довольно неблагодарный, образ в разных возможных вариантах: солдат, больше
не желающий воевать.
Ленин очень кратко сказал: "Революция есть искусство". Позднее Троцкий
развивал эту мысль на десятках страниц. Если тут и есть некоторая правда, то
во всяком случае это искусство элементарное.
Не все распоряжения Военно-Революционного комитета в октябрьском хаосе
были осмысленны и целесообразны с точки зрения сторонников переворота; не
все распоряжения Временного правительства были бессмысленны и
нецелесообразны с противоположной точки зрения. Но, в общем, представление о
том, что нужно делать, было бы ясно любому грамотному человеку. Троцкому,
Подвойскому или фельдшеру Лазимиру не требовалось революционного гения,
чтобы понять, как важно захватить Петропавловскую крепость, Зимний дворец,
вокзалы, банки, телеграфную и телефонную станцию. Полковникам Полковникову
или Параделову не требовалось военного гения, чтобы понять, как необходимо
эти пункты отстоять. И те, и другие посылали туда вооруженные отряды, иногда
с добавлением небольшого числа рабочих или интеллигентов или
полуинтеллигентов. Делали в сущности одно и то же. Быть может и даже
наверное, большевики проявили больше ума и энергии, чем их противники. Но
главное было не в этом, а в том, что громадную часть вооруженных сил
Временного правительства можно было в октябре называть вооруженными силами
разве в шутку.
Разумеется, это легко передать и пышными, учеными, социологическими
словами. Можно сказать, и сто раз говорилось, что Ленин гениально прозрел
путь, по которому, в силу своих законов, пойдет история (почему-то прозрел в
отношении России и совершенно не прозрел в отношении западного мира). Но нет
ничего обманчивее ученых слов, особенно пышных.
Вопреки всем большевицким теориям, предсказаниям и историческим
реляциям, пролетариат сыграл в октябрьских событиях довольно скромную роль.
Неизмеримо важнее была роль солдат и матросов. Они твердо знали, чего прежде
всего хотят: прежде всего хотели 425 немедленного конца войны. А это обещали
именно большевики и только они. "Надежные части", отправлявшиеся
Полковниковым в "важные стратегические пункты города", переходили, подумав,
на сторону восставших или решали "сохранять нейтралитет". Так, без малейшего
сопротивления были "взяты" большевицкими солдатами и матросами и
Николаевский вокзал, и крепость, и Государственный банк, и арсенал, и
телефонная станция и другие учреждения, охранявшиеся значительными отрядами
войск, "верных Временному правительству". И в третьем часу дня Троцкий от
имени Военно-Революционного комитета с торжеством объявил Петербургскому
Совету, что Временное правительство больше не существует. Добавил: "Нам
неизвестно ни об единой человеческой жертве". Это было преувеличением, но
довольно близким к истине. Октябрьский переворот повлек за собой самые
кровавые годы в мировой истории. Но сам по себе день 25 октября
действительно был "великим, бескровным": другой такой революции, пожалуй,
история и не знает.
Шел Съезд Советов.
Актовый зал Смольного Института был переполнен. Преобладали солдаты в
шинелях. Они всº время орали. Сами не очень понимали, что кричат и зачем, -
больше ободряли себя криками. На трибуне сменялись ораторы и тоже что-то
выкрикивали охрипшими голосами. В диком шуме, в общей растерянности, в
атмосфере лагеря тушинского вора, их понимали плохо. Слушатели не сразу
догадывались, кто "хороший", кто "нехороший". Но не поднимали на штыки и
нехороших: меньшевиков и социалистов-революционеров. Им только орали:
"Вон!"... "Долой!"... "Бандит!"...
Издали донеслась пальба, - не пулеметная, а артиллерийская. В первую
минуту началась паника: Керенский привел с фронта войска! Еще немного - и
толпа бросилась бы бежать. Но с трибуны один из "хороших", обладавший
громоподобным голосом, прокричал, что это наш, большевицкий крейсер "Аврора"
палит с Невы по Зимнему дворцу, в котором укрылись министры-капиталисты,
контр-революционеры и всякая другая сволочь. 426 Сообщение было покрыто
долгой овацией. Был тот энтузиазм, который обычно бывает при революциях:
частью подлинный, частью притворный, частью подлинный, усиленный притворным.
О Керенском весь день передавались противоречивые слухи: "Бежал в
Финляндию!"... "Уехал на фронт за войсками!"... "Укрылся в английском
посольстве!"... "Подходит с красновскими казаками!"... И при всех этих
вестях почти у всех вставал вопрос: "Что же будет? Что мне делать? Не
скрыться ли? Или быть героем?"... Были впрочем и люди, в самом деле решившие
драться до конца за новый строй. Но они наверное составляли меньшинство и в
толпе, и на трибуне.
Те, кого большевики презрительно называли "мягкотелыми интеллигентами",
тоже не знали, что делать. Многие из них уже ясно видели, что разбиты.
"Временно? Надолго? Навсегда"... Над болью от поражения теперь преобладала
боль за идею, за Россию. Лучшие из этих людей не были лишены способности
оглядываться на себя и признавать свои ошибки. "Только немедленный мир
успокоил бы эту солдатскую стихию. Но могли ли мы, как могли мы заключить
мир? Ведь война могла кончиться летом и на западном фронте победой
союзников, нашей общей победой. Тогда со всеми нашими и чужими ошибками мы
могли победить в этой чертовой лотерее, и ничего от большевиков не осталось
бы, и спаслась бы Россия!"...
В сопровождении наиболее надежных "связных", Ленин под вечер 24-го
октября, выбритый, в парике и темных очках, незаметно вошел в Смольный
институт. Так же незаметно его проводили во второй этаж и ввели в небольшую
комнату. На двери висела эмалированная дощечка с надписью "Классная дама".
Он сел за маленький письменный стол, на котором под абажуром горела
старенькая лампа, когда-то керосиновая, потом переделанная в электрическую.
"Связные" сообщали ему новости. Он отдавал приказания, которые, впрочем,
никакого значенья не имели: положение в разных концах столицы менялось даже
не каждый час, а каждую минуту. Писал или правил декреты о земле, о мире.
Иногда нервно ходил взад и вперед по комнате. Иногда садился 427 в кресло у
овального столика, - за ним много лет классные дамы пили чай или делали
наставленья провинившимся воспитанницам. Иногда выходил из комнаты и
старался незамеченным пройти в пустой неосвещенный зал, расположенный
недалеко от Актового. Некоторые из врагов неуверенно его узнавали под гримом
и, вероятно, смотрели на него так, как у Этны Улисс смотрел на циклопа
Полифема, собиравшегося его съесть.
В зале на пол бросили для него тюфяк. Он то ложился, то вскакивал и
бегал из угла в угол. Режиссеры спектакля находили, что Ильичу следует войти
в Актовый зал лишь после того, как выяснится главный, основной вопрос:
придут ли с фронта правительственные войска? Он с этим согласился: его
появление в Актовом зале должно было стать самым важным моментом восстания,
знаком полной победы.
И, наконец, пришло известие: Зимний дворец пал, все бывшие в нем
министры Временного правительства схвачены и отправлены в Петропавловскую
крепость. На трибуну устремилось сразу несколько человек с громовыми
голосами. Одновременно, мешая один другому, они сообщили новость. Поднялся
энтузиазм уже почти непритворный. Разве только немногие из сторонников
восстания думали, что может выйти комом не первый, а второй или третий блин.
Мягкотелые интеллигенты быстро направились к выходу. Толпа провожала их
улюлюканьем, свистом, хохотом, криками: "В Петропавловку!".... "На
"Аврору!"... "В Неву!"...
Долго подготовлявшийся эффект наступил.
Он вбежал маленькими шажками в Актовый зал. В первые секунды его и не
узнали. Многие солдаты вообще никогда не видали этого человека, о котором им
твердили каждый день на фронте и в тылу. Другие видели его на старых
фотографиях, с бородой, лысого, без очков. Вдруг кто-то проревел диким
голосом: "Ленин!"... В ту же секунду загремели рукоплесканья, каких еще не
слышал этот старый зал. Они всº росли и крепли, - действительно, дрожали
окна. Теперь восторг был уж совершенно неподдельный: ведь этот всº задумал,
этот всº предвидел, за этим не пропадешь! 428
Не обращая внимания на бесновавшуюся толпу, он взбежал на трибуну, снял
темные очки, замигал. Разложил перед собой листки декретов и вцепился крепко
в края стола; дошел, больше не уйду! Рукоплесканья усилились до последнего
предела, потом стали стихать, оборвались. Настала совершенная тишина. Он
сказал:
- Теперь мы займемся социалистическим строительством.
Даже не воскликнул, а именно сказал. Об эффекте и не подумал. Но,
вероятно, "народные трибуны" не без зависти подумали, что лучшего эффекта
никто не мог бы изобрести.
VIII
Ласточкины после октябрьского переворота чувствовали себя почти так,
как мог бы себя чувствовать человек, проживший жизнь в Эвклидовском мире и
внезапно попавший в мир геометрии Лобачевского.
Прежде была уверенность, что они не могут попасть в тюрьму или быть
безнаказанно ограбленными или выброшенными из квартиры на улицу. Теперь это
происходило каждый день с людьми их круга, не больше, чем они виновными в
чем бы то ни было; могло в любой день случиться и с ними. Вдобавок, Дмитрий
Анатольевич остался без всякого дела; надо было придумывать, чем заполнить
двадцать четыре часа в сутки.
Правда, обмен мненьями продолжался и даже - в первые недели -
участился. На людях всем теперь было легче. Образовался Союз Защиты
Учредительного Собрания. Принимались разные, не очень серьезные, меры
предосторожности. Он несколько недоумевал: еще недавно считалось, что
Учредительное Собрание - "державный хозяин земли русской"; оно должно всº
устроить. Теперь оказывалось, что этого державного хозяина самого должна
каким-то способом защищать кучка членов нового Союза. Тем не менее все
уверяли, что Учредительное Собрание тотчас свергнет большевиков: "Скоро
кончится вся эта гнусная комедия! И не может не кончиться: разве это дурачье
может быть правительством! Такого с сотворения мира никогда не было!"
Знаменитый оратор прочел в тесном кругу доклад, и на вопрос, что будет, если
разгонят Учредительное Собрание, воскликнул: 429 "Самая мысль об этом есть
кощунство и хула на Духа Святого! Весь народ русский, как один человек,
встанет на защиту того, о чем он мечтал сто лет!" Хотя оратор воскликнул это
оглушительным голосом, рукоплескания вышли жидкие. В конце 1917-го года люди
уже потеряли охоту к рукоплесканиям.
Дмитрий Анатольевич вздохнул. Он недолюбливал этого оратора,
особенностями которого считал несколько странный слог, неумеренную
склонность к крику и мощные голосовые связки. "А вот есть ли у него
настоящая, непоколебимая вера в свою идею, вот в это самое Учредительное
Собрание? Та вера, которая, быть может, еще есть в их идею у некоторых
большевиков? Та, какая была когда-то у монархистов? Вот Мария-Антуанетта в
тюрьме, через минуту после казни мужа, склонилась перед своим восьмилетним
сыном и назвала его французским королем. Нам это кажется непонятным и
неестественным, но должно быть, в этом была какая-то королевская
естественность, и уж во всяком случае у Марии-Антуанетты и сомнений в своей
идее не было, даже в ту минуту, ужасную и для нее и для идеи".
Учредительное Собрание было разогнано. Заседания Союза стали
устраиваться реже, и на них приходило меньше людей. Приходившие отводили
душу и говорили всº одно и то же. Многие подумывали, как пробраться на юг
для продолжения борьбы с большевиками. Ласточкин думал, что продолжать
борьбу он не может, так как никогда ее не вел. "Да и эти люди, которых Нина
когда-то называла "борцами за идеалы", уезжают в Киев больше для того, чтобы
отдохнуть от голода и страха". Дмитрий Анатольевич с удивлением и горечью
замечал, что впервые в жизни мысли у него становятся дешево-ироническими.
"Не знаю, как они, но я просто не могу уехать и по практическим причинам:
что я делал бы в Киеве или на Дону? Чем жил бы там с Таней? В Москве по
крайней мере есть свой угол".
Однако, и от своего угла скоро осталось немного. Средства Ласточкиных
истощались. В день октябрьского переворота у них в доме оставалось - да и
то по случайности - около пяти тысяч рублей. Дороговизна еще усилилась,
деньги таяли, и Дмитрий Анатольевич с ужасом 430 думал, как жить дальше.
Татьяна Михайловна его ободряла, тоже уверяла, что большевики очень скоро
падут, всячески сокращала расходы; но он видел, что и она в ужасе.
Вначале много денег стоила прислуга; с ней у Ласточкиных всегда были
самые лучшие отношения, рассчитывать людей было бы мучительно. Но через
месяц повар и его жена, горничная, ушли сами. У них фамилия кончалась на
"ко", и они получили пропуск на Украину. Прощанье было грустное, горничная
даже заплакала, прослезилась и Татьяна Михайловна. Шофер нашел хорошее место
у какого-то нового сановника. Автомобиль Ласточкиных был реквизирован в
первые же дни. Об этом они не жалели: никакого горючего всº равно не было да
и небезопасно было бы обращать на себя внимание автомобилем. Скоро, с
душевной болью, они отпустили лакея Федора, который прослужил у них
четырнадцать лет и теперь нерешительно предлагал служить дальше без
жалованья. Из последних денег заплатили ему за полгода вперед и обещали
снова принять на службу "как только всº устроится".
- Буду всº покупать сама. И стряпать буду без его помощи. Скорее уж
тебя, Митенька, жалко. Ничего, когда-то у тети я всº делала, и миллионы
женщин это делают, и никакой беды в этом нет. Пожалуйста, не делай
трагического лица, - говорила Татьяна Михайловна веселым тоном.
Она стала рано утром выходить из дому и подолгу стояла в очередях.
Знакомые продавщицы поглядывали на нее сочувственно, но не без удовольствия.
Дмитрий Анатольевич как мог помогал жене и очень хвалил всº, что она
готовила. Как-то вернувшись домой, она преувеличенно-радостно сообщила, что
удалось достать к обеду конину.
- Я и не думал, что это так вкусно. Если б не красный цвет, то нельзя
было бы отличить от другого мяса, - говорил он за обедом.
Однако, и для конины нужны были деньги. В январе Татьяна Михайловна, на
этот раз смущенно, принесла ему свои драгоценности и попросила продать.
- ...Ведь мне они не нужны! Жалко только потому, что это твои подарки.
431
Дмитрий Анатольевич расстроился. Жена его утешала:
- В такое время об этом стыдно огорчаться. Уж лучше пожалей меня из-за
другого: смотри, какие руки стали, особенно от мытья посуды под ледяной
водой. Но и это, конечно, пустяк.
Он поцеловал ей руки и сбивчиво говорил, что купит ей точно такие же
драгоценности "как только всº устроится". В тот же день продал кольцо,
которое подарил жене после выигрыша в лотерею. Невольно подумал о черной
оправе. Цену получил хорошую. Покупатель-мешечник, кем-то ему
рекомендованный ("Честный, не обижает людей!"), наглухо затворил дверь и
купил кольцо, не торгуясь. Его жена восхищалась и просила приносить еще.
Дмитрий Анатольевич старательно-весело рассказывал об этом жене. Татьяна
Михайловна тоже улыбалась.
От безделья Дмитрий Анатольевич теперь много гулял, иногда с женой,
чаще один: ее прогулки утомляли, особенно после очередей и нелегкой работы
на кухне. Он хорошо знал Москву. Посещал старые исторические уголки города,
старался припомнить их прошлое, представлял его себе довольно живо. Иногда
натыкался на тяжелые сцены: то люди в кожаных куртках с револьверами в руках
за кем-то гонялись, злобно крича на всю улицу; то вели куда-то арестованных,
вероятно ни в чем решительно не виноватых, то везли в повозочке гроб на
кладбище, то в мороз выбрасывали жильцов из дому. "И всº это сделал один
человек!" - с несвойственной ему прежде злобой думал Ласточкин. По всем
ученым книгам, да и по его собственным убеждениям, роль личности в истории
признавалась ограниченной. Но теперь он не мог не думать, всº-таки без
Ленина не было бы октябрьского переворота, не было бы, следовательно, этого
моря зла и страданий.
Наконец, случилась та большая неприятность, которую легко было
предвидеть. Дмитрию Анатольевичу казалось даже (вероятно, неправильно), что
он ее ждал как раз за несколько минут до того. Рано утром раздался долгий
властный звонок, - так никто из знакомых не звонил. Явился незнакомый
человек - не в кожаной 432 куртке, но по виду несомненно принадлежавший к
начальству. Он предъявил "мандат" на занятие всех комнат кроме одной. Увидев
рояль, объявил, что и рояль подлежит реквизиции, хотя в мандате ничего об
этом сказано не было. Ласточкины долго и горячо с ним спорили (потом было
тяжело вспоминать). Татьяна Михайловна говорила, что она артистка, что рояль
ей необходим для заработка, что она дает уроки музыки. Говорила со слезами,
путанно, сбивчиво. Могло выйти худо: могли проверить, потребовать
доказательств и просто выгнать на улицу. Но вышло сравнительно хорошо.
Человек властного вида оказался не грубым и не очень злым. Слово "артистка"
произвело на него некоторое впечатление, и он еще упивался своей властью.
Доказательств не потребовал и в конце концов согласился не отнимать рояля и
оставить им две комнаты. Затем долго составлял какой-то документ; писал он
плохо, Дмитрий Анатольевич ему помогал.
- Въедут к вам в будущий понедельник. Это для питерских товарищей, они
еще не прибыли. Пока, граждане, так и быть, поживите напоследок как буржуи,
- пошутил он перед уходом. "Очевидно, сановники, если "прибыли"? - подумал
Ласточкин.
- А кто, гражданин, будет у нас жить?
- Скоро, гражданка, познакомитесь. Хорошие люди.
После его ухода Татьяна Михайловна расплакалась. Дмитрий Анатольевич
утешал ее как мог.
Мебель из реквизированных комнат переносить запрещалось, но бумаги из
письменного стола Ласточкин перенес в гостиную и как мог, всунул их в
единственный ящик небольшого стола, который теперь становился письменным.
Попробовал вытащить этот ящик, и бумаги посыпались на пол, поверх задней
стенки ящика. Это было, конечно, мелочью, но нервы Дмитрия Анатольевича не
выдержали. Он сел, тяжело дыша, и долго сидел молча в полном отчаяньи.
Татьяна Михайловна переносила из спальной одежду и белье.
В тот же день он отправился к профессору Травникову. Пошел пешком:
стоять пятым или шестым пассажиром на ступеньках трамвая было трудно и
опасно. Ласточкин хотел посоветоваться: нельзя ли получить какую-нибудь
кафедру или доцентуру с жалованьем? О 433 службе в комиссариатах не хотел
слышать, хотя там работу можно было получить без особых унижений. Но
университет был другое дело.
- Я мог бы читать о народном хозяйстве. Правда, у меня нет ученых
степеней, однако, теперь, кажется, ваш совет смотрит на это сквозь пальцы.
Уж вы постарайтесь, Никита Федорович, будьте благодетелем, - нерешительно
говорил он. "Будьте благодетелем" было шутливой формой речи, но ему
казалось, что он в самом деле просит о благодеянии.
Травников отнесся очень сочувственно.
- Прекрасная мысль, и мы это устроим! Но ведь быстро это не делается.
Вы долго еще, батюшка, продержитесь?
- Месяца три еще продержусь. Продаю бриллианты жены, - с натянутой
улыбкой ответил Ласточкин.
- Сделаем всº возможное! - сказал профессор. - Наплыв желающих у нас
теперь большой, но увидите, устроится дело. Не велика, впрочем, радость,
если и устроится. Жалованья еле хватает даже нам<,> ординарным. Медики дело
другое. У них пока квантум схватишь.
Дмитрий Анатольевич вернулся домой несколько более бодрый. "Тут
решительно ничего худого нет. Разве только немножко смешно: стану на
старости лет профессором!"
IX
После покушения Каплан на Ленина были расстреляны тысячи людей.
Началась паника. Все ожидали, что большевики будут хватать новых заложников
и убивать их при каждом новом покушении или вообще по мере надобности.
Заложником мог оказаться любой человек, даже не очень видный. Бежать стало
гораздо труднее. "Упустили момент, упустили! Большая была ошибка. Это моя
вина!" - думал Ласточкин. - "Всº-таки в Киеве, в Ростове как-нибудь