Главная » Книги

Крестовский Всеволод Владимирович - Тамара Бендавид, Страница 13

Крестовский Всеволод Владимирович - Тамара Бендавид


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22

том письме своем игуменья не находила слов, как благодарить Тамару за ее самоотверженный, истинно христианский уход за ее бедным Володей и относила встречу его с ней к особенной милости божией, - точно бы самому Провидению угодно было послать и сделать ее добрым гением-хранителем ее милого племянника, дороже и ближе которого у нее, после смерти незабвенной сестры, не осталось родного существа в мирной жизни.
   Чем дольше шло время, тем больше заживлялась рана Атурина, и дело близилось уже к выписке его из госпиталя. Он то и дело мечтал о том, как возвратится в свой полк, примет опять свою роту и снова станет драться с турками. Но к этим мечтам его невольно примешивалось раздумье и чувство грусти от предстоящей разлуки с Тамарой.
   Женским чутьем своим она угадала под конец, что это чувство в нем более, чем братское или просто дружеское, что он, быть может, даже незаметно для самого себя, поддался увлечению и полюбил ее не как сестру, а как женщину. Это открытие сначала даже испугало Тамару. Она смутно почувствовала, как будто между ней и Каржолем вдруг становится что-то третье, какая-то новая нравственная сила, которую она не в состоянии ни отразить сама, ни отстранить от себя, с которой надо будет считаться и которая одним уже тем, что она есть, что она существует и стоит между ними, как будто наложила на Тамару какие-то нравственные бремена и путы. "Это несчастье", - невольно думалось девушке. "Это идет беда какая-то..." Кому беда, - ей ли, ему ли, или всем троим, - Бог весть, но лучше, если бы этого не было! Зачем, для чего все так случилось, и что тут ей делать!? Оборвать все разом, нарочно перемениться к нему, оттолкнуть его? Но за что же? Что сделал он, чем виноват перед нею? Оттолкнуть... Но как это сделать, да и хватит ли духу и совести, если человек не подает к тому никакого повода, если он держит себя по отношению к ней с таким тактом, что до сих пор не обмолвился ей о своем чувстве ни единым словом, не выдал себя ни малейшим нескромным намеком? Может быть, однако, она ошибается?
   Может быть, ей все это только вообразилось почему-то, и она создала себе нечто кажущееся, призрачное, чего в действительности не существует? Но нет, это чувство невольно сказывается у него и во взгляде, и в тихой улыбке, когда Тамара подходит к нему и говорит с ним. Она женским инстинктом чувствует в нем каждый раз это чувство, как невольно чувствуют иные люди с первого взгляда, с первой же встречи и часто даже без всякого внешнего повода, безо всякой видимой причины, кто их друг и кто недруг и кому сами они симпатичны или противны, - точно бы между ними, независимо от них, образуется сам собой какой-то магнетический ток притягательного или отталкивающего свойства. Этот взгляд его и улыбка лучше и доказательнее всяких слов говорили Тамаре, что то чувство, которого они служат выражением, - чувство глубокое, чистое, полное самоотверженности и беспредельною к ней уважения, - словом, не такое, как у Каржоля. Каржоль более, как будто позволял ей любить себя, чем сам любил ее. В самых ласках его, как и вообще, во всем его обращении с ней не чувствовалось равенства; в нем скорее сказывалось к ней какое-то отношение сверху вниз, точно бы к ребенку, звучала как будто снисходительная нотка, что объясняла она себе разницей их возраста и житейского опыта. Для Каржоля, казалось ей теперь, она была только интересной, милой девочкой, для Атурина - мадонной. А между тем, ведь Атурин, кажись, ровесник Каржолю. Явилось сравнение - невольное сравнение между тем и другим, - и Тамара с испугом поняла, что это уже плохо, что сравнение нехороший признак, что ему вовсе не должно бы быть у нее места, если она так любит Каржоля. Отчего же раньше никогда никакое сравнение ей и в голову не приходило? Уж не сама ли она виновата, что допустила случиться всему так, как оно случилось? Но эта чистота и глубина безмолвного и совсем не притязающего на нее чувства совершенно обезоруживала ее против Атурина. Полюбил человек, - ну, что ж с этим делать! Может ли она тут взаправду упрекнуть себя в чем-либо? Старалась ли она вызвать в нем это чувство, дразнила ли его каким-нибудь, хотя бы легким, самым невинным кокетством, хотела ли хоть чуточку в душе ему нравиться, думала ли даже, что это может случиться? Нет и нет. Такой мысли не было у нее и тени. С первой и до последней минуты по отношению к Атурину она оставалась и остается только доброй сестрой.
   Но размышляя таким образом, Тамара в то же время поймала самое себя на одном очень тонком внутреннем ощущении, несмотря ни на что, ни на испуг перед любовью Атурина, перед этим своим неожиданным открытием, ни на искренность сознания, что было бы де гораздо лучше, если бы ничего этого не было, ни на усиленно призываемый, как бы на помощь и защиту против самой себя, образ Каржоля, ни на упреки самой себе, ни даже на искреннее желание избежать последствий того, что случилось, и не давать дальнейшего развития отношениям к ней Атурина, ни своим к нему, остановиться, прервать или уйти куда ни на есть ото всего этого, - в глубине души ей все-таки было приятно самолюбивое сознание, что ее любит "такой человек" и что она, помимо собственной воли и хотения, могла внушить ему "такое" чувство.
   Порой, в минуты подобного самольстящего сознания, вместе с упреками за него самой себе и при виде своей обезоруженности против любви Атурина, Тамаре так усиленно хотелось, чтобы Каржоль был теперь здесь, подле нее, - хоть бы на день, на час один приехал повидаться! Ей казалось, и даже она была уверена или, по крайней мере, старалась уверить себя, что стоит лишь ей увидеть его - и все это, как тень от облака, сейчас же пройдет само собой, исчезнет без следа, и она почерпнет себе в своем любимом человеке новую нравственную силу и стойкость, освежит свое, искушаемое без него, чувство... Но он, как на зло, не ехал и даже с последнего их свидания на похоронах Аполлона ни разу не написал ей. Что все это значит, Тамара не понимала и терялась в догадках и предположениях: уж не болен ли, не уехал ли в Россию, не увлекся ли другой? Как же это так, в самом деле, больше трех месяцев не подал о себе никакой вести! Хотя бы телеграмму, что ли, прислал, если уж писать некогда, - болен, мол, или уезжаю, - а то вдруг ни слова! Как в воду канул! Обещал было выслать сейчас же почтовую расписку об отправке к Ольге портсигара, - и той не высылает! Что за странное дело! Написать самой к нему, - хорошо, но куда? Где он находится теперь? В Систове, в Букареште? в ином ли каком городе? Ведь он тоже не сидит на месте. Где и когда найдет его ей письмо? В прежних своих, правда, далеко не многочисленных, письмах (горячо любящий человек, думалось теперь Тамаре, особенно жених к невесте, должен бы был и мог бы писать гораздо чаще и больше) он каждый раз указывал, куда именно отвечать ему, а в последний приезд даже не сообщил своего систовского адреса, - позабыл, вероятно, да и она его не спросила, за множеством тогдашних хлопот. Выходит, что и писать-то некуда.
   А между тем, кое-какие слухи о нем доходили до Тамары. С месяц тому назад возвратился из Букарешта один из ординаторов их госпиталя, сопровождавший туда партию больных и раненых, - тот самый ординатор, что так нелестно обмолвился при ней, в Зимнице, насчет Каржоля и так ужасно сконфузился тогда, узнав тут же, что граф жених ее. По возвращении в Богот, думая, что Тамаре будет приятно услышать весточку о своем женихе, он сообщил ей, что видел его дважды в Букареште: раз в театре и раз за ужином в ресторане "Metropole", что граф, по-видимому, процветает, что за ужином их даже познакомил между собой один русский корреспондент, причем граф оказался очень милым человеком и веселым собеседником, но что о Тамаре ординарец ему не упоминал, полагая, что это было бы нескромно. Таким образом, Тамара знала, что месяц тому назад Каржоль был жив и здоров и даже веселился; но тем удивительнее казалось ей, что он не пишет. Такое продолжительное молчание она желала и старалась объяснять себе тем, что, вероятно, с ним случилось что-нибудь особенное, или же письма его пропадают на почте. Но странно, - не могут же они пропадать все подряд! Получают же другие, почему же у них не пропадают?
   Чем дальше тянулось время, тем все чаще молчание это начинало казаться ей просто невниманием, даже равнодушием к ней со стороны Каржоля, после чего писать к нему первой выходило уже неловким, как будто и собственное самолюбие не позволяло этого. Напишешь, а он - Бог его знает - не сочтет ли это даже за навязчивость? Угодно ли, наконец, ему получать ее письма? Захотел бы вспомнить, так уж, конечно, нашел бы время и возможность написать, или хотя бы телеграфировать, - для этого, кажется, немного нужно времени. А то, значит, не хочет и не вспоминает... Значит, не болит ему это... значит, ему все равно! И это последнее сознание, больно задевая самолюбие Тамары, было ей и горько, и обидно, так что порой, под его влиянием, начинала она испытывать против графа даже чувство некоторого раздражения.
   А Владимир Атурин все здесь, налицо, и все такой же...

* * *

   Стояла уже вторая половина декабря. Главная квартира собиралась уже покидать Богот, предполагая направиться пока в Ловчу, потом в Сельви, а потом - куда укажет ход последующих военных действии. Все были рады этому передвижению, потому что дальнейшее пребывание в Боготе становилось если не окончательно невозможным, то тягостным до последней крайности.
   До 3-го декабря многие еще кое-как жили здесь в палатках, мирясь поневоле с ночными морозами. Приходилось, конечно, спать, не раздеваясь, но это все казалось сноснее, нежели жить в болгарских подземельях, которые именно скорее подземелья, чем землянки. Но с 3-го числа загудела вьюга, которая длилась без перерыва двое с половиной суток и за это время намела страшные сугробы. Снег на пол-аршина покрыл все поля, ночные морозы доходили до 17-ти градусов, - одним словом, зима стала сразу и притом зима суровая, совершенно скверная. Такая резкая перемена не обошлась без жертв. На пути от Систова в Боготу замерзло в поле много лошадей и шесть человек вольных погонцев; погибло и несколько одиночных солдат, заблудившихся среди вьюги, которая перемела все дороги. Около Богота, почти в самом селении, нашли восемь закоченелых трупов, занесенных снегом близ своих повозок; замерз в пути целый транспорт раненых и больных; замерзла и целая партия, человек в тысячу, пленных турок.
   Обитателям палаток поневоле пришлось, наконец, переселиться в болгарские подземелья. Переселились в них и сестры боготского госпиталя. Тамаре, вместе с сестрой Степанидой и еще двумя другими сестрами досталась "кешта" (жилище, хата) из числа ближайших к госпитальным шатрам. Ничего хуже, непригляднее и неудобнее не встречали еще они у себя в России. Чтобы попасть в болгарскую кешту, к себе или к своим товаркам, им приходилось спускаться по скользким, грязным или обледенелым и обыкновенно очень крутым ступенькам аршина на три в землю. Здесь они наталкивались на низенькую дверцу, какие в России бывают разве в самых бедных свиных и овечьих хлевах. Это - самое предательское место, где они с непривычки стукались о косяк теменем. Болгарские землянки все почти на один образец. Когда Тамара, перешагнув за порог дверки, впервые попала сразу в какое-то темное и вонючее пространство, ощущая липкую грязь под ногами, она даже растерялась, точно бы неожиданно очутилась вдруг в каком-то заброшенном погребе. Прошло с минуту времени, прежде чем глаза ее привыкли к этим потемкам и пообгляделись в них, и только тогда, сквозь дым и пар, неисходно стоящий здесь от ужасной сырости, начала она понемногу различать окружавшие ее предметы. Налево от входа стояла пара рабочих буйволов на навозной подстилке; направо шли вдоль стены две или три полки, где помещалась скудная домашняя утварь; в следующей стене, тоже направо от входа, был устроен ничем не огороженный очаг, где просто на земляном полу тлел кизяк вместе с обугленными древесными сучьями, дым выходил в широкую прямую трубу, ничем не прикрытую сверху. У основания этой конусообразной трубы была сделана деревянная поперечина, на которой висел на цепи медный котел, "казан", для варки "чорбы", - бобовой похлебки со стручковым перцем. Других печей не существовало и, стало быть, о тепле сестры не могли и думать. Потолка тоже не было; грубые стропила образовывали прямо кровлю, покрытую кукурузными стеблями и комлями и засыпанную землей. К довершению всех удовольствий сестры узнали еще, что эта кровля служит вечным приютом тарантулам, скорпионам, мышам, крысам, ужам и змеям. У основания крыши пролегала поперечная балка с перпендикулярно вдолбленным в нее бревном, которое подпирало верхнюю балку, где сходятся стропила. Здесь были подвешены кочны капусты, лук, чеснок, пучки кукурузы и стручкового перца, составляющего излюбленнейшее лакомство болгар - от годовалого ребенка до глубокого старца. Здесь же висели для просушки бараньи и воловьи шкуры, издававшие вместе с живыми буйволами убийственно смердящий запах. В целой хате не было ни малейшей мебели - ни стола, ни скамейки, ни кроватей или нар для спанья. Весь житейский обиход совершался на грязном, смоклом полу. Выбеленные когда-то стены были покрыты потеками и узорами сырости, которая искрилась теперь на них серебристым налетом изморози. Из этой хаты вела низенькая дверь в смежное помещение, служившее кладовой, где стояли разные кадушки, плетенки с запасами и хранились высушенные бараньи шкуры да лишнее платье. Эту-то кладовую, из которой было сейчас вынесено все громоздкое и излишнее, и пришлось занять для жилья сестрам. Вместо окошка в ней была проделана на уровне наружного грунта просто сквозная дыра без рамы и, конечно, без стекол, о которых тут, кажется, и понятия не имелось. В оконную дыру валил снег, сочилась дождевая вода или уличная грязь, и это помещение даже очагом не согревалось. Для тепла надо было довольствоваться "мангалом"- железной или глиняной жаровней, где тлели угли. Вонь в кладовой стояла ужасная, потому что около оконной дыры, снаружи, обыкновенно совершались, как и везде, всею семьей хозяев всякие нечистоты. Но и за такое помещение приходилось еще благодарить Бога, потому что "кешты" брались чуть не с бою. Подобные кладовые, напоминающие скорее могильные склепы, чем жилье, вынуждены были занять под себя не только офицеры и чиновники главной квартиры, сестры и медики, но и сам начальник штаба имел помещение не многим лучше прочих, а великий князь главнокомандующий предпочел остаться в юрте, несмотря на все неудобства. Все же сестры постарались кое-как устроиться и в этих невозможных условиях, - поневоле приходилось мириться с тем, что есть. Здесь все дни напролет надо было им проводить при свечах. Выйдет, бывало, Тамара на свет Божий подышать немного свежим воздухом, - серебряный блеск снегов, особенно под солнечными лучами, ослеплял и до боли, до крупных слез, резал ей глаза, так что приходилось зажмуриваться и постепенно привыкать к свету; а войдя опять в свою конуру - в глазах, бывало, становится до того темно, что в первые мгновения не различался даже огонь свечи. Теснота внутри такая, что и повернуться почти негде было. Но все это переносилось сестрами стоически, при сознании своего святого долга, добровольно на себя принятого. В свободные от дела часы, оставаясь у себя в кеште, Тамара поневоле приглядывалась к окружавшей ее обыденной жизни и обиходу семьи своих хозяев, так как здесь ей впервые еще с начала войны пришлось войти в непосредственное соприкосновение с болгарами. Женщины этой семьи три или четыре раза в день принимались печь себе на очаге кукурузные лепешки вместо хлеба и пекли их самым первобытным способом, зарывая тесто прямо в горячую золу. Ни вилок, ни ложек эти "селяки" не употребляли, а ели из общей миски руками, или же макая в жижицу куски лепешек, которые заменяли им ложки. Но до чего все это было неопрятно! Мясной пищи у них она и не видела, а сказывали ей "сеструшки", что разве уж на Рождество или на Светлый праздник зарежет хозяин барана, да и чорбу-то они ели только по праздничным дням, а в будни довольствовались всухомятку кукурузными лепешками и перцем. Вся семья обыкновенно ютилась вокруг очага, - старый и малый сидят себе, бывало, на корточках и греются. Стена, противоположная входу, имела посередине углубление, вроде печуры, где помещались грубо намалеванные образа: св. Димитрий, Пантелеймон Целитель и другие. У этой стены валялась большая камышовая циновка, которая на ночь перетаскивалась поближе к очагу, и на ней укладывалась спать вся семья, вповалку, вокруг неугасаемого огня. Спали, не раздеваясь, как и вообще все сельские болгары, имеющие обыкновение никогда не раздеваться и никогда почти не мыться, - разве уж перед каким-нибудь большим праздником. В семье изрядно-таки наплодилось малых ребят, и годовалые младенцы бросались матерью у очага без всякого призора, часто нагишом, без малейшей одежды. И так-то вот, в этой кеште, на пространстве каких-нибудь двух, много трех квадратных саженей, проводила всю свою жизнь болгарская семья, в самой гнетущей, убийственной обстановке.
   А между тем, Тамара знала, что люди они далеко не бедные, - напротив, зажиточные, и у хозяина в кошеле за пазухой было припрятано не мало-таки "желтиц" - турецких лир, австрийских дукатов и русских червонцев. Она сама видела их, когда хозяин однажды раскошелился при ней, чтобы дать сестре Степаниде сдачу за купленное у него "свинско масло", то есть топленое свиное сало для жарева. Особенного расположения к русским, как и особенной ненависти к туркам, к удивлению Тамары, у всех этих болгар не замечалось. "И руси-ти добры, и турци-ти добры, сички добры!"- лукаво и уклончиво, себе на уме, высказывались они в ответ на вопрос, каково им жилось под турками. В их тупой эгоистической замкнутости проглядывало, скорее, безразличное равнодушие к русским "освободителям" и к их успехам или неудачам, если даже не затаенное недружелюбие и предубеждение против скверных "братушек", с которых почти все они и повсюду старались только за все про все драть втридорога: даром ни малейшей услуги! А их "чорбаджии", "мухтары" и многочисленные турецкие чиновники из болгар относились к "освободителям", где можно было не боясь за собственную шкуру, даже прямо с враждебностью и охотно служили туркам, чуть лишь представлялся удобный случай, наилучшими шпионами. Ввиду всего этого, а главное, ввиду удивительной инертности этого народа, в душе Тамары, как и у большинства русских людей за Дунаем, возникло, наконец, сомнение, - да полно, точно ли болгарский народ так несчастен и угнетен, как прокричали перед войной во всех русских и многих английских газетах? В ближайшей к ней среде ее товарищей по госпиталю, между больными и ранеными и между знакомыми офицерами, все чаще и откровеннее подымались разговоры и толки на эту, щекотливую в начале войны, тему, и возникали, полные сомнений, вопросы, - точно ли болгары сознают себя "братьями" русских и так ли жаждут, все поголовно, освобождения из-под турецкого "ига", да и чувствуют ли, на самом деле, это "иго"? Нет ли тут какого недоразумения, миража, идеалистически созданного себе нами самими? Не было ли напущено во все это дело наркотического чада, который под влиянием неприкрашенной жизненной действительности и при ближайшем знакомстве с ней начинает теперь проходить? Ведь вот, кричали же и считали за непреложную правду, что болгары разорены, обобраны турками до последней крайности, доведены до страшнейшей нищеты, до полного отчаяния, а на поверку оказывается, что каждый из этих "селяков" куда зажиточнее среднего русского мужика, только жить привык он скаредом и, что называется, по-свински, как ни один русский мужик жить не станет. Кому, собственно, нужно это "освобождение"? - уж не горсти ли болгарских "интеллигентов" и политиканов, которые, с помощью досужих или не в меру доверчивых корреспондентов взмыливали пену общественного мнения в "либеральной" Европе и в России, не остывшей еще от увлечений добровольческой войны в Сербии? Таким образом, война далеко еще не была доведена до конца, а у "освободителей" явилось уже значительное разочарование в "освобождаемых"; но это, впрочем, скорее, было разочарованием в своих собственных иллюзиях, возникших из собственного же незнакомства со страной и народом, на освобождение которого все ринулись было вначале с таким беззаветным, братским увлечением.
   Между тем, жизнь в Боготе с каждым днем становилась все несноснее. Лошади стояли во дворах, без конюшен, и мерзли. Сена уже около двух месяцев нигде не было ни клочка, кормили соломой, но теперь в окрестных плевненских деревнях уже и вся солома вышла, и потому лошади глодали соломенные и кукурузные кровли сараев, и этим способом была уже съедена добрая половина кровель в Боготе. Об услугах пресловутого "Товарищества" забыли и думать; на деле, его здесь не существовало, хотя Зимница и Систово кишели этой жидовской саранчой, обделывавшей в тылу свои бесшабашные гешефты за счет государственного казначейства. Дороговизна стояла страшная. За черствый пшеничный хлеб величиной с обыкновенную трехкопеечную булку, маркитанты драли по франку, за фунт рублевого чая - по полуимпериалу, и в подобном же размере за все остальное. Носились слухи, что вскоре всей армии предстоит зимний переход через Балканы, и все этому радовались, потому что иначе здесь, если не людям, то лошадям уж наверное предстояло подохнуть с голода. Придунайская Болгария была уже съедена, и голод, так или иначе, должен был способствовать нашему перевалу через хребет в неистощенные еще долины Румелии.

* * *

   Рана Атурина совсем зажила, он мог уже свободно владеть рукой, и теперь ничто уже, кроме собственного сердца, не задерживало его в госпитале. Надо было возвращаться в свой полк, ушедший из-под Плевны в окрестности Тырнова и Габрова.
   Он написал матери Серафиме подробное письмо, добрая половина которого была, однако, наполнена не его личной жизнью и не подробностями его участия в деле 28-го ноября, а только одной Тамарой, только горячими похвалами ей и рассказами о ее стоическом характере и самоотвержении, о том, как она живет здесь, как бодро и с какой замечательной энергией и твердостью характера переносит тяжелые условия и убийственную обстановку здешней жизни, и как внимательно и усердно она ходила за ним во все время лечения, как часто предметом их разговоров и воспоминаний была она, мать Серафима, какое глубоко почтительное и сердечное чувство питает к ней Тамара, полагая себя бесконечно ей обязанной, и говорит о ней не иначе, как о матери, за которую и считает ее для себя, в нравственном смысле, а в заключение, в письме высказывалась заветная мысль, что именно такая девушка, как Тамара, представляется ему идеалом хорошей жены и матери семейства, и что если бы когда-нибудь он задумал жениться вторично, то конечно, лучшей подруги жизни незачем было бы и искать. В содержание этого письма Атурин, понятно, не посвятил Тамару, но, отправляя его на почту, не воздержался, чтобы не сказать ей, полушутя-полусерьезно, что оно почти сполна посвящено ей и что это с его стороны лишь слабая дань признательности за всю ее доброту и попечения, - пускай-де и мать Серафима узнает об этом все и порадуется.
   Накануне выписки из госпиталя он и сам был обрадован неожиданною наградой. Ему принесли из штаба свежий приказ, где между прочим, значилось, что такого-то гренадерского полка капитан Атурин, за особое отличие и храбрость, оказанные в бою 28-го ноября, при выбитии турок штыками из наших траншей и отбитии, - переводится тем же чином в гвардию. Этот приказ произвел общую сенсацию, как между больными и выздоравливающими офицерами, так и между сестрами и врачами, - все они, более или менее, порадовались за Атурина и все поздравляли его с царскою милостью. Больше всех была рада, конечно, Тамара, которая испытывала в душе даже некоторое горделивое за него чувство - вот он, мол, какой! Подвиг его самим государем признан за особое отличие, и храбрость его засвидетельствована этим приказом пред всею армией, пред целой Россией! Как должна быть горда им и рада за него мать Серафима! - Самого же Атурина особо обрадовало то обстоятельство, что перевели его в тот самый гвардейский стрелковый батальон, где он служил прежде, до отставки, и где еще и поныне находились налицо некоторые из его старых друзей-сослуживцев, которые его хорошо помнили и любили, - и таким образом, он снова, нежданно-негаданно, попадает как бы в свою родную семью, где его встретят тепло, по-товарищески. В переводе своем именно в этот самый батальон Атурин справедливо усматривал знак особой к себе милости и внимания: стало быть, не забыли, что он некогда служил там, вспомнили об этом обстоятельстве в подобающую минуту и пожелали показать ему это. Вот что было особенно ему дорого! И чего-чего не сделает он теперь, чтобы оправдать на деле столь высокое к себе внимание! Надо торопиться, надо нагонять поскорей свой батальон, находящийся уже с отрядом генерала Гурко в Балканах, на пути к Софии. Он завтра же отправляется туда, только надо сперва заехать в свой гренадерский полк, - откланяться начальству, получить жалованье, рационы, сделать кое-какие расчеты, забрать свой необходимый багаж и проститься со своей ротой и с товарищами. Пред отъездом Атурин явился в главную квартиру - представиться великому князю главнокомандующему и благодарить его за награду. Здесь он был очень ласково принят и приглашен к завтраку, который, впрочем, по местным условиям, оказался очень и очень скромным, так как и сам великий князь не был избавлен в Боготе от множества почти таких же лишений, какие терпели и все остальные.
   Ротная повозка, нарочно присланная за Атуриным, по его просьбе, отправленной в полк телеграммой еще за несколько дней, уже со вчерашнего вечера была на месте и, совсем готовая, дожидала его теперь перед госпиталем, - оставалось проститься со всеми и ехать...
   - Ну, сестра, прощайте! - подошел он, после всех остальных к Тамаре. - Даст Бог, может, еще и свидимся... если жив буду...
   Та молча протянула ему руку и дружески ответила на его пожатие.
   - Спасибо вам за все, за все... Слов у меня нет, - продолжал он задушевным растроганным голосом, - говорить я не мастер... Одно скажу, отныне и навсегда вы будете для меня самым светлым, самым дорогим воспоминанием моей жизни... Дайте еще раз вашу руку, - позвольте поцеловать ее.
   И он приник губами к ее руке, и Тамара почувствовала на ней горячий и влажный след скатившейся слезы.
   Атурин, со смущенной улыбкой, поспешил вытереть ладонью свои глаза, еще раз, уже в последний, горячо и молча пожал руку девушки и, быстро вскочив в свой немудреный экипаж, снял фуражку и перекрестился.
   - С Богом! - сказал он солдату, сидевшему за кучера. - Трогай!
   И тут Тамара увидела и почувствовала что последняя улыбка, последний прощальный взгляд его, невольно полный любви и грусти, остановился на ней и был посвящен одной только ей, всецело.
   Она перекрестила его вослед, и в эту минуту вся душа ее была полна одною безмолвною молитвои, чтобы Бог сохранил его целым, здравым и невредимым.

* * *

   С отъездом Атурина, ей вдруг показалось все вокруг как-то пусто, как будто чего-то не стало, чего-то ей не хватает, или точно бы в ее нынешней обыденной жизни вдруг образовался какой-то необъяснимый, неясный еще ей самой, но уже чувствуемый пробел. И это странное для нее самой ощущение к вечеру еще усилилось примесью к нему совершенно, по-видимому, беспричинной грусти; оно не прошло в ее душе даже и на другие сутки. Тамара объясняла его себе тем, что успела за все это время привыкнуть к Атурину, к его присутствию в госпитале, к своему уходу за ним, даже к его голосу, к его улыбке, с какою он встречал ее появление в палате, к его разговорам. Он такой простой, такой хороший, сердечный... Что ж, может она и любит его, как брата, - но только как брата, не более. Ведь между ними есть нравственное, объединяющее их в этом чувстве звено - мать Серафима. А между тем, и в первый, и в последующие дни мысль ее, с некоторым щемящим сердечным беспокойством, неоднократно и невольно, как- то сама собой все возвращалась к Атурину. - Где-то он теперь? Что с ним? Доехал ли? Хорошо ли ему там? Все ли благополучно?.. Не дай Бог, как опять ранят или заболеет, - кто-то будет тогда ходить за ним, и так ли, как она ходила?.. Нет, Бог милосерд... Бог услышит ее бескорыстную молитву, Он сохранит его... Ведь она любит его как брата!
   В это время дошло до нее новое известие о Каржоле, которое оказалось уже совсем не из приятных. Случайно попал ей в руки номер одной одесской газеты, где какая-то корреспонденция "с театра военных действий" в очень мрачных и антипатичных красках изображала деятельность жидовской сухарной компании, во главе которой стоит-де некий граф К. де Н. Сухари-де отвратительны: промозглые, затхлые, наполовину с песком и с какою-то глиной, так что не только людям, но и собакам сеть их не безопасно; но компания, заручившись-де и теперь уже громадными барышами от казны, даже и в ус себе не дует, а ее подставной титулованный представитель и знать не знаст, каковы у него сухарики, да и не хочет знать, бесшабашно жуируя себе то в Букареште, с опереточными француженками и за рулеткой, то в Зимнице, с известною Мариуцей и за "зеленым столом", с интендантами.
   Корреспонденция эта очень огорчила Тамару. Ей было тяжело читать эти, на ее взгляд убийственные строки о своем женихе, но еще тяжелее думать, что их уже все читали, или могут прочесть, - все, в особенности, сестры и сотбварищи ее по госпиталю, которые знают, что граф жених ее и сейчас же догадаются, о ком идет дело, кто именно скрыт под этими прозрачными инициалами "К. де Н." - "Господи! Что они могут теперь думать и что будут говорить между собою!" И как она будет смотрсть в глаза им!.. Не будет ли всяк из них, глядя теперь на нее, думать про себя: а что, не правы мы были? - И при этой мысли ей становилось больно и стыдно как за него, так и за себя, точно бы и она тоже прикосновенна к этому делу, про которое так нехорошо пишут... И зачем, зачем в эту грязь и подлость замешано его имя!
   Стараясь как-нибудь оправдать Каржоля пред собою, хотя бы только в своих собственных глазах, она уверяла себя, что эта корреспонденция, по всей вероятности, чистый вздор, что она несправедлива, пристрастна, преисполнена предвзятой злости и личного недоброжелательства к Каржолю, что это писал, очевидно, или его личный враг, или человек, легковерно поддавшийся клеветническим слухам, - ведь на этих "компанейских", поди-ка, чего-чего только не плетут и какой только грязью в них не кидают, не разбирая, кто из них и насколько может быть тут виноватым!
   Но, как-никак, а инсинуации насчет опереточных француженок и какой-то "известной" Мариуцы все же оказывали на Тамару свое подтачивающее действие. - Неужели это правда? - не раз задавала она самой себе вопрос, полный горечи и сомнений. - Не может быть!..
   Но решая, что этого не может быть, все же продолжала сомневаться и думать - неужели правда?.. И отчего обвиняют его именно в этом, а не в другом чем?.. Ей бы лучше хотелось, чтоб обвинение заключалось в чем-нибудь другом, даже в более тяжком, пожалуй, но только не в этом. - Так эгоистически вести легкую жизнь, лишь в свое удовольствие, в то самое время как здесь люди - и какие люди! - самоотверженно умирают под пулями, страдают по госпиталям, думалось ей. - Развлекаться с какими-то француженками, когда я, когда все мы тут выносим массу всяческих невзгод и лишений, голод и холод, - неужели он способен на это?! Неужели он в состоянии забыть, что в таких же суровых условиях находится здесь и она, его невеста, которую он, казалось, так любит? - Нет, это вздор, это недостойная клевета на него, это невозможно!
   Но сколь ни хотелось бы ей разуверить самое себя и как ни старалась она в этом, как ни решительны были все ее отрицания и негодующие отвержения взведенных на Каржоля инсинуаций и обвинений, а мутный и горький осадок этих последних, несмотря ни на что; оставался в душе и разъедал её. И каждый раз, при невольно возвращавшейся к ней мысли и о француженках и какой-то Мариуце, осадок этот вдруг подымался со дна души и бродил, бродил в ней всею своею мутью. Не то, чтобы это была у нее настоящая ревность, - нет, ревновать к каким-то опереточным певицам и прыгуньям - это уж, казалось ей, чересчур: это значило бы слишком мало давать цены себе самой, - просто не уважать себя, - но то было скорее чувство досадного и несколько брезгливого сожаления о самом Харжоле. - Как он решается, как он может, любя ее, пачкаться во всем этом нравственно нечистоплотном мирке!.. Француженки, рулетка, шансонетка - все это так низменно, так пошло, так не ко времени... Господи, что за малодушие! Что за бесхарактерность!.. Легковесность какая-то в человеке, и как мало уважения к самому себе! - Неужели же он такой, что чуть из глаз вон - и из сердца вон? Казалось бы, это так на него не похоже.
   Да, не похоже, а между тем пишут... Отчего ж про других не написали этого!.. Дыму, говорят, без огня не бывает... Вероятно, уж что-нибудь такое да есть!.. Нельзя же, в самом деле, писать такие вещи без всякого повода.
   Борясь, таким образом, сама с собою, - то за, то против Каржоля, всячески изыскивая себе доводы в его оправдание, но невольно сознавая их шаткость и потому сдаваясь пред силою обвинений его газетного обличителя, Тамара чувствовала, что как-то путается в изгибах своей собственной души и не может пока разобраться с возникшей там двойственностью какою-то.
   Что она любит Каржоля, в этом она не сомневалась: за это говорило ей все ее прошлое; но не могла она также обманывать и себя в том, что к этому ее чувству, доселе столь светлому, примешалось теперь еще и другое, несколько сложное и мутное чувство, в котором смешивались между собою и сознание оскорбления своему самолюбию, и раздражение, и горечь, и некоторая обида на графа, и - что всего важнее - сомнение в нем. Он уже не был для нее таким безупречным, высоко стоющим идеалом, как прежде, - идеалом, ради которого она беззаветно решилась бы на все, на самые тяжелые жертвы. Вера в него была уже отчасти подорвана, и подорвала ее не только газетная статья, сколько его собственная небрежность и невнимательность по отношению к Тамаре. Статья эта лишь объяснила ей причины его продолжительного молчания. Значит, не болезнь, не удрученность каким-либо горем или неприятностями, не обременение массою деловых занятий, как думалось ей прежде, - а просто-напросто, рассеянная жизнь и "жуирство" мешают ему писать к ней. - Вот что обидно! Невольное разочарование в человеке, в идеале, созданном себе из него, - вот что горько!
   Быть может, со временем, он восстановит в ней эту подорванную веру в него, разъяснит ей как-нибудь иначе причину своего странного молчания и все свои действия и поступки, ясно и доказательно опровергнет все возведенные на него обвинения и вернет себе в ее душе свое прежнее место...
   Да, быть может. Хорошо, если бы так. Проблеск какой-то смутной надежды на это не покидает еще Тамару. - А проклятое сомнение все же пока остается! И Тамара чувствует, что оно сильнее надежды.
  

XXIII. МИР

   Мы в Сан-Стефано, на берегу Мраморного моря, в виду Константинополя. По старому календарному стилю значится день 19-го февраля 1878 года.
   Уже за несколько предшествовавших дней, не без внутренней тревоги и волнения ожидали все исхода мирных переговоров. Турки медлили, тянули, как бы отлынивая от последнего решительного момента, что заключался лишь в росчерке пера... Взоры, мысли, ожидания и упования их обращались к красивой группe Принцевых островов, за скалами которых прятались броненосцы английской эскадры. По направлению к тем же островам, были обращены и жерла наших гвардейских батарей, выдвинутых на высокий мысок, между маяком и Сан- Стефано. Казалось, будто турки ждут последнего решающего слова и дела оттуда, из-за этих скал. Наши тоже были готовы ко всякой случайности. Но англичане затаились за Принцевым архипелагом, точно бы их и нет в Мраморном море... К завитой плющом и розами вилле, занятой в Сан-Стефано графом Игнатьевым, то приезжали, то отъезжали от нее щегольские кареты, привозя или увозя в себе дипломатических джентльменов, в черных застегнутых сюртуках и темно-красных фесках. Между русскими ходили слухи, будто мир уже подписан 17-го, и только объявление его отложено до 19-го числа. Уже накануне сего последнего дня было известно, что парад нашим войскам назначен в два часа пополудни, на маячном поле. Ровно в полдень войска с музыкою стали стягиваться к указанному пункту, и через час были уже вытянуты в три линии массивных колонн, протянувшихся от маяка до железной дороги. День был теплый, но пасмурный и встренный; поминутно накрапывал мелкий дождик, словно бы не зная, разразиться ли ему ливнем, или зарядить по-осеннему на целые сутки. На площади, перед домом великого князя, с утра уже стояла громадная толпа красных фесок, цилиндров и поярковых шляп под распущенными дождевыми зонтиками; любопытные женские головки выглядывали из окон скучившихся карет, прикативших сюда из Константинополя. Перед подъездом верхами ожидали многочисленная свита и конвойные казаки. Весь городок был запружен пестрыми толпами народа, кипел лихорадочною жизнью и деятельностью.
   Множество магазинчиков, лавок и лавчонок порастворяли свои окна и двери и наперебой зазывали к себе прохожих русских. Всех этих торгашей, как и толпившуюся публику интересовал один и тот же вопрос: как и что? Точно ли подписан мир, или же войска прямо с парада двинутся на Константинополь? Многие были убеждены, что готовится торжественное вшествие в древнюю Византию. Бьет два часа - время, назначенное для парада, а у подъезда графа Игнатьева все еще стоят турецкие кареты с дремлющими арнаутами на козлах. Ординарец скачет на Маячное поле объявить, что парад отлагается до трех часов пополудни, - и войскам дается команда "вольно". Проголодавшееся офицерство, из тех, что не находились непосредственно в строю, разбрелось по соседним кабачкам и тавернам, которые здесь, с появлением русских, как грибы росли и множились.
   Капитан Атурин, с несколькими своими батальонными товарищами, отправился, с разрешения командира, за фронт, на поиски какого-нибудь ходячего маркитанта и, отойдя на некоторое расстояние от батальона, вдруг завидел впереди толпившейся публики небольшую группу русских сестер милосердия.
   "А вдруг между ними Тамара?"- мелькнула у него инстинктивная надежда, и он пошел по направлению к этой группе. - Батюшки! Да так и есть!.. Действительно она!.. И сестра Степанида, и сестра Мочалова, и Ахлебинина... и сама старушка здесь, - все знакомые!"
   И он почти бегом приблизился к сестрам. - Здравствуйте!
   - Ба!.. Капитан?!. Капитан Атурин!.. Господи! Вот встреча-то!.. Какими судьбами?.. Живы? Здоровы?.. Что рука? - посыпался на него град приветливых восклицаний и вопросов со стороны приятно удивленных женщин.
   Тамара вся зарделась и засияла радостью. Случайно глядя в другую сторону, она не заметила его приближения и обернулась лишь на его голос, на его первое "здравствуйте", которое он произнес, уже подбегая близко к группе сестер. Почти не веря своим глазам, она едва сдержала себя, чтобы не броситься к нему навстречу.
   Он тоже взглянул на нее радостными глазами, и от чуткого сердца и взгляда его не скрылись ни ее невольно встрепенувшееся движение к нему, ни эта краска, мгновенно вспыхнувшая в ее лице, ни теплый, светорадостный луч, блеснувший в больших, выразительных глазах девушки, вместе с удивлением и даже испугом каким-то. Нервное, горячее пожатие руки еще больше подтвердило ему, что для нее эта неожиданная встреча далеко не безразлична.
   И действительно, встреча сестер с Атуриным была самая искренняя и душевная. Все они ему обрадовались точно родному, потому что за время пребывания его в боготском госпитале все успели к нему привыкнуть и полюбить его, как покладистого, совсем не капризного, всегда простого с ними и всегда веселого пациента. Подошло и еще несколько офицеров того же батальона и других гвардейских частей. Между ними нашлось три-четыре человека из числа раненых под Горным Дубняком, которые в свое время тоже прошли через боготский госпиталь, - оказались знакомые, и тут уже не было конца обоюдно перекрестным вопросам, весело шутливым замечаниям и сообщениям разных маленьких новостей, касавшихся то сестер и их госпитальной жизни, то самих офицеров, то боевого похода, сломанного теми и другими от Плевны до Сан-Стефано. Оказалось, что сестры здесь уже несколько суток и находятся при подвижном госпитале, расположенном тут же, у Маячного поля.
   - Э, да мы тут с вами, выходит, ближайшие соседи! - заметил на это приятно удивленный Атурин. - Вон, видите чифлик? - указал он по направлению к одному хутору. - Наш батальон как раз около него и расположен. Тут и двух верст не будет, совсем близко.
   - Будем стало быть видеться? - благосклонно отнеслась к нему начальница.
   - Если позволите? - поспешил он приложить с легким поклоном руку к шапке и, как бы вскользь, взглянул после этого на Тамару. В глазах девушки, показалось ему, будто опять мелькнуло при этом радостно довольное и как бы благодарное ему выражение.
   - Вам всегда мы рады, вы хороший, - приветливо обращаясь к нему, вставила свое слово сестра Степанида.
   - Даже и больному? - пошутил Атурин.
   - Ну, вот! Зачем больному?! - восстали разом все сестры. - Нет, нет, больше не надо болеть! И думать не смейте!.. Здоровому! Здоровому рады мы вам, - приезжайте к нам здоровым, как гость... Больных теперь, слава Богу, немного, времени поэтому у нас вдосталь.
   "Смирно-о-о!"- пронеслась вдоль по войскам команда, подхваченная командирами отдельных частей, - и все офицеры, уже на ходу посылая сестрам прощальные поклоны, бегом бросились к своим местам.
   Было уже три часа дня. Все ждали, что вот-вот сию минуту покажется из устья Сан-Стефанской улицы великий князь со свитой, но с недоумением видят вместо того, что снова скачет к командующему войсками один из ординарцев его высочества, - и через пять минут войскам опять было подано "вольно". Оказалось, что парад отлагается на неопределенное время, но с тем однако, чтобы войска оставались на поле.
   Выждав несколько времени, Атурин вместе с двумя-тремя товаришами опять направился к сестрам, под предлогом раздобыть где-нибудь в толпе маркитанта, на розыски которого и был командирован им один из нестроевых нижних чинов батальона. Но - маркитант маркитантом, а офицеры и помимо того рады были поболтать с сестрами, как со своими, с русскими, рады были видеть самое обличие русской женщины, от которого отвыкли за время долгого похода, слышать мягкие родные звуки русского женского голоса, - ведь все это как бы воочию напоминало им далекую родину, семью, милых сердцу... Атурин же надеялся про себя, что авось либо удастся ему перемолвиться словом, другим и с Тамарой, под шумок общего разговора.
   Теплое чувство к этой девушке, не покидавшее его с минуты их разлуки в Боготе, еще теплей и светлей вспыхнуло в нем теперь, при этой нежданной встрече. В данную минуту он весь был преисполнен особого жизнерадостного настроения. Для него, уже без всяких сомнений в самом себе, стало ясно, что чувство его к Тамаре не было случайной вспышкой от госпитального безделья, или одним лишь хорошим, благодарным воспоминанием о ней за время, проведенное вместе, за весь ее добрый уход на ним, как думалось порою прежде, в минуты сомнений, - нет, Атурин понял, что он действительно любит ее не как сестру только, но как женщину, даже влюблен в нее, и это окончательно уяснила ему сегодняшняя встреча. Любит ли она тоже? - вот вопрос, который еще настойчивее, чем прежде, встал теперь перед Атуриным, и ему страстно хотелось бы разрешить его для самого себя, убедиться в этом окончательно. Судя по всему, что невольно, хотя и молча обнаружила Тамара сегодня, ему казалось, что да, любит... Но точно ли? Не обманывается ли он одним лишь предположением? Не преувеличивает ли? Не кажется ли это ему потому только, что ему хотелось бы, чтоб оно было так? Всегда ведь приятно верить в то, чему хочется верить... А может, с ее стороны все это не более как выражение простого удовольствия от встречи со старым знакомым, ее боевым пациентом... может быть просто даже рефлекс от соединенного с ним воспоминания о матери Серафиме?.. Почем знать!
   Когда подошедшие к сестрам офицеры объявили им, что парад опять отсрочен, тут уже всех взяло сомнение, что едва ли мир был подписан 17-го, а не вернее ли будет предположить, что он не подписан еще и в настоящую минуту. Иные призадумались, офицерская же молодежь даже обрадовалась, усмотрев в этом обстоятельстве возможность немедленного боевого движения в Царьград, а стало быть, и возможность новых подвигов и отличий. Опять устремились иные бинокли на Принцевы острова, но там все мертво по-прежнему и нет ни малейших признаков какого-либо движения спрятанного флота... Проходит еще час, проходит два часа, а войска все стоят в своих грозных колоннах... Офицеры, оборачиваясь к востоку, поглядывают на ближние турецкие лагеря, что белееют своими конусообразными палатками тут же, сейчас вот за ручьем, на толпы турецких аскеров, любопытно высыпавшие к самому берегу этого ручья, на Царьград с его минаретами и куполом Aйя-Софии, с его Серальским мысом, входом в узкий Босфор и черным лесом кипарисов Скутарийского кладбища... Что-то будет? Чем-то кончится?.. Казалось бы, с этого поля до Царьграда рукой подать! Один шаг - и готово!.. Впереди фронта, перед аналоем, ожидает в полном облачении военное духовенство, еще с двух часов, готовое петь благодарственный молебен. По сторонам фронта стоят громадные толпы самой разнообразной публики, собравшиеся сюда и пешком, и верхом, и в экипажах из Константинополя, Сан-Стефано и со всех окрестных деревень и местечек. Турецкая полиция изо всех сил старается сдерживать на известной линии всю эту публику, с живым любопытством напирающую вперед, поближе к невиданному еще русскому войску. Время, меж тем, клонится к сумеркам.
   Проголодавшиеся перотские кавалеры и дамы начинают мало-помалу покидать маячное поле, с разочарованным и усталым выражением на лицах. Досадливая нетерпеливость и озабоченность начинают появляться и у начальников, медленно разъезжающих по фронту; солдатики позевывают и скучая переминаются с ноги на ногу, а дождик - нет-нет, да и начинает накрапывать редкими, мелкими капельками, и порывистый,

Другие авторы
  • Мятлев Иван Петрович
  • Великопольский Иван Ермолаевич
  • Воронский Александр Константинович
  • Лоскутов Михаил Петрович
  • Джунковский Владимир Фёдорович
  • Грамматин Николай Федорович
  • Месковский Алексей Антонович
  • Кушнер Борис Анисимович
  • Гриневская Изабелла Аркадьевна
  • Либрович Сигизмунд Феликсович
  • Другие произведения
  • Тарловский Марк Ариевич - Огонь
  • Юшкевич Семен Соломонович - Гора
  • Иванов Вячеслав Иванович - Сергей Маковский. Вячеслав Иванов в России
  • Шекспир Вильям - Трагедия о Гамлете, принце датском
  • Аскоченский Виктор Ипатьевич - Асмодей нашего времени
  • Кони Анатолий Федорович - Мотивы и приемы творчества Некрасова
  • Нечаев Егор Ефимович - Стихотворения
  • Барбе_д-Оревильи Жюль Амеде - Краткая библиография
  • Радищев Александр Николаевич - Письмо к другу, жительствующему в Тобольске, по долгу звания своего
  • По Эдгар Аллан - Месмерические откровения
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 160 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа