Главная » Книги

Белый Андрей - Серебряный голубь, Страница 8

Белый Андрей - Серебряный голубь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

. и грустной; и вся тебе она станет по отчизне сестрицею родненькой, еще не вовсе забытой в жизни снах, - тою она тебе станет отчизной, которая грустно грезится по осени нам - в дни, когда оранжевые листы крутятся в сини прощальной холодного октября; и будут красные волоса столярихи для тебя в ветре закрученным листом - в небо, и блеск, и осенний трепет; но тут ты увидишь, что эти все осветляющие глаза - косые глаза; один глядит мимо тебя, другой - на тебя; и ты вспомнишь, как коварна, обманна осень.
   А закати глаза столяриха: два на тебя уставятся зрячих бельма Матрены Семеновны; тут поймешь, она-то тебе чужда и, как ведьма, пребезобразна; а опусти долу она глаза и упрись ими в грязь, солому и стружки, да заскорузлые свои руки сложи она на животе, - побежит по лицу тень, очернятся складки у носа, явственней в рябины кожа ее углубится, - а рябин-то многое множество, - мятым и потным станет лицо, и опять-таки выпятится живот, а в углах губ такая задрожит складочка, что одна срамота: будет тебе она вся - гуляющей бабой.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Матрена у себя на дворе: загоняет корову; уже ее поскрипывает ведро; уже она под коровой; в жестяное дно побрызгивает теплая струя душного молока.
   Вот в темноте шаги, голоса: "Матрена, а Матрена!" - "Чаво?" - "Милая, обласкай!" - "Ох ты, цаловаться абнакнавения не имею..." - "Ты одна?" - "Не замай..." - "Пойдем к тебе!" - "Ох, чтой-то!" - "Ну?" - "Сам нынче небось вернется..."
   Оханье, аханье: торопливые по двору шаги и возня; раскудахтались куры; хохлушка, хлопая крыльями, взлетает на сеновал, и на чью-то оттуда голову щелкнул сухой голубиный помет.
   И уже они в горнице: только зеленая там лампадка озаряет светлый лик Спасов, благословляющий хлебы; в их волосах стружки, древесные опилки, щепки; все предметы, что ни есть какие, молчаливо уставились в этот миг на Петра; белое в зеленоватом свете с провалившимися глазами и с блистающими из-под осклабленного рта зубами Матрены Семеновны потное лицо: белое в зеленоватом свете, точно зеленый труп, перед ним сидящей ведьмы лицо; сама к нему лезет, облапила, толстые груди к нему прижимает, - осклабленная звериха; где-то в неизмеримой теперь дали уплывает в зеленом море вершин от него старый дом с - там, там - ему прощально машущей ручкой п р и н ц е с с ы Кати.
   Что же это, Господи, Боже мой?
   И он разрыдался перед вот этой зверихой, как большой, покинутый всеми ребенок, и его голова упадает на колени; а в ней - перемена; уже не звериха она; эти большие, родные глаза: уплывают полные слез глаза в его душу; и не измятое пробушевавшим порывом, а какое-то благоуханное перед ним наклоняется лицо.
   - Ох, болезный! Ох, братик: вот же тебе от меня хрестик...
   Она отстегивает ворот рубашки и с горячего своего тела вешает на шею ему жестяной, дешевенький крест.
   - Ох, болезный! Ох, братик: сестрицу свою прими всю как есть...
   Уже ночь присела в кусты, и уже мой герой отходил от избы столяра, и на него лаял пес, и след его во тьме уже затеривался, и, обернувшись, он видел, что какая-то там рука поднимала с порога мерцающий светоч, беззвучно бросавший в его тьму мутно-красный света поток, а из-за света, из-под с белыми яблоками платка вытянулось лицо Матрены Семеновны, светясь в темь сладострастной улыбкой и от блеску слепнущими глазами; такою маленькой там являлась она; уже затеривался его след, а все еще стояла Матрена, а все еще вдогонку за ним протягивался светоч, к затеривающимся его следам; долго еще багровое око в том месте моргало; и вот уже это зрячее место ослепло; вскоре от этого места на все Целебеево прогорланил петух; и слышное едва пенье отозвалось будто бы из... впрочем, Бог весть откуда.
  
  

ВСТРЕЧА

  
   Все еще стояли они и миловались, и неизреченная вставала меж ними близость, как у порога в сенях раздались шаги, и едва успели они отскочить друг от друга, как на пороге стоял из Лихова возвратившийся сам хозяин, Митрий Миронович Кудеяров, столяр.
   - О-о-о-о! - стал заикаться он и вошел.
   Босые ноги Матрены Семеновны оттопотали куда-то вбок, там она укрывала фартуком грязным до невозможности густо горящее лицо, и оттуда поглядывала она выжидательно на обоих: будто даже какое любопытное лукавство на лице отразилось ее и легкая робость; ну чего ей было бояться? Сама же она миловалась с сожителева с допущенья, и даже более того - с приказанья; но прошел внутри ее страх, на зубы зубы не попадали: не оттого ли, что тайное столяра приказанье исполняла она не так: приказанье-то обернулось в ней в сладкий и вольный души порыв; еще маленькая секун-дочка, и все в ней - захолонуло, когда мертвая, тощая половина лица столяра мертво уставилась на икону, а мертвая, тощая, как рыбья костяшка, рука для крестного приподнялась знаменья; чуяло ее сердце, что она совершила перед сожителем грех; от поцелуев, объятий, ласк растрепанное лицо дрожащими Матрена Семеновна оправляла руками и незаметно там, в темноте, свою застегнула кофту.
   Но, должно быть, так-таки ничего не приметил столяр; ласково глянул он на Дарьяльского: а еще верней, что на Дарьяльского глянул супротив лица поставленный нос; только длинная, желтая борода укоризной протягивалась к полу.
   - О-о-о-о-... очень... (он уже перестал заикаться), очень... очень можно что даже сказать, вот тоже, приятно видеть мыслящего человека в нашей берлоге-с... Очень...
   И широкую протянул Дарьяльскому, мозолистую ладонь.
   Но столяр видел все и сам как бы даже перепугался; что бы оно выходило, значит, такое и что бы оно теперь, значит, следовало. "Нет, не могу, не могу!" - думал он и вздыхал, а что бы это такое он не мог, видно, еще и не обмозговал сам; только было ему душно в спертой избе от запаха черного хлеба.
   С сурово сдвинутыми бровями и с низко опущенной головой исподлобья Дарьяльский вперил в столяра крепкий, дико блистающий взор, готовый дать столяру и ответ, и отпор; ни следа бы недавних волнений тут не прочесть; все во мгновение ока герой мой измерил, чтобы встретить достойно то, что между ними могло произойти; но ласковость столяра, а еще более его мозолистая рука из Петра вынули силу.
   - Я вот... мне бы, вот... собственно, я за заказом: мне бы вот стул, деревянный, знаете ли, с резным петушком, - говорил он первые попавшиеся слова.
   - Можна... можна... - тряхнул столяр волосами, - можна. - и какое-то было в этом потряхиваньи волос снисхожденье, может быть, поощренье, а всего более - злое, едва приметное издевательство: так бы столяр вот эту паскудницу-бабу за волосы да о пол, ей бы подол завернул да запинял бы ногами; а баба-паскудница из угла дозирала за столяром; глаза же ее говорили: "Не ты ли, не ты ли, Митрий Мироныч, сам миня насчет таво вразумлял да силу свою в мою вкладал в грудь?"
   Вразумлять-то столяр - вразумлял; это - точно; да как-то оно выходило будто не так: без молитв, смысла и чину; а коли без чину без богослужебного - по обоюдной, значит, одной срамоте; сам же он - хвор: отощал от поста да от кашля: женским ли ему теперь естеством заниматься - тьфу: всем эдаким занимался, бывало, столяр; а вот Матрене-то рожать - след; знал и то, какие такие произойдут отсюда причины и какие такие дела от причин воспоследуют: воспоследует духа рожденье, в о с х о л у б л е н ь е земли да а с л а б а ж д е н ь е хрестьянского люда; и выходит оно - того: след Матрене связаться с барином; а оно-то, вишь, - не того, коли ревностью сердце исходит. "Как, иетта, они да без миня!" - думает он, и с омерзением сплевывает, и почесывается, не глядя на моего героя.
   - Так ефта про стул - вот тоже: можна... и деревянный стульчик - вот тоже с резьбой; все ефта можна... И чтобы на спинке петушок али голубок, и иетта, вот тоже, можна... Иетта не значит, значит, ничаво, тоись: штиль всякий быват...
   При слове "г о л у б о к " Дарьяльский вздрагивает, будто грубо коснулись его души тайн; и уже схватывается за шапку:
   - Я, собственно, без вас, тут у вас посидел... Да мне и пора бы идти.
   - Што ж, иетта, вы, можно сказать, абижаете нас: я, значит, вижу, наш человек, - подмигивает Кудеяров, - што ж: я в избу, а вы - вон; нешта возможно!..
   И явственно на столе Кудеяров перед Петром трижды начертывает крест; и опрокидывается все в голове Петра; уже ему от столяра невозможно уйти; и чуть-чуть не срывается с уст его: "В виде голубине".
   Но столяр суетится уже вокруг:
   - Вот тоже: милости просим нашего хлеба-соли откушать... Вздуй-ка, Матрена Семеновна, самоварчик... Да што ж иетта ты, дуреха, - спохватывается столяр, - гостя не просишь в п а р а т н ы е наши хоромы?
   Вдруг он как топнет, как цыкнет:
   - Ишь, гостя в темноте держит, стружками да опилками обмарала: пойди сейчас - засвети огонь!..
   И Матрена протопотала мимо них, из-за плеча боязно кинув взгляд столяру в глаза: она не могла понять, какое такое его поведенье; не он ли, Митрий Мироныч, указывал ей, как ей поступать с барином, с милым; а будто бы вот на нее столяр осерчал.
   - Дуреха! - он процеживает ей вслед, а сам думает: "Связалась, а для ча? Снюхалась - не могла обождать мово возвращенья!" С удвоенной снова сладостью, покашливая, бросается он на Петра:
   - Уж вы глупую бабу простите-с: ишь стружечки-то на вас: и на усиках-то опилочки, и в волосах-то опилочки, вот тоже; милости просим в горницу!
   Дарьяльского опять охватило волненье; и опять чрез минуту оно прошло.
   Все трое уже за столом; сладкие речи меж ними; сидят, чайничают, среди картин да хромолитографий. Дарьяльский взволнованно говорит о народных правах, о вере.
   А столяр крепкую думает думу: может, то, что без чину, мольбы да соглядатайства братьина произошло всякое, ну там, - так оно ничего; ан оно - не того; "Как, иетта, они без миня - тьфу!". И опять-таки ему, столяру, обидно; хоть себя-то он от нее сберегал, а тоже это иной раз был не прочь и погладить ее; а вот тут, небось, барин-то ее тоже погладил.
   Но столяр спохватывается.
   - Што ж: иетта точно; народ теснят; под Лиховом в овраге собиралась митинга и с арараторами...
   - А стул - можна... Все можна: всякие штили выделывам... под орех, под красное дерево...
   - Кабы мы были не мужички, а слаботное, значит, храштанство, мы бы - ух как!
   - Да, фахт явный: для мелкого вещества достоинства не хватат...
   А едва Петр вышел за ворота, Митрий Мироныч к Матренке: - Срамница: ну, говори сейчас, связалась ты с ним али нет?
   - Связалась! - не сказала, а проревела Матрена, копошившаяся у постели, одеялом прикрылась; поглядела на него косым, уже озлобленным взглядом.
   - Связалась, связалась! - простонал столяр.
   Наконец все угомонилось. Уже Матрена ушла под одеяло, а, все еще опираясь о стол мозолистою рукой, распоясанный, неподвижно стоял над столом столяр, а другая его рука, выдаваясь костяшками из-под потного красного рукава, теребила тощую бороденку, отстегнутый ворот рубахи, большей шейный крест, поднималась с размаху над головой и потом уходила в желтые космы волос своей всей пятерней: так стоял столяр с полуоткрытым ртом, с полузакрытым, на себя самого глядящим взорам, и как болезненно вычертилась на лбу его складка, так она и осталась: мелкие по всему лицу разбежались и трепетали морщинки, хотя и казалось, что большая одна дума, глубокая и больная, просвечивала подо всеми пробегающими выражениями иконописного этого лица; катилась по лбу капля пота, дрогнула на реснице, мигнула на щеке и пропала в усах.
   Наконец к Матрене тихоне это повернулось лицо, и все как есть оно передернулось.
   - Ааа!.. Паскудница!..
   И он уже снова ее не видел; стоял и носом поклевывал в пол, бормотал и качал головой:
   - Ааа!.. Паскудница!..
   Медленно опустился на лавку; медленно на стол опустил руки; медленно в руки опустил голову; а быстроногий прусак по столу к нему подбежал, остановился у самого его носа, зашевелил усами.
  
  

НОЧЬ

  
   Кустики, кочки, овражки; и опять кустики; через всю ту путаницу ветвей, теней и закатных огней вьется извилистая дорожка; Петр быстро уходит туда - в глубь востока - в кустики, кочки, овражки, между зелеными глазами Ивановых червячков.
   Его догоняет Евсеич.
   - Батюшка, Петр Петрович, - кхе, кхе, кхе, - что же это будет такое с нами? Сжальтесь - на барышню посмотрите; барышня убивается, плачет!
   Ему отвечает лишь хруст хвороста да бульканье по болоту убегающих к Целебееву ног...
   - Кхе, кхе, кхе, - закашливается Евсеич; Петра Петровича ему не догнать: куда старику с больными ногами за молодым угоняться!
   Евсеич сворачивает к Гуголеву; день меркнет; ночь мутная хаосом пепла падает на него.
   В гуголевском парке мертво: старая бабка, вся обложенная подушками, под окном утопает в меху; снаружи в открытое окно на нее бросается мрак; навстречу ему из окна от лампы бросается сноп золотого света; полуосвещенные лапы дикого винограда протягивает в окно ветерок.
   А где же Катя?..
   Там, там Целебеево, впереди: и Кате страшно; крадется Катя одна, бледна; и Катя еще похудела; будто серый, тоненький стебелек, опушенный белой паутинкой, в бледно-пепельном платье и с как зола волосами, завуаленная в бледную шаль, она бледно истаивает в сине-пепельной мути, тонет в море ночном; на поверхности того моря едва-едва удерживается ее худенькое лицо; она туда идет тайком от бабки, от гуголевской дворни, от Евсеича даже: ей навстречу шаги; в бледном блеске зарницы там, за кустом; ей навстречу - Евсеич; Катя прячется от него в кусты; значит, и старик, и старик... тайком туда тоже похаживать стал.
   Старик далеко у нее за спиной; в бледном блеске зарницы еще раз мелькнула ей лакейская серая спина, как она обернулась.
   - Евсеич, Евсеич! - зовет в темноту перепуганная девчонка, но Евсеич не слышит; смотрит вслед ему Катя... и плачет.
   Ее глаза - точно кусочки ночной синевы, дозираюшей на Катю из черного, вокруг обступившего кружева листов: останавливается Катя... и плачет.
   Разорение бабки, пощечина, глупая пропажа бриллиантов, страшное Петра исчезновенье, толки об э т о м исчезновенье и т о й пропаже, наконец, мерзкое это, без подписи, каракулями написанное письмо, совершенно безграмотное, в котором ей нагло доносит какой-то простолюдин о том, будто у ее Петра роман с пришлой бабой! Смотрит на звездочки Катя... и плачет, и вздрагивают ее плечики от трепетанья ночного листа; всякий слышал трепетанье такое: то особое трепетанье, какого нет днем.
   Шмидт ей расскажет все: он ей отыщет Петра.
   И уже вон - избы; точно присели они в черные пятна кустов, разбросались, - и оттуда злобно на нее моргают глазами, полными жестокости и огня; точно недругов стая теперь залегла в кустах огневыми пятнами, косяками домов, путаницей теней и оттуда подъемлют скворечников черные пальцы, - все это теперь уставилось в лес, все это выследило Катю на лесной опушке и только что ей открылось; а сперва из темного леса выступала лишь путаница огней; и пока подходила к селу глупая девчонка, тяжковесная белая колокольня от нее прошла вправо, тонко пискнув прогнувшимся на мгновенье стрижом.
   Легкие туфли промокли в бурьяне, платьице обливают травы водой, и дрожь гуляет между плечами; заблудилась Катя, забрела к пологому логу; глядь - и в кусте из лога встала избенка, курит в нее падающим из трубы дымком и поблескивает огонечком; света кровавый плат упадает в траву из окна; а поверх упал черный оконный крест на световое пятно; и все вместе вытягивается на кусты, где стоит Катя; ей чуть-чуть жутко и нехорошей веселостью весело в красноватом том видеть освещенье легкотрепетный росы бриллиант на листах и на тонких стеблях; вдруг просто ей стало страшно: лицо картузника закровавилось под окном; в окошко уставлена его борода, красный нос: туда же уставлены глазки: а кому это под окном закачался кроваво освещенный кулак? И втихомолку она от места того - прочь, прочь: как бы найти ей Шмидтину дачу?
   Только теперь она понимает, что целебеевский лавочник, Иван Степанов, там стоял под окном: так чего ж детское испугалось сердечко?
   А подойди она к нему: он бы ей указал на окно, а в окне бы она разглядела грязного, обросшего волосами Петра, курносую бабу рябую да хворое хитрое лицо, подмигивающее Петру из-за чайного блюдца, поднесенного к желтым усам; все-то бы она увидала; лучше, что не видала.
   Долго еще дозирал под окном целебеевский лавочник, и лихие нашептывал под окном он угрозы: "Погоди, запоешь у меня, старый сводник!" Вот лицо его скрылось в тень, волосатый кулак покровавился на свету, да и он ушел в тень; хвороста хруст вдали по кустам замирал - и замер.
   Дарьяльский уже выходил из избы, уже свет во тьме его затеривался, и, обернувшись, он видел, что какая-то там рука поднимала керосиновый светоч, беззвучно бросавший в его тьму мутно-красный света поток, в центре которого там издали стояла Матрена, и яснилось ее лицо сладострастно в его тьму посылаемой улыбкой и от блеску слепнущими глазами: какая там была она маленькой!..
   Дарьяльский бродил по селу, и собаки взвывали; и собаки рыскали по его следам, кидались в тьму и с визгом отскакивали обратно. Бесцельно вот он к поповскому забрел палисаднику; случайно прошелся под открытым окном. Попадьихин услышал голос:
   - Я вам скажу, он с черными усиками: таракашечка, вот бы вам женишок: вернулся в отпуск - дворянского роду.
   Не удержался Дарьяльский, в окно заглянул - и что же он там увидел? Позеленевшая маленькая Катя, запрятанная в угол, силилась улыбаться: животом, грудьми и сплетнями на нее напирала попадья; а печально молчащий Шмидт делал вид, что слушает россказни Вукола; в белом подряснике набивал папиросы под лампой отец Вукол; зорко Шмидт за Катей следил, и едва уловимая за нее тревога прошлась по его лицу. Дарьяльский бросился прочь . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Тихие в мутной тьме приближаются голоса; тихие в мутной тьме по росе раздаются слова:
   - Нет, это не клевета, это - так.
   - Но ведь он же не вор?
   - Он не вор: тут стечение нарочно подстроенных обстоятельств; враги спрятались в тьму и руководят его поступками. Придет час, и они поплатятся - за все, все: за него и за тех, кого уже погубили.
   - Петр, мой Петр с этой бабой!
   - Петр думает, что ушел от вас навсегда; но тут не измена, не бегство, а страшный, давящий его гипноз; он вышел из круга помощи - и враги пока торжествуют над ним, как торжествует враг, глумится над родиной нашей; тысячи жертв без вины, а виновники всего еще скрыты; и никто не знает из простых смертных, кто же истинные виновники всех происходящих нелепиц. Примиритесь, Катерина Васильевна, не приходите в отчаянье: все, что ни есть темного, нападает теперь на Петра; но Петр может еще победить; ему следует в себе победить себя, отказаться от личного творчества жизни; он должен переоценить свое отношение к миру; и призраки, принявшие для него плоть и кровь людей, пропадут; верьте мне, только великие и сильные души подвержены такому искусу; только гиганты обрываются так, как Петр; он не принял руку протянутой помощи; он хотел сам до всего дойти: повесть его и нелепа, и безобразна; точно она рассказана врагом, издевающимся надо всем светлым будущим родины нашей... Пока же молитесь, молитесь за Петра!
   Так говорил Шмидт, провожая в Гуголево Катю; вдруг перед ним - хвороста хруст; ручной электрический фонарик кинул сноп белого света, и видит Катя: в круге белого света, как дикого волка протянутая голова, протянутая голова Петра; пьяно блуждают мутные его очи; миг - и уже тьма.
   Крепкие руки силой удерживают Катю на месте, когда она хочет броситься за Петром:
   - Стойте, ни с места: если сейчас уйдете за ним, не вернетесь обратно!
   Синяя мокрая муть и не час, и не два своею прозрачностью напоила поля, легко отливаясь в празелень и свеченье опалов в местах солнечного заката, где уставлена в ясные еще остатки недавних великолепий черная бора гребенка; мокрая муть - на востоке, за исключением только одного места, которое болезненно воспалено еще не взошедшим месяцем; хоть вокруг и черно, а прозрачно; черными пятнами вырезаны кусты, окаймленные кружевом и лепетом листьев; черный кусок этого лепета, будто оторванный лист, ерзает и туда и сюда; вот закатился он в кружево кустов: то - нетопырь; сплошное море над головой кубовой сини обливается летними слезинками здесь и там бледно блистающих звездочек; смотрят на звездочки и Дарьяльский, и Катя - из разных мест шелестящего грустно предлесья. Смотрят они на звездочки и... плачут от воспоминаний.
  
  
  
  

Глава пятая. НА ОСТРОВКЕ

  
   Странное дело: чем умнее был собеседник Петра, чем больше гибкой в нем было утонченной хитрости, чем капризнее, чем сложнее рисовала зигзаги этого собеседника мысль, тем Петру легче дышалось в его присутствии, тем и сам он казался проще; из-за ненужных ухваток прохожего молодца в нем просвечивал ум и усталая от борьбы простота волнений душевных; нынче пришел он к Шмидту, сидел у него за столом, перелистывал письма, адресованные на его имя, загорелый, небритый: и блаженная на его лице застывала улыбка; и улыбка эта казалась каменной; сидя здесь, он был на границе двух друг от друга далеких миров: милого прошлого и новой сладостно страшной, как сказка, действительности; высокая и глубокая уже по-осеннему чистая синева бисером облачных барашков глянула Шмидту в окошко вместе с Целебеевом; видно было вдалеке, как поп, посиживая на пенечке, ожесточенно отплевывался от Ивана Степанова; Иван Степанов ему говорил:
   - Я тех мыслей, што столяришку пора бы заарестовать: сехтанты они да пакостники; бабенка-то, тьфу, - срамная бабенка: може, они ефти самые и есть голуби. Я уж давненько за ними приглядываю...
   - Ну, это ты, Степаныч, думаю я, что по богобоязненности по своей; оно правда: Митрий Мироныч текстами заинтересован, но что ж оно...
   - А барина-то гуголевского, позволю сказать, окрутили, околдовали: чего иетта иён в работники поступил к столяру?
   - Ну, это барская блажь!
   И поник отец Вукол, затянувшись трубочкой, приятно сплюнул в солнцем сожженную мураву; в глаза ему небо кидалось - чистое, нежное, бисером бледных барашков и высокой голубизной.
   Скоро Степаныч пошел к себе в лавку; человек прохожий, наглый, с ним повстречавшись, как гаркнет с протянутой рукой: "Аа!.. Ивана Степанова руку!.." - Проваливай: руку прохожим не подаю; может, у тебя какая больная рука, я не знаю!..
   И пошел прочь.
   Всего этого не слышал заглядевшийся в окошко Дарьяльский; он видел небо, его барашки, цветные избы и точно вырезанную на лугу далекого попика фигурку; изредка перекидывались они с Шмидтом летучими, краткими словами.
   Шмидт сидел, погруженный в бумаги; перед ним лежал большой лист; на листе циркулем был выведен круг с четырьмя внутри перекрещивающимися треугольниками и с крестом внутри; между каждым углом вверх шли линии, разделяя окружность на двенадцать частей, обозначенных римскими цифрами, где " д е с я т ь " стояло вверху, а единица с правого боку; странная эта фигура была выше вновь окружностью обведена и на 36 частей разделена; в каждой части стояли значки планет так, что над тремя значками был значок зодиакальный; в двенадцати больших клетках стояли и коронки, и крестики, и значки планет, от которых через центр окружности, пересекая звезду, были проведены туда и сюда тонкие стрелки; были еще на фигуре надписи, вписанные красными чернилами: " Ж е р т в а " , " К о с е ц " , " 3 к у б к а " , " С в е т о с л е п и т е л ь н ы й " ; сбоку листа были вписаны странные надписи, вроде: "X-10: Сфинкс (X) (99 скиптров); 9, Лев, Венера; 10, Дева, Юпитер (Повелительница Меча); 7, Меркурий. Тайна седьмая" и т. д.
   Шмидт ему говорил:
   - Ты родился в год Меркурия, в день Меркурия, в час Луны, в том месте звездного неба, которое носит названье "Х в о с т Д р а к о н а ": Солнце, Венера, Меркурий омрачены для тебя злыми аспектами; Солнце омрачено квадратурой с Марсом; в оппозиции с Сатурном Меркурий; а Сатурн - это та часть звездного неба души, где разрывается сердце, где Орла побеждает Рак; и еще Сатурн сулит тебе неудачу любви, попадая в шестое место твоего гороскопа; и он же в Рыбах. Сатурн грозит тебе гибелью: опомнись - еще не поздно сойти со страшного твоего пути...
   Но Дарьяльский не отвечал: он оглядывал книжные полки; странные на полках тут были книги: Кабала в дорогом переплете, Меркаба, томы Зохара (всегда на столе в солнечном луче золотилась у Шмидта раскрытая Зохара страница: золотая страница вещала о мудрости Симона Бен-Иохая и бросалась в глаза удивленному наблюдателю); были тут рукописные списки из сочинения L u c i u s F i r m i c u s ' a , были астрологические комментарии на "Тетрабиблион" Птоломея, были тут "S t r o m a t a " Климента Александрийского, были латинские трактаты Гаммера и среди них один "B a p h o m e t i s R e v e l a t a ", где прослеживалась связь между арабской ветвью офитов и темплиерами, где офитские мерзости переплетались с дивной легендой о Титуреле, были рукописные списки из "П а с т ы р я Н а р о д о в ", из вечно таинственной "С и ф р ы - Д е з н и у т ы ", из книги, приписываемой чуть ли не Аврааму, - той "S e p h e r ", относительно которой рабби Бен-Хананеа божился, будто ей он обязан чудесам; на столе были листки с дрожащей рукою начертанными значками, пентаграммами, свастиками, кружками со вписанным магическим "тау"; тут была и таблица с священными гиероглифами; старческая рука изображала венец из роз, наверху которого была голова человека, внизу голова льва; с боков - головы быка и орла; в середине же венца были вписаны два перекрещивающихся треугольника в виде шестиконечной звезды с цифрами по углам - 1, 2, 3, 4, 5, 6 и с вписанным числом посредине - 21. Под эмблемой рукой Шмидта было подписано: "В е н е ц м а г о в - Т = 400"; были и другие фигуры: солнце, ослепляющее двух младенцев, с подписью: "Q u i l o l a t h - священная правда: 100"; Тифон над двумя связанными людьми, под которым Шмидт надписал: "Э т о е с т ь ч и с л о ш е с т ь д е с я т , ч и с л о т а й н ы , р о к а , п р е д о п р е д е л е н и я : т . е . п я т н а д ц а т ы й г е р м е т и ч е с к и й г л и ф " X i r o n " . Еще вовсе непонятные тут были слова: "А т о и м , Д и н а и м , У р , З а и н ". Сбоку на стуле лежала мистическая диаграмма с выписанными в известном порядке десятью лучами-зефиротами: "K e t h e r - п е р в ы й з е ф и р о т : р и з а Б о ж ь я , п е р в ы й б л е с к , п е р в о е и с с и я в а н и е , п е р в о е и з л и я н и е , п е р в о е д в и ж е н и е , п р е м и р н ы й к а н а л , " С а n а l i s S u p r а m u n d a n u s " и восьмой зефирот, l o d , с подписью "Древний змий". Были странные надписи на белом дереве стола вроде: "П р я м а я л и н и я к в а д р а т а е с т ь и с т о ч н и к и о р у д и е в с е г о ч у в с т в е н н о г о " , и л и " в с е в е щ е с т в е н н о е в ы ч и с л я е т с я ч и с л о м ч е т ы р е ".
   Из книг, значков и чертежей поднималась лысая голова Шмидта, и старческий голос продолжал Дарьяльского вразумлять:
   - Юпитер в Раке предвещал бы тебе возвышенье, благородство и жреческое служение, но все то опрокинул Сатурн; когда Сатурн войдет в созвездие Водолея, тебе угрожает беда; а вот теперь, в эти дни - Сатурн в Водолее. Я тебе в последний раз говорю: берегись! Ведь и Марс - в Деве; все то можно бы избежать, если б Юпитер в годовом твоем гороскопе оказался в месте рождения; но Юпитер - в месте судьбы...
   И Петр потрясен: он вспоминает прошлые годы, когда Шмидт его судьбой руководил, открывая ему ослепительный путь тайного знания; он было уже чуть не уехал с ним за границу - к н и м , к б р а т ь я м , издали влияющим на судьбу; но Дарьяльский смотрит в окно, а в окне - Россия: белые, серые, красные избы, вырезанные на лугу рубахи и песня; и в красной рубахе через луг к попику плетущийся столяр; и нежное небо, ласковое. Вот обертывается на прошлое свое Дарьяльский: отворачивается от окна, от в окне его зовущей и погибающей России, от верховного нового владыки его судьбы, столяра; и говорит Шмидту:
   - Я не верю в судьбу: все во мне победит творчество жизни...
   - Астрология не учит власти фатума. Тот говорит: мысль и слово создали и мир, и всемогущество, и семь духов гениев-покровителей, проявившихся в семи сферах; их обнаружение и есть судьба; человек поднимается по кругам: в круге луны сознает бессмертье; в круге Венеры получает невинность; на солнце выносит свет; у Марса учится кротости; у Юпитера - разуму; созерцает на Сатурне правду вещей.
   - Ты угощаешь меня "Пастырем народов", на котором лежит печать позднейшего александризма; мы, филологи, любим исконное, а исконной науки магов тут еще нет.
   - Разве ты забыл, что я говорю не по внешним памятникам, а по устному обучению. Некоторые из старинных списков, вашей науке неведомых, я видел воочию - у н и х , т а м ...
   Но Дарьяльский встает: в окно на него бьет поток солнца.
   - Тебе нечего больше сказать?
   - Нечего!
   - Прощай: я от вас ухожу - не к т в о и м , а к м о и м ; ухожу навсегда - не поминай лихом.
   И он вышел; солнце его ослепило.
   Долго еще сидел Шмидт среди своих вычислений; слеза жалости застывала на его старой щеке: "Он - погиб!" И если бы сюда вошли невзначай, то, наверное, удивились бы целебеевцы, что дачник Шмидт заливается горькими слезами.
   Это был единственный дачник в округе; уже в конце марта он в глухие наши переселялся места; уезжал дачник в дни, когда уже над селом ветер бурные проносил ревы первых метелей; и беззуб, и лыс был дачник, и сед; он бродил в жару по окрестностям в желтом шелковом пиджачке, опираясь на палку и держа в руке соломенную свою шляпу; и его окружали сельские мальчонки и девчонки; и еще хаживал дачник к попу; и еще привозил с собой от клопов персидского порошку; и еще в Бога не верил, хотя и был православный; только всего и знали про дачника в Целебееве.
  
  

СКАНДАЛ

  
   Что произошло в лавке Ивана Степанова, отчего там звенели разбитые склянки, на каком таком основании сам лавочник вылетел из избы, а у него с головы на лицо текло липкое вишневое варенье - все это так и осталось в неизвестности; вылетел, да прямо к корыту с водой; принялся обмываться; обмывался он, обмывался, а когда отмылся, - обнаружился у него поперек носа кровяной шрам, будто кто полоснул его по носу ножом. Только тогда и опомнился лавочник, как хорошенько отмылся; отмылся, и тут только он вспомнил, что не след бы ему в таком виде выходить со двора.
   Но его и не думали примечать: дело в том, что пока он это в корыте с лица да с волос вишневое с усердьем смывал варенье, целебеевский люд занимало вовсе иное, столь же необычайное происшествие: по лиховской дороге вдруг закрутилось облако пыли - и там, в облаке пыли, раздался испуганный, душу раздирающий рев: облако пыли с неимоверной неслось быстротой на наше село; впереди же него красное мчалось чудовище: будто бы выбежал с горизонта и побежал на село красный черт; и едва выскочили из изб старики да бабы, как уже красный черт стоял неподвижно посреди зеленого луга, пыхтел и сопел, но уже без рева, щекоча носы керосиновой вонью. Это и была машина - та самая, про которую сказывали, что будто бы она без помощи лошадей людей возит; из машины выскочил человек, весь закрытый серым брезентом, с большущими черными стеклами на глазах; он все что-то копался у колес, снял очки и дружелюбно кивал окружавшим машину целебеевцам; его толстое, измятое, слегка желтоватого цвета лицо косыми заплывающими жиром глазками подмигивало целебеевцам, но они осторожно пятились от скуластого этого лица; даже и попик выглянул из смородинника, придерживая руками рвавшегося к машине попенка; между тем господин с жидовски-татарским лицом, опустив на глаза очки, снова расселся на своем на красном на черте; черт взревел, с шипом сорвался с места; да и был таков.
   Это вот обстоятельство и отвлекло вниманье целебеевцев от того, как Иван Степанов, лавочник, отмывался в корыте от вишневого сока, обильно стекавшего с головы, к которой противно липла варенья горсть со стекляшками разбитой банки; можно было подумать, будто чья-то злодейская рука о его почтенную голову била банки с вареньем; но как же смеялся целебеевский люд, если бы рассказать, что злодейская эта рука принадлежала не кому иному, как собственному его сыну; с час уже вот, как сцепились они, перебрали все что ни есть слова, после которых парнишка, потеряв честь и разум, харкнул да и плюнул в родителево лицо, кидался на почтенных лет родителя с ножом и в довершение безобразия разбил на его голове увесистую банку с вареньем; не без опасения вошел теперь Иван Степанов в лавку; на полу - склянки да л и п к и й сок; неравно кто войдет - срамота; лавку Иван Степанов запер, бороду подпер рукой и задумался; трудно было решить, осерчал ли на сына побитый родитель или же только перепугался; только он думал: "Убирался бы Степка скорей; а там - концы в воду..."
   А виновник всего этого скандала не только убирался, но уже вовсе собрался; он сидел в своей каморке перед засаленным столом; на стуле же с ним лежал всего только свернутый один узелок. Он уходил ныне из этих мест в места лесные, далекие, вольные: давно уже он помышлял о побеге из наших мест; все-то к братиям он, голубям, приставал: дали бы ему порученье они такое, чтобы вовсе из наших мест можно было бы Степке бежать; опостылели ему наши места; опостылело ему видеть, как Матрена барина ему, Степке, предпочла; но еще более было Степке постыло смотреть, как родитель его за Матреной шпионничал; видеть родителя Степка не мог, а невольно сам дозирал за его шпионством, да и накрыл родителя своего прямо-таки на злодейском поступке; в прошлую ночь, как слонялся Степка у избы кудеяровской, видел он довольно-таки явственно, как родитель его, без картуза, в одной рубахе, копошился у избы, таскал хворост, облил его из бутылочки чем-то (керосином, верно), да и стал чиркать спичкой; еще немного - и встал бы красный петух над избой столяра; ну, Степка, разумеется, это цыкнул: родитель его - стрекача.
   Вот нонче они и сосчитались. И не так бы его еще Степка избил; давно бы его избил; ну да - черт с ним; голуби уже знали от Степки об умыслах лавочника; одного человека такого приставили, еще кто кого - бабушка надвое сказала.
   Беспрепятственно Степка теперь покидал те края, где буйная его протекала жизнь; и вот он задумался, понесла его мысль (парнишка недаром сочинителем вышел): вздумалось молодцу на прощанье перед уходом из родителева дома, где - как-никак - покойная мать баловала его, - вздумалось ему написать вступленье к замышленной повести; достал Степка свою засаленную тетрадь и теперь ржавым пером выводил такое вступленье: "В с е б ы л о т и х о ; в с я д е р е в н я с п а л а ; т о л ь к о г д е - т о м ы ч а л а к о р о в а , д а л а я л а с о б а к а , д а с т а в н и с к р и п е л и н а с в о и х з а р ж а в л е н н ы х п е т л я х , д а в е т е р з а в ы в а л п о д к р ы ш е й . . . И в ы х о д и л о , ч т о б ы л о в о в с е н е т и х о , а , н а п р о т и в т о г о , о ч е н ь д а ж е ш у м н о - н е у г о д н о л и , п о ж а л у й т е . . . "
   Когда затеплились звезды, Степкин черный силуэт потянулся вдоль освещенной сиянием дороги, становясь все меньше, все меньше и, наконец, точно слился с далекой темной фигуркой, искони грозившей селу. Больше не возвращался Степка в Целебеево никогда: знать, дни свои он упрятал в леса; быть может, там, на севере, черный, волосами обросший схимник, в кой век выходящий на дорогу, и был прежний Степка, если Степку не скосила злая казацкая пуля или если его, связанного, в мешке, виселица не вздернула к небесам.
  
  

В ОВЧИННИКОВЕ

  
   - Остгяк!.. Ужасный остгяк!..
   - Ну?
   - Невероятный, чудовищный остгяк!
   - Ну, ну??
   - В одном благогодном семействе подьетает к гоялю и, знаете, эдакую гуйяду... "Иггаете?" - спгосийя хозяйка... - "Иггаю-с". - "Ах, сыггайте, пожагуйста!.." И пгедставьте себе, что он ответий?
   - ???...
   - Судагыня: я иггаю только... гьязами!
   - Хи-хи!
   - Ха-ха-ха-ха!
   - Кхо!
   - Чеавек! Бегогоговеньких! - вскричал генерал
   Чижиков с певицей на коленях.
   - Ну, и где же он, генерал?
   - Спийся - сгагел от пьянства; сам видей у него во гту синенький огонек!
   - Ну?
   - Пгопитайся спигтом, как фитий: спичка его зажгья бы.
   - Хи-хи!..
   - Ха-ха-ха-ха!
   - Кхо!..
   - Чеавек! Бегогоговеньких! - вскричал генерал
   Чижиков с певицей на коленях.
   - Откуда у вас, генерал, завелись денежки?
   - А?
   - Ну-ка?..
   - Служащий из ломбарда божился, что вы изволили заложить чудеснейший бриллиантик-с - хи, хи!..
   - Надеюсь, не краденый?
   - Хи-хи!
   - Надеюсь! - иронически похохатывал генерал...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Нет, господа: дело не в том - что там: подите рассказывайте... Как бы не так! А вот я вам расскажу: мой приятель - так у него названия наливок, настоек и вин - в алфавитном порядке, от "а" до ижицы включительно... А то, что там - "сгорел": как бы не так! Вот приятель мой: бывало, к нему приедешь, сейчас это он тебе смесь на слово "абракадабра" предложит, либо на слово "Левиафан"; "абракадабра": "а" - анисовки подольет; "б" - барбарисовки; "р" - рислинга; и так далее; выпьешь - готов!
   Так рассказывал осоловевший земский начальник из Чмари, махая рукой.
   Затканный розовым шелком, огнями сиял кабинет: то и дело в двери врывался лакей; влетали и вылетали певички; губернские богатеи и дворяне в непринужденных позах развалились кто на софе, кто на диване, кто на столе, а седеющий без сюртука красавец, так тот, стоя спиной к пьянино, шлепнулся вдруг на клавиши и вздыхал:
   - Лучшие годы, лучшие годы! - Москва - Благородное собранье: а? Где это?
   - А? Где это? - раздалось из угла.
   - Мазурка: тра-рара-та-трарара! В первой паре - граф Берси-де-Вгреврен с Зашелковской, во второй паре...
   - Во второй паре - полковник Сесли с Лили, - перебил голос из угла.
   - Да: во второй паре полковник Сесли с Лили. Лучшие годы! А теперь: полчетверти в день!
   - Какой там: я так давно переехал на четверть! - раздалось из угла...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Может, у вас еще есть какой бриллиантик? - наклоняется к генералу толстяк, случайно попавший в дворянскую эту компанию. - Я бы ему уж нашел сбыт...
   - Душка, подари его мне! - приникает к Чижикову певица...
   - Что вы - никогда! Искьючитейный сьючай, когда пгиходится гасставаться с фамийными дгагоценностями: что пгикажете деять - вгеменная нужда! - конфузится генерал.
   А сбоку раздается:
   - Театр! Оперетка... Помнишь " M a s k o t t e "... Чернов, Зорина и незабвенное: "Каак я люю-блюю-уу-уу гуу-сят".
   - "Аа яя люю-блюю-уу-уу яя-гнят", - подтянул голос из угла.
   - "Как аании кричат: гау-гау-гау".
   - "Как заголосят: бээ!" - раздалось из угла.
   - "Гау-гау-гау - бээ!"
   - "Бээ!!"
   - "Бээ!!" - подхватили хором седеющие дворяне, вспоминая молодость, незабвенную Москву, незабываемую "Maskotte"...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Обливался вовсе испариной сидевший в углу Лука Силыч; не поблескивали его сегодня глаза; намалеванная певичка не посиживала у него на коленях сегодня; явственней над шампанским согнулась спина; явственней под глазами повисли мешки; седая бородка дрожала явственно под губой, и серая явственно дрожала клетчатая коленка: его била дрожь - вот уж который, который раз; сладкая слабость и головокруженье уносили его домой, к Аннушке к Голубятне; что певички! Вот Аннушка - так уж Аннушка! Ок

Другие авторы
  • Петров Василий Петрович
  • Гроссман Леонид Петрович
  • Берг Николай Васильевич
  • Кайсаров Михаил Сергеевич
  • Шаврова Елена Михайловна
  • Соловьев Федор Н
  • Вейнберг Петр Исаевич
  • Анненский И. Ф.
  • Полевой Петр Николаевич
  • Погодин Михаил Петрович
  • Другие произведения
  • Толстой Лев Николаевич - Уильям Эджертон. Толстой и толстовцы
  • Блок Александр Александрович - В. Ходасевич. Гумилев и Блок
  • Куприн Александр Иванович - Марианна
  • Гиппиус Зинаида Николаевна - Несправедливость
  • Бакунин Михаил Александрович - Кнуто-Германская империя и Социальная революция
  • Гоголь Николай Васильевич - Несколько слов о Пушкине
  • Белинский Виссарион Григорьевич - Цветы музы. Сочинение Александра Градцева
  • Мультатули - Евангелие от Матфея, глава Xix
  • Грибоедов Александр Сергеевич - Горе от ума
  • Готфрид Страсбургский - Готфрид Страсбургский: биографическая справка
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 435 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа