разбойников. Вдобавок, у нас и недостаточно спокойно для человека с расшатанным сердцем. Может быть, господину министру лучше было бы переехать в Швейцарию. Если, конечно, для этого есть материальная возможность? - полувопросительно добавил он. - Я рекомендовал бы, например, Люцерн. Там мой почтенный коллега, профессор Зибер, один из лучших в мире специалистов по диабету...
В тот же вечер Тамара Матвеевна начала подготовку дела. Вначале Семен Исидорович слышать не хотел о переезде: надо поддерживать контакт с Россией. Потом он стал уступать.
- Из Швейцарии, - возражала Тамара Матвеевна, - через союзные страны гораздо легче поддерживать контакт, чем из Германии. Я уверена, что гораздо легче!
- Золото, но ведь в Швейцарии высокая валюта! Где же взять деньги? Если твой умный муж так удачно сыграл на повышение марки и этих проклятых бумаг...
- Во-первых, не ты виноват, а Нещеретов, это он тебе посоветовал. Кому же ты мог верить, если не ему!.. Да, конечно, в Швейцарии жизнь будет стоить немного дороже, но что же делать? Все-таки наши "Diskonto", ты видел, поднялись до 168, "Bochumer" тоже немного поднялись. Я уверена, они еще поднимутся, хоть ты и сомневаешься (Тамара Матвеевна обеспечивала себе удовлетворение: либо акции поднимутся в цене, либо Семен Исидорович окажется и на этот раз правым, как всегда). А главное, твое выздоровление в швейцарских условиях пойдет очень быстро. Хотя, конечно, у тебя и так вид гораздо свежее в последние дни. Это все говорят в один голос, вот и Ничипоренко сказал мне то же самое, он тебя не видел три недели...
- Зачем же тогда уезжать?
- Да, но все-таки! Суди сам, разве можно быстро отделаться даже от такой легкой формы диабета, если есть приходится эти эрзацы и всякую дрянь! Кроме того, в Германии теперь всего можно ожидать! Я тебя знаю, ты ничего не боишься, но я не согласна опять еще и здесь переживать большевистскую революцию: после русской - немецкую. Нет, с меня достаточно! В Галле, в Бремене уже делается Бог знает что!.. И ты сам говоришь, что если эти спартаковцы придут к власти, то для нас...
- Да, уж тогда мне первым висеть на веревочке! Вот здесь на фонаре на Kurfurstendamm'e. Уж в Германии собачьи и рачьи депутаты обо мне позаботятся, если русские проворонили, - мрачно пошутил Семен Исидорович.
- Хорошо, хорошо... Но тогда тем более, что ж мы, дураки? Нет, говори что хочешь, а я завтра же начинаю хлопотать о визе...
- Не дадут.
- Мне дадут, если я скажу, что это для твоего здоровья!
Визу Тамаре Матвеевне действительно дали. Скоро пришло и письмо от Муси. Она вполне одобряла план переезда в Швейцарию.
"Совершенно ненужно, - писала она, - вам с папой сидеть в этой несчастной стране. В Люцерне папа оправится гораздо скорее. Я уверена, что и болезнь его от плохого режима и от волнений. Люцерн к тому же чудесный город. Жаль только, что Витя опять останется один. Пожалуйста, мама, устройте его перед отъездом, как следует. Я на вас одну и полагаюсь: ведь он сам ничего не умеет и не понимает. Скажите ему от моего имени, что он должен слушаться вас беспрекословно. Я, впрочем, сама ему напишу на этих днях..."
Витя очень опоздал к завтраку. Столовая была уже пуста; но хозяйка пансиона, госпожа Леммельман, немка, вышедшая замуж за русского дантиста, очевидно, признала уважительной причину опоздания - проводы на вокзал, - и Вите было подано все, что полагалось: и то, что тогда в Германии называлось кофе, и то, что называлось сливками, и то, что называлось маслом. Витя хотел было тут же сказать горничной, чтобы к обеду ему больше не подавали пива (горничная ставила перед ним кружку, больше его не спрашивая). "Нечего роскошничать, живя на чужие деньги... Ну, да это можно сказать и за обедом. Уважение они, конечно, потеряют... Но на какой черт мне их уважение?.." Он мысленно выразился даже сильнее, хотя не любил грубых слов и не имел к ним привычки: Витя вернулся домой с вокзала в очень дурном настроении.
За завтраком он читал немецкую газету. В Германии действительно было очень неспокойно. Ходили слухи, что советы рабочих и солдатских депутатов созовут в Берлине съезд и объявят всеобщую забастовку для установления социалистического строя. Особенно тревожно было в Мюнхене. Там правил красный диктатор Курт Эйснер; но его уже обходили слева какие-то "крайние элементы", во главе которых, как осторожно сообщала газета, стояли русские, Левиен и Левине, вносившие в движение славянскую мечтательность и фанатизм, едва ли соответствующий истинным интересам и желаниям баварских народных масс. Витя нисколько не был антисемитом, но его раздражило сообщение газеты; странное совпадение двух странных имен заключало в себе и что-то смешное. Вместе с тем он испытывал и некоторую зависть к этим людям, как они ни были ему отвратительны: "Все-таки они делают историю. Браун делил людей на две породы; одни, при очереди, на остановке трамвая врываются первые, другие всех пропускают вперед... Кажется, я из тех, что пропускают вперед. А вот эти мечтатели, они не то, что в трамвай, они и в историю врываются благодаря природному нахальству... Из-за таких же мечтателей папа, неизвестно за что, сидит в Петропавловской крепости, - если правда, что еще сидит? Уж очень настойчиво все меня в этом уверяют. А я здесь - на чужой счет - живу, жду, сам не знаю, чего. Да, радоваться нечему..."
Когда он допивал кофе, в столовую вдруг вбежала очаровательная барышня-датчанка, жившая в первом этаже, в номере двадцать шестом (счет номеров в пансионе, для увеличения престижа, начинался с двадцати). Она остановилась на пороге, быстро оглядела столовую, задержавшись взглядом на Вите, ласково кивнула головой в ответ на его почтительный поклон, спросила весело: "Frau Lemmelmann ist nicht da? Wo ist sie denn?" ["Госпожи Леммельман здесь нет? Где ж тогда она?" (нем.)] - и, звонко засмеявшись, выбежала снова в коридор. Мрачное настроение Вити как рукой сняло. Его охватила радость.
"Да, все-таки вся жизнь еще впереди", - подумал он, поднимаясь к себе в третий этаж. "Будет интересная жизнь: мы живем в историческую эпоху, и не одни же эти Левиены и Левине делают историю!.. Нет никаких оснований думать, что с папой что-то случилось... Визу во Францию Мусенька мне все-таки выхлопочет... Там кстати и Елена Федоровна, - вот и этот вопрос будет разрешен. В Париже я найду заработок и выплачу долг. Я молод, здоров... Эта датская девочка на редкость мила. Ее зовут Дженни. Фрекен Дженни... Как это мило и поэтично: фрекен..."
Комната его уже была убрана, нигде не было ни соринки. Он взял со стола немецкую книгу - о перспективах социализма после войны, - и подумал, как бы устроиться поудобнее: хозяйка жалостно просила возможно меньше сидеть на ее чудном диване, купленном как раз перед войной. Покупка мебели для пансиона была, по-видимому, самым поэтическим воспоминанием госпожи Леммельман. Она рассказывала об этой покупке во всех подробностях каждому новому жильцу и всякий раз с истинным подъемом. О хозяйстве она тоже говорила с увлечением, но этого несколько стыдилась и всегда объясняла новым людям, что в доме своего отца почти не заглядывала на кухню: у них была отличная, опытная, честнейшая кухарка. "Мой отец был юстиц-асессором в Кенигсберге, - медленно радостно начинала она, - нас знало лучшее общество города, семья наша очень старая и хорошая, хоть, разумеется, не дворянская..." Этот рассказ обычно доводился до революции, тут госпожа Леммельман только вздыхала и презрительно улыбалась: уж если шорник Эберт стал преемником императора Вильгельма! Она однако не прощала и императору его поспешного отъезда из Германии. "Нет, нет, он наш император, но он неправильно поступил, что вы ни говорите", - энергично доказывала она Тамаре Матвеевне, которая впрочем, ничего не говорила: Семен Исидорович не высказался об отъезде в Голландию Вильгельма II.
Витя прилег на кровать, - о ней госпожа Леммельман его не предупредила, так как, наверное, просто и не представляла себе такого ужаса: ее дивное белоснежное пикейное одеяло!..
Перед социализмом после войны открывались везде самые блестящие перспективы. Витя начал с 74-й страницы и на 77-й задремал: он поздно лег накануне и встал очень рано из-за проводов. Ему снилась Муся. Она очень подружилась с фрекен Дженни, они втроем лежали на траве в Павловске и разговаривали по-датски... Была тут и Елена Федоровна, - и было то самое, что накануне отъезда из Петербурга.
Весна прошла безрадостно и странно. Впоследствии Муся думала, что это было, если не худшее, то самое беспокойное время ее жизни. Ей казалось даже, что в праздничном блестящем Париже 1919 года она была нервнее, несчастливей и раздражительней, чем в голодном, страшном Петербурге, при большевиках. Первая радость от освобождения, безопасности, сытости и комфорта у нее прошла дня через три после выезда из России.
В Париж съехались со всех концов земли самые знаменитые люди мира. Газеты писали, что подобного съезда не было со времен Венского Конгресса. Вероятно, все эти министры, дипломаты, писатели жили настоящей жизнью, - так представлялось по газетам и по тому, что - не издали, но и не совсем вблизи - могла видеть Муся. Однако в их общество она не попала. Знакомые и сослуживцы Клервилля были в большинстве люди холостые или оставившие жен в Англии, - люди очень милые, простые, но не слишком интересные Мусе. С ними, кроме кратких, случайных разговоров в холле гостиницы или в ресторане, никакой общей жизни не было. Мусе даже казалось, что, при всей их вежливости и любезности, им приятнее, особенно по вечерам, проводить время с ее мужем, без нее. "Я отлично их понимаю", - говорила она насмешливо; в действительности такое ощущение всегда было нестерпимо Мусе.
Все ее интересы еще были в России. Русских в Париже собралось в ту пору немного. Браун зашел с визитом, - у него и на лице явно читалось: "да, именно, зашел с визитом". Он посидел с четверть часа - и больше не показывался; вдобавок, точно назло, с Клервиллями, в холле, за чаем, были посторонние люди, так что разговор вышел такой же незначительный, как при первой встрече. "Неужели я совершенно ему не нравлюсь? - с горестным изумлением думала Муся. - Право, в Петербурге он был гораздо милее, хоть и там не баловал нас вниманием..." К некоторому неудовольствию Муси, главным ее обществом была Елена Федоровна и семья Георгеску. "Все-таки в "столице мира", в пору "величайшего сезона в истории", можно бы найти и более интересное общество", - иронически думала она. Муся все чаще впадала в иронический тон в мыслях и о себе, и о других.
- Правда, есть еще Серизье. Он - первый сорт... Браун это у меня для души... Нет, не для души, но для настоящего... А Серизье - так...
Серизье бывал у них раза два в месяц, ездил с Мусей и с Жюльетт в театр, в Лувр, - знаменитые картины, увезенные во время войны в провинцию, как раз вернулись в музей. Клервилль был чрезвычайно любезен с французским депутатом. "Рад или делает вид, что рад, - соображала Муся; эту поправку она теперь обычно вводила в своих мыслях о муже: можно было бы подумать, что Клервилль человек неискренний и лживый. - Я отлично знаю, что это неверно: он очень правдив. Но на это он просто иначе смотрит. Конечно, он мне изменяет (какое глупое слово!). Он типичный homme a femmes [бабник (франц.)], - уж такое, видно, выпало мне счастье!.. Ведь он (точно я не вижу) волнуется, когда эта горничная входит к нам в комнату с подносом. Потому он и на мне женился, что homme a femmes: другой тогда в Петербурге не оказалось, а со мной нельзя было иначе как женившись... Теперь он очень об этом сожалеет... Впрочем, нет: сожалеет, но не очень, - я так мало ему мешаю, ведь всегда можно как-нибудь устроиться. Со всем тем он не лжет, когда говорит, что любит меня так же, как прежде. Почти не лжет: не так же, но почти так же. А в этом "почти", в сущности, все..."
На 28-ое июня было назначено главное торжество величайшего сезона в истории. В этот день в Версале предстояло заключение мирного договора. Билеты на места для публики брались с боя. Самые влиятельные дамы Парижа пустили в ход свои связи. К большому огорчению Муси, Клервилль не сумел достать для нее билет, - сам он, по должности, имел право на место в Зеркальной Галерее. Чтобы утешить жену, он предложил заказать стол в знаменитом версальском ресторане, где в этот день должен был завтракать весь Париж.
- Все-таки это будет интересно... Мы можем пригласить этих румын, - с легким пренебрежением сказал он. - И, разумеется, нашего друга Серизье.
- Если он еще не занят!
- Если он еще не занят, - смиренно-иронически повторил Клервилль.
Муся подумала, что можно будет пригласить и Брауна, хоть это не совсем удобно, ввиду его полного невнимания. Однако стола они не заказали: как раз позвонила по телефону Елена Федоровна. Оказалось, что мистер Блэквуд, - "он, разумеется, моментально получил билет во дворец", - пустила шпильку баронесса, - мистер Блэквуд уже заказал большой стол в этой самой гостинице, пригласил ее, всю семью Георгеску, Серизье и просил передать приглашение Клервиллям.
- Вы понимаете, это он реваншируется, ведь мы его принимали.
- Я понимаю ("реваншируется" за то, что его хотели облапошить)... Это, конечно, очень любезно с его стороны, но он мог бы пригласить нас непосредственно, а не через вас, - с досадой сказала по телефону Муся.
- Он так и сделал. Верно, вы получите его письмо вечером или завтра утром. Нет, нет, уж пожалуйста, вы не отказывайтесь!
Придраться было не к чему. Браун таким образом отпадал. Но отказываться от приглашения мистера Блэквуда у Муси в самом деле не было оснований; Вивиан этого и не понял бы. Вдобавок оставалась в кармане по меньшей мере тысяча франков: цена того кружевного веера, которого не хватало для счастья Муси. Прикрыв рукой трубку аппарата, она обменялась вполголоса несколькими словами с мужем и попросила Елену Федоровну поблагодарить мистера Блэквуда.
Накануне поездки в Версаль Муся получила анонимное письмо. Оно было на редкость глупо, даже для анонимного письма. Кто-то по-английски сообщал Мусе, что один легкомысленный джентльмен слишком часто встречается с одной легкомысленной дамой в одном очень приятном баре в квартале Оперы. Дама названа не была, но адрес бара и часы встреч сообщались в post-scriptum'e. Как Муся себя ни настраивала на полное презрение, это письмо очень ее взволновало. У нее сделалось даже легкое сердцебиение, - не столько от содержания анонимного письма, сколько оттого, что она получила анонимное письмо. Муся долго колебалась: показать ли мужу? - потом решила не показывать. В душе она не сомневалась, что письмо говорит правду. Ни бумага - обыкновенная, серенькая, маленького формата, какая продается за гроши в табачных лавках, - ни почтовое клеймо, ни стиль, ни почерк (письмо было написано от руки) не давали возможности что-либо предположить об авторе. Почему-то Мусе вдруг пришло в голову, что это дело Елены Федоровны. "Да нет же! Стыдно!.. С какой стати она это сделала бы? Да она и по-английски не знает: нельзя же поручать другому человеку перевод анонимного письма", - говорила себе Муся, нервно наматывая на указательный палец цепочку жемчужины, подаренной ей родителями.
Днем к ней зашла Жюльетт, они должны были вместе поехать в Булонский лес. Ни с того, ни с сего Муся, с самым небрежным видом, показала ей письмо, - еще за минуту до того совершенно не собиралась это сделать. Жюльетт была поражена.
- Какая низость! Вы, надеюсь, не расстроены?
Муся улыбалась.
- Нисколько. Тем более, что это вздор.
- В этом я не сомневаюсь ни минуты! (Не "тем более, что это вздор", а потому, что это вздор? - с недоумением подумала Жюльетт).
- Для всякой женщины в моем положении первое анонимное письмо вроде как для писателя первый портрет в газете, - смеясь, сказала Муся. Ей, впрочем, самой было не совсем ясно, в чем тут сходство и что такое женщина "в ее положении". - Я совершенно к этому равнодушна.
- Но кто мог сделать такую гадость? И зачем?
- Зачем, я не знаю. А кто... На этот счет у меня есть предположения...
Она взяла с Жюльетт клятву: "никому никогда ни слова", - и поделилась с ней своим предположением. Позднее Муся сама не понимала, как она могла это сделать. "Собственно, это почти так же гадко, как писать анонимные письма..." Но об этом она подумала лишь тогда, когда предположение было высказано. Жюльетт ахала, возмущалась и не хотела верить, хоть очень не любила баронессу Стериан.
- Какие у вас основания так думать?!
- Никаких. Интуиция.
- Как же можно!.. Боже мой!
Жюльетт не верила, но представление об анонимном письме навсегда связалось у нее с Еленой Федоровной, точно та и в самом деле написала это письмо. Впоследствии Муся пришла к мысли, что скорее всего письмо было написано какой-либо соперницей.
Вивиану она так ничего и не сказала. Однако по виду жены он догадался, что случилась неприятность. Вечером, ложась спать, Муся не утерпела и самым банальным образом, "точно ревнивая асессорша", ввернула что-то ядовитое: "удивительно, как у вас, в комиссии, много вечерних занятий..." Произошел разговор, выяснялись отношения. Несмотря на искренний тон и честный открытый взгляд Клервилля, отношения не выяснились. Вообще все выходило не так, как в свое время представляла себе Муся, вырабатывая в Финляндии конституцию своей семейной жизни.
Неясны были и отношения с Серизье: точнее, Мусе было неясно, чего собственно она хочет. "Хочу, разумеется, чтоб "был у ног", - в том же тоне насмешки над собой думала она. - "А соглашусь ли я couronner sa flamme [вознаградить его страсть (франц.)], - это другой вопрос. Может быть, когда дойдет до дела, я предложу ему дружбу? Это будет во всяком случае забавно: la tete qu'il fera!.." [ну и вид у него будет! (франц.)] Однако до дела не доходило. Муся видела, что нравится Серизье; но больше она ничего не видела и была этим недовольна. "Да, он ухаживает (тоже какое глупое слово! Григорий Иванович говорил: "ловчится"... Вот уж о Серизье никак нельзя было бы сказать: "он ловчится"...). Опять же, я и его понимаю: русская дама, ame slave [славянская душа (франц.)], очень сложно и длинно, да еще атлет-муж... Хотя он не трус. Но этот великий революционер, преобразователь современного мира, кажется, очень дорожит своим спокойствием и удобством жизни. То ли дело артистки и секретарши!.. Жюльетт хочет выйти за него замуж (убеждена, разумеется, что никто этого не видит!). Бедная девочка! Уж если со мной великому революционному деятелю слишком хлопотно, то связаться с барышней при мамаше, да еще при такой, vous ne voudriez pas, ma chere! [Не соблаговолите ли вы, моя дорогая! (франц.)] Co всем тем он очень мил... У меня теперь обо всех гадкие мысли, больше всего о себе самой... Отчего это? Оттого, что Браун не желает меня знать? Оттого, что нет детей? Скорее всего, я просто тема для психиатра... Но очень интересная тема", - думала бестолково Муся.
Леони сослалась на нездоровье и отказалась от поездки в Версаль. Муся догадывалась, что дело, вероятно, не в нездоровьи, а в каком-либо новом обострении вражды между госпожой Георгеску и Еленой Федоровной. Их отношения очень испортились в последнее время. Дела салона шли нехорошо. После первых удач началась, как говорила баронесса, "полоса невезения". Елена Федоровна требовала сокращения расходов по салону: "зачем нам, например, этот ваш глупый метрдотель?" Леони холодно отвечала, что так могут рассуждать только люди, не знающие парижской жизни. Баронесса дала понять, что подумывает о выходе из предприятия. "Это ваше дело", - ледяным тоном ответила госпожа Георгеску. Она знала, что выйти из предприятия, в которое вложены деньги, много труднее, чем в него войти. Знала это и Елена Федоровна. Но ей в последнее время не давала покоя новая мысль: maison de couture [ателье мод (франц.)]. Открыть в Париже maison de couture по совершенно новому плану, для дам богатых, однако не архимиллионерок, для таких дам, которые тысячу франков истратят на платье, не задумываясь, а вот над двумя, пожалуй, задумаются. Баронесса советовалась со всеми, - разумеется, по секрету, чтобы не дошло раньше времени до Леони. Открылась она и Мусе за несколько дней до поездки в Версаль.
- Я не совсем понимаю... Что же собственно вы будете делать. Неужели шить?.. Да вы, верно, и не умеете.
- Почему же я не умею? - обиделась баронесса. - Уж толк-то в туалетах я знаю, позвольте вас в этом уверить! Если б подсчитать, сколько сот тысяч я извела на них на своем веку!
"Ну, уж и сот тысяч!" - усомнилась мысленно Муся. Ей впрочем было известно, что Елена Федоровна и в самом деле тратила в свое время на туалеты большие деньги.
- Но ведь это разные вещи: тогда вы заказывали, а теперь вы хотите шить?
- Не шить, а только руководить, давать указания. Мастериц нанять очень легко: заплатить француженке на сто франков дороже, любая перейдет из лучшего дома... Главное в таком деле, это вкус и связи. А у меня есть и то, и другое,
- Русские связи? - спросила Муся, демонстративно оставляя в стороне вопрос о вкусе.
- И русские, и не русские. Самое важное найти американок, это лучшие клиентки. А их я буду находить в обществе.
Муся слушала недоверчиво. Она очень сомневалась, чтобы можно было одновременно быть и портнихой, и дамой из общества. "То есть, какая-нибудь великая княгиня это и может: о ней растроганно скажут: "c'est vraiment tres beau!.." ["Это, право, очень мило!.." (франц.)] А ты если станешь портнихой, то все подумают: "портнихой бы тебе, голубушка, всю жизнь и быть, а не в общество лезть..." Она, кстати, кажется, третья или четвертая русская дама, которая хочет открыть в Париже maison de couture, и именно по этому плану: такой, чтоб для богатых, но не для архимиллионерок. Почему только все они думают, что у них больше вкуса, чем у француженок, и что они могут чему-то новому научить Париж? Это, как говорит Вивиан, все равно, что в Ньюкасл возить уголь!.."
- Что ж, это, может быть, хорошая мысль, я ведь не знаю.
- Вот вы же первая на мои модели наброситесь, - сказала Елена Федоровна: она очень рассчитывала, что Муся будет к ней приводить богатых англичанок.
- Да, отчего же? - неопределенно отвечала Муся.
- Но, значит, вы тогда оставите Леони?
- Ну, это там будет видно. Можно, наконец, и совмещать.
- Разумеется.
Для поездки на завтрак в Версаль были заказаны на весь день два клубных автомобиля. Мистер Блэквуд был бережлив и по привычке, и по убеждению. Но когда он устраивал приемы, то денег не жалел. Быть может, он чувствовал, что для молодых, веселых людей его общество не слишком занимательно, и вознаграждал их за это так, как мог: он мог только тратить деньги.
Муся в этот день встала в самом дурном настроении духа. Она почти не спала всю ночь. Анонимное письмо не выходило у нее из головы. "Интересно, с кем сядет легкомысленный джентльмен? - раздраженно подумала она, когда подали автомобили. - Впрочем, мне совершенно все равно. Я во всяком случае сяду не с ним. Вот, если бы Браун был с нами... Да, конечно, все дело в нем: это я из-за него скоро, кажется, начну кусаться... Как бы только отделаться от этого сумасшедшего старика с его банком..." Мистер Блэквуд действительно намеревался по дороге возобновить свои спор с Серизье. Клервиллю, по-видимому, как и Мусе, было безразлично, куда его посадят. "Ни Елена Федоровна, ни Жюльетт легкомысленному джентльмену не нравятся... Поскольку ему вообще может не нравиться женщина: верно, оттого, что они дурного круга", - думала Муся, забывая, что, по ее же наблюдениям, его волновали и горничные гостиницы. "Ну, и отлично, подкинем его в первый автомобиль, к почетным... Так и быть, осчастливим Жюльетт, пусть распустит перышки..."
Мистер Блэквуд, по-видимому, и не заметил, какую именно даму посадили рядом с ним. Муся и Елена Федоровна сели с непочетным Мишелем во второй автомобиль. И вдруг Мусе вспомнилась петербургская поездка на острова, в день юбилея ее отца, с Глашей, с Сонечкой, с Никоновым, - из ресторана, где рядом с нею сидел Браун. "Так недавно было, и точно сто лет тому назад!.. Как я изменилась, как разменялась на нехорошие пустяки, на дешевенький флирт, на колкости с Еленой Федоровной..."
Она почти не разговаривала всю дорогу, односложно отвечая на вопросы. Мишель глядел на нее дерзко и насмешливо. У него с Еленой Федоровной дело, по-видимому, шло на лад. Вероятно, здесь результаты уже были достигнуты - не то, что в ее странных романах. "После Вити - этот. Она кончит пятнадцатилетними", - сердито подумала Муся и вспомнила, что следовало бы ответить Вите на письмо, полученное недели две тому назад. "Куда оно запропастилось? Кажется, я его тогда сунула в шляпную коробку... Сегодня как только вернусь, сейчас же разыщу письмо и отвечу... Совершенно не помню, о чем он пишет. На что-то, бедный, жалуется... Да, как все это далеко, и насколько было лучше то, что было тогда, в моем Петербурге!.."
Лет восемь-девять тому назад, в первую поездку Муси за границу, Тамара Матвеевна еще соблюдала экономию: Семен Исидорович только начинал тогда богатеть. Они поселились на хорошем курорте; но Тамара Матвеевна решительно отвела в путеводителе те гостиницы, которые назывались Palace'-ами или почтительно помещены были в рубрике "de tout premier ordre" ["Высшего разряда" (франц.)]. Она выбрала "Hotel du Fin-bec et de la Gare (30 chambres, veranda)" ["Отель "Фин-Бек у вокзала" (30 номеров, веранда)" (франц.)], по вечерам редко покупала дорогие билеты в Казино: "Мусенька, ведь мы только в среду были!.. На скамейке в садике, право, гораздо приятнее: и на свежем воздухе, и музыку слышно отлично..." 15-летняя Муся, глотая слезы от скуки, досады и зависти, смотрела на входивших в Казино счастливых, богатых, элегантных людей.
Это ощущение вспомнилось Мусе, когда завтрак в знаменитом версальском ресторане кончился, - она сама не могла удержаться от улыбки. Очевидно, все собравшееся здесь блестящее общество имело билеты во дворец, на большой исторический спектакль, который там должен был сейчас начаться. Мужчины неторопливо-равнодушно расплачивались, без споров о том, кому платить, без тщательной небрежности в просмотре счета, без всего того, что, по ее мнению, отличало людей второго социального разряда. Клервилль великодушно предлагал остаться с дамами. Муся его жертвы не приняла. "Это почему? Ни в каком случае! Разве можно пропустить такое зрелище?.." - Ее холодный тон еще подчеркивал: "Да, да, другие достали билет для жены, а ты не достал..."
Мистер Блэквуд был очень мил и всячески старался доставить удовольствие своим гостям: дамам говорил незамысловатые комплименты, в споре с Серизье похвалил социалистов за искренность и за искание справедливости, а для Клервилля заказал столетний коньяк, о котором тот любовно вспоминал дня три после завтрака. Однако настоящего оживления не было.
- ...Всякий раз, когда я слушаю Бетховена, - говорила Муся, продолжая с Серизье вялый разговор о музыке, который они случайно начали к десерту и не могли закончить до самого кофе, - мне хочется ему сказать: постой, постой, об этом в другой раз, сначала кончим то... Он для меня слишком богат, ваш Бетховен!
- La fiancee est trop belle [Невеста слишком красива (франц.)], - ответил с улыбкой Серизье.
- Да, вот именно. И потом "шутливость" этого признанного весельчака! Две вещи для меня невыносимы в музыке: это шутливые страницы Бетховена и нежные страницы Вагнера.
Серизье опять улыбнулся. Взгляд его мимоходом задержался на стенных часах. Муся слегка покраснела.
- Я не очень люблю немцев, - говорила Елена Федоровна, - но, право, сегодня мне их жаль. А вам, Мишель?
- Нет, мне их не жаль. Зачем дали себя побить?
- Однако они геройски сражались четыре года, - сказал мистер Блэквуд.
- Значит, надо было геройски сражаться еще четыре года, - резко ответил Мишель.
Все на него посмотрели.
- Какая теперь пошла молодежь! - с искренним удивлением заметил Серизье.
На лице молодого человека вдруг выразилась злоба. Он хотел что-то сказать, но его поспешно прервала Жюльетт.
- Господа, я на вашем месте поторопилась бы. Смотрите, все спешат.
- Как жаль, что я не могу дать вам свой билет! - сказал жене Клервилль.
- В самом деле, мне было бы трудно сойти за подполковника.
- Стыдно, стыдно, господин подполковник! - вставила Елена Федоровна, подсыпая соли в рану Муси.
- Если б вы ко мне обратились недели три тому назад, я думаю, что мне удалось бы достать для вас этот драгоценный билет, - сказал с сожалением Серизье.
- Я тогда надеялась, что получу так... Господа, в самом деле вы опоздаете...
- Значит, тотчас после конца заседания. И ради Бога, извините нашу беззастенчивость!
- Помилуйте!
- Все-таки мы видели весь Париж. Вы нам показали всех знаменитостей. А то бывает неприятно, на следующий день читаешь в "Figaro", в зале были такие-то великие люди, - а мы их и не видели!
- Я думаю, за другими столами показывали вас, - сказала депутату Жюльетт.
После ухода мужчин стало и совсем скучно. Муся все больше сожалела, что приняла приглашение американца. "Ничего интересного не видели и не увидим. А теперь ждать их по меньшей мере два часа, любуясь ее флиртом с этим противным мальчишкой!.. Нет, право, это невыносимо..." Ресторан пустел. Жюльетт предложила посидеть на террасе.
- Что ж, можно, - согласилась Муся, подавляя зевок теперь уж без всякого стеснения.
- Пожалуй, я выпила бы еще кофе.
- Нам туда и подадут... Вот что значит пить так много вина, - укоризненно сказала Жюльетт, которой алкоголь был противнее всяких лекарств.
- Вот вы и раскисли! - Муся, улыбаясь, вздохнула с видом грешницы.
- Qui a bu boira [Кто пил, тот и будет пить (франц.)], - лениво проговорила она.
Слова эти сказались как-то сами собой; после завтрака из пяти блюд, с двухчасовой застольной беседой, у нее умственный и словесный аппарат работали преимущественно по линии наименьшего сопротивления: что легче всего выговорится. На террасе лучше не стало. Жюльетт, тоже больше по инерции, продолжала доказывать, что Муся пьяна. Елена Федоровна находила, что так сидеть скучно: уж лучше погулять в парке, благо прекрасная погода.
- А вы, Мишель?
- Я тоже предпочел бы пройтись, - ответил молодой человек, переглянувшись с Еленой Федоровной. "Вот что... Сделайте одолжение!" - брезгливо подумала Муся.
- И отлично, - сухо сказала она. - Тогда разделимся: вы пойдете в парк (она не отказала себе в удовольствии: подчеркнула эти слова). А мы с Жюльетт еще немного посидим здесь. Уж очень печет солнце.
- Не соскучитесь? - спросила баронесса. - Смотрите, как мало осталось людей.
- Ничего, как-нибудь... Мы тоже пойдем потом в парк... А встретимся, как было с ними условлено, у автомобилей, после окончания церемонии.
- Отлично. Тогда пойдем, тореадор.
Елена Федоровна встала. Мишель весело кивнул головой дамам. "Совет да любовь", - сказала мысленно Муся, вдруг почувствовав зависть к этой женщине, которая так просто, легко, почти открыто делала то, о чем она, Муся, не всегда позволяла себе и думать.
- Если в парк, то гораздо ближе через двор, - с насмешкой посоветовала она им вдогонку. Они сделали вид, будто не расслышали. Муся встретилась взглядом с Жюльетт. Та засмеялась своим спокойным, не совсем приятным смехом.
- Вы очень не любите моего брата.
- Какой странный вопрос!
- Нет, я не обижусь. Я ведь тоже его не люблю.
- Я ничего не сказала. Но если вы позволите сказать правду, то...
- То вы его терпеть не можете! Вы преувеличиваете: он не стоит острых страстей. Кроме того, они все такие.
- Кто они? Товарищи вашего брата?
- Да, нынешние молодые люди... Мне они все чужие.
- Это из-за политики? Оттого, что они правые?
- Из-за всего. Они из грубой материи. Вот как солдатское сукно.
- А мы с вами? А я?
- Вы еще не сложились. Вы вся в будущем, - убежденно сказала Жюльетт. Муся засмеялась. - Это недурно! Мудрая девятнадцатилетняя Жюльетт!.. Забавнее всего то, что вы отчасти правы.
- Разумеется, я права... Разве вы живете по-настоящему? Но не стоит об этом говорить...
- Отчего же? Напротив, мне очень интересно, мудрая Жюльетт, - сказала притворно-весело Муся. Она все не находила верного тона в разговоре с этой молоденькой барышней. Говорить с ней, как когда-то с Сонечкой, тоном ласковой старшей сестры, явно не приходилось, хоть Муся нередко в этот тон впадала. Можно было, конечно, называть шутливо Жюльетт мудрой, но она и в самом деле была умна, - Муся это признавала с неприятным чувством. - Нет, скажите, мне очень, очень интересно.
- Что вам интересно? - спокойно спросила Жюльетт.
- То, что вы обо мне думаете. Почему я не живу, а прозябаю?
- Я этого, кажется, не говорила.
- Никаких "кажется"! Вы именно это сказали, и я жду объяснения. Но заранее говорю одно: если вы находите, что я должна посещать лекции в Сорбонне или войти в комитет защиты женского равноправия, то это мне совершенно не интересно.
- А отчего бы и нет?
- Оттого, что я не общественная деятельница. Но вы, конечно, имели в виду не это. Скажите, Жюльетт!..
- По какому же праву? Вы и умнее меня, и опытнее, и старше.
- Ах, ради Бога! Какие мы скромные!.. Кто же, по-вашему, вообще прозябает и кто живет?
- Прозябает тот, кто не любит.
Муся осеклась. Она не ожидала этого ответа.
- Кто никого не любит? А вы любите?
- Я хотела сказать, кто ничего не любит.
- Нет, мы не о Сорбонне и не о женском равноправии! Однако dazu gehoren Zwei [Для этого нужны двое (нем.)], как говорят немцы.
- Вот и надо бороться за свое счастье.
- Спасибо, я уже боролась! Но счастье оказалось средним! - сказала сгоряча Муся и сама ужаснулась, зачем говорит это. Жюльетт посмотрела на нее и покачала головой.
- Что вы хотите сказать?
- Решительно ничего.
- Неправда! - Муся инстинктом чувствовала, что они дошли до той степени ненужной откровенности, которая незаметно переходит в желание говорить неприятное.
- За что вы меня осуждаете?
- Я нисколько вас не осуждаю... Но мне непонятно, как можно жить одним тщеславием.
- Разве я очень тщеславна?
- Очень. И главное, все в одном направлении: поклонники и свет, свет и поклонники, да что я думаю, да что обо мне думают...
- Это совершенно неверно!
- Я очень рада, если я ошибаюсь... Притом, повторяю, я убеждена, что это у вас пройдет.
- Это совершенно неверно! И потом, послушайте, моя милая Жюльетт, уж если так, то сделаем поправку к вашему мудрому изречению. Я тоже всей душой желаю вам полюбить...
- Благодарю вас, но, право...
- Но только не нужно, чтобы предметом вашей любви оказался камень.
- Как камень?
- Не надо любить человека на двадцать лет старше вас и, вдобавок, сухого и черствого, всецело поглощенного умственной работой, думающего о вас столько же, сколько о... не знаю, о чем... Тут и бороться не за что!
Жюльетт вспыхнула.
- Я, право, думаю, что мы напрасно начали этот разговор!
Муся смотрела на нее задумчиво, почти с недоумением. Она сама не знала, о ком говорит: когда начинала фразу, имела в виду Серизье, но теперь думала о Брауне. "Да, в сущности у нас горе одно... Но мне легче... Бедная девочка..."
- Я, разумеется, не хотела вас обидеть...
- Ваши слова меня обидеть и не могли... - Жюльетт тотчас сдержалась. - Давайте переменим тему, - сказала она, улыбнувшись (Мусю тотчас снова раздражила ее улыбка: эта девчонка оставляла за собой инициативу и в размолвке, и в примирении). - Пойдем лучше погулять? Вы любите Версальский парк?
- Люблю, конечно. Но Трианонский сад больше.
- Ах, это очень старый спор: Версаль или Трианон, порядок или беспорядок в природе. Я предпочитаю Версаль, я во всем люблю порядок. Но мне здесь страшно, так здесь везде все насыщено историей. Помните: "Et troubler, du vain bruit de vos voix indiscretes, le souvenir des morts dans ses sombres retraites" ["И потревожить ненужным звуком нескромных ваших голосов воспоминание о мертвых в обители их мрачной" (франц.)], - продекламировала она с шутливой торжественностью, как обычно цитируют в разговоре стихи. - Это из Виктора Гюго, вы не помните?
- Не то, что не помню, а не знаю. Я отроду не читала стихов Виктора Гюго.
- Стыдитесь!
- Я и стыжусь. Но их никто не читал... Посмотрите, что такое происходит!..
К воротам гостиницы подъезжало несколько автомобилей. Из них выходили офицеры, полицейские, штатские люди официального вида. Господин, сидящий у другого окна террасы, вдруг поднялся со стула и побежал к воротам. За ним бросились другие. Полицейские строились цепью на тротуаре, по обеим сторонам от ворот. В гостиницу быстро прошли офицеры. По улице бежали люди с радостно-мрачными лицами. "Немцы!.. Немцы!" - слышалось в собиравшейся у ворот толпе. Муся ахнула.- Жюльетт, это немцев сейчас поведут! Немецких делегатов!..
- Да, правда! Ведь их поселили в этой гостинице!
Ворота открылись. Выбежал швейцар. С хмурым озабоченным видом прошли те же офицеры. За ними быстро вышли из ворот, нервно оглядываясь по сторонам, два смертельно бледных человека в сюртуках и цилиндрах. "Право, как затравленные звери!" - прошептала Муся. Полиция подалась назад, оттесняя толпу. Вдруг кто-то свистнул. Высокий человек в цилиндре растерянно посмотрел в его сторону. Свист оборвался. Настала мертвая тишина. Швейцар откинул дверцы автомобиля. Высокий человек так же растерянно повернулся к своему товарищу, привычным движением предлагая ему сесть первым, затем, точно опомнившись, поспешно сел. По улице рассыпались сыщики. Автомобили понеслись к Версальскому дворцу.
- Oui, quelle beaute, се parc [Да, какая красота этот парк (франц.)], - говорила томно Елена Федоровна. - Michel, vous aimez la nature? Moi, j'aime si la nature! [Мишель, вы любите природу? А я, я так люблю природу! (ломанный франц.)]
Она говорила ему "вы": это было очень по-французски, но настоящей радости "вы" ей не доставляло. Мишель нравился баронессе все больше. В гостиницу он вошел с уверенным видом, как будто сто раз водил туда дам из общества, а печенье и портвейн заказал таким тоном, точно у него были миллионы. Между тем Елена Федоровна знала, что едва ли у Мишеля сейчас наберется сто франков. Все шло отлично и потом: она любила очень молодых людей, но с тем, чтобы они были "настоящими мужчинами".
Но Мишелю теперь в парке было с ней очень скучно. Он смотрел на баронессу Стериан с ласковой насмешкой, чувствуя свое сердце неуязвимым. Все женщины - это была шестнадцатая по счету (он вел точный счет) - наивно думали, что занимают важное место в его жизни. Он их не разуверял. Лучше всего было просто с ними не разговаривать или нести совершенную чушь: им вдобавок такой прием внушал большое уважение. Но все это была очевидная ерунда, раздутая поэтами и романистами. Настоящее было в том, что сейчас происходило во дворце, - в который его не пустили даже на места для зрителей! "Ничего, мое время придет!.." Мишель весь день находился в раздраженном состоянии. Он и сам не мог бы сказать, что его раздражало: миллионы Блэквуда, убеждения Серизье, или власть, принадлежавшая не ему, а тем людям во дворце...
- Oui, parfaitement, la vraie beaute est eternelle [Да, совершенно верно, подлинная красота вечна (франц.)], - лениво повторил он ее слова, чуть поправив слог.
Она погрозила ему пальцем.
&nb