Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Тамара Бендавид, Страница 6

Крестовский Всеволод Владимирович - Тамара Бендавид


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

жду тем, вся душа народа была захвачена поднявшейся на Востоке борьбой. Минуты, подобные пережитым нами в 1876 году, не часто встречаются в жизни народов. Еще в начале герцеговинского восстания, когда мы не задавали себе труда вникнуть, кем и с какой целью оно подуськано, в наши Славянские Комитеты и редакции русских газет стали стекаться некоторые пожертвования. Весною же 1876 года, когда в Боснии и Герцеговине возобновились военные действия востанцев, пожертвования усилились, а как стало известно, что сербский национальный заем не удался, раздались голоса, настаивавшие на необходимости поместить его в России. Мерным, наиболее могучим средством для возбуждения у нас движения в пользу славян послужили послания митрополитов Сербского и Черногорского, которые через русское духовенство были доведены до сведения народа, и тогда уже пожертвования приняли размеры небывалые. Со всех сторон посыпались и мелкие и крупные лепты, с целью доставить сербам средства на войну с турками. Кроме того, в Сербию отправились поодиночке несколько офицеров медиков и добровольцев, в числе которых первым был генерал Черняев. Этот отъезд человека, стяжавшего себе лавры в войне с мусульманами в Средней Азии, произвел самое радостное впечатление во всем русском обществе и примирил с ним искренно многих его политических противников. Можно сказать, что вся Россия напутствовала Черняева самыми задушевными благословениями. За ним пошли и другие, - и, таким образом, славянское дело, благодаря этим личным узам, сделалось родным русским делом. Чувство милосердия и живая вера были чистым источником движения, могучей волной охватившего русский народ и подвигшего его на помощь страдающим братьям его во Христе, - движения, не только поразившего иностранцев, но смутившего многих и в самой России своею чисто стихийной неожиданностью.
   В Англии, одновременно с этим, созывались "митинги негодования" и "митинги сочувствия", произносились пылкие речи, - ничего подобного у нас не было. Хотя там собирались даже кое-где и маленькие пожертвования в пользу славян, но при этом, преимущественно платоническом, сочувствии некоторой части английского общества, сила действия была на стороне противной, откуда раздавались яростные осуждения христиан в их борьбе с притеснителями. Некоторые духовные лица английской церкви не только в журналах, но и со своих кафедр превозносили ислам, английские офицеры подвизались в рядах турецких войск вместе с мадьярами и поляками, герцог Садерландский основал комитет для пособия нуждам оттоманской армии... Сочувствие христианам в этой "великой мусульманской державе" было только на словах; содействие же туркам широко осуществлялось на деле и притом организовано было отличнейшим образом.
   Русская помощь христианам, напротив, не имела строгой и стройной организации. По свидетельству человека, стоявшего, можно сказать, в центре народного движения этой эпохи- "когда сербские войска испытали первую неудачу, когда на почву возбужденного народного сочувствия пала первая капля русской крови, когда совершился первый подвиг любви и принеслась первая чистая жертва во имя России от русского за веру и братьев, тогда дрогнула совесть всей Русской земли... Известие о смерти Киреева, первого русского, павшего в этой войне, разом двинуло сотни охотников, да и впоследствии этот факт постоянно повторялся: стоило только огласиться новым смертям в среде русских добровольцев, - на место каждого умершего являлись десять живых, с готовностью заступить на его место. Смерть не отпугивала, а как бы привлекала". - Что же заставляло идти на смерть этих простых людей, которые "со смиренною настойчивостью, как бы испрашивая милости, со слезами, на коленях молили об отправлении их на поле битвы?". - "Не корысть, не личная выгода, а высокое в своем смирении чувство. Их предваряли о суровости предстоящего жребия, и получали в ответ: "Положил себе помереть за веру", "сердце кипит", "не терпится", "хочу послужить нашим", "наших бьют", "к нашим, заодно постоять", - вот краткие ответы, звучавшие спокойной искренностью и такой душевной простотой, в которой слышалась неодолимая мощь. Чувствовалось, что перед вами, в смиренном облике, без горделивой самодовольной осанки, стояли герои, - скажу больше: люди того закала, из какого выходили мученики первых времен христианства. Да, нам приходилось сподобиться узреть самое душу народную?"... [1]. Другой крупный деятель эпохи, М.Н. Катков, прямо высказывал, что "будь малейшее руководство со стороны правительства, малейшее пособие государственной организации, этой силой народного чувства можно было бы совершить дела великие". Но правительство наше, оставаясь верным своим международным обязательствам, не принимало никакого участия в направлении добровольного движения русских людей на личные жертвы. Оно только не препятствовало ему, - по убеждению одних, - потому что никто же не мог ожидать, чтобы русское правительство, единое со своим народом, шло против лучших и святейших его стремлений; по объяснению же других, - потому что в этом движении оно будто бы усматривало удобную возможность сбыть из России немало, так называемых, беспокойных, шатущихся и пролетарных элементов, как и вообще дать выход или открыть клапан, с одной стороны - для народного воодушевления, а с другой - для накопившихся, будто бы, внутри России опасных политических газов. Но эти последние газы, как увидим ниже вовсе не помышляли воспользоваться открытым для них клапаном: дома им казалось "вольготнее". Как бы то ни было, правительство осталось во всем этом движении в стороне, предоставив инициативу и направление его самому обществу.
  
   [1] - И. С. Аксаков. Речь в заседании Моск. Славянск. Комитета 24-го октября 1876 г.
  
   - И вот, немногим людям из общественной среды, людям вовсе к тому не готовившимся, пришлось волей-неволей исправлять обязанности интендантства, комиссариата, инспекторского департамента, военно-медицинского и артиллерийского ведомств. Все это носило на себе печать чистой случайности и руководствовалось одним лишь великим, все захватывающим чувством увлечения братской помощью, и таким образом возникло то удивительное беспримерное явление, что война против обширной империи велась добровольными усилиями, на частные средства, собираемые пожертвованиями, без всякой организации. Но в этой неподготовленности движению по мнению Каткова, "была его внутренняя сила, свидетельствовавшая о его неподдельности и чистоте". Наконец, нравственный подъем народного духа в этом направлении достиг такой высоты и напряженности, что правительство увидело себя в необходимости, быть может, и против собственного желания, идти с ним душа в душу, рука об руку. Знаменательные слова, произнесенные 20-го октября в Кремлевском дворце, вызвали единодушный отклик всей Русской земли, сказавшийся с неудержимой силой. Возвещенная вслед за тем мобилизация была встречена всеми с живейшей радостью. О трудностях и финансовых средствах в увлекшемся обществе как-то не думалось, о не готовности нашей к войне почти и совсем забывалось. А между тем, армия наша, с недавним введением всеобщей воинской повинности, именно в ту-то самую эпоху находилась еще в переходном состоянии: в ней не было ни достаточного обоза, ни даже односистемного вооружения, не говоря уже, что то, какое было, во всех отношениях далеко уступало турецкому; наши железные дороги вовсе не были приспособлены к военным целям, и большая часть их построена в один путь; притом мобилизация происходила уже в зимнее время, когда движение по дорогам и без того замедлялось снежными заносами. Но подъем всех сил народного духа был таков, что и невозможное становилось и достижимым, и легким, - все казалось нипочем! Несмотря на массу трудностей и помех, мобилизация двинутых частей войск совершилась исправно в две недели, хотя одновременно с нею пришлось передвигать громадные транспорты для вооружения наших черноморских, совершенно открытых портов и для снабжения всем необходимым военных корпусов, стягивавшихся к нашим бессарабским и закавказским границам.

* * *

   В это-то время, 6-го декабря 1876 года, в Петербурге совершенно неожиданно разыгралась известная демонстрация на Казанской площади. Казанский собор, по случаю праздника, на обедней был полон молящимися, среди которых резко кидалась в глаза, по своей внешности и неприличному поведению, толпа человек до трехсот молодых людей обоего пола. Судя по рубахам-косовороткам, штанцам, запущенным в высокие сапоги, пледам, накинутым на короткие пальтишки, очкам, лохматым шевелюрам мужчин и стриженным волосам женщин, присутствовавшие богомольцы не затруднились сразу же отнести их к числу "студентов" и вообще "учащихся". Они стояли, разбившись на кучки, составлявшие однако довольно заметную однородную массу в самом центре храма, шептались, пересмеивались, делали у себя в записных книжках какие-то заметки, переходили с места на место, как будто о чем-то сговаривались. Когда соборный вахтер, по настоянию некоторых прихожан, спросил одного из молодых людей о цели их прихода в собор, ему грубо ответили: "Не твое дело!" По окончании обедни, депутация от этой молодежи обратилась к причту с заказом панихиды по убитым в Сербии, а когда ей было в том отказано, под предлогом "царского дня", то она пожелала отслужить молебен о здравии политических ссыльных и арестованных. Но служба ограничилась, как и всегда, одним только общим молебном, по окончании которого демонстранты густою толпой довольно шумно двинулись вон из храма, на площадь. Здесь, из среды этой толпы выступил какой-то высокий блондин, снял шапку и начал громко говорить, горячась и размахивая руками. Остальные образовали около него тесный круг. Удивленные этим зрелищем богомольцы и посторонняя, прохожая публика, недоумевая, стояли поодаль, - кто в портике храма, кто на ступенях лестницы и на самой площади. Блондин во всеуслышание разглагольствовал о несправедливостях и гнете правительства, о ссылках всех "лучших людей", каковы: Чернышевский, Долгушин, Нечаев и другие, и сожалел, что, благодаря таким возмутительным мерам, революционное дело в России тормозится, тогда как Чернышевский, не будь он сослан, один мог бы подвинуть его на несколько лет вперед, что эти-де "лучшие люди" пострадали "за народ", у которого правительство отнимает последнюю корову и курицу. Речь была окончена при громких криках "браво!" "живио!" и аплодисментах столпившейся вокруг говоруна молодежи. В тот же момент был выкинут над этой толпой красный флаг с белой на нем надписью "Земля и Воля", но так как он был не на древке и взлетел комком, то шумевшая толпа подняла и подбрасывала несколько раз какого-то парнишку в полушубке, который, взлетая на воздухе, держал флаг развернутым в обеих руках. Эта выходка сопровождалась бросанием в воздухе шапок и криками "ура!" "живио!" "vivat Communa, pereat politia!" Несколько, прибежавших на место полицейских чинов были встречены ударами кулаков, палок и кастетов в голову, сбиты с ног, притиснуты к земле и топтаны каблуками. Видя, что полиция уже известилась о происшествии, и слыша учащенные призывные свистки поспешавших к месту действия городовых, в толпе демонстрантов одни стали кричать: "Расходись по домам! Довольно!", и призыву этому немедленно последовало более половины всей толпы; другие же взывали: "Братцы! Идите плотнее! Не расходитесь! Кто подойдет к нам, тот уйдет без головы!"- Этот последний призыв, сочувственно принятый всеми оставшимися, в числе до полутораста человек, выдвинул вперед молодую девушку, рыжую блондинку семитического типа, с растрепавшимися косами, которая сильно жестикулируя, кричала с явным еврейским акцентом: "Вперод!.. За мною!" и вела всю толпу по направлению к памятнику Кутузова. Когда же подоспели сюда несколько новых городовых с околоточным надзирателем, девица эта с яростью накинулась на последнего, вцепилась ему в лицо и начала бить по нему кулаком. Толпа не отстала от своей вожачки и снова принялась в кровь избивать ничтожную горсть полицейских. Женщины при этом отличались наибольшим остервенением в драке и цинизмом своих площадных ругательств. Только тут случайная публика, смотревшая до этого на происшествие с пассивным недоумением, вступилась за полицеиских чинов и начала помогать им и сама забирать драчунов, которых и отводила в местный полицейский участок. Тогда уже толпа бунтарей, не довольствуясь избиением городовых, вступила в драку и с публикой, и не только с помогавшей полиции, но и с посторонней. Избили у памятника какого-то случайно подвернувшегося старика, избили чьего-то кучера, переходившего через площадь, избили чуть не до полусмерти одного из носильщиков, а одна кучка, десятка в два человек, вдруг бросилась бить совершенно посторонних, безучастно стоявших зрителей, пытаясь проложить себе сквозь их живую стену дорогу на угол Невского. Некоторые, совершенно ошалев от собственного озорства, выскакивали из толпы и просто зря накидывались с кулаками на публику - "по морде бить". Поэтому публика задерживала преимущественно драчунов подобного сорта, тогда как более осторожные или трусливые из демонстрантов, - а таковых и в этой оставшейся толпе было большинство, - видя, что сочувствие общества и сила не на их стороне, спешили бросать на произвол судьбы своих зарвавшихся азартных сообщников и разбегались в разные стороны, так что перед судом из трехсотенной (вначале) толпы, предстало всего лишь двадцать обвиняемых. Юная Мегера, кричавшая в расхлестанном виде "вперед за мною!" оказалась еврейкою Фейгою Шефтель, "готовящеюся" на женские медицинские курсы. Эта "благородная еврейская девица", вместе с другими забранными девками, на ходу царапалась ногтями, таскала за волосы и хлестала по щекам людей, ведших всю их компанию в участок. Впрочем, приказчики с Милютина двора, вместе с ломовиками, извозчиками и носильщиками Казанской артели порядком-таки и в свой черед "поучили" демонстрантов и демонстранток, попадавших к ним в руки. Арестованных приводили в участок большей частью посторонние лица, из публики. Как на площади, так и на Малой Конюшенной улице, и в сенях самого участка были находимы кастеты, гирьки, ножи и револьверы, брошенные арестованными. Один из последних, уже в участке, пытался было даже застрелить из револьвера полицейского сторожа, которому было приказано обыскать его.
   Демонстрация 6-го декабря, изумившая решительно всех не только своей неожиданностью, но главным образом - совершенной дисгармонией с господствовавшим тогда настроением русского общества, замечательна тем, что это была демонстрация по преимуществу польско-еврейская, - обстоятельство, мало обратившее на себя внимание в то время, но тем не менее, весьма веское и характерное. Еврейская "учащаяся" и "протестующая" молодежь принимала в этом деле наиболее деятельное участие. В прежних политических процессах еврейские имена мелькали в одиночку, спорадически, а здесь они всплыли вдруг целой группой. Участие евреев удостоверено и совершенно точно установлено было и на суде несколькими свидетельскими показаниями, из которых в особенности характерно показание почтенного купца Гукова, еще в соборе обратившего внимание на непристойное поведение окружавших его кучек и на то, что никто из этих лиц не крестится. - "Я осмотрелся, - говорит он, - и вижу, что тут все не русские типы, а большей частью польские и еврейские". Другие удостоверяли, что слышали среди этих кучек разговоры на польском языке и еврейском жаргоне. Замечательно также, что и в другом, почти одновременном с этим, политическом процессе "ходебщиков в народ", раскинувших свою сеть, с целью пропаганды среди рабочего класса, по губерниям Владимирской и Саратовской и в городах: Туле, Киеве и Одессе, наиболее деятельную роль играли инородческие элементы. Среди этих "ходебщиков" и устроителей "фиктивных браков" так и кидаются в глаза армянские, грузинские и еврейские фамилии разных Кардашевых, Чекоидзе, Кикодзе, Гамкрелидзе, Джабадари, князя Цицианова, княгини Тумановой, Гесси Гельфман, m-lle Фигнер, Млодецкого и прочая.
   Хотя главная масса "учащихся" евреичиков, фигурировавших на Казанской площади, успела, из присущего этой расе инстинкта чуткого самосохранения, благополучно ускользнуть ранее, чем публика стала хватать и арестовывать драчунов, тем не менее, из числа находившихся там, были привлечены к дознанию Янкель Гурович, студент медицинско-хирургической академии, Хаим Новоковский, сапожник с женой своею Софьей, студенты: Виленц, Бибергаль, Геллер, Герваси, еврейки: Фейга Шефтель, Копилевич и другие, причем удостоверено свидетелями, что наиболее кипятились, лезли в драку и наносили удары полиции и публике Шефтель, Новаковскии и Бибергаль. Из показаний всех этих евреев и евреек на суде выяснилось, что между ними еще за месяц до демонстрации ходили слухи, что устраивается-де панихида в Исаакиевском или Казанском соборе по убитым в Сербии и "о славянах вообще", что при этом будет устроена большая процессия с целью требовать от правительства объявления воины, что в панихиде и процессии будут участвовать не Одна "учащаяся молодежь", но и люди солидные, профессора и военные, и все-де они будут требовать войны, и, наконец, что главным центром всех агитационных слухов и толков этого рода служила "Студенческая кухмистерская". Тут с полной очевидностью сказалось стремление еврейских агитаторов связать чисто русское народное дело братской помощи Восточным христианам с революционным делом "Земли и Воли", и замечательно, что некоторые иностранные органы, во главе с "Journal des Debats" в Париже и "Naplo" в Пеште, имевшие надобность чернить русское движение в пользу турецких христиан, грозившее революционными последствиями его для самой России, внушавшее русскому правительству, что революционные комитеты и панславистское, движение, будто бы, одно и то же, - органы эти точно так же знали вперед о готовившейся демонстрации и предсказывали ее еще за месяц. Следствие и суд, по замечанию Каткова, "по-видимому, не имели намерение доходить до корней этого дела и ограничились, как всегда, наличностью: оборваны попавшиеся в руки гнилые сучки, а пень оставлен в покое, но из тех данных, которые раскрылись на суде, достаточно выяснилось политическое значение гадкого фарса". Направляющие нити этой жидовской демонстрации, очевидно, протягивались сюда из-за границы, где расчет двойной игры был ясен: если испугается русское правительство движения, охватившего его народ, и отступится от славянского дела, - оно станет крайне непопулярно, антипатично у себя дома, а престиж России в славянстве и вера в нее на всем христианском Востоке будут надолго, если не навсегда подорваны и через это расчистится дорога на Балканский полуостров его соперникам; если же это правительство очертя голову ринется в воину, - тем лучше; воина существенно ослабит военные и финансовые силы России, лишит ее на некоторое время свободы действий и даст громадные заработки европейским, особенно германским, биржам и тому же еврейству, поставит русские финансы в рабскую зависимость от разных Блейхредеров еt consorts.
   Вообще, евреи были за войну, в особенности наши, предвидя в ней счастливую для себя возможность великолепных, грандиозных гешефтов. Во многих синагогах раздавались высокопарные речи казенных и иных раввинов, призывавшие "русских евреев" быть в готовности к услугам "отечества" и правительства; в штаб действующей армии и другие правительственные учреждения сыпались проекты разных "выгодных" предложений и "патриотических" изобретений вроде греческого огня из Бердичева, подводных лодок из Шклова, мышеловок для турецких часовых, неувядаемого сена и неистощимых консервов для армии, и т. п. Более крупные евреи, вроде "генералов" Поляковых и Варшавских, делали даже "бескорыстные пожертвования" и все вообще тщились заявлять себя "балшущими патриотами". Для полноты этой картины, следует прибавить, что в газете "Русский Мир", считавшейся органом генерала Черняева и потому имевшей тогда весьма крупное значение в Славянском вопросе, самые бойкие и остроумные критики на действия тогдашней дипломатии, самые горячие статьи по Восточному вопросу, самые патриотические ламентации и муссирование "активной политики", равно как и самые пламенные воззвания в защиту "братий-славян", принадлежали - по странной случайности, или нет, - перу публициста-еврея, ныне пользующегося почетной известностью в лагере мумий доктринерского либерализма. Это, впрочем, доказывает только ту истину, что у каждого из нас есть свой особенный "еврейчик", которого мы прикармливаем и уверяем своих друзей, будто он не такой, как все остальные.
   Во всяком случае, один из расчетов двойной игры Запада, в союзе с жидовством, оправдался. Отступать России было уже поздно, да и некуда, - и 12-го апреля 1877 года война была объявлена. Но выжидательное положение наших, - это, так называемое, "Кишиневское свидание", в течение почти полугода, с объявления мобилизации до манифеста 12-го апреля, уже само по себе стоило хорошей войны, не в одном только материальном отношении: оно и нравственно составляло для России весьма тяжелую жертву, вынужденную двоедушием тех, с кем ей пришлось действовать на константинопольской конференции как будто заодно, тогда как этим quasi-дружным собранием, в сущности, и была поставлена Россия в неизвестность - против кого из них, в конце концов, может быть, придется ей сражаться?
   Такова-то была отместка нам за неожиданное заступничество наше в 1875 году за Францию.

* * *

   Энергичная и разносторонняя, но направленная к одной общей цели, деятельность кипела не только в Кишиневе, но и по всей России, особенно же в Москве и Петербурге. Во дворцах, под непосредственным ведением августейших учредительниц, открывались общедоступные доброхотные мастерские, где шилось на машинах белье для раненых и госпиталей; устраивались запасные склады госпитальных принадлежностей; в городах Империи учреждались на городские и доброхотно сборные средства и пожертвования приюты, питательные и санитарные пункты для раненых и больных воинов; по всем церквам ежедневно собиралась лепта ради тех же страдальцев; общество Красного Креста проявляло наибольшую деятельность. - Вместе с особами императорской фамилии, оно снаряжало целые санитарные поезда, обставленные всеми удобствами; учреждало подвижные лазареты; беспрестанно высылало на театр войны своих уполномоченных с громадными транспортами медицинских, хирургических, санитарных, перевязочных средств и питательных продуктов; партию за партией, отправляла туда же хирургов, медиков, фельдшеров и фельдшериц, братьев и сестер милосердия. Не было того уголка России, даже в самых отдаленных местностях, где не была бы организована посильная помощь Красному Кресту доброхотными местными средствами.
   Сестры Богоявленской общины, в числе прочих, тоже готовились к отъезду в Румынию, а затем - куда Бог приведет и надобность укажет. Военные хирурги и профессора медицинской академии читали им доступные лекции для предварительного ознакомления их с уходом за ранеными, с приемами наложения и снятия лубков и повязок и т. п. Для этого был назначен сестрам шестинедельный курс обучения, вслед за которым следовало испытание их знании и способности к делу.
   Тамаре, ввиду предстоящего отъезда общины, в полном ее составе некуда было деваться, да и совестно было устранять себя от общего труда, и она тем охотнее просила взять и ее "на войну", в качестве сестры, что все эти месяцы о Каржоле не было ни слуху, ни духу.
   В начале мая месяца все Богоявленские сестры со своею начальницей было привезены во дворец и представлены их высокой покровительницей государыне императрице в прощальной аудиенции. Каждая из них была обласкана высочаишим вниманием и получила из рук государыни по образку, в виде благословения. Напутствуемые на вокзале многотысячной толпой народа, снявшего шапки и провожавшего их громогласным пением "Спаси, Господи, люди Твоя", сестры двинулись в путь в особом санитарном поезде в сопутствии особого уполномоченного от Красного Креста. Все они бодро и радостно, со смирением и верой, шли на предстоящий им тяжелый, самоотверженный подвиг.
  

X. ПОД САМЫМ ПРЕДАННЫМ НАДЗОРОМ

   После своей несчастной свадьбы, разбитый и нравственно, и физически, Каржоль на другой же день утром почти через силу уехал из Кохма-Богословска к себе на завод и засел там, как байбак в норе, в своей "комнате для приездов", рядом с конторой, никого не желая видеть и никуда не показываясь. Он был сильно потрясен и сконфужен всем случившимся и не знал пока, что ему делать, как быть и как держать себя по отношению к разным городским и уездным дельцам, с которыми у него существовали деловые и коммерческие сношения по заводу? Как они все отнесутся к случившемуся с ним казусу, и какую роль по отношению к этому казусу было бы всего приличнее принять ему на себя перед ними?.. Состояние его духа становилось тем угнетеннее, что у него не было ни одного сердечо близкого к нему человека, с которым можно бы поделиться своим горем, отвести душу, посоветоваться.
   Всю эту стрясшуюся над ним иронию судьбы и все муки собственного раздавленного самолюбия и порвавшихся надежд он должен был одиноко переживать и перерабатывать в себе самом, не видя пока никакого просвета и возможности вернуть потерянное или поправить порванное хотя бы в более или менее отдаленном будущем. В таком состоянии духа ему хотелось бы куда-нибудь забиться подальше от людей и жизни, чтобы ничего не знать, никого не видеть, ни о чем не слышать и поскорее забыть о всех и обо всем и чтобы о нем тоже все позабыли. В первые дни в особенности он чувствовал себя глубоко несчастным человеком, жестоко и беспричинно обиженным и оскорбленным какою-то глупой роковой судьбой. В город его не тянуло более, - там все и вся стали ему как-то противны, и все преувеличенно казалось, что-не только знакомые, но каждый встречный уличный мальчишка, каждая торговка базарная непременно должны знать и перетряхивать всю подноготную о его свадьбе, заниматься его особой и издеваться над ним; а уж о встрече с Закаталовым или Сычуговым нечего и говорить. Одно воспоминание об их противных, самодовольных рожах коробило его нервы и будило в нем желчь. Что же до эмансипированной бойкой судьихи, то ее он просто возненавидел, так как она всех больнее царапала его самолюбие на свадьбе и, будучи ему столь близкою, вдруг так легко, с таким бессердечным равнодушием повернула свой фас в противную сторону, сразу предоставив себя в распоряжение прежнего своего "друга". Это уж, в самом деле, чересчур было обидно и больно для самолюбия графа. Не то чтобы он ревновал ее, но досадно ему было сознавать, как бесповоротно шлепнуто в ее глазах его достоинство и как он должен казаться ей теперь самым смешным и жалким "мужчинкой", - он, такой элегантный, блестящий джентльмен, избалованный поклонением женщин, одну улыбку которого эта захолустная львица должна была бы считать за величайшую для себя честь и счастье. Брезгливо, желая уйти от всего этого кохма-богословского мира и его атмосферы, пропитанной "хозяйским клубом", Сычуговыми и Закаталовыми, граф даже приказал камердинеру сдать свою городскую квартиру и перебраться с чемоданами и датским догом на завод, - пускай-де ничто не напоминает о нем в этом противном городе! Долгое время он решительно не хотел видеть никого постороннего, кроме своих рабочих и служащих при заводе. Каждый новый посетитель, вроде станового, волостного старшины или приходского батюшки, невольно заставлял его как-то съеживаться внутренне и глядеть на гостя подозрительными глазами, - уж не пожаловал ли, мол, и ты полюбоваться, каков я стал после скандала?
   Впрочем в замкнутом одиночестве Каржоля оказалась со временем и своя целительная сторона. Оно скорее, чем в городе, с его сутолокой и сплетнями, помогло ему придти в себя и успокоиться. Здесь он чувствовал себя, как говориться, "на лоне природы", куда не доходили до него никакие раздражающие слухи и вести, так что, с течением времени, мало-помалу улеглось в нем и это чувство подозрительной недоверчивости к посторонним посетителям. Но беда в том, что, вместе с этим успокоением, Каржоль стал как-то апатично равнодушен ко всему - и к делу, и к людям. Не только в "чужое место" не тянуло его более, но и в заводские помещения стал он заглядывать все реже и реже; конторские книги тоже подолгу не проверялись им и вообще все дело, несмотря на его личное присутствие, велось спустя рукава и шло через пень в колоду. Компаньон Гусятников пропадал в Москве у Ермолая да в Грузинах с цыганками и в последние месяцы ни разу даже не заглянул на завод, словно бы его не существовало; на письма и телеграммы по целым неделям не получалось от него ответа, и Каржоль понимал, что дело так продолжаться не может. В начале ему казалось даже очень удобным такое беспутство ею денежного компаньона, так как он надеялся, поставить завод на ноги, взять его со временем за себя одного на льготных условиях; но на практике оказалось совсем иначе. Не будучи сам специалистом дела, граф мало-помалу очутился в руках своего техника и мастеров и чувствовал, что они обстоятельно надувают его; но как проверить и уличить их, - на это не было у него ни сноровки, ни знания. Да и сам он потерял теперь всякий "смак" к этому делу. Оно не интересовало его более, потому что после подневольной женитьбы - какой смысл оставался для него в работе, долженствовавшей, по первоначальному плану, дать ему капитал на выкуп документов у Бендавида и средства на процесс за миллионное наследство Тамары, тотчас же вслед за браком с нею! Все эти планы разрушились, стало быть, что же? Оставаться всю жизнь чем-то вроде старшего приказчика у господина Гусятникова?! - Но пока ничего другого, даже в отдаленной перспективе, не представлялось Каржолю. Жил он теперь так, что день да ночь, сутки прочь - и слава Богу, жил, стараясь не думать о будущем и ничего больше не желая и не ожидая от жизни. Так, по крайней мере, самому ему казалось в то время. Он, видимо, начал опускаться и даже о собственной наружности и костюме не заботился более.
   Мордка Олейник одно время совсем было потерял его из виду и ничего не мог корреспондировать в Украинск дядюшке Блудштейну, кроме того, что живет-де Каржоль, как слышно, на заводе, никуда не показывается и что там делает, - неизвестно. Но для Блудпггейна вопрос о том, что именно граф делает, и был всего интереснее. Оставил ли он окончательно свои намерения насчет Тамары? Не затевает ли втихомолку опять какую-нибудь каверзу? Может, он, и без женитьбы на ней, подуськает ее искать судом своих прав и капиталов и станет тайком помогать ей? Хотя и трудно допустить чтобы такая штука удалась ему, но - как знать, чего не знаешь?.. Осторожность не мешает, наблюдение, до поры до времени, все еще необходимо. - В силу таких соображений дядюшки Блудштейна и его новых инструкций, Мордка Олейник, в одно ноябрьское утро явился вдруг на завод к Каржолю, с которым до тех пор лично совсем даже не был знаком, и сразу попросил у него для себя место приказчика, или иное какое, - на что милость его графская будет, - "абы только хлеба кусочек кутить". Тот объявил ему, что мест свободных нет и что вообще без залога он на места по заводу никого не принимает.
   - Но и каково таково залогу?!.. И на что вам залог?.. Я сам за себя буду залогом, - возражал ему Мордка. - И места же у вас не казенные, - абы только воля ваша была, а место для бедного человека всегда сделать можете... А может, я вам буду еще очень даже полезный, затово что я все знаю и все могу, каково дела не спросите, я все могу...
   Ничего не подозревавший Каржоль сначала было не хотел брать его, просто как жида, и тем долее, когда прочел в его билете, что он из обывателей города Украинска, - тут уже против Мордки оказался и личный "зуб" Каржоля на всех украинских жидов вообще. Мордкино дело казалось совсем уже "швах", но Мордка пристал к Каржолю так слезно и канючил у него себе место так назойливо и убедительно, говоря, что он "все может", и сопровождая свои просьбы такими уморительными ужимками, подмигиваниями и вздохами, что в конце концов тому стало и противно, и смешно, и жалко глядеть на этого несчастного еврейчика. Каржоль давно уже не знал, что такое улыбка на своем лице, а Мордка, с его уморительною мимикой, впервые заставил его рассмеяться. Это был признак очень утешительный в пользу Мордки. Кроме того, графу пришла еще мысль, нельзя ли будет со временем через этого еврея навести в Украинске справки насчет своих векселей? - Идея показалась ему "подходящей", и он решил себе (черт с ним! один еврей куда ни шло!) - оставил Мордку при заводе в должности... ну, хоть второго помощника у старшего конторщика. А Мордке только этого и нужно было.
   Проползя на место ужом, Мордка через несколько времени мало-помалу оперился, вкрался в доверие к Каржолю, показывая ему вид бескорыстной преданности интересам его дела и кармана, нашептывая порою на техника, конторщика и мастеров и, вообще, подкупая его своей, на все готовой, услужливостью. Он даже сумел сделаться для графа необходимым развлечением - отчасти, как собеседник, отчасти как шут, - среди однообразия и скуки заводской жизни зимою, в глуши и в ближайшем соседстве с деревней, из которой все взрослые мужчины и девки обыкновенно уходили на заработки в Кохма-Богословск, по фабричному делу. Достаточно же оперившись, Мордка Олейник не замедлил открыть в, своем новом гнезде гешефтмахерскую деятельность. Под сурдинку, негласным образом стал он снабжать рабочих деньгами под залог вещей и на хороший "пурцент"; затем под величайшим секретом начал продавать им беспатентную водку, хотя и разбавляемую им водой, но сдабриваемую для крепости перцем и отчасти табаком; продавал также по мелочам фабрикованный чай пополам с капоркой - продукт успешно производимый его сородичами в Кохма-Богословске, сахар и мыло, махорку и свечи, даже красный товар из бракованных кусков, и гармоники. Делалось это даже с разрешения Каржоля, которого Мордка успел уверить, что для рабочих гораздо выгоднее покупать все необходимые им вещи на заводе, у себя дома, на книжку в счет заработной платы, чем шататься за ними в город. Умолчал он перед графом лишь о негласной продаже фабрикованной водки и негласной кассе ссуд; но тому, по мнению Мордки, и знать этого не следовало. - "Зачэм?!" Таким образом, почти незаметно открыл Мордка при заводе свою собственную лавочку, а затем, мало-помалу распространил свою коммерческую, ростовщичью и негласно-корчемную деятельность не только на соседние селения, но и на всю ближайшую округу. Он как клещ присосался к этой местности, обеспечив себя, разумеется, "хорошими отношениями" с местной полицией (для Мордок, вообще, это никогда не лишнее) и уже через какие-нибудь три-четыре месяца почувствовал под собой, до известной степени, твердую почву. Не было на заводе того рабочего, а в округе той мужицкой семьи, что не состояли бы так или иначе в долгу у Мордки, считая его при этом еще необходимым, золотым человеком, с которым очень сподручно иметь дело. Сделалось это как-то само собой, необычайно быстро и, в то же время, почти незаметно. Каржоль был им доволен, дядюшка Блудштейн тоже, потому что получал от него теперь, время от времени, самые обстоятельные и успокоительные корреспонденции, - и Мордка во всех отношениях чувствовал себя благополучнейшим евреем в местности, совершенно недозволенной для еврейской оседлости. Но с легальной стороны Мордка был чист: он и не покушался на прочную оседлость - он только "ремесленник", "интеллигент", служащий при своем деле, как "шпициалист", на заводе, а к тому же и билет у него такой, что дает ему право на проживательство вне пресловутой "черты".
   Но если дела Мордки Олейника шли в гору, то дела завода все более и более спускались по наклонной плоскости, так что не оставалось ничего, как только ликвидировать их поскорее. Купцу Гусятникову, прожигавшему унаследованные капиталы, было все трын-трава: не удалось, так и побоку! ликвидировать, так ликвидировать, только с одним условием, чтобы ему не приплачивать к этому делу ни копейки. При этом последнем условии, Каржоль очутился в очень неприятном положении. Дело и самому ему надоело по горло, и он рад был развязаться с ним; но беда в том, что за уплатой всех, к счастью, не особенно еще крупных, долгов да расчетом всех рабочих и служащих, по распродаже всего заводского инвентаря и недвижимого имущества, по расчету графа, в собственном его бумажнике должно остаться всего на все лишь триста с небольшим рублей, и впереди - ровно ничего определенного. С таким капиталом далеко не уедешь, а оставаться в Кохма-Богословске не было больше никакой цели. Купец Гусятников, к которому граф нарочно даже ездил в Москву, уламывать его, уперся, как бык, и, швыряя на цыганок да на француженок по тысячи в вечер, не дает больше на "дело", на "приличное" окончание его ни полушки. - "Ты, говорит, и то еще спасибо скажи, что я тебя самого к суду не тяну, потому некогда мне такими скучными пустяками заниматься!"- Положение для Каржоля выходило совсем скверное: пришлось ни с чем возвратиться на завод и заканчивать дело на нет, почти впустую. Куда ж теперь ему деваться?.. На казенную службу разве?.. Но куда и на какую?.. Взять какое ни на есть, первое попавшееся место для него невозможно: он не кто-нибудь, ему нужно жить прилично, поддерживать отношения, - нечего больше халатничать да киснуть! это хорошо было на заводе... теперь надо встряхнуться, взять себя в руки! Надо жить, и жить не по-свински, а для этого нужны хотя скромные, но приличные средсва, - тысяч шесть, семь в год жалования, по наименьшей мере. Но это уже директорские да губернаторские места, с подобным содержанием, - для них нужна особая протекция, особый случай, нужно самому быть в Петербурге, на виду, напоминать о себе, - ну, а для всего этого необходимы время и деньга. Первого у него - сколько угодно, а денег - moins que rien! Какие-нибудь триста рублей, разве это деньга?.. Концессию какую заполучить бы, что ли, с правительственной гарантией... Хорошо бы! Или вот, если бы в директоры-учредители какой-нибудь акционерной компании, страхового общества или банка какого-нибудь, что-нибудь в таком бы роде?.. Да, конечно, это бы лучше всего, и его громкое имя дает ему все права на такое солидное положение: громкое, аристократическое имя во главе акционерного предприятия уже само по себе составляет крупный шанс его успеха; это хорошо позирует самое дело, привлекает к нему доверие вкладчиков... Но для этого, прежде всего, нужны опять-таки счастливый случай и приличная обстановка, то есть все те же деньги, деньги и деньги...
   К этому времени Каржоль совсем уже примирился со своим положением "соломенного мужа" и даже нравственно успокоился и оправился настолько, что вновь почувствовал в себе аппетит к какой-либо "продуктивной" и "зарабатывающей" деятельности. Куда бы только направиться за этим?.. В Украинск разве, на хлеба к законной супруге? - Но нет, это слишком унизительно, да и Ольга едва ли примет его, да и еврей в Украинске, Бендавид...
   По мере нравственного успокоения, Каржоля все более и более начинал существенно интересовать вопрос: правда ли то, что Ольга преподнесла ему в виде свадебного подарка? Действительно ли векселя его исчезли во время Украинского погрома, или же это была не более, как злая шутка с ее стороны? - Мысль эта стала занимать его еще с февраля месяца, и чем дальше, тем больше. Но как бы узнать это в точности? Каким бы путем удостовериться?.. Одно время он думал было позондировать на этот счет Мордку Олеиника, - нельзя ли через него проведать хоть что-нибудь, навести в Украинске заочные справки, - ведь есть же там у Мордки, вероятно, какие-нибудь родственные связи или знакомства, - он мог бы списаться, спросить... И граф однажды повел с Мордкой речь, несколько издалека: давно ли Мордка из Украинска? Слыхал ли что о тамошнем погроме? Не знавал ли там известного богача Соломона Бендавида? - Но Мордка, как только услыхал слово "Украинск", сейчас же смекнул, что такой вопрос предлагается ему, вероятно, неспроста и что поэтому надо быть начеку и держать себя очень осторожно. На первый из этих вопросов он, с добродушным видом, отвечал одним лишь неопределенным "давно" и прибавил в пояснение, что он хотя и значится по билету украинским мещанином, но это лишь по месту приписки его к обществу, а самого его вывезли-де из Украинска еще маленьким, и он с тех пор не бывал там; что же до погрома, то знает о нем только из газет, а Бендавида и вовсе не знает: слыхал, правда, что есть такой богач, благочестивый человек, но и только. Таким образом, расчет Каржоля на Мордку оборвался по первому же приступу; Мордка же про себя принял это к сведению и стал еще осторожнее и внимательнее следить - не затевает ли граф какой штуки?.. Но штук, по-видимому, никаких не затевалось, и Мордка успокоился, продолжая "верой и правдой" служить своему "графскому сиятельству" и обделывать свои гешефты между рабочими и крестьянами.
   Когда наконец дела завода были ликвидированы, граф увидел себя на таком жизненном распутьи, что, казалось, куда ни кинь, все клин выходит. Надо на что-нибудь решаться: или пулю в лоб, или... Нет, впрочем, пулю еще рано, - её nest quune phrase! - да и вообще, что за решение такое пуля, когда организм еще полон сил, и человеку умирать еще не хочется!.. Напротив, не киснуть надо, а действовать, и действовать решительно, смело, наступательным образом, - словом, ставить игру свою ва-банк! Он обдумал и решил себе, что лучше всего ему, пока еще триста рублей в кармане, ехать прямо в Украинск теперь же, сразу. Если векселей точно не существует, то жиды ничего с ним не поделают, и он, по крайне мере, удостоверится в своей свободе, - и то уже великое благо! Если же векселя есть, то хотя бы Бендавид и представил их к взысканию, взять с него, все равно, нечего... Ну, да тогда можно будет или на компромисс какой-нибудь пойти, или еще загодя благоразумно ретироваться. Одним словом, поездка в Украинск - это будет своего рода рекогносцировка. Кстати же, там живет и его тесть, а может быть и сама супруга. В случае чего, если им присутствие графа в Украинске покажется неудобным, - что ж! - они должны будут дать ему приличную возможность выбраться оттуда без скандалов. Это даже не будет с их стороны подачкой, - подачек граф Каржоль де Нотрек, слава Богу, пока еще не принимал и не примет ни от кого, но в долг взять - это иное дело! В долг он может позаимствовать у них и, как порядочный человек, конечно, Постарается отдать при первой же возможности. И так, в Украинск!.. Кстати, война только что объявлена, - на всем юге такое движение, такое скопление войск, оживление промышленной деятельности, жизнь ключом кипит, и золото льется... Там теперь нужны люди с головой, деятельные, предприимчивые... Теперь-то там и делать дела... Что ж, авось-либо и выгорит что-нибудь подходящее? - Да, именно, - "Dahin, dahin wo die Citronen bluhen!" решил себе граф, уже увлекаясь этой последней идеей, и приказал своему человеку живо укладывать чемоданы, - завтра-де уезжаем.
   Мордка Олейник, хотя уже и рассчитанный графом, но все еще проживавший на заводе, впредь до ликвидации своих собственных гешефтов, как только увидел возню графского камердинера с чемоданами, немедленно же проюркнул в контору и скромно стал у притолоки дверей, ведущих в графскую комнату.
   - Что скажешь? - обернулся на него Каржоль.
   - Так... ничего, - подернув плечом, замялся несколько Мордка. - Может, помочь чего нужно? - продолжал он после некоторой паузы. - Ваше сиятельство уезжаете, слышно?
   - Уезжаю, братец, уезжаю! - подтвердил Каржоль, с веселым и довольным видом потирая руки. - Надоели вы мне все по горло, - ну, да Господь с вами! Не поминайте лихом!
   - Пфссс!.! - покачал головой Мордка. - Так скоро?!. Ай- яй!.. И мне ж это очень довольно грустно... Я так уже привыкал до вашего сиятельства... мне так жалко из вас, так жалко, что я аж плакать готовый!..
   И испустив печальный вздох, Мордка замолчал, как бы подавленный собственным грустным чувством, но затем, слегка ступив шаг вперед, спросил осторожно, почтительно и тихо:
   - А докуда ехать думаете!
   - Ох, далеко, брат, отсюда, - на твою родину! - весело объявил Каржоль, ничтоже сумняшеся в преданном ему Мордке.
   Тот так и встрепенулся, точно бы его шилом кольнули.
   - На моя родина? - удивленно и как бы в полном недоумении повторил он за графом.
   - Звините, на каково таково родина, говорите вы?
   Это в самом деле, было совершенной неожиданностью для Мордки.
   - В Украинск, пояснил ему граф, - в город Украинск, понимаешь?
   - В Украинск?! - словно бы в испуге, выпучил глаза Мордка, совершенно ошарашенный точной определенностью последнего ответа, и затем, подумав, деликатно и осторожно добавил: - звините, то, может быть шутки?.. Зачиво вам в Украинск?
   - Да ведь надо же куда-нибудь ехать! Не сидеть же здесь!
   - Так, но... зачиво в Украинск?.. И что вашему сиятельству, такому большому барину, там делать!? - Совсем даже пустой и глупый город!.. Лучше же на Москва, а не то на Пизтер, - там скорее хороших делов можно знайти себе.
   - Ну, а мне Украинск больше нравится, - там у меня тоже не без дела!
   Озадаченный Мордка стоял у притолоки, закусив губу, и ничего не возражал более.
   - И ваше сиятельство позволите мне завтра провожать вас? - почтительно и как бы с грустью проговорил он после некоторого молчания.
   - Если желаешь, - согласился граф, - отчего же!
   - Благодару вам, - скромно поклонился ему Мордка и тихо вышел из комнаты.
   На следующий день, рано утром, Каржоль действительно выехал в Кохма-Богословск, но, не останавливаясь в городе, приказал везти себя прямо на железнодорожную станцию. К его удивлению, первый, кто встретил его там, был Мордка Олеиник, умудрившийся какими-то судьбами поспеть сюда заблаговременно, еще чуть ли не до свету. Он все время предупредительно суетился теперь около графа с разными своими услугами, - то чемоданы помогал перетаскивать и направлял их к весам, то наблюдал за мелкими дорожными вещами и, следуя за Каржолем к кассе, чутко прислушивался, в то же время, до какого именно пункта станет он спрашивать себе билет? И когда граф взял билет прямого сообщения до Украинска, для Мордки уже не осталось никакого сомнения, что он именно туда и направляется. До сих пор ему все как-то не хотелось верить этому, все казалось, не шутит ли с ним граф; но теперь еврейчик озадачился уже не на шутку и даже очень встревожился! - "Зачем, в самом деле, ехать Каржолю в Украинск? Чего забыл он там, и что за дела такие у него вдруг открылись в Украинске?.. И как же это он так смело, даже дерзко... Точно бы и знать не хочет, что ему запретили въезжать туда, - сам же слово давал и носу туда не показывать, - и вдруг... Уж не пронюхал ли, Боже избави, чего?.. Вот так штука будет!.. О, тут что-то неспроста, что-то недоброе", решил себе Мордка и, проводив графа, сейчас же пошел на телеграфную станцию дать необходимую депешу.

Другие авторы
  • Цебрикова Мария Константиновна
  • Соловьев Всеволод Сергеевич
  • Бестужев Александр Феодосьевич
  • Сейфуллина Лидия Николаевна
  • Сно Евгений Эдуардович
  • Мицкевич Адам
  • Минаев Дмитрий Дмитриевич
  • Бахтиаров Анатолий Александрович
  • Строев Павел Михайлович
  • Каншин Павел Алексеевич
  • Другие произведения
  • Фруг Семен Григорьевич - Фруг С. Г.: Биографическая справка
  • Панаев Иван Иванович - По поводу похорон Н. А. Добролюбова
  • Измайлов Владимир Васильевич - Русский наблюдатель в Xix веке
  • Фруг Семен Григорьевич - От редактора
  • Горнфельд Аркадий Георгиевич - В. Ш. Антуан Альбала: "Искусство писателя - начатки литературной грамоты".
  • Соколова Александра Ивановна - Н. А. Прозорова. К биографии А. И. Соколовой (Синее Домино)
  • Козлов Иван Иванович - Безумная
  • Кедрин Дмитрий Борисович - Ермак
  • Софокл - Следопыты
  • Толстой Лев Николаевич - Отрицает Иисуса как Искупителя
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 375 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа