Главная » Книги

Алданов Марк Александрович - Истоки, Страница 14

Алданов Марк Александрович - Истоки


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18

не рассуждал), что подозрительно даже слово "Дюммлерша", точно он хотел сделать серьезное несерьезным. "Разумеется, я никогда не брошу Катю, это было бы подлостью. Катя - существующий факт. Но эта?" Он опять попробовал то, что называл "ключом цинизма": "У Дюммлерши ко мне повышенный интерес. Это связано с ее бальзаковским возрастом, с ее одиночеством, с болезнью ее мужа, с сознанием, что ее "жизнь кончается", как она сама же мне сказала - и тотчас пожалела, что сказала... Но если б у меня была голова на плечах, то я держался бы от нее подальше: так все это может оказаться тяжело, сложно и даже гадко... Как жаль, что у меня нет головы на плечах!"
  
  
  Телефонный сеанс происходил в двух комнатах, из которых одна выходила на Вильгельмштрассе, а другая на Цитенплатц. В переполненной людьми гостиной, на высоком табурете стояло сложное, напоминавшее пресс, сооружение, с катушками, винтами, проволокой. Молодой доцент, руководивший сеансом, подливал из бутылочки жидкость в какую-то чашку. В гостиной были рядами расставлены стулья. Во втором ряду Мамонтов увидел Софью Яковлевну все с той же немецкой дамой. Николай Сергеевич сел в другом конце комнаты: венгерский журналист издали показывал на свободный стул рядом с ним. Доцент попросил всех занять места.
  В гостиную поспешно вошел управляющий "Кайзергофа" и что-то сказал вполголоса доценту. По комнате пробежал взволнованный гул: "Английская делегация! Лорд Биконсфильд!" В дверях показались люди в мундирах. Первый из них был Дизраэли, которого Николай Сергеевич уже видел утром в холле гостиницы. Лорд Биконсфильд с порога быстро взглянул на зал и с ласковой улыбкой подошел к эстраде. За ним, переваливаясь, вошел грузный человек с большой бородой, похожий наружностью на русского профессора или земского деятеля. Лицо его решительно ничего не выражало. Венгерский журналист прошептал, что это Боб: министр иностранных дел, маркиз Солсбери.
  - Почему они оба так нарядились?
  - Кажется, они были у кронпринца. Нравится вам Диззи?
  Николай Сергеевич всматривался в лицо Биконсфильда, который интересовал его еще больше, чем Бисмарк. "Премьер и романист, какое необыкновенное сочетание! Он не похож ни на премьера, ни на романиста". В наружности Дизраэли не было почти ничего семитического, но на англичанина он тоже не походил. "Пока Солсбери сделает одно движение, он сделает пять, в этом, должно быть, его сила в их медленно думающей стране. Что-то в нем есть актерское..." Лицо у Биконсфильда было очень умное, чуть насмешливое и скорее привлекательное. Управляющий представил ему доцента. Первый министр и в него стрельнул взглядом, крепко пожимая ему руку. "Романы его плохие, но человек он, разумеется, необыкновенный..."
  - Он всегда весело улыбается, - говорил венгр. - Между тем, поверьте, ему совсем не весело. Если б вы знали, сколько у него врагов! Он говорит, что любит бывать на похоронах: "всегда приятно, - по крайней мере от одного освободился навсегда..." Я убежден, что Диззи в мыслях не имеет воевать с Россией. Он отлично знает, что Англия совершенно не готова к войне. Когда Англия бывает готова к войне? И в случае неудачной войны Гладстон немедленно свернет ему шею. Между тем Виктория истерически требует победы, а он сам же ее приучил вмешиваться в государственные дела. Ему надо, не доводя до войны, запугать Горчакова, угодить Виктории, удовлетворить партию, которая все-таки на него смотрит как на странное экзотическое явление, хотя и очень полезное. Я уверен, он не спит ночами, думая обо всем этом. А посмотрите на его улыбку! - Дизраэли сел слева от эстрады в принесенное ему кресло, вставил в левый глаз монокль и осматривал зал. Мамонтову показалось, что взгляд первого министра остановился на Софье Яковлевне. "Конечно, она здесь лучше всех!" - с гордостью подумал Николай Сергеевич. - Я его знал еще в ту пору, когда он приводил в бешенство англичан своими зелеными брюками и бархатными жилетами в цветочках. Но это давно кончено, он больше не изображает ни Байрона, ни Бруммеля. [Джордж Бруммель (1778-1840) - король английской моды.]
  - Да, глаза у него совсем не веселые, - сказал Николай Сергеевич. "На том маскараде, если я пойду, тоже буду так сидеть в кресле, опираясь на шпагу, улыбаясь снисходительной, насмешливой и грустной улыбкой". - На вид он старый, талантливый и знаменитый актер.
  - Смотрите, Боб нюхает жидкость в бутылочке. Он говорит, что настоящее его ремесло химия и что министр иностранных дел он по ошибке. А этого вы знаете? - спросил венгр, показывая глазами на молодого, красивого человека, севшего рядом с Солсбери. Он не носил мундира и был одет очень хорошо и своеобразно. "Я не знал, что в Англии концы галстуха засовывают под двойной воротник. Надо запомнить", - подумал Мамонтов. - Это Артур Бальфур, секретарь и племянник Боба. Диззи его очень высоко ставит. Мне в Лондоне говорили, что после Диззи будет Боб, а после Боба его племянник. Так что вы видите сразу трех премьеров. Вот, кажется, начинают... Доцент сказал вступительное слово об изобретении Белла. Николай Сергеевич плохо слышал, занятый наблюдениями. "В профиль она гораздо лучше, чем en face", - подумал он и поспешно отвел глаза: Софья Яковлевна быстро, точно украдкой, на него взглянула и тоже тотчас отвернулась, улыбаясь своей соседке еще веселее, чем раньше. Мамонтов с восторгом заметил, что румянец на ее лице проступил сильнее. "...И тому, что, быть может, вам представляется забавной игрушкой для развлеченья, предстоит немалое будущее. В этом нет ничего невозможного!" - сказал доцент. "Да, да, предстоит немалое будущее... Ничего, ничего нет невозможного!" - почти бессознательно, восторженно повторил Николай Сергеевич.
  В комнате раздались аплодисменты. Доцент попросил добровольцев из публики выйти во вторую снятую для сеанса гостиную и там произнести несколько слов перед публикой, как укажет его товарищ. "Слова будут слышны здесь, несмотря на большое расстояние". Он говорил как фокусник на ярмарке, заверяющий зрителей в том, что никакого обмана не будет.
  - Можно говорить все что угодно? Обыкновенным голосом? - недоверчиво спросил кто-то.
  - Все что вам угодно. Прошу только говорить громко и отчетливо. Кто еще желает? Разумеется, выходящие потом вернутся сюда. Мы будем говорить из обеих зал, - добавил доцент, понимавший, что каждый предпочтет остаться в этой комнате. Несколько человек все же вышло. Доцент, наклонив сначала спину, затем голову, спросил по-английски Дизраэли:
  - Не угодно ли будет вашему превосходительству послушать?
  Биконсфильд, улыбаясь, взял трубку. Он не был на недавнем сеансе у королевы Виктории, на котором сам Белл показывал свое изобретение. "Да, замечательный актер!" - думал Мамонтов, с сочувственным любопытством вглядываясь в его лицо. "И улыбка актерская, и трубку взял по-актерски, и в каждом движении сказывается артист".
  - Marvellous! Simply marvellous! [Потрясающе! Просто потрясающе! (англ.)] - сказал первый министр и передал трубку соседу. Маркиз Солсбери, все время сидевший неподвижно с хмурым видом, послушал и ничего не сказал.
  - Я думаю, этому архиконсерватору неприятно все новое, - сказал венгр. - Вдруг из-за этого телефона Англия как-нибудь непредвиденным образом пойдет к собакам? Он вроде того французского канцлера, который при старом строе, как живое воплощенье традиций, один имел право не носить траура после кончины короля, чтобы было живое доказательство: в мире ничего не меняется, уже есть, слава Богу, другой король... А его племянник имеет такой вид, точно ему все безумно надоело: и Боб, и Диззи, и Конгресс, и телефон, и он ни во что это не верит: может быть, телефон, а может быть чревовещатель, и не все ли равно?
  Доцент попросил лорда Биконсфильда сказать по телефону несколько слов. По комнате пробежал радостный гул. Дизраэли слегка развел руками, не без труда поднялся и подошел к рупору.
  - Надо придумать что-нибудь очень глубокое, - весело сказал он, оглянувшись на лорда Солсбери, который ничего не ответил: все так же грузно сидел в кресле без улыбки. Доцент, наклонившись над рупором, радостно прокричал, что сейчас скажет несколько слов его превосходительство, первый министр Англии, граф Биконсфильд. Дизраэли придвинулся к трубке, на мгновение закрыл глаза, точно обдумывая свое слово, и сказал нараспев:
  
  Can you tell me what I think?
  Yes, I khow your thought is drink.
  [Знаете ли вы, что происходит со мною?
  Да, я знаю: вы думаете про спиртное (англ.)]
  
  Смех послышался не сразу. Сначала надо было понять, что это шутка, потом оценить ее. Некоторые слушатели поняли очень скоро, другие после первого объяснения, третьи - после повторного. Бурный хохот перенесся в запруженный теперь людьми коридор. Там хохотали на веру.
  
  
  
  III
  
  Журналисты молчаливо признавались на Конгрессе общими врагами, которых, однако, надо было щадить. Допускали их только в вестибюль канцлерского дворца. Поэтому наиболее известные и наиболее гордые из репортеров во дворец не явились. Николай Сергеевич пришел в двенадцать часов, после раннего завтрака. Ждать в вестибюле было очень скучно. Он вышел на Вильгельм-штрассе, выпил, зевая, за углом стакан пива, погулял на Унтер-ден-Линден, посмотрел на дом, откуда Карл Нобилинг выстрелил в престарелого императора - дом был как дом, - и вернулся, раздражив проверявшего билеты чиновника: журналисты должны были сидеть в вестибюле, а не выходить на прогулку. Венгерский корреспондент, оторвавшись от блокнота, сообщил Мамонтову последние новости: "Князь с утра свиреп как зверь. Только что выпил залпом бутылку портвейна!" - Для Бисмарка у него не было уменьшительного имени. В час дня в вестибюль спустился Весьма осведомленный источник. Так назывался у журналистов старый чиновник, который давал им неофициальные сообщения о важных событиях, почему-либо казавшихся Бисмарку желательными. Эти сообщения помещались в газетах без ссылки на правительство. Было еще другое, несколько менее важное лицо: Источник, заслуживающий доверия. Оно отличалось от предыдущего тем, что доля правды в его сообщениях была меньше. По мнению опытных журналистов, в сообщениях "Весьма осведомленного источника" бывало не более двадцати пяти процентов вранья, тогда как "Источник, заслуживающий доверия", мог себе позволить и пятьдесят. Старый чиновник любезно пригласил репортеров осмотреть зал заседаний. Все, переговариваясь вполголоса, пошли за ним вверх по лестнице.
  Посредине огромной комнаты на ковре стоял покрытый коричневым сукном стол покоем, с круглыми чернильницами, перьями, карандашами, бумагой, ножиками у каждого кресла. Был еще другой, прямой стол поменьше, с картами, папками и брошюрами. Весьма осведомленный источник остановился у основания покоя, спиной к завешенным портьерами окнам, и показал на третье кресло справа.
  - Вышла маленькая неприятность... Маленькое неудобство, - поправился он: неприятностей здесь не бывало. - Тут можно поставить только шесть кресел, четное число. Поэтому кресло председателя стоит не посередине... Князь велел поставить его третьим справа, потому что у него душа лежит ближе к правой стороне, - смеясь, сказал Весьма осведомленный источник, решивший, что можно поделиться с журналистами столь невинной шуткой. Она была встречена почтительным смехом и почти всеми занесена в записные книжки. Венгерский корреспондент набросал на блокноте план залы заседаний. Старый чиновник поглядывал на него с неудовольствием, точно это была военная тайна.
  Затем журналистам был показан буфет. Там распоряжался секретарь Конгресса фон Радовиц. Вид у него был озабоченный: как и Бисмарк, он понимал значение буфета для успеха международных совещаний. Радовиц улыбнулся журналистам приветливо, хотя тоже несколько беспокойно, как будто они могли что-то испортить или испачкать в радзивилловских гостиных. Хорошее настроение печати имело некоторое значение для успеха, но на это было жалко тратить шампанское. Репортеры спустились по лестнице, обмениваясь кислыми шутками относительно буфета.
  К двум часам лакеи, презрительно поглядывавшие на журналистов, выстроились. В вестибюль торопливо вошел Радовиц. Делегаты стали появляться почти одновременно, как "воины" или "поселяне" перед танцами в большой оперной сцене. К парадным дверям одна за другой подъезжали коляски. Во дворец входили люди в раззолоченных мундирах. Венгр называл Мамонтову членов Конгресса, отмечая в блокноте порядок их появления.
  - Граф Корти, представитель Италии... Два часа одна минута, - вполголоса говорил он Николаю Сергеевичу. - Он похож на японца, правда?.. Русские, конечно, опоздают: это ваша национальная черта... Кроме того, Горчаков лучше умрет, чем приедет раньше Диззи... Вот и несчастные турки. Заметьте, оба - инородцы. Этот - Каратеодори, грек турецкой службы. Абдул-Гамид понимает, что условия Конгресса будут для Турции невеселые, и потому нарочно прислал христианина, чтобы ему можно было потом отрубить голову. Отрубить голову мусульманину все-таки грех. А это Мухаммед-Али. Слышали? Он немецкий дезертир, бежавший из Германии в Турцию из-за каких-то темных дел, принявший там ислам и выслужившийся лучше не спрашивать как. Константинопольские вельможи серьезно думали, что угодят Бисмарку, прислав делегатом немца! Между тем, князю противно нэ него смотреть... Вот и мои! - радостно прошептал венгр, почтительно кланяясь входившему офицеру в белом с красным мундире, похожем на русский лейб-гусарский. Этот офицер, граф Андраши, с помятым, надменным, как будто подкрашенным лицом и с вьющимися кудрями, еле ответил на поклон, пожал руку приятно улыбавшемуся Ра-довицу и направился к лестнице. За ним шли другие венгры, в бархатных доломанах, в ментиках, с цепями, в шляпах с орлиными перьями. Австро-венгерская делегация была самой картинной из всех. - Тридцать лет тому назад Франц-Иосиф собирался повесить этого самого Андраши как опасного революционера, - сказал венгр. "Удивительно, что он говорит "Франц-Иосиф", а не "Францль", например, и не "Иоська", - подумал Мамонтов. В вестибюле появился Дизраэли. "Вошел превосходно. Верно, так Каратыгин появлялся на сцене в роли Велизария!.. Собственно, теперь можно идти домой, что ж так стоять без конца. Выпью холодного лимонада и лягу спать, устал. Дома и читать нечего. Можно было бы поработать? Нет, лягу спать. Катя верно тоже спит... Или болтает с Алексеем Ивановичем? Должно быть, очень уютно они живут..." Он в первый раз пожалел, что не поехал с Катей на море.
  - Это ваш: граф Шувалов... Семь минут третьего... Он один из самых красивых бояр, каких я когда-либо встречал, - сказал венгр, щеголяя своим знанием России. - Вы бы мне потом рассказали о нем что-нибудь пикантное. Из его интимной жизни, но такое, чтобы можно было напечатать. У нас это очень любят. Я мало его знаю, даже почти незнаком... Ах, какая колясочка! Я купил бы этих лошадок, если б были деньги... Ну да, это Горчаков. Я говорил вам, что он приедет позже всех... Это еще что такое? Я забыл: ведь он не может подняться.
  Лакеи помогли восьмидесятилетнему князю сесть в кресло и понесли его вверх по лестнице. Горчаков с опущенной трясущейся головой, проплывая перед зеркалом, поправил прядь желто-седых волос и что-то сердито пробормотал по-французски. "Может быть, вспоминает царскосельское время, как он бегал взапуски с Пушкиным... Нет, нехорошо жить так долго!" - подумал Мамонтов.
  - Я думаю, мы можем теперь идти домой, - сказал он.
  - Да, нам сюда шампанского не пришлют, - ответил венгерский журналист и положил блокнот в карман. - Я угощу вас не шампанским, но холодным пивом. Вы столько раз за меня платили, сегодня моя очередь.
  В два часа Бисмарк в черном генеральском мундире, головой возвышаясь над сопровождавшими его людьми, вышел из своих комнат. Он молча осмотрел зал заседаний и буфет. Радовиц робко о чем-то докладывал, опасаясь вспышки гнева: он тоже слышал, что князь много выпил с утра и очень дурно настроен. Бисмарк заезжал с визитом ко всем делегатам, и все оказались дома. Это его разозлило: у людей могло бы хватить ума, - не отнимать у него времени. Ему были противны почти все члены Конгресса, кроме Шувалова, Дизраэли и Корти. Но в самом деле князю особенно было гадко здороваться с Мохаммедом-Али. Другие делегаты этого чувства не поняли бы. У Биконсфидьда, как у романиста, над всем преобладало любопытство; он с большим интересом познакомился бы с самим Калигулой. Маркиз Солсбери был забронирован британскими дипломатическими традициями, сознанием, что он маркиз Солсбери, и глубоким убеждением в том, что все его поступки определяются интересами Англии: да он и вообще о подобных вещах не думал, - мало ли кому надо пожимать руку?
  - Шампанское французское? - сердито спросил Бисмарк, прерывая соображения Радовица о вероятном ходе первого заседания.
  - Клико, как ваше сиятельство изволили приказать, - ответил Радовиц. Он взглянул на часы: надо было идти вниз. Канцлер направился в зал заседаний. Источник, заслуживающий доверия, выплыл иноходью из боковой двери и вполголоса доложил князю что-то по делу, касавшемуся фарфорового завода. Дело было очень спешное, канцлер велел о нем напомнить до начала заседания. Испуганно снизу вверх на него глядя, Источник, заслуживающий доверия, вдруг запнулся и обомлел.
  - Что? Скажите ему, что я их оттуда вышвырну к черту со всем их фарфоровым...! - закричал на весь зал Бисмарк. В ту же секунду на его лице появилась любезная приветливая улыбка. Протянув вперед обе руки, он пошел навстречу графу Корти.
  
  
  
  
  
  ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
  
  I
  
  
  Рассыльный принес коробку от костюмера. Николай Сергеевич не нашел у себя в кармане мелочи и дал на чай полталера. Изумленный рассыльный поблагодарил и торопливо ушел, опасаясь, что сумасшедший иностранец спохватится и потребует сдачи. "Глупо... Глупо все, что я в последнее время делаю! А потом удивляюсь, что так много уходит денег", - сердито подумал Мамонтов. Мысли о том, что его состояние тает с необыкновенной быстротой, были еще не самые неприятные из его мыслей, но они отнимали много времени. Он находил, что думает о деньгах и производит подсчеты слишком часто. "Это портит характер, если есть еще чему портиться. Вдобавок, от подсчетов денежные дела не поправляются".
  Николай Сергеевич перенес коробку на свой маленький стол, принялся развязывать шнурки и потянул не за тот конец. Образовался узел. Где-то были ножницы. Он стал разыскивать под бумагами, папками, книгами. Попадались перья, карандаши, пепельница, песочница, - ножниц не было. Книги с грохотом повалились на пол, листы стали разлетаться. У него от раздраженья затряслись руки. Он разорвал шнурок, на пальцах остался след, стенки коробки вдавились. Ножницы тотчас нашлись: они были за лампой, на видном месте.
  В коробке лежали шпаги, длинные красные чулки, красная шляпа, под ними красный кафтан. "Некрасивое слово "кафтан", что-то с ним связывается широкое, приземистое. И еще что-то касающееся табака, что бы такое?.. "При шпаге я, и шляпа с пером..." Мефистофельские штаны непременно на мне лопнут, что тогда?" Он надел шляпу и подошел к зеркалу в золоченой раме, новенькому как все в этой гостинице. Николаю Сергеевичу стало и смешно, и совестно. "Пошел четвертый десяток, мысли одна хуже и мрачнее другой, но сколько еще осталось глупой, чисто-телячьей жизнерадостности! Правда, гораздо меньше, чем было прежде... Как же пройти по вестибюлю гостиницы, если из-под пальто будут торчать красные чулки? Меня примут за сумасшедшего и будут совершенно правы. Уж лучше было выбрать костюм Валленштейна или маркиза Позы. У этого "гофлиферанта" [придворный поставщик (нем.)] был весь шиллеровский гардероб... Да, Герцен так восхищался Шиллером и уж ему-то это никак не идет: в герценовский "идеализм" я поверю только тогда, когда поверю в свой собственный. Его "идеалистические" страницы производят такое впечатление, будто тут по ошибке пропущены кавычки или будто ему под идеалистическим соусом почему-то удобнее высмеять еще кого-либо из добрых знакомых, особенно из бедных эмигрантов. Так он и "благословлял" Шиллера... Где это я читал, что Шиллер был лицом и фигурой необыкновенно похож на верблюда?"
  У Мамонтова был тяжелый день, - день тех мыслей, которые он называл удобными. Обычно это бывало при неудачах. Жизнь его не налаживалась, работа шла нехорошо, дело с Софьей Яковлевной не подвигалось. "Собственно и дела никакого нет... Да, объясняй жизнь и действия людей в худшую сторону, - объясняется если не все, то по крайней мере девяносто процентов. А будешь объяснять иначе, не объяснишь почти ничего..." Он приписывал свои новые настроения зрелищу Берлинского конгресса, постоянному общению с журналистами и особенно "атмосфере Кайзергофа". Николай Сергеевич на каждом новом месте пытался уловить то, что называл атмосферой. В этой огромной роскошной гостинице никто никого не знал и никто никем не интересовался, незнакомые люди, садясь рядом в кофейне или в салоне, вежливо говорили "Mahlzeit" или "Tn'Abend" ["Добрый день" или "Добрый вечер" (нем.)], охотно помогали друг другу зажечь сигару, пили хорошие ликеры, слушали прекрасную музыку, иногда обменивались соображениями о погоде, о наружности проходивших дам, о "Тристане" или о князе Бисмарке. Что-то еще добавляло обилие иностранцев, слышавшаяся везде французская и английская речь, даже уходившая медленно вверх подъемная машина, в которую еще не без опаски входили иные из вновь прибывших гостей. Здесь стыдно было только одно: не иметь денег. Николаю Сергеевичу казалось, что каждому из живущих в "Кайзергофе" людей было бы неприятно оказаться в обществе нуждающегося человека, - никак не потому, что перед ним было бы совестно (такое чувство он иногда замечал у богатых русских), а именно неприятно, как человеку высокой касты в Индии мучительно находиться поблизости от париев. Атмосфера "Кайзергофа" говорила, что жизнь во всех отношениях прекрасна, что здесь для каждого будет сделано решительно все, что нужно только каждую неделю или за полчаса до отъезда платить по счету, который подавался на тарелочке почтительным человеком в новеньком мундире с натертыми до блеска пуговицами, - "столько приятного за одну неприятную минуту". Порою Николай Сергеевич, преодолевая смущение, отвечал атмосфере "Кайзергофа", что через год-другой ему, вероятно, будет нечем платить по этим беленьким бумажкам с красивой печатью и с росчерком. Но это было возражение изнутри. - "Разумеется, это ваше дело, сударь, - учтиво говорила атмосфера, - но вы как-нибудь устройтесь, достаньте, а мы всегда будем вам чрезвычайно рады". Иногда же Николай Сергеевич возражал атмосфере извне: - "Все это, конечно, так, но вот в Париже, лет семь тому назад, в пору Коммуны люди ели крыс, даже в "Гранд-Отеле". - "Ах, в "Гранд-Отеле" едва ли ели крыс, едва ли", - недоверчиво вставляла атмосфера "Кайзергофа". - "Теперь только что кончилась другая кровавая война..." - "Да ведь Бог знает где, на каких-то Балканах!" - "В России начинается кровавая революция". - "Неужели? Как это неприятно! Но не у нас... Да что же хваленая русская полиция унд ди Козакен? Мы очень, очень надеемся, что и в России ничего такого не будет..."
  "Будет, ох, будет, - и теперь подумал Николай Сергеевич. - Не может быть, чтобы те еще долго все это терпели, когда их в тысячу раз больше, чем этих кайзергофских..." И сразу он почувствовал, что именно здесь, а не в мыслях о Кате, о Софье Яковлевне, о предстоящем разорении, было самое важное, даже самое тревожное. "В России начинается кровавая революция, которая, быть может, распространится на весь мир. И не может быть ничего глупее и постыднее, чем заниматься вздором, писать картинки, ездить по балам в такое страшное и ответственное время... Но опять-таки что здесь "объективная правда", и что субъективное вранье любующегося собой - без всякого основания - человека? Собственно... Меня губит слово "собственно"... Собственно, всякое время в истории было страшное и ответственное, и верно ни в какое время никакие ужасы, происходившие на расстоянии пятисот верст, никому не мешали веселиться, дурачиться, жить так, точно нигде ничего не происходит..." Где-то часы пробили пять. Николай Сергеевич никак не мог выяснить, где именно находятся эти часы, в бессонные ночи нагонявшие на него тоску. Он жил в Берлине уже несколько недель, из них почти месяц жил один: Катя была на море. Она поставила себе целью потерять десять фунтов в весе. Алексей Иванович прямо ей заявил: либо похудеть, либо бросить цирк. Об измене цирку Катя не хотела слышать. По ее требованию, Николай Сергеевич вел переговоры с труппами Ренца и Саломонского. Впрочем, он надеялся, что из дела ничего не выйдет. Кроме выстрела, Катя ничего не знала. После первой недели в Герингсдорфе от нее пришло восторженное письмо: потеряла три фунта. Затем восторг у нее ослабел. Вторая неделя дала фунт, - Катя объясняла это происками рыжей ведьмы, хозяйки пансиона, которая кормила их не тем, чем следует (на полях была приписка Рыжкова: "все неправда, она жрет пирожные, хоть бы вы повлияли, Николай Сергеевич!").
  В конце июня Николай Сергеевич навестил их в Герингсдорфе, не предупредив о своем приезде. С вокзала он отправился в пансион, оставил там, к неудовольствию хозяйки, свой чемодан и пошел на берег их разыскивать. Еще издали он услышал восторженный звонкий смех Кати. "Прежде этот смех, как говорится, сводил меня с ума... Нет, я и теперь люблю его, он меня раздражает только, когда я и без того раздражен", - подумал Николай Сергеевич, тут же себя выругавший: место и время были неподходящие для самоанализа. Катя издали его увидела. В первую секунду она остолбенела. Потом начались восторженный визг, хохот, вопросы, заботы, негодованье, - он вечером хотел уехать. Катя потребовала, чтобы он тут же раздобыл костюм и пошел с ней купаться. "Да я сам об этом мечтал всю дорогу!" - сказал весело Мамонтов, глядя на нее и держа ее обеими руками за руки. Он не видел ее в купальном костюме.
  - ...Они дают напрокат, и всего за ихний четвертак... И чистый костюм, совсем не противно. Я тоже в первый день взяла напрокат, мы тут встретили одного русского, старичка, и он для меня купил этот. Правда, очень красивый? Ах, как жаль, что здесь нельзя целоваться!.. Мы прямо отсюда пойдем домой... Ты знаешь, мы теперь не завтракаем, а рано пьем чай! Я чтоб похудеть, а Алешенька за компанию. Сами чай варим, покупаем ветчину, колбасу, яйца. Ветчина здесь чудная! Хотя у нас лучше, если от Елисеева... Иногда я и варенье ем, но редко и немного, боюсь Алешеньки. Нет, ты не смеешь сегодня уезжать, это просто безобразие, я тебя не отпущу! - говорила она после купанья. - Просто возьму и не отпущу!
  - Катенька, что делать, этот конгресс. Завтра очень важное заседание, я и то едва мог уехать.
  - Проклятый конгресс! Но как же было с рыжей ведьмой? Ты ей все сказал?
  - То есть, что я должен был сказать? Какое "все"?.. Догадалась ли? Может быть, и догадалась, не знаю. Я просил поставить мой чемодан у Алексея Ивановича. Его комната далеко от твоей?
  - На другом конце коридора! - радостным шепотом сообщила Катя. - Ты знаешь, у него позавчера опять был припадок сумасшествия!
  - Что?.. Ах, да, - вспомнил Николай Сергеевич. Ему было известно, что раза два в год солидный, рассудительный, ласковый Алексей Иванович жестоко обижался, без понятной причины, из-за какого-либо пустяка, на самых близких ему людей, - при жизни Карло обычно на него. В этих случаях Рыжков дрожащим голосом, но стараясь быть совершенно спокойным, объявлял, что навсегда покидает их семью, и начинал чрезвычайно деловито обсуждать денежную сторону разрыва. Никаких договоров у них никогда не было. Алексей Иванович "принимал на себя всю вину", требовал, чтобы весь материальный ущерб был отнесен на его долю, и даже предлагал "заплатить неустойку". Карло слушал его хладнокровно, не спорил, не возражал, соглашался и на возмещение ущерба, и на неустойку, и на все, что угодно, зная, что к вечеру сумасшедший русский успокоится. Договорившись обо всем, Алексей Иванович уходил к себе, начинал укладывать вещи и плакал от горя и обиды. Затем к нему приходила Катя и шепотом сообщала, что Карло "вне себя", что она за него очень боится: "Еще может покончить самоубийством!" - говорила Катя, широко раскрыв глаза. Касалась она происшествия и по существу и доказывала Рыжкову, что никто его не обижал, а, напротив, он сам жестоко обидел их обоих. Еще немного позднее появлялся Карло и происходило взаимное объяснение в любви. Эти периодические происшествия Катя и называла припадками сумасшествия Алексея Ивановича. Николай Сергеевич, сам их несколько раз наблюдавший, говорил, что тут "общечеловеческая физиологическая потребность обижаться". На Катю Алексей Иванович обижался реже. В таких случаях примирителем бывал Мамонтов. Теперь они, очевидно, помирились и без него.
  - Да, да, был припадок и очень долгий! Можешь себе представить, он к рыжей ведьме пошел и начал ей знаками объяснять, что уезжает! Хорошо, что она не понимает ни одного слова. Что ж ты думаешь, он позвал старичка для перевода! Но тот до вечера не мог прийти, а мы до того помирились. Такого припадка у Алешеньки не было с Нью-Йорка! - испуганно говорила Катя, совершенно как о падучей болезни.
  - Из-за чего же это вышло?
  - Из-за того, что я его не послушалась и купила себе сладкий пирог... Один раз и совсем маленький! А кроме того, из-за тебя! - сказала она и опять залилась смехом. - Он требует, чтобы я уговорила тебя жениться на мне! Такой глупый!.. Ты не озяб? Сегодня вода холодная, вчера был первый холодный день, а то просто рай земной. Просто возвращаться жаль!
  - Катенька, да сиди здесь сколько захочешь! Ведь ты говоришь, что тебе надо похудеть.
  - А разве я не похудела? - возмущенно спросила она. - Вот ты увидишь!
  К чаю они вышли в четвертом часу. Алексей Иванович, раскладывавший пасьянс, как будто и не заметил их отсутствия. "Кажется, к вечеру будет дождь, - сказал он (всегда верно угадывал, какая будет погода), - садитесь, Николай Сергеевич, гостем будете". В последнее время Мамонтову бывало с ним неловко, хотя он был так же благодушен, как прежде. Алексей Иванович несколько сдал после несчастья с Карло. У него появились морщины. Он усиленно тренировался в своем деле. - "Надо, надо работать, Катенька! - бодро говорил он, - чтобы нам с тобой не остаться без куска хлеба". - "Что вы, что вы, Алешенька, я вас всю жизнь буду кормить, а вы только живите до ста лет", - отвечала Катя взволнованно. - "Ты прокормишь! - говорил он, смеясь уже почти по-стариковски, - за тобой не пропадешь". Речь и манеры у Алексея Ивановича становились все более степенными. Ничего умного или интересного он не говорил, но Мамонтову иногда бывало приятно его слушать. Что-то необыкновенно успокоительное всегда было в его рассудительных словах. Николай Сергеевич не знал (все забывал спросить), откуда родом Рыжков; ему почему-то казалось, что верно Алексей Иванович родился где-нибудь в Костромской Ипатьевской слободе или в какой-либо избе рыбака на берегу Камы.
  Через полчаса все было сказано о цирке, о погоде, о море, о герингсдорфских ресторанах и о худении Кати. Николай Сергеевич даже заговорил о политических событиях. Больше от скуки он стал развивать свои республиканские взгляды. Катя его не слушала. Алексей Иванович слушал, разинув рот, и смотрел на Мамонтова так, как, вероятно, инка Орехон смотрел на Пизарро, когда тот ему объявил, что приехал из неведомой страны и намерен обратить их в свою веру.
  - Да как же можно без царя, Николай Сергеевич?
  - Вы видели, как. Живут же в Америке люди без царя и лучше живут, чем мы.
  - Так то в Америке!
  - У нас еда гораздо лучше, чем в Америке, - сказала Катя, украдкой добавляя себе варенья (Алексей Иванович смотрел на Мамонтова). Из-за худения у нее мысли были особенно заняты едой. - У них даже нет селянки на сковороде! Я больше всего люблю селянку на сковороде... Нет, поросенка с хреном и со сметаной, пожалуй, не меньше люблю. А больше всего на свете гурьевскую кашу... Да, больше всего на свете! - подтвердила она, немного подумав. - И ничего этого у них нет, а еще говорят, будто они все выдумали! И никакой обезьяны немец тоже не выдумал. У них только колбаса хорошая, это правда. Да еще мне нравится, что они к мясу подают компот, а больше, ей-Богу, ничего здесь нет.
  - Да чего же и требовалось от Селедочной Деревни? - сказал Алексей Иванович, которому русский знакомый перевел слово "Герингсдорф". Мамонтов перестал говорить о политике. Он недолюбливал то, что называл елисеевскими разговорами русских за границей; но от Алексея Ивановича и при этих разговорах, как всегда, веяло приятной успокоительной скукой. "Может быть, и им со мной скучновато", - подумал Мамонтов.
  После второго купанья в море и ужина, он простился с ними на вокзале, - они с Катей давно целовались при Алексее Ивановиче, который, впрочем, отворачивался. Проделаны были все формальности вплоть до маханья платочками и шапочками после отхода поезда. Отойдя от окна вагона, Мамонтов вздохнул. Ему бывало скучно разговаривать с Катей и грустно с ней расставаться. Вдобавок, действительно, пошел дождь. "Будут, бедные, весь вечер сидеть на балконе у "рыжей ведьмы". Впрочем, они, когда вдвоем, наверное, не скучают", - успокоил себя он и не без удовольствия подумал о возвращении к свободной холостой жизни.
  В Берлине он проводил время недурно. Журналистам по-прежнему было нечего делать на Конгрессе: их приглашали только на некоторые торжественные приемы. Николай Сергеевич успел написать несколько статей о Германии для петербургской газеты. Он писал их подозрительно легко: обзавелся даже полосками бумаги, на которых число букв соответствовало газетной строке; такими полосками пользовались в редакции, в которой он побывал в последний свой приезд в Петербург. Теперь Мамонтов работал над серьезной статьей, предназначавшейся для журнала. Она называлась "Князь Бисмарк и граф Биконсфильд, опыт сравнительной характеристики". Продолжал он заниматься живописью, - но не слишком себя утомлял. Вставал довольно поздно и работал только "если работалось" (это было удобное правило). В четыре часа дня он в кофейне узнавал новости от журналистов. Иногда, по приглашению, "подсаживался" к столику Софьи Яковлевны с ее неизменной Эллой. В номер Дюммлеров он почти никогда не заходил, так как не бывал у них при Юрии Павловиче, неловко было перед горничными. Николай Сергеевич, вначале возлагавший надежды на переезд Дюммлера в лечебницу, убедился, что дело почти не подвинулось и после того, хотя теперь он встречал Софью Яковлевну чаще. Она бывала с ним то очень любезна, то очень холодна, и он никак не мог понять, чем объясняются перемены.
  Для своих газетных статей Мамонтов изучал Берлин, посещал музеи, концерты, театры. Как всегда, в Германии происходила художественная революция, - в музыке самобытная и глубокая, в других искусствах срочно привезенная из Парижа (революции русского, американского, скандинавского происхождения еще были впереди). После рано оканчивавшихся спектаклей Николай Сергеевич, из-за нестерпимой жары, стоявшей в Берлине во все время Конгресса, заходил в "биргартены" ["пивные" (нем.)] и пил превосходное баварское пиво, вступившее, по заключении таможенного союза, в гражданскую войну с берлинской "Кюлэ блондэ". Оркестрики играли Schlachtsmusik [военная музыка (нем.)]. Николай Сергеевич читал и слышал, что в Германии идет "серьезное внутреннее брожение на почве широкого недовольства рабочих масс". Он даже сам как-то написал что-то такое в статье. Однако никакого "брожения" он не замечал. Напротив, все в Берлине были, по-видимому, чрезвычайно довольны жизнью, пивом и победой над французами. Несмотря на то, что после победы прошло восемь лет, Германия дышала радостью, благоденствием и благодушным снисхождением к менее одаренным и менее храбрым народам. Правда, канцлер начинал гонения на социалистов, которых его печать, после покушения Нобилин-га, сравнивала с "петролейщиками" Парижской Коммуны. Но это никого особенно не интересовало; все знали, что немецкие социалисты ничего не жгут и что лучше всех это знает сам Бисмарк. Впрочем, в радикальных биргартенах с эстрады пелись враждебные правительству куплеты, и публика прокуренными, но верными голосами, после нескольких репетиций, подтягивала на известный мотив из "Мадам Анго": "Hier Petroleum, da Petroleum, - Petroleum um und um. - Lass die Humpen frisch voll pumpen, - Dreimal Hoch Petroleum!" ["Здесь керосин, там керосин, керосин вокруг, славься, керосин!" (нем.)] Но и пение было до изумления нестрашным; в нем нутряное удовольствие по поводу "ум-ум-ум" заглушало все остальное. Победой над Францией были очень горды даже Фрейденмэдхен'ы [девушки для увеселений (нем.)], с любопытством расспрашивавшие Николая Сергеевича о красотах и ужасах "П-пульмиша". Были у него и случайные похождения, после которых он терзался раскаяньем и страхом.
  
  
  В магазинах на Фридрихштрассе все приятно радовало глаз дешевизной. Нельзя было воздержаться от покупки, когда в витрине за четыре марки девяносто пять пфеннигов предлагали письменный прибор - "эхт" ["подлинный" (нем. echt).] что-то такое ("Эхт-дрянь", - потом с досадой говорил он себе) или шеститомное "полное собрание" в новеньких, чистеньких, дешево и мило раззолоченных переплетах. Книги он теперь приобретал с таким же удовольствием, с каким лет десять тому назад покупал галстухи. Мамонтов и не думал, что покупка книг доставляет столько радости. "Правда, некуда их сейчас деть, но не всегда же я буду жить кочевой жизнью..." Почему-то слова "Sammtliche Werke" ["Полное собрание сочинений" (нем.)] увеличивали добротность приобретаемого, хотя порою у Николая Сергеевича мелькали сомнения, так ли уж ему необходимо полное собрание Лессинга и заглянет ли он когда-нибудь в "Минну фон Барнгельм" или "Эмилию Галотти". Однажды, вблизи Кранцлера, он наткнулся на магазин, продававший издания, "строжайше запрещенные в России". Николай Сергеевич не без неловкого чувства купил какие-то "разоблачения", касавшиеся царей и Достоевского, купил старые выпуски "Набата", "Общего дела", "Полярной звезды". Рядом с этими необыкновенно серыми, запыленными, потертыми изданиями "полные собрания" особенно сверкали золотом переплетов. Мамонтов с наслаждением прочел Герцена. Увидев имя Бакунина, он только вздохнул. С Бакуниным ему так больше и не пришлось встретиться. Николай Сергеевич нередко думал, что следовало бы, очень следовало, написать Бакунину, но не написал. Случайно, из письма кого-то к кому-то, узнал об его кончине и почувствовал душевную боль, точно навсегда упустил что-то важное. "Сколько мог от него услышать! Мог написать его портрет!" Бакунин скончался в одиночестве, почти в нищете. Знакомый знакомого сообщал подробность: швейцарские власти не знали, как обозначить в погребальных записях профессию скончавшегося революционера, неудобную для официальных бумаг. Кто-то вспомнил, что за Бакуниным значилась вилла Бароната, - никогда ему не принадлежавшая. Власти записали: "Michel Bakounine, rentier".
  Иногда Николай Сергеевич говорил себе, что есть какая-то поэзия в его бестолковой жизни, и почти бессознательно включал в поэзию радости "Кайзергофа" и дорогих ресторанов. Несмотря на приближавшуюся бедность, он широко тратил деньги: просто не мог жить иначе, пока что-то еще оставалось. Утешал он себя также тем, что никому не делает зла, что работает, читает. Читал он, действительно, очень много, все что попадалось под руку от Платона до Варфоломея Зайцева. Но "запойным" его чтение никогда не было, - впрочем, он и в беспрерывном чтении не находил ни малейшего сходства с запоем. Казалось ему иногда, что думает он значительно меньше. Умственный аппарат, по его мнению, у него работал недурно, но приводил он в движение этот аппарат недостаточно часто: настолько проще и приятнее было жить без этого, - без этого можно было и читать книги, и даже заниматься искусством. Думать о себе всегда бывало тяжело: ему казалось, что он запутался во всем: в жизни, в любви, во взглядах, в карьере. Николай Сергеевич все чаще думал, что он вышел неудачником и что репутация даровитого неудачника за ним мало-помалу укрепляется. Некоторым, хоть небольшим, утешением было то, что и его сверстники старались вместе с ним, мира также не перевернули и большой известности не приобрели. В последние же недели он все чего-то ждал и сам не знал, чего именно: конца ли Конгресса, из-за которого он будто бы жил в Берлине, возвращения ли Кати - или смерти Юрия Павловича.
  В этот день было написано всего две страницы статьи для журнала. Они были, пожалуй, недурны. С должной скромностью, Николай Сергеевич признавал, что в журналах нередко печатались статьи ничуть не лучше, иногда подписанные очень известными именами. Правда, его "опыт сравнительной характеристики" походил на все статьи с "железным канцлером" и с "Сент-Джемским кабинетом". Быть может, не вполне ясно было также, почему о Бисмарке и Дизраэли надо было говорить параллельно и в чем между ними сходство. Но Николай Сергеевич знал, что в конце, как всегда, идея появится непременно. "Что ж, моей последней статьей они были очень довольны... Кажется, редакторы бывают двух родов: одни боятся испортить сотрудников похвалами и потому никогда их не хвалят, другие, напротив, половину гонорара платят комплиментами. Мой теперешний, кажется, второго разряда, а уж лучше ругался бы, но платил, как следует", - подумал Мамонтов не совсем искренне: из первого журнала он ушел именно из-за какого-то колкого замечания редакции, да еще из-за произведенных в его статье сокращений и добавлений: редактор в письме нагло называл добавления "необходимыми связующими фразами".
  Николай Сергеевич не знал, полезны ли его статьи читателям, но чувствовал, что они нужны ему самому: именно при работе над ними приходилось направлять умственный аппарат. "Мировоззрение! Вот книжное слово, вдобавок всегда чисто политическое, - особенно тогда, когда оно выдает себя за философское, - книжное слово, вытаскиваемое на свет Божий лишь по большим оказиям, совершенно необходимое только за письменным столом. И какое несчастье, что оно так зависит от требований публики, моды, редакций! Я пишу тем увереннее, чем меньше верю в то, что пишу, я на каждый свой довод имею доводы противные, а когда читаю полемические статьи, обычно соглашаюсь с обоими переругивающимися авторами, потому что "некоторая доля правды" есть у обоих. Это несчастная порода людей: те кто интересуются "долей правды" у противника. А кроме мыслей, нужных лишь тогда, когда садишься писать статью, ведь должны быть главные мысли, мысли о жизни и смерти, о том, для чего жить, как жить, за что умереть, и именно этим главным мыслям люди отводят всего меньше времени, - за письменным столом потому, что это "старо", это "само собой", а не за письменным столом потому, что просто некогда: "когда-нибудь позже". Не оттого ли люди цепляются за соломинку бессмертия души, что бессмертная душа все потом на досуге разберет, en pleine connaissance de cause [с полным знанием дела (франц.)]? И разве у одного человека из ста бывает то повышение в человеческом чине, которое называется "душевным кризисом"? Да может быть, и сам этот душевный кризис иногда лишь один из способов человеческого самоутешения, если не самолюбования? И не связаны ли иные формы верности правде вообще с тайной бессознательной склонностью говорить неприятности людям, с желанием говорить их не просто, а по принципу? У меня же периодический "цинизм" бывает просто удобным выходом из неудобных положений, линией наименьшего с

Другие авторы
  • Оредеж Иван
  • Сологуб Федов
  • Щепкина Александра Владимировна
  • Уоллес Льюис
  • Вельяминов Николай Александрович
  • Морозова Ксения Алексеевна
  • Филдинг Генри
  • Блок Александр Александрович
  • Водовозова Елизавета Николаевна
  • Волков Алексей Гаврилович
  • Другие произведения
  • Волошин Максимилиан Александрович - Воспоминания современников
  • Марриет Фредерик - Марриет: биографическая справка
  • Зелинский Фаддей Францевич - Вступительный этюд к трагедии "Орлеанская дева" Шиллера
  • Ильф Илья, Петров Евгений - Сборник воспоминаний об И. Ильфе и Е. Петрове
  • Болотов Андрей Тимофеевич - Честохвал
  • Набоков Константин Дмитриевич - Испытания дипломата
  • Брешко-Брешковская Екатерина Константиновна - Три анархиста: П. А. Кропоткин, Мост и Луиза Мишель
  • Гольдберг Исаак Григорьевич - Николай-креститель
  • Пушкин Александр Сергеевич - Осень (Отрывок)
  • Андерсен Ганс Христиан - Через тысячу лет
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 532 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа