Главная » Книги

Белый Андрей - Серебряный голубь, Страница 2

Белый Андрей - Серебряный голубь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

t color="Blue"> соснами, жаркий ветер, и пыльные вьюнки в поля провьются с дороги, - не тянулись возы на дороге, не проходил сельчанин: будто вымерло село, - такой покой, такое безлюдие, дрема такая повисли в солнечном блеске и треске кузнечиков.
   Только там, где к дороге бросились кучей домишки, те, что поплоше да попоганее, из чайной неслись крики и песни: испоганился придорожный народ целебеевский. Люд постепеннее крепко насупился на эту часть нашего села: супился поп, учительница, и Иван Степанов (мужик богатый), и колченогий столяр.
   Пробегала дорога туда - мимо-мимо, - за село пробегала, в поля, - убегала она вверх пологого склона равнины и терялась у самого неба, потому что здесь припадало небо низко к селу (там, за границей, и будто бы за небом был славный Лихов город). И оттуда виделся корявый куст, но из села казалось, что то темная странника фигурка, бредущего на село одиноко; шли года, а странник все шел, все шел: не мог дойти он до людского жилья, все грозился издали на село.
   В этот томительный час только из пологого лога, где была изба столяра, столяр вылезал на холмик и, приложивши руку к хворому своему лицу, все посматривал вдаль по дороге: не встает ли там пыль, не приближается ли странник, не несет ли Господь кого из гостей; постоит, постоит столяр, - даль ясна, все там струится. Нет никого. Опять в свое логово забирается столяр: посидит, посидит в красном углу под образами; и опять ему не терпится, и опять выйдет на холмик, а пора уже чайничать; уже стол ему накрыла босоногая Матрена, рябая баба, работница; уже белая скатерть с каймой из красных петухов, с чашками, покрытыми росписью розанов, с хлебом, яйцами, на столе; и уже дымит самовар: пора чайничать; но с кем же чайничать, как не с гостем, а гостя все нет; и опять выйдет столяр Кудеяров на холмик; далека дорога: даль ясна, и нет никого; нет, кто-то есть, кто-то, наверное, приближается к селу; то не куст - вон темненькая его фигурка; а вот рядом другая фигурка, и тоже темненькая; скоро она спустится вниз - "Ей, Матрена, гостей поджидай!"... И Матрена уже суетится, шлепая от печки к столу здоровенными, белыми ногами: безбровое, рябое ее лицо, с глазами темными и алыми, с чуть дрожащими алыми губами, усмехается, будто давно она уже ждет вестей издалече; она поглядывает на столяра, а столяр сидит молча, не отвечает на взгляды глупой бабы: ждет гостя. А вот и гость.
   И гость странный: нищий, известный в округе, Абрам; то появится он в наших местах; босой обходит села, усадьбы; и везде-то ему подадут: кто краюху, кто яйца, кто копеечку (это все больше господа подавали деньгами), кто просто накормит или пустит переночевать, а кто пригрозит цепным псом; а то вовсе скроется нищий: месяцами его не видать; тогда встречали его далеко за Лиховом, видывали и за Москвой: высокий, плечистый, кудластый, с темными с проседью волосами, падающими на плечи, с большим носом и узенькими раскосыми, но хитрыми глазками, он верно знал, с кого чем взять; как подойдет под окна, пропоет псалом грудным низким голосом, отбивая высокой палкой слова. Странная у него была палка: не то палка, не то дубина, не то посох. Сам - богатырь: встретишь в лесу, испугаешься: ну как он дубиной своей хватит; но что всего страннее, так это то, что на дубине его светилось оловянное изображение птицы-голубя, ясное такое серебряное. Но как нищего знали, его нрав и его повадки знали и то, как он играл с детьми, и как при случае сторожил лес, - все знали, даже начальство, то и не побоялись бы его, в лесу повстречав: побоялись бы инородные. За Абрамом водился один только грех: сиживал часто он в чайной, где выменивал на закуску и чай яйца и хлеб; сиживал и в городской полпивной; сидит и молчит: и все-то прислушивается: про него говорили, будто он знает подгонотную всех, - и крестьян, и попов, и господ, кто куда поехал, кто что задумал, - все знает Абрам; только неведомо, почему про него это так говорили: сам-то он был молчаливый, мало с кем говорил, а когда спрашивали его о чем, отнекивался: говорил - ничего-то он не знает.
   Войдя в избу, перекрестился на образа Абрам, снял кожаную сумку да белую войлочную шляпу, которую дали ему господа и которую господа называют "поганкой"; обнялись они с Кудеяровым, трижды поцеловались, отвесил Абрам Матрене низкий поклон, будто домовитой хозяйке, а та протянула ему свою руку как-то вперед заскорузлыми, сжатыми пальцами; запросто распоясался и сел чайничать с Матреной и столяром, будто он и не нищий, а гость какой званый; и по тому, как угощали странника, вовсе нельзя было показать, что он нищий. Пили чай молча. Но вот уж выпиты чашки и опрокинуты, и тонко шипит самовар, выживая кого-то, - Кудеяров-столяр тонкое поднял мочало бороды и на нищего уставился той стороной лица, которая будто говорила: "Я вот ух как!"... На что нищий, без слов понимавший столяра, подмигнул Матрене:
   - Что знаем, то знаем: что там уж... от своих таиться!
   Матрена стояла поодаль в красной баске, подперев рукой бледное свое лицо; только дрогнули ее губы да загадочно как-то сверкнули глаза. Она приложила палец к губам, и явственно у губ палец согнула трижды; губы ее забормотали; и глаза опять так дивно сверкнули. Тогда столяр, сидевший в красном углу, уставился на нищего уже всем лицом, и все лицо выражало так что-то - разводы какие-то, между тем как рука его явственно простучала трижды и зачертила кресты по скатерти.
   Низко склонил голову нищий, как бы в согласии с тем, что видел, и скорей прошептал, чем проговорил: "В виде холубине..."
   И все головы ниже еще склонили: и помолчали. Потом столяр явственно произнес:
   - Видим, что и ты, друг, наш; что видел ты и что ты слышал, что народ баит?
   - Погуторим, охотно, - подмигнул нищий и потащился рукой за пазуху; скоро он вынул грязный листок вчетверо сложенной бумаги, развернул и стал читать: - "От жёнки смиренной отцу и учителю нашему, Митрию. Кланяются тебе братии наши и сестры; не оставляй ты нас, отец и благодетель, молитвами. А еще посылаем тебе, отцу, брата нашего, Абрама, сына Иванова, по прозвищу Верный Столб. А еще просим тебя, милостивец ты наш, верить сему брату во всем; как нам, верным твоим вдовам и женам верил, так и ему, Столбу твоему, верь. А еще кланяется тебе Аннушка Голубятня, Елена, Фрол, Карп да Иван Огонь. А мой идол благоверный доселе еще ничего не знает; а травушкой, посланной тобой, пользую его отменно; а для чего - сам, батюшка, знаешь; молимся Святу Духу Господу в новой молельне, тоись, в помещении банном в те дни, как мой благоверный отлучается по уезду. Голубинин же лик живописец пишет из братий наших. А еще не оставь ты, милостивец, нас честными молитвами твоими. А еще духине твоей, - продолжал нищий, кланяясь Матрене, - низкий мой поклон. Верная твоя раба, душенька твоя голубиная, Фекла Еропегина..."
   - То-то и оно, брат Абрам, - прервал молчание Кудеяров, - сам-то, значит, не в городе нонече...
   - Какое там: все по делам, все от мельницы к мельнице переезжает; Фекла наша Матвеевна все одна да одна, - подмигнул нищий, - тоись, все она с братьями, с сестрами; травки вот мало выходит, некогда и пользовать ей.
   - Ну, будет время...
   Это они говорили о Фекле Матвеевне Еропегиной, жене богатейшего лиховского мукомола, в некое тайное перешедшей согласие. Говорили о том, что уже верная братия объявилась в окрестных селах, что уже молятся нынче кружками здесь и там, и об этом никто так-таки и не подозревает; не то, что прежде, когда на уезд два всего прихода братии и сестер приходилось; и один приход собирался в доме Феклы Матвеевны потаенно при помощи Аннушки да матери, старицы столетней, бышей крестьянки из Воронья. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Митрий Мироныч Кудеяров всему делу святому - голова тайный: вместе они с бабой рябой, Матреной, недаром, знать, из году в год запирались на ночь да чудные распевали молитвы потаенно; знать, Господь их благословил за святое дело встать с новой верой, голубиной, тоись, духовной, почему и называлось согласие ихнее согласием Голубя. В чем заключалось само согласие, из разговора нельзя было понять никак: ясно было одно, что братия надеется на некие таинства; раскрытия их ожидал Кудеяров, но не хватало только человечка такого, который мог бы приять на себя смелость свершения таинств сих, без чего Кудеяров с Матреной не могли опираться на таинства, ведомые им одним перед братьями, так что от братий своих приходилось до сроку им таиться; братия слышала только, что есть среди них святые люди, до времени пребывающие в молчании, чтобы выступить на брань с врагом человеческого рода в дни, когда братоубийственная на Руси начиналась смута; кто такой в действительности Кудеяров, знавали немногие избранные и между ними - Фекла Матвеевна Еропегина. Нищий Абрам был языком всех вестей среди братии согласия Голубя, он-то и разносил вести; но и Абрам до последнего времени головы согласия не видал и только теперь, впервые, открыли ему глаза на Митрия.
   - Ну, что ж, человечка нашли? - шепотом наклонился Абрам к Кудеярову.
   - Нишкни, - побледнел тот, - нонече и стены имеют уши, - и оглянулся, встал, вышел за дверь, убедившись, что у избы никого нет, плотнее притворил дверь и показал на Матрену глазами. - У нея спроси, она у меня - духиня: она и человечка приискиват, да, кажись, приискала: только клюнет ли? - как-то зло рассмеялся столяр. - Со мной-то не хочет: я стар для нее...
   И когда нищий хотел посмотреть на Матрену, уже ее не было: закрасневшись, убежала она вон: она стояла, вся красная, с порозовевшим, угрюмым лицом, на холме и грызла полевую тростинку, и упорная на ее лице запечатлелась дума.
   Еще поговорили немного столяр и нищий и попрощались; нищий взял посох, опоясался сумкой и пошел себе, босыми подымая ногами пыль. Скоро посох его застучал под окнами изб; то здесь, то там поблескивала в жаре оловянная птица-голубь, раздавались в зное слова Божиих псалмов.
   Все было тихо.
   Только там, где к дороге бросились кучей домишки, - те, что поплоше да попоганее, из чайной неслись и крики, и песни; а то будто вымерло село - такой покой, такая дрема повисли в солнечном блеске и треске кузнечиков.
  
  

НЕВОЗВРАТНОЕ ВРЕМЯ

  
   Солнце стояло уже высоко; и уже склонялось солнце; и был зной; и злой был день; и днем тускло вспотело тусклое солнце, а все же светило, но казалось, что душит, что кружит голову, в нос забирается гарью, простертою не то от изб, не то от земли, перегорелой, сухой: - был день, и злой; и был зной, когда судорожно сжимается сухая гортань: пьешь воду в невыразимом волнении, во всем ища толк, а томная, тусклая пелена томно и тускло топит окрестность, а окрестность - вот эта овца и вон та глупая баба - без всякого толка воссядут в душе, и, дикий, уже не ищешь смысла, но ворочаешь глазами, вздыхаешь. А злые мухи? Вздохом глотаешь злую муху: звенят в нос, в уши, в глаза злые мухи! Убьешь одну, воздух бросит их сотнями; в мушиных роях томно тускнет сама тоска...
   Солнце стояло уже высоко, и уже оно клонилось, и свет нагло влетал сквозь кисейные занавески поповского домика, так что каждая обозначилась пылинка и обозначилась каждая зазубринка на белом дощатом полу, и каждое пятнышко обозначилось на обоях, испещренных букетиками аляповатых роз вперемежку с васильками, а неприбранный стол с пятнами вина, с крошками капусты да растрепанной головой Александра Николаевича, дьячка, павшего на скатерть и нахлеставшегося рябиновки, черной ратью облепили мухи; они собирались многоногими стаями вокруг винных пятен и многоногими ползали стаями по лицу хмельного дьячка, а поп (он только что пред иконою Царицы Небесной дал зарок вовсе не напиваться и потому был еще трезв), с обтекавшим от жару и от все же пропущенных рюмок лицом, взлетом костлявой руки давил в кулаке черные, ползающие стаи и бросал их с остервененьем в обжигающий кипяток. "Двадцать пять, двадцать шесть, двадцать семь", - потоплял он мух, и в кипятке мухи барахтались лапками, но к винному пятну переползали, слетались новые стаи, и поп опять их ловил, потоплял и душил; и слетались новые стаи, и, казалось, была вся набита комната роем черным, гудящим; и казалось, густо в ней становилось от многих колючих жал, от многих звенящих голосов, а там, за тонкой перегородкой, была небольшая комната об одно окно с двумя убогими креслами в чехлах и с таким же диваном, посреди которого торчала сломанная пружина, так что неопытный гость мог вонзиться в нее; пол в этой комнате был выкрашен краской и вымыт квасом, и нога прилипала к полу, отчего попадья в этой комнате здесь и там протянула узенький холст; комнату украшали: желтого цвета ломберный столик с вязаной скатертью и только для вида приставленной четвертой ножкой, плетеная корзинка с остатками когда-то пышной пальмы в виде сохнущего листа, покрытого травяной вошью, приложение к "Ниве" в виде цыганки с бубном, повешенное на стене, да портрет Скобелева, засиженный мухами и проткнутый палкой; но всего более украшало комнату старенькое пьянино. Здесь было царство попадьи; здесь сиживала она в кои веки одна у окна с вязаньем; здесь в кои веки забывала она и попа, и попят; здесь вспыхивали в ней остатки какого-то чувства, еще не вовсе убитого ссорами с кухаркой, сплетнями и утираньем носов и еще кой-чего у золотушных ребят; здесь иногда садилась она за инструмент либо за гитару и наигрывала любимый свой вальс "Невозвратное время", не замечая, что половина клавишей жалко дребезжала или не издавала звуков. Вот и сейчас: хило, будто в последней степени чахотки, жалко задребезжал вальс "Невозвратное время", и потекли звуки, и всплакнул спьяна Александр Николаевич, дьячок, и пятерня попа, полная мухами, замерла в воздухе, упала, разжалась, когда жалко задребезжало невозвратное время из-за тонкой перегородки; невозвратное свое время вспомнил и поп, как езживал он семинаристом весной в Вороньё, где среди розовых вишен цветущих розовело личико поповны, еще не дебелой, бранчливой и непристойной бабы, а нежной девушки; и как порванная струна дребезжало оно, невозвратное время, в душс дьячковской, когда дьячок на хилые звуки свою подымал голову, вовсе невпопад пытаясь подтянуть и запевая: "Даа-гаа-раай, ма-я лучина... Даа-гаа-рюю с тобоою я"... И тотчас в нем догорала лучина прошлого, и голова дьячка опять валилась в ползающие рои мух.
   Задумался и Дарьяльский; тут же, в сторонке, он еще все у попа сидел и курил, в то время как быть бы ему в Гуголеве, где уж хватились небось его, где простыл уж обед, и Катя, из зеленых акаций сада, где смотрела на пыльную и тусклую дорогу, язвительно улыбавшуюся ей из зеленой ржи и убегающую к Целебееву; и где, опираясь на костыль, тряслась в цветнике кружевная бабинька, в черном вся шелку и в белом тюлевом чепце с лиловыми лентами; тряслась и поварчивала в настурциях. Почему же и Дарьяльского охватило невозвратное время, почему же и он вспомнил свою жизнь? Мало прожито, много пережито, - и пережито столько, что хватило бы на добрый десяток жизней; помнит Дарьяльский своего отца, чиновника казенной палаты, человека простого и честного; бился тот, бился, как рыба об лед, чтобы дать сыну надлежащее образование; его отдали в учебное заведенье, и ходить бы ему в учебное заведенье, ан нет: он ходил в библиотеки и музеи, да над книгами днями просиживал он, а потом, после месячной отлучки из гимназии, как вымаливал он у матери, чтобы та, тайно от отца, писала ему извещения начальству о будто бы им перенесенной болезни; как уже с детства он объявил отцу, что и в Бога не верит, в доказательство чего вынес из своей каморки образ и шваркнул в угол; как печалились и отец, и мать, а он, юный нехрист, молился красным он зорям и невесть чему, снисходящему в душу с зарей; писал стихи, читал Конта и поклонялся он, юный нехрист, красному знамени, перенося на сей вещественный знак тайную свою, дорогую, никем не узнанную тайну о том, что будущее будет. Невозвратное время!
   И умер отец, и умерла мать; он - студент; он - первый среди товарищей - в их кружках, спорах с начальством, увлекающий, не увлеченный; погруженный в толстые фолианты, изучающий Беме, Экхарта, Сведенборга так же, как изучал он Маркса, Лассаля и Конта, ища тайну своей зари и не находя ее нигде, нигде; и вот уже он одичал и уже не увлекал никого; вот он странник, один средь полей со странными своими, не приведенными к единству мыслями, но всегда с зарей, с алыми ее переливами, с жаркими, жадными ее поцелуями; и заря сулит какую-то ему близость, какое-то к нему приближение тайны; и уже он - вот в храме; он уже во святых местах, в Дивееве, в Оптине и одновременно в языческой старине с Тибуллом и Флакком, и слов-то уж более нет к выражению мыслей; и сам-то он на взгляд одичал, опростел, огрубел, - а чувства все жарче, и все тоньше думы, все больше их, больше, и от полноты разрывается душа; просит ласки она и любви; и - подошла милая Катя, ясная - полюбила: подошла, любит. Но почему же вздохнул Дарьяльский? "Невозвратное время"... Ведь время это - не более как вчерашний день; еще он думал вчера - тайна его раскрывается в Кате, в ее любви и ее поцелуях: новый она его путь и столб нерушимый истинной жизни. Но почему же и это вчера - время уже невозвратное: от того ли, что тайный взгляд рябой бабы исполнил неистовством его душу? Рябая баба: не любовь в ее взоре, а жадность какая-то; полно: и не жадность, и не любовь, не любовь только: не только любви и надо ему; чего же надо ему, если в любви - путь, если в ней утверждение истины?.. О мухи, жадные, злые, не жужжите, не жальте, не забирайтесь в рот!.. О, плаксивые звуки: жалкие, не дребезжите вы больше!.. Прочь, поп, и ты: сам утопай ты в мушиных роях!..
   Простился с попом и вышел; и тусклое тускнело солнце и гремело светом и тысячами насекомых с луга; уже оно склонялось, а вслед Дарьяльскому неслись дребезжащие звуки; они разбивали пруд на тысячи блестков: блестки-всплески, будто серебряные голуби - в воде ли, в небе ли - пропорхнули, когда ветерок пруд тронул рябью, прошумел аер зеленый. Впереди из пологого лога потянуло дымком: там промелькнула красная баска, там промелькнул платок с белыми яблоками; промелькнули, - скрылись в пологом логе, у избы Митрия Мироновича, столяра. Вздрогнул Дарьяльский.
   Пошел он от церкви прочь и не помнит, как принесли его ноги к голому камню, торчащему над прудом; чудно его укачали студеные всплески воды: усыплен, и уже в струях слышится ему нянино "баю-бай", и все уже обернулось на него странно и смутно здесь, среди бела дня; и взорами ищет прохожего сельчанина, и не проходит здесь сельчанин; провевается ветер и качает кустами; качает мысль - и уже усыплен.
   Слушай - струй лепет и ток стрижей: смутно стрижи зовут над колокольней, что золотым своим резным крестом поднялась над селом; вьются стрижи над ней. Черные стрижи над крестом день, утро, вечер в волне воздушной купаются, юлят, шныряют здесь и там, взвиваются, падают, режут небо: и режут, жгут они воздух, скребут, сверлят жгучим визгом воздух, навек выжигая душу неутомным желаньем; и только к ночи угомонятся; и не вовсе: и ночью, в час смиренного упокоения, когда вдали гамкают псы да перекликается петух, под колокольней что-то взвизгнет: хорошо знают во всей округе целебеевских стрижей. Но стрижей, друг, не слушай и на них не засматривайся: разорвут тебе сердце и точно в грудь воткнут раскаленное сверло, - захочется тебе бегать, росянистые отрясать кусты, в росянистые падать травы, прижимая к груди эти травы. Пропадешь за медный грош: иссохнешь.
   Ишь как юлят, стригут крыльями воздух - облепили крест.
   Смотрит Дарьяльский на крест, на колокольню: за колокольней - кусточки, овражек; за овражком - кусточки; дальше - больше: смотришь, а уж шепотный лес проливает свою дрему, а в лесу курлыкает глупая птица; жалобно так курлыкает.
   Чего ей надо?
   Так он весь день проваландался по селу, бродя вдоль луга и в пологий заглядывая лог (где изба Кудеярова столяра).
   И уже прошли к пруду сельские девки с песнями хоровыми; поскидали алые свои они юбки да баски и белыми телами дружно кинулись в пруд; то-то было фырканья! Долго по берегу гонялись они друг за другом, - и как есть без рубашек, полные, белые. И уже прошли прочь от пруда сельские девки с песнями хоровыми. Также приходили мужики, скидывали портки да рубахи и загорелыми телами дружно кидались в пруд; и еще больше было криков, еще больше фырканья. Как без песен пришли, так и ушли без песен. И никого на пруде; только в аере свежем чернеется рыболов.
   И уже прошла на мостки баба рябая с песней тихой, с песней жалобной; не скидавала алые она свои одежды: посиживала на мостках, полощась спущенными в воде ногами; рыжие свои косы расчесывала над водой. И когда мимо нее прошел Дарьяльский, только дрогнули ее губы да загадочно как-то сверкнули глаза - у, как они загорелись! Обернулся; - обернулась и она: у, как ее опять уставились на него глаза! Подошел, но уже пошла прочь от пруда баба рябая с тихой песней, с песней жалобной. И затеплилась первая звездочка, и робкая из пологого лога выглядывала хата двумя в сырости желтыми огнями.
   Вился, и веял над селом, и отрадно целовал кустики, травку, обувь чистый вечер летними слезинками, когда дневное, не голубое вовсе и не серое небо затвердело синевой в то время, когда запад разъял свою пасть и туда утекал дневной пламень и дым; оттуда бросил воздух красные свои, будто ковровые, платы зари и покрыл ими косяки и бревна изб, ангелочки резные, кусточки, унизал крест колокольный огромной цены рубинами, а жестяной петушок, казалось, был вырезан в вечере задорным, малиновым крылом; кусок красного коврового воздуха ударил в поповский смородинник, как раз угодив в отца Вукола; сидел на березовом пне в своем белом подряснике поп и в соломенной шляпе; краснел, покуривал пенковую трубочку, и казался таким маленьким на заре.
   Ковровый воздух перерезал дорогу красным полотнищем, убегая туда, где толпились избенки помельче да поплоше, и зачем-то орались там песни, и зачем-то в клочки рвала воздух заправская гармоника в клубах пыли, и почему-то подтенькивал ей откуда-то взявшийся треугольник, в то время как восток темный источал ток, и туда - в темного тока теченье - уводила дорога; в синюю муть синей ночи кто-то оттуда надвигался на деревню, темненькая все шла фигурка, но казалось, что она далеко, далеко и никогда ей не достигнуть нашего села.
  
  

В ЧАЙНОЙ

  
   - Да ты сообрази, дубовое твое рыло, - сообрази ты: кто над землей трудится? Мужик - я, чай! Мужику и земля, тоись, в полное апчественное обладание. Акрамя земли, никакой такой слабоды нам не издать; одно стеснительство, слабода ета. На што слабода нам?..
   - Забастовщики вы бердичевские!.. - кочевряжился паршивого вида мужичонка.
   - Чего буркулы на меня, харя, выпятил? В борьбе обретешь ты право свое! - харкнул на пол рабочий с Прохоровской мануфактуры, молодой парень с проваливающимся носом.
   В стороне раздавался громкий гнусавый тенорок:
   - Бысть ветер буйный, и занесе меня в кобак; и рекл ми целовальник: "Человече, чего хощеши?" И отвещах ему: "Зелья водошнаго". И сложил той своя пять персты воедину; и бия меня по зубам. И, биен, изыдох...
   - А вы видели ль, робята, ефту самую е х у лесную? - обращался лупоглазый, распаренный от жару целебеевский парень к двум ротозеям, тянувшим чай с блюдечка.
   Но все покрывала скрипом огромная гармоника, на которой играл парень в шелковой синей сорочке, в набок надетом картузе, с вызывающей харей, застывшей, а пьяные голоса развалившихся вокруг него парней тихонько подпевали: "Трааа-нсвааль, Тра-а-нсва-аль, страа-на маа-яя... Тыы всяя-аа ваа-гнее-ее гаа-риишь".
   Чайная была наполнена гостями из окрестных деревень; пар валил столбом; в чайниках, здесь и там, разносили водку; некоторые лопали вонючие сосиски руками прямо с блюдечка.
   В одном углу рабочий с подгнившим носом и хриплым голосом уже защищался от налезавшего на него паршивого мужичонки; рядом за столиком проезжий лиховский обыватель, выгнанный из семинарии семинарист, пощипывал козлиную бороденку и распевал на манер дьячка, а в другом углу говорили парни про "еху лесную".
   - Ну, ну, чего лезешь! уже и драться сейчас: за вас же, чертовых детей, на огонь лезем; никакого понятия не имеет: ей, братцы, он мне голову едак проломит!
   - И шед, возопих: извощиче, извощиче: кую мзду возмеши довезти мя до храмины? И отвещах: "Денарий, еже есть глаголемый "двугривенный", и возседох на колеснице, и возбрыкахся кобыла; и понесе..."
   - Ходили, паря, чрез Кобылью Лужу, да и вызвали иетту "еху"; "Черт", а она нам: "Черт". - "Выходи!", а она из кустиков, значит, в белом вся, а мы врассыпную. - А гармоника хрипела, и голоса гудели: "Маальчишка наа-аа-паа-зии-цию пе-шкоо-оом паа-трон прии-неес".
   Говорили о том, что японец мутит народ, что близ Лихова проживают шпионы; говорили и то, что железнодорожные рабочие прошлись по полотну с красным "флакам" и что вел их генерал Скобелев, доселе таившийся от всех, а нынче объявившийся народу; что ведьма из деревни Кобылья Лужа отдала черту душу, а перед смертью силушку свою искала кому передать: не нашла, так в тростинку изошла ее сила; по рукам ходили писульки весьма лукавого сорта, чтобы не вставал народ на работу помещикам; читали, качали головами: соблазнительное содержание; но улыбались...
   В стороне, молча, сидел нищий Абрам, и оловянный голубь мутно тускнел у него на палке; временами лиховский обыватель подходил к нему и, о чем-то пошептавшись, возвращался к месту, продолжая нараспев выкрикивать свой вздор:
   - И возопих гласом велием: "Извощиче, извощиче! Укроти клячу сию!" И бысть велий глас: "Тпру, чертова дочь!" И остановишася кони, яко вкопаннии..." Ей ты, слабода! - бросил он вдруг только что побитому рабочему, уже совершенно пьяному. - Так-то оно так: хорошо это у вас писано, только есть ли у вас свой сицилистический бог?..
   - Пррре-доставим небо ворробьям... и водррузим... кррасное знамя... - бормотал тот, совершенно пьяный, - пррро-ли-тарр-ри-ата...
   - Ой ли, а не красный ли гроб? - вдруг возвысил голос лиховский обыватель так, что смолкла гармоника, перестали ребята дивиться "ехе лесной", и все головы обратились в одну сторону; но как же сверкали глаза лиховского мещанина: "Слушайте, православные, царство Зверя приходит, и только огнем Духовным попалим Зверь сей; братия, будет ходить меж нами красная смерть, и одно спасение - огонь Духов, царство голубиное приуготовляющий нам..." Долго еще говорил лиховский обыватель и скрылся.
   Дивились сельчане дивным речам; и уже одни расходились, другие давно разошлись, а иные, нализавшись казенки прямо из чайника, лежали под лавками, и между ними рабочий с подгнившим носом.
   Ясная, чистая, тихая, свежая ночь. Вдали гамкает пес да заливается стукушка; вдали парни заливаются песней, возвращаясь домой: "За праа-вдуу Боо-ooг паа-мии-лует... За крии-ии-вдуу даа-аа-суу-диит..."
   Тарарыкает тележка; лиховский обыватель куда-то везет Абрама, нищего: "Ну что, человечка нашли?.." - "Наметили..." - "Кто да кто?" - "Так, лодырь из господ, только все же из наших..." - "Клюет?" - "Клюнет..." Ясная, чистая, тихая, свежая ночь...
  
  
  
  

Глава вторая. ГОРОД ЛИХОВ

ДОРОГА

  
   Пересекала дорога лесочки, кустики, кочки; пересекала пологие склоны равнин и с разбега на вас нападающий ветер; пересекала зеленый овес, едва изливающий шепот; и ручьи, и овражки - пересекала дорога, убегая - туда: дымная оттуда протянулась власяница и запахнула все как есть небо; и оттуда сеялся дождь на лесочки, на кочки, на пологие склоны равнин; и в небо оттуда протягивал храм свой серебряный шпиц, из тумана, хотя и казалось, что верст на десять нет никакого села; а дорога издали огибала храм, и таилось село промеж двух пологих горбов, покрытых по ржи пробегающей рябью. Если бы взлезть на придорожную иву, уцелевшую Бог весть как (в стародавние времена дороги у нас были обсажены большущими ивами), можно бы разглядеть и село, потому что рукой до села подать, коли встать подле ивы; в день же, дождливый и серый, бедные, серые избы так сиротливо припали к бедной и серой земле, что было сквозь дождь различить их никак невозможно. Горб земляной обрывался над верхом: верх тут как раз перерезал равнину; верх тут как раз на две разорвал стороны село, и оно слетело огородами к подовражному ключу: ключ назывался - С е р е б р я н ы й К л ю ч , а верх - в старину называли сельчане М е р т в ы м В е р х о м ; не менее как на версту протянулся тот верх, переходя в верх песчаный, пересекая иные многие верхи, обрываясь иными оврагами; все полз да полз верх, по весне съедая много десятков саженей пашни; тут вот и пошаливали в старину, посередь дороги от Целебеева к Лихову; а село, что под верхом, называлось - Г р а ч и х а ; бедное село: не то что Целебеево; и не железом домишки здесь крыли - соломой; своя тут жизнь, иная, не целебеевская, и мужики, и бабы здесь иные, и однодворцев здесь нет, а мещане так, перевелись все: село занимали два только рода - Фокины да Алехины; столько их расплодилось в Грачихе, что прочие взяли да и перемерли - вывелись, можно сказать; Фокины были, что называется, дылды: дылда к дылде - да и на руку Фокины были не чисты и попивали тоже; Алехины не Фокины: пили меньше и на руку были хотя и не вовсе чисты, но все же чище Фокиных; да вот только, почитай, дурная болезнь промеж них завелась; а, впрочем, жили Алехины, как люди живут; и попик был свой тут, и все тут свое было, особое.
   Многое можно бы рассказать про село, да так оно как-то - зря рассказывать, потому что дорога на Лихов шла, минуя село: не скажи проезжему, что, дескать, село тут поблизости - село: проезжий минует верх, так-таки ничего не заметив, - усом не поведет проезжий: никакого ему дела до Алехиных нет, ни до попика. Только серебряный шпиц протянется над равниной в тумане промеж двух пологих горбов; протянется - и нет его; как протянулся, так и пропал: в тумане.
   Где обрывалась дорога к Мертвому Верху глыбами желтого лесса и где из тумана уже едва-едва мутнел темный шпиц, по дождем размытой дороге спускался столяр Кудеяров; он шел в заново сшитом зипуне, но на босу ногу; прилипчивая грязь и хлюпала, и чмокала у него между пальцев, будто гороховый кисель, замешанный на настое из овса, или как свиное месиво; сапоги же столяр снял да повесил на палке, перекинутой через плечо (новые сапоги были); там еще болтался дорожный его узелок. Долго столяр пробирался меж кусточков; шел меж кочек, лесочков; задумывался у полян; он тащился к Лихову-городу; изморось дышала на него своей пылью: вокруг изморось крутилась - все пространство от Лихова до Целебеева, казалось, плясало в слезливом ветре; кустики всхлипывали, плясали; докучные стебли плясали тоже; плясала рожь; а шустрая, легкая рябь суетливо ерзала на поверхности холодных, спокойных, коричневых луж. И тащился столяр через лужи, кусты, сквозь усатую рожь, а его хворое, жалобное лицо хворо и жалобно свесилось над дорогой, как у дятла, носом; картуз же закрыл глаза, отчего слепое стало лицо: видел, не видел ли он, что творилось окрест? А окрест - мразь да грязь: плясал дождик, на лужах лопались пузыри - ничего себе: столяр месил грязь.
   Смотрит столяр - а уж в Мертвом в Верхе его поджидает Абрам; рыжий перекинул ранец за плечи, в дождик поганку над кудластой своей головой заломил - нищий сидит-посидит на камне, посвистит в ветер: столяра поджидает; нищему дождь нипочем: день Духов - на сердце спокойно; а там - сейся, дождь, окрестность - росой обливайся, и вы, туманы, клубитесь - клокочите дождями, вы! Где-где сердце обрящет упокоение, коли упокоения ему не будет и в Духов день? Густо гудит в ветер Абрам, ударяя по луже палкой: "Девицы-красавицы, светел теремок; гостя ждите, пейте пиво да медок. Путничек желанный недалек..." Вода стекает с оловянного голубинина клюва... Кругом раскричались мокрые грачи...
   Смотрит нищий, Абрам, - показался столяр и спускается с верха: нос поднял Митрий - под верхом поджидает его подорожный: вместе идти им в Лихов - одна дорога, одна забота, одно дело, одна жизнь - и вечная бесконечная жизнь; улыбнулись друг другу; как повстречались, так и пошли; вверх пошли; а и крут Мертвый Верх и склизок: упадешь - перемажешься грязью: ничего - Божье все: небо, земля, звезды далекие, тучи, люди - и грязь; и она - Божья. Не как иные какие, чей норов открыт всем, чьи поступки ничем не запятнаны, просто и открыто совершают свои дела: но как черные воры, как волки, пробираются оба по окольным тропам вот уж сколько дней, недель, месяцев; чтобы никто не видел, как соединили пути свои они, вот и нынче тайком вышли оба из-под крова людского: из Грачихи оврагом шел нищий; и целый крюк дал столяр, чтобы злое соседское око не рассмотрело, по какой дороге в путь он пустился.
   - Што, друг, измок, сидючи! Долго ждал - заждался?
   - Ничего, Митрий Мироныч, ента не значит; небось и табе приключилось идти маненько кривенько; небось с кочетом встал?..
   - Для духовного дела дашь и не такого крюку; пройти очень даже приятно по местности земли, - потянул носом Митрий, выбираясь из оврага, откуда опять раскидались пространства - раскидались на много десятков верст; повел носом, дозирая вокруг; и будто от этого взора озлился ветер; еще пуще забил по овсам да по лужам озлившийся ветер; бешеней дождливая заметалась мразь; упали тучи, и опрокинулся кустик; опрокинулся другой, опрокинулся третий: пошло мелколесье; заерзала по нему дорога; и опять пространства; и опять прободал там шпиц в свинцовую мглу; прободал и пропал.
   Нищий идет, - постукивает посохом; хорошо ходить так; идешь и не знаешь, что осталось у тебя за плечами; идешь и не знаешь, что ждет впереди: за плечами - куча избенок; и впереди - куча избенок; за плечами - города, реки, губернии, и море холодное, и Соловки; впереди - те же города, и те же реки, и Киев-город; сидел там в избе, меж четырех стен (коли переночевать пустили тебя), между лавок, бабы, ребят, кур, прусаков и клопов; сидел и таился либо клянчил под окнами; как сидел, так и будешь сидеть, по мужицкой милости, - и та же заерзает баба: и облепят те же ребята, клопы. А вот тут ни ребят, ни клопов, - дух холодный и вольный на тебя дышит; дышит он где хочет, откуда приходит, куда уходит, не ведают люди; только в полях надышишься духом, и, как дух, пойдешь куда хочешь; и уже ничего не будет: ты пойдешь по морям, по земле подсолнечной - в мир ты уйдешь: сиречь духовным станешь; оттого духово дело и есть странствие, то есть безделье святое: шатайся в полях; кабы все шатались - одним надышались бы духом, одною душою бы стали: дух же един ризою своею землю одел. Только, видно, не так оно: от одного полевого дыханья таинств не получалось; знает, видно, столяр Кудеяров, тайны какие нужны для преображения братии: нужен подвиг духовный, дерзновение нужно великое; не прежде люди возвеселятся, и звери, и всякая птица небесная возвеселится не прежде, как самый тот дух человеческий лик приемлет.
   Тут Абрам покосился на столяра: хворый вот - и нос, как у дятла, и все кашляет, а - тайны знает, все как есть столяру открыто: судьбы человеков, и то, почему восстает народ, и то, отчего в брюхе чимирь от рожденья заводится.
   И Абрам заглянул в лицо столяру, загудел, сгибая персты у губ трижды: "В виде холубине..." Всякие речи духовные так начинались промеж братии согласия...
   - В виде холубине, - повторил Абрам. - Мы так полагам, што холубинину лику, отец, сподобится всякий, ежели бросит он имущество, малую бросит землицу, бросит бабу свою и пойдет бродить по Рассеюшке, воздухом надышится вольным: духовные стихи али моления можно сказать што плод духовный, индо дыхание уст, воздух приявших; и то есть таинство, которо люд прочь с места родного гонит; а тут землицу-то нашу обставили, матушку, рогатками да проволокой обложили: сиди, мол, с своим тряпьем - нет раздолья тебе; сопсвенность, значит, тебе - твоя, а моя - мне; нешта сопственостью проживешь? Мое - тряпье, грязь, тоись; и сопсвенности, стало быть, нет никакой такой; с твово богатства брюхо выростишь, шутики за брюхо ухватятся - в тартары тарараровые тарарыкнешь: брюхом в землю войдешь; над тобой набузыкают землицы - лежи, загнивай; так, мы полагам? Народу-то невтерпеж заживо гнить; забастовками нонече народ себя на воздушное, можно сказать, питание сажает; посидят, посидят - а и пойдут с ф л а к к а м бродить; и таинства тут пойдут новые, и моления...
   - Ну, это ты, брат Абрам, зря: хош Столб ты и Верный, д'язычок твой неверный; сердце - золото, д'язычок - медный пятачок, - уставился на него столяр, и подмигнул лицом, и дернул носом. - Ну, так мы, иетта... Так оно, как-то того: мы - што: тебе знать: ты - голова. Мы, иетта, можно сказать, тово - не тово, опчее прочее такое, и все как есть, - растерялся нищий, запыхтел в бороду и как-то конфузливо причмокнул в грязь босою ногой. (Верный был Столб, стих распевал хорошо, хитрости хоть отбавляй, а насчет судеб и тайн был по сравнению с иными братиями простак простаком: как-то все у него не того - не мог обмозговать никак, што и как: оттого и с сицилистами знался, и со штундой тарабарил, и к бегунам летось ходил, а все же чтобы кого из своих предать - на этот счет можно было на Абрама вполне положиться; Столб столбом, и язык под замок вовремя прятал.)
   - А какой у нас день нонече? - спрашивал его Митрий, еще ниже надвинув картуз, так что из-под зипуна торчал кончик лишь носа да бороденка, а то будто и нет человека: зипун - на зипуне картуз, а из картуза - нос: так шел столяр, сгибаясь все ниже под хлеставшей изморосью. - День-то каков у нас?
   - Духов...
   - То-то што Духов.
   - А куда идем-то: смекай...
   - На карапь, в странсвие.
   - Смекай-ка: а к кому идем?
   - К Ивану, к Огню да к Аннушке Голубятне...
   - То-то, к Огню, а Огонь-то чей?
   - Духов.
   - А голуби чьи?
   - Божьи.
   - То-то вот: ты и смекай: в сопсвенность свою идем, во владения наши, в церковь нашу - и в том тайна есть. Духовный наш путь в обитель некую обращатся: што воздух - дхнул, и нет его, воздуху; а вот как духовных дел святость во плотское естество претворятся, то, милый, и есть тайна. Естество наше - дух и есть; а сопсвенность ни от кого, как от Духа Свята... Естество што коряга: обстругашь ты корягу; здесь рубанком, там фуганком - тяп, ляп, вот те и карапь.
   - Вот тоже мебель, - с запинкой продолжал столяр, и лицо его скроилось в строгую озабоченность выразить что-то, даже стало унылым, жалким, разводами какими-то все пошло. - То-то-то-то же и ммме... (столяр начинал заикаться, когда словом хотел приоткрыть чувства, его волновавшие; надо полагать, что от хворости заикался столяр).
   - И ммме... мебель! - выпалил он, словно разорвавшийся снаряд, и из бледного стал просто свеклой какой-то, даже в пот бросило. - Аа... ана т-т-т-тооо-же, - и приподнял палец, - вааажное, брат, дело... Ты не смотри, што я ммме-ме-ме-бель поставляю; со смыслом, с ммолитвой, брат, с молитвой (уже он овладел своей мыслью) строгашь, иетта, песни такие себе распевашь - вот тоже - мебель: куда пойдет? По людям: ты с молитвой ее, а она тебе сослужит службу: вот тоже, купчик какой али барин на нее сядет, позадуматся над правдой; так помогат молитва... Вот тоже и мебель... - но он ничего не выразил и опять ушел весь лицом: остался картуз, да зипун, да босы ноги, хлюпающие по грязи...
   - Строить, брат, надо, строгать - дом Божий обстругивать; вот тоже: тут, брат, и мебель, и баба, и все: воскресение мертвых, брат, - в памяти, в духе перво-наперво будет: придут с нами покойнички полдничать, друг; так-то вот: особливо ежели сопсвенность их, покойничков, - тряпицу ли али патрет едак на столик поставить, да духом, духом их, духом - вот тоже. Чрез то воплощение, можно сказать, духа нашего в человеке; как мы, человечком родится; а ты - про воздух: што воздух - дхнул: нет его, воздуху... Вот тоже... А мебель, оставь мебель... И мебель тоже, - тооо-же! - растянул он.
   Тихо лицо его выползло из зипуна, вовсе какое-то стало оно иное: так себе, белым оно, светлым стало: не бледным, не красным - стал столяр белым. А изморось хлестала - пуще да пуще; а суетливо неслись дымные клоки с горизонта до горизонта: не было рати их ни конца, ни начала; пофыркивал с непогодой весело кустик, над дуплом своим опрокидывал ветвь; шелестела трава, когда и дождя не было; дождь и был и не был: здесь был, а там не было дождя: но были пространства; и в пространствах скрывались, таились и вновь открывались пространства; и каждая точка вдали, как подходили к ней путники, становилась пространством; а Русь была - многое множество этих пространств, с десятками тысяч Грачих, с миллионами Фокиных да Алехиных, с попиками да грачами; возвышался Лихов, только здесь или там в ночь помаргивая керосиновым фонарем. И к Лихову подходили путники, к Лихову, а Лихова не было и помина на горизонте, и сказать нельзя было, где - Лихов; а он - был. Или и вовсе никакого Лихова не было, а так все только казалось, и при том пустое такое, как вот лопух или репейник: ты погляди, вот - поле, и где-где в нем затерянная сухая ветла; а пройди в туман - погляди: и ты скажешь, что по полю-то человек злой за тобою погнался; вот - ракита: мимо пройди - погляди, и зызыкнет она на тебя.
   - Так и враг человеческий - и он вот тоже, - продолжал столяр, - обмозгуй же ты, друг, што на кажный вещественный знак, одно слово, на плоцкое бытие - дхнет враг: и ее нет, плоцкой жизни, нет: духом прикинется враг - вот тоже: а ты (обмозгуй же ты, брат) ничего себе, плоцкую тварь зараждай; от сего и дух человечий лик примет, - от бабы, как есть, дитенышем зародится: дух духу, Абрамушка, рознь: то - дух, а то - враг; да и мы понимам, што про воздух, што ты про воздух раскидывашь; а еще раскинь, - нешто воздух, от которого вонят, - воздух?.. Вот тоже...
   - А мы, Митрий Мироныч, и так понимам, мы - што: ничего мы супротив того...
   - Подожди: человечка нашли: баба моя, Матрена, - хииитрая баба - иии!.. Во-во-вот кккак ааа... - тут опять поперхнулся столяр... - аа-кк-кк... аа-а-аа... акрутит баба человечка, - тайна и исполнится: а до сего времени - нишкни.
   - Лодырь, сказывал надысь ты, человечек-то тот - из господ, - насторожился Абрам, и глазенки его, казалось, попрыскивали лукавством. - Уж не тот ли паря, што в Гуголеве проживат? Так ведь его не возьмешь - бабой-то: сам, поди, бабой обзаведется, и притом баронессиной внучкой...
   - Ладно: пусть обзаводится; нешто денежки баронессины - малы деньги: вот тоже... Поклевать - поклюют голубки золотые зерна. Вестимо женится: а с бабой моей иему... ннн... ннн... ооо-но-но-но-но... ночевать, там уж как знай, а баба от него зачнет - вот те крест!
   - А почто с ним, а не с иным каким, хошь бы, скажем, с тобой, Митрий Мироныч? Чем ты не горазд - и лицом вышел, и духом! - приврал Абрам, потому что духом вышел столяр изрядно; а вот лицом, так, можно будет сказать, - не вышел: потому что какое же, спрошу я, лицо у столяра? И где его увидали? Не лицо - баранья обглоданная кость, и притом - пол-лица; лицо, положим, - лицо; а все кажется, что пол-лица...
   - Сссса-ссса-тар, я - стар; пойми, друг, - да к вере духовной - в года я пришел; больно я плоть свою прежде поганил - вредно мне женское естество - не по мне: вот молиться - помогат; то стать иная - прозрение осенят о естестве, а штобы сам - нет: голубиное чадушко, - горько вздохнул Кудеяров, - не от семени моего, - от иного, чужого... А тот вот, лодырь-то, - Дарьяльский, што ли? - с ревнивою мрачностью прошипел столяр потемневшим лицом. - Ентова плоть духовна: как мебель прошлое лето у Граабеной справлял, в саду его и заприметил; вот тоже: духом, он духом на все - на травинку, на Катьку свою, на все - духом он исходит; по глазам вижу - наш, и иён все о тайнах, да иён из господ; не может обмозговать иён, кака така тайна: оттого што учился - ум за разум зашел; а тайны нонече с нашим с братом, с мужиком: сердцем учуял иён, да, видно, - не по мозгам. А духу-то хошь отбавляй... Вот думаю я, с Матреной-то мы не можем - вот тоже: дай-ка, гврю, бабе, гврю, своей, вас, гврю, с ним (ведь она, баба-то, тоже духом на все: все у нее такое духовное тело-то...). А она перво-наперво устыдилась, да потом попризадумалась; крепко о таю пору запала мысль: мы - молиться; вот и сошел на нас о таю пору дух (ей, как молилась; мне же сонное было видение); ну, гврю, чрез тебя, гврю, баба, великая, гврю, будет земле радость. Втапары и стал я

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 483 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа