й человек? - раздается за его спиной плаксиво-жалобный голос.
Дарьяльский вздрагивает и оборачивается.
Грустный бритый старик с далеко выступающим носом стоит перед ним, нюхает цветик; руки его в перчатках; на одной руке плед, в другой руке палка.
- Так себе: песни пою. А вы кто будете?
- Я из окрестности, - вздыхает томно старик.
"Где я его уже видел в далеком прошлом?" - думает Петр; странное какое-то сходство с чем-то любимым, знакомым, но и давно отошедшим в этих старых чертах но с чем, с кем? Смотрит - все на старом с иголочки; думает: "Западник! вот оно что!" А старик в образе и подобии запада бережно развертывает плед, укладывает его в траву и садится с Дарьяльским; луна уже их освещает тихо, и Дарьяльскому думается, что пора бы к Матрене в условленное местечко, но его к себе бритый барин приворожил; голос бритого барина такой же плаксивый, как птицы болотной крик; напоминает крик тот по осени нам милое прошлое, и, зачарованные, подолгу мы простаиваем вечерами у гнилых, болотных окон, все испуганно слушаем голос родной заплакавшей птицы.
"Все прошло, все прошло", - лепечет вода, а мы улыбаемся, мы не верим: "Ничего не прошло", - мы спорим; но мы не скажем никогда, что такое прошло и отчего... но чу - как раз вдали голос заплакавшей птицы...
- Молодой человек: вы - чудак?
- ???
- Потому что вы - русский: все русские чудаки...
- Где-то я все это уже слышал? - отзывается Петр (чу - снова голос вдали болотной птицы).
- Вы это слышали в себе самом, - изумляется Петр: ему почудилось, что те слова он лишь подумал, а не сказал.
- Нет, погодите: постойте: где я вас видел? вы мне напоминаете...
- Ну, вот какая фантазия: все мы друг другу напоминаем и все встречаемся.
- Вы, собственно говоря, о чем?
- Да я, собственно говоря, ни о чем ровно... - заливается плачем успокоенный барин, поглаживая коленку.
- Какой вы нервный: вы, батюшка мой, чудак; смотрите, как бы вам не пришлось поплатиться за нервность...
- А вы почем знаете?
- Вы - молодой человек: а молодые люди все - вырождаются; это печально - но это так: русские люди вырождаются; европейцы вырождаются тоже; плодятся одни монголы да негры.
- России предстоит будущее, - возражает Петр, а сам вглядывается в бритого барина: ничего себе - барин спокойный, тихий; верно, он - западник. "Где это его видал?" - думает Петр, а сам говорит: - Россия таит несказанную тайну.
Но Павел Павлович (это был он), попав на любимую тему, уже принимается холодно ее вышивать на словах Петра:
- Россия - монгольская страна; у нас у всех - монгольская кровь, не ей удержать нашествие: нам всем предстоит пасть ниц перед богдыханом.
- Россия... - возражает Петр.
- Россия - несчастная страна; вот вы говорите о несказанном; стало быть, у вас в душе есть что-то такое, что вы не можете высказать: вы, молодой человек, не только чудак, но вы вдобавок еще и косноязычный чудак; вы - несчастный немой молодой человек, как и все теперь молодые люди немы; они говорят о чреватом молчании, потому что не умеют членораздельно выражаться. Когда говорят о несказанном, это опасный симптом; это доказывает лишь то, что человечество впадает в скотоподобное состояние; к сожалению, все теперь скотоподобны, не одни русские! - вздыхает грустно Павел Павлович, барон, и громко сморкается.
Чу! Снова далекий, болотный, родимый голос: "Все прошло, все прошло!" - и Дарьяльский, как будто борясь, восклицает:
- Нет, нет - неправда, неправда!
- К сожалению, правда: вот вы, молодой человек, по-видимому, принадлежите к интеллигенции, а посмотришь на вас - мужик мужиком: это потому, что подлинная культура вам не под силу; оттого-то вы и чудачите; вы себя заставляете видеть сны: проснитесь...
Снова Дарьяльский прислушивается к вещим словам: разве все, что с ним, - не чудесный сон, снящийся наяву? С удивлением смотрит на бритого старика, а уж бритый старик, поднявшись с земли, бережно складывает свой плед и вежливо подает ему свою руку, не снимая перчаток:
- До свиданья: мне далеко возвращаться...
И уже он вот от Петра далеко, - далеко запад. "Где я видел его?" - продолжает думать Дарьяльский; предосенний холодный ветерок трогает деревцо: падает в тень желтый лист; струйка воды возлепетала у его ног:
"Все-все-всерасскажу,все-все-все,все-все-все".
- Я и сам знаю! - усмехается Дарьяльский и вдруг ловит себя: "Что, что, что - что я знаю?"
Но пора: Матрена его небось давно заждалась.
"Одно мгновенье не спал, - на один миг проснулся, - думает Петр, - вот уже иду в сон".
Но по мере того, как подходит он к дубу, ему начинает казаться, что он вновь засыпает; потом ему кажется, что и не было ничего из того, что было: бритый старик, странные его речи, все это сон, давно отошедший на запад; его проглотила страшная опять явь: это - Россия.
Струйка осенней воды лепечет у его ног: "Все-все-все расскажу, все-все-все, все-все-все..."
- Я и сам знаю! - усмехается Дарьяльский.
- Сядь-ка сюда, Матрена... Славная у меня ты бабёха: сядь-ка сюда, Матрена... Небось скучно, ефта, со мной, со стариком - вот тоже... Дико блещет очами столяр; к окну его колченогие ноги несут, он руками цепляется за Матрену и тащит ее за собой к окну:
- Сядь-ка сюда, Матрена...
- Ох, чтой-то! - дико блещет она очами; ее слабовольные ноги к окну понесли; как за руки, как за ее столяр уцепился, так и глядит, и шепчет и тащит ее за собой.
- Подь сюда, подь! - рядом усаживает. - Славная у меня ты бабёха, глазастая, крупная: вот только воспенным пятном маленько попорчена; ну да небось полюбовничек-то не взыщет... Ждет, поди, полюбовничек...
- Пфф... Пфф... - стыдливо пофыркивает Матрена.
- Ждет?
- Ждет... - Ничего... Ждет-пождет: слаще ему же будет потом.
- Ох, не могу! - прячет лицо от сожителя старого, а старый сожитель уже ее усадил на лавку. - Славная, славная - ничего себе...
- Охохох!.- вздыхает Матрена.
- Дай-ка мне ручку свою, Матрена: не хошь? Ну, значит, не надо, я ведь так только - ни для чего другого... Да ты слухай слова-то мои... Ничаво, иетта, я не против... Только вот оно что: слишком вы, други, частенько милуетесь: кажный день, кажный день иеттат у вас случай праисходит. И все без молитв, без воздыханий - вот тоже. А для ча? Нешта не знаешь, в каку таку тайну иеттат случай обернется: как забеременеешь; помни, каку понесешь тяжесть духовну людям на сладость.
- Да у нас, Митрий Мироныч, не проста иеттат случай, - конфузится баба, - мы воздыхам о духе, милуемся на поля, на цветики, на всякое благовоние, песни поем...
- Дай-ка мне, любая, руку на хрудь к тебе положить, - умиляется столяр, дико блистая уже в нем загоревшимся пламенем. - Мягкая у тебя хрудь, Матрена!..
- Ох, оставь, ох, не трошь ты меня!..
Но чудная ее уже в немоту заключила мощь; из руки столяра ей грудь рассек ток; тонкими струйками растекается вкруг нее, наливается в нее его ток от пальцев потных, пальцев цепких: усмирилась, безвольно повисла иссиня-бледным лицом, розовеющим медленно наливаемым током, что румяная осенняя боровинка.
- Тепло ли тебе, тепло ли тебе, тепло ли тебе?..
- Тепло мне: еще теплей - все жарче... ух, грудь сожгло: вся горю...
- Молитесь, молитесь; воздыхайте, не о себе, о дите; кажный тот вечер, как в полях вы прогуливаетесь али в лесу, в дупле, на сеновале друг с дружкой милуетесь кто да кто слезно молится о духовном зачатии души? Столяр Кудеяров... Вот тоже... Не на срамное, плотское соитие вас толкаю - сам бы я без того не прочь - на зачатие светлого духа... Славная у меня баба - сам бы я... Молитесь, молитесь же, воздыхайте... Дай-ка, любая, мне еще на хрудь руку свою возложить.
Силой палящей и блеском и треском попаляет ее рука столяра: изнасилованная его мыслью, она не противится; спал платок с головы, руки укрыли лицо, плачет Матрена Семеновна, разливается слезами умиленно; и хорошо-то ей, и страшно - будто в бане: спать хочется.
А столяр? Его лик будто спал с него, как кожура линяющего таракана; грозный, грозный, легко истонченный его лик, с очками, павшими на кончик носа, глянул по-новому из-под той сквозной, пустой кожуры: дик и грозен лик столяра; дико и грозно в избе; странно натягивается здесь воздух между предметами, как силы духовной некая ткань; и ткань светится, потрескивает: искры по комнате, трески сухие, бегут огоньки, будто паук, светлую выпрядающий из себя паутину. Руки вверх бросает столяр, бормоча наклинания и слова: и снова прижимает руки к груди; вверх - вниз, вверх - вниз руки летают; будто от хворой его груди к цепким пальцам пристают света кудельные волоса: благоуханные, богоданные; благоуханные, богоданные волоса вырывает он из груди. На Матрены Семеновны грудь, на плечо, на живот, - падает, падает, падает перст столяра, быстро-быстро ее его заволакивают паутиной руки; сонно тонет она, сонно тонет она, сонно тонет она в едва глазу заметной света пучине, вырванной из груди столяра и намотанной на нее, а над всем этим - глаза столяра, как зеленые злые отверстия, ведрами льют на нее свет. Так сидят они у окна; луч вечерний, последний скромно протягивается в окошко и, свирепея, багровым бежит косяком на столе, не разберешь, что тут солнечный свет и что тут свет столяровский - столяровская паутина молитв, затканных солнцем и тьмой в один воздушный ковер; странный невидимый вид - душа столяра вытекает наружу паутинными нитями, светами, пламенами; вокруг рук его, вокруг его головы - теперь багрово-золотой круг: сонно все то увидала Матрена; глупая, сонно она уже на коленях пред ним; руки целует и - ах! - молится. То уже не сожитель, Митрий Мироныч; то праведник, то великий пророк, из себя выкинувший пламя: знает Матрена, что коль есть случай, пламенем этим Митрий Мироныч поджигает солому: руки сложит, пальцами изобразит острие, и к тем копием заостренным пальцам страшная притечет сила, скопится, засверкает белым калильным огнем: видела однажды она, как в глухую ночь из окна из заряженного силой столяровского пальца молния исходила и тукнул гром.
Все то как во сне теперь проносится в Матрене; вся она в световой, жаркой сети; а зеленые угли над ней льют ведра света, крючковатые пальцы плетут золотую нить; вот столяр отошел и светлая от него полоса вытягивается, оканчиваясь на Матрене, как и в Матрене большим световым клубком; столяр - туда: сонно Матрена тащится за столяром; столяр - сюда: сонно Матрена за ним поспешает.
Вот уж столяр между ней и собою тощей провел рукой, разделяя надвое света сеть; полоса света надвое рвется; в тьме виясь, трепыхаясь, тонкие ее лопасти переливаются на Матрену; сети обрывок, виясь - тот, что остался у столяра, - переплыл в столяра, третий клочок рассеялся в воздухе, одна она теперь почиет в ей отданном свете - тихо спит и не видит Матрена Семеновна ничего: ослепительный, невыносимо тут сияющий столяр прохаживается, вверх бросает руками: вверх - вниз, вверх - вниз, вверх - вниз: вот оплетает он предметы льющейся из себя светоносной тканью, бормочет: руку положит на стол и вновь от стола отойдет; от стола за ним протянется нить; ту он протянет нить и к окну, и к лампаде, и к красному своему углу; паук заплетает всю комнату паутиной; всюду теперь сверканье тысячи нитей, поблескиванье, миганье - нитей тончайших, светлейших, - нитей потрескиванье: золотая, страшная канитель; все те из столяра выпряданные нити сходятся к столяру же - не то у груди его, не то сходятся к его чреву, а он, сидючи в углу, быстро перебирает руками, и быстро, будто лапками перебирает нити паук; так и кажется - на своих на собственных на сетях вот он повиснет в воздушной волне ночи; быстро он, быстро колдовские бормочет невнятные речи; хрипло, клокоча, истекает из горла поток славословий; а ну-ка, прислушайся: какие такие слепнущий в блеске речи нашептывает столяр? Ты ужаснешься неизреченному не смыслу тех многословий: ты ужаснешься бешенству их бессмыслий:
- Старидон, карион, кокире, стадо, стридадо: помолюся Господу Богу и святой Пречистой. Молодик молодой, у тебя рог золотой... Старидон, карион, кокире - стадо: стридадо.
Так из уст в ужасном блаженстве полиелейя дикая рвется: то световое, быстро перебирающее пальцами тело, которое еще так недавно считало себя столяром, - не столяр: то - легион сдавленных бешенств; то - поток неизреченных радостей; погляди, погляди; вылетающие из столяра света снопы золотеют, бледнеют, яснеют, синеют, изо рта выпрядают красные пламена, ударяются с шипом о пол и выпархивают из избы в полураскрытое оконце; если стать у пологого лога, притаившись в бурьяне, дозирая издали оком суровым избу, то покажется верно, что в открытое окно самоварная выставилась труба и плюет в темноту снопами красненьких искорок.
Внутрь себя обращены теперь глаза столяра; из глазниц тупо выглядят только бельма: паутина, вся невидимая, ставшая видимой на мгновенье, уже потухла, дрябло повисла - будто и нет ее; но она висит; всякий, входящий в избу, о нее спотыкнется, в нее запутается и ее за собой, уходя, потащит домой из избы; а коли у него есть жена, запутается и жена; между ними и кудеяровской хатой будут тянуться ехидные нити; и будет казаться, что и предметы неспроста уставились на него, на жену; уйдет из села, а за ним из села потащатся нити и будут его обратно тянуть; будет случайный прохожий захаживать к столяру с женой, с малышами - все больше, все чаще, пока вовсе семью не запутает всю в сетях.
Голубей моленье нынче по всей округе, быть песнопенью про белого голубка; нынче с утра из избы столяра разлетаются едкие сладости ко всем тем местам, где стоят голубёвские избы; нынче недаром был сладкий закат. Если ты запоздал в чистом поле и уже ночь настигает тебя, если зрение твое не испорчено грамотой - помни: ты увидишь во тьме золотую, во тьму бесшумно слетевшую нить; и не думай, что это - падучие звезды слетают на небе: то частица души столяра сладостно жалящей световою стрелой пролетает во тьме к молящейся голубице; но столяр?
С упавшими веками, с упадающей на руки бородой, он теперь поникает над лавкой угрюмо собранным ликом, а душа его отдыхает вдали от него самого; много он света наткал, много сетей поразвесил сладчайших, тончайших: отдал в пространство он вздохи свои голубям-братьям; теперь, душой витая в пространстве, нагнал он Петра по дороге в Лащавино; застигает его на дороге у дуба; там отыскав, на него изрыгает свои столяр слова-пламена: выпорхнет слово, плюхнется о пол, световым петушком обернется, крылиами забьет: "к и к е р и к и и " - и снопами кровавых искр выпорхнет из окна.
- Господу Богу помолюсь, молодцу поклонюсь: молодец, молодец - в чистом поле Лащавина; на Лащавине дуб, во дубу - дупло, во дупле избирайте подруг всяких-провсяких: гноевых, лесовых, крапивных, подливных; во дубу - залатое галье, залатое ветье, во том ветии тала, яла, и третья вересочь - сестры, полусестры, дядки, полудядки... Уууу...
Хлынул изо рта света поток и - порх: красным петухом побежало оно по дороге вдогонку Дарьяльскому.
Идет к дубу Дарьяльский на свиданье с Матреной, уже забывает он свой разговор на пруду; у ног его шепчет струйка: "Все-все-все расскажу, все-все-все, все-все-все..."
Что за странность: большой красный петух под луной перебежал ему дорогу: крестится; идет по опушке леса. Вдали перед ним Лащавино: там и дуб, и Матрена.
Пришел - пусто в дупле: Матрены еще нет.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А столяр, скрюченный на лавке, продолжает безумствовать втихомолку:
Огонь, огонь видючий,
Огонь, огонь летучий...
"Дырдырды" - загрохотала телега под самыми окнами столяра; мужик Андрон на телеге хрипло кричит в столяровское окно:
- Митрий Мироныч, а Митрий Мироныч!
Из окна хмуро высовывается столяровское лицо:
- Чаво там еще?..
- В город еду: не издать ли?..
- Спасибо на памяти - проезжай, Андрон, с Богом... "Дырдырды" - трогается телега.
- Ааах! - Матрена проснулась на лавке. - Кто да кто там стучит?..
- Андрон на телеге! - угрюмо отрезал столяр и принялся засвечивать лампу.
Матрена вспоминает, что ее ждет милый; встает и сладко зевает, лукаво глядя на столяра.
- А я, Митрий Мироныч, пойду погуляю...
- Што ж, пади, погуляй, - кротко закашливается столяр. "Дырдырды" - где-то вдали замирает Андрон на телеге: Андрону весело; он едет в город, со всяким он там переведается народом. И Андрон густым басом заливается в ночь.
Ух - побежала: бежит по дороге к Лащавину: ночь ууух - сила в ней, силища: гикнет - с неба покатится сам ясный месяц от того ее гика; так кобыла, заржав вдруг, понесется, и за ней поскачет пастух; издалека - селений злые глаза, много глаз; издалека - птица болотная голос подаст и потом притаится надолго; ух, побежала - мелькают Матренины пятки: катится месяц, в груди точно стучит колесо: силищей бьет из ней, перекидывает ее через кочки; набок платок, волосы прочь: ногтем по волосам проведет - сыплются искры: "Где-то милый теперь? Все-то ждет ли, - заждался; полюбовничка-барина бы обнять, целовать".
- Ясненький мой, ясноглазенький мой, - пади, ждет...
- Погоди, моя радость, не уходи, погоди...
- Ясненький мой, ясноглазенький мой, - подожди.
Так она шепчет: бежит; прыг через кочку, через другую: шууу - с дерева от бега ее поснимались грачи; трескает хворост в ногах, очи месяц слепит.
А уж за ней кто-то кустом да кустом поспешает; обернись - темненькую за собою увидишь фигурку; не обертывается Матрена.
Ух, кочка за кочкой, канавка, овражек: задыхается, прыгает вслед за Матреной столяр: не нагнать - отстает, а возвратиться нет мочи: не сидится без бабы в избе столяру; невтерпеж ему, что милуется с парнем Матрена: обмиловал бы ее, обласкал - сам столяр.
Да сам знает: надобность есть в той любови Матрены: сам же он духом в ней любовь распалял; а теперь потащился за ней на свиданье, все же отстал: за молодыми ногами не угоняться: ревность ли, любопытство ли все кидает его к тем местам, где любовные они правят ночи; ходит, плюет, в бороду дует, руки-костяшки к тем лесным подымает местам: тучами силу на них нагоняет, а подойти, подсмотреть боится: то паренек ему горше полыни - на него бы и не глядел; то паренек ему мил: мил, будто красная девица. "В ей он Дух созидат - вот тоже... Обнялись бы при мне, перед моими бы миловались очками: а то волки волками - в лес от меня убегать... Что бы при мне бы, в избе: я бы их сторожил; я бы им и самоварчик поставил; коли не так что у них, поучил бы - вот тоже".
Бежит, задыхается: бьют ему в грудь сучки, бьют ему в грудь кусты, бьют ему в грудь многолетники-травы, полыни; под долгоносым лицом к бороде злые пристали собаки: тащится, кашляет, спотыкается за Матреной столяр, отстает, вслед грозится:
- Поспешай, поспешай - хе-хе-хе: срамники!..
- Я вот тоже - ух как, бывало...
- Господи, спаси, Боже, люди Твоя и благослови достояние Твое...
- Ждет небось не дождется: погодите, други, не для такого вас дела случил...
- Обернись, повернись их любовь на молитву.
- Я - тебя, я - тебя, похититель, разлучник!..
- Я вот ух как! Старидон, карион, кокире - стадо: стридадо...
Мертвенно клохчут у самого горла сухие обрывки проклятий, молитв, наговоров и криков: выхаркиваются кашлем; все это пестрое стадо, выплеванное столяром, погналось теперь за Матреной, сам же столяр, откашлявшись, сидит на пригорке, трясет хворостиной в сторону Лащавина: не то грозит, а не то благословляет.
Матрена же ничего не видит, не слышит.
- Ясненький мой, ясноглазенький мой, погоди, погоди...
- К хруди своей сестрицу прими!
- Я холовушку свою положу на хрудь твою!
- Ясненький мой, ясноглазенький мой - не уходи, погоди...
Ночь. Пусто и чутко кругом; вдали - гики; ждет-пождет в дупле Матрену Дарьяльский; ее нет; катится ясный месяц по небу; издали птица болотная голос подаст и потом притаится надолго: протекают минуты, как вековечные веки; будто не ночь исполнилась в небеси, а сама человеческая жизнь, долгая, как века, краткая, как мгновенье.
Гики вдали, а Матрены все нет; стоит-постоит Дарьяльский, да и снова - в дупло: там развел огонек, малиновые уголья пересыпаются жаром; красный оскал дубового расщепа ширится в густоствольную мглу. Кто-то копытом процокал, кто-то разом коня осадил у дупла: у дупла бьют звонкие стремена: что бы такое там? - высунулся Дарьяльский; - ничего, никого; знать, из бездны времен прискакал ускакавший опричник: более пятисот лет назад он, быть может, под дубом тем отдыхал, - осадил у дуба коня, посмотрел, да и снова понесся бездомный опричник в свою глухую тьму, чтобы лет через двести навестить знакомое место.
- Люба, милая люба, что ж ты нейдешь?.. Стон под самым под ухом - не сова ли? Или, быть может, стон то погибшей души беглого расстриги, отдыхавшего здесь более двухсот лет назад и окончившего свою жизнь на Соловках?
Высунулся Дарьяльский: снова нет никого.
- Люба, милая люба, что ж ты нейдешь?..
- Вот я, вот я.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Сокровище мое, что так долго, что удержало тебя?
- Ах я горькая, горькая: старый меня цаловал: хрудь мою мял...
- Оставь, не говори мне про старого; жутко мне всякий раз, как становится он между нами...
- Старичина молитвы читат: белава халупка поджидат.
И она запела:
Светел, ох, светел воздух халубой,
В воздухе светел дух дорогой!
"Кукудахтах-тах" - раздалось у дупла, и из тьмы глянул в дупло горластый петух.
- Родненький, родненький, страшно: - аткелева кочет иеттат?
- Да, странно...
- Родненький: я боюсь!
- Ну, оставь ты это, оставь, Матрена; а странно: будто не ку-дах-тах, будто "я вот - уж как", да мы не боимся; а не думаешь ли ты, что то старый лихость на нас напускает ночную?..
- Не трожь стараго: он белава халупка поджидат!
- Белого голубка ли он ждет или черного ворона - не знаю: знаю только, что ты, я и еще кое-кто у него в сетях.
- Не трожь стараго: он белава халупка поджидат.
- А я тебе говорю: он ждет черного ворона...
- Не трожь стараго: он все слышит...
И они задумались, глядя, как потрескивает малиновых углей жар.
Смотрит Петр на Матрену и плачет: такие у нее душистые глаза, васильковые; райской сладостью ли, бездной ли адской приворожила она его: голубица.
- Родненький братец: дай расстегну я твой ворот, поцелую белую хрудь: белая хрудь. Ишь ты: у него на хруди родимое пятнышко, будто мышка: мышка, мышка - уберись с тела белого, молодецкого.
- Ишь ты, у него на хруди хрестик мой медный!
- Голубка, ах, меня оставь! Не могу я глядеть на тебя, голубка, без плача.
- Что ты, что ты, дитя милое, плачешь?..
- О Господи, Боже мой! Что же это такое!
Она охватила его; она его укачивает, как ребенка; она голову его на своей сжимает груди.
Они уплывают в темный расщеп; она говорит, обращаясь куда-то:
- Погляди на нас, старый, - приходи сюда, старый, али мы без молитв, али мы без душевной без радости любимся?..
Тени их, вырастая, пляшут на желто-красным огнем освещенном дупле.
Или то сон, или то не сон? От Матрены тонкое златотканое отделяется тело и перекидывается на Петра: их телеса пропали, сгорели: только одно златотканое облако дыма раскурилось в дупле. Или то сон, или то не сон?
Но то длится одно краткое мгновенье: но в это мгновенье нет ничего: мира, пространства, времени. И снова вот обозначились в них тела; будто сверху из выводящего к небу отверстия, с темного неба пролили ярко-пунцовые нити, искристые, будто веселую елочную канитель на радость детям.
И из этой из светлой канители снова возникло человечье подобие; дымносотканные, легкие, немые, курятся, осаждаются на своих местах.
Чудно: смотрит Матрена на своего на милого друга: у Петра тело еще сквозное, видно, как пурпурная в нем переливается кровь, а с левой стороны груди, где сердце, лапчатый пляшет огонь - и туда, и сюда: тук-тук-тук, тук-тук-тук.
Чудно: смотрит Петр на свою на Матрену: у Матрены тело сквозное: видно, как черная в ней переливается кровь, а с левой стороны, где сердце, синяя бьется змейка.
Между ними же светлые нити, образующие их телеса; между ними одно светлое пятно: миг - и задрожало пятно между ними, будто живое: э, - да то бьется воздушный голубок, крылышками бьет по их обнаженным грудям: обнялись - световой голубок, у них распластанный на груди, пуще прежнего бьется: ту-ту-ту-у-у...
- Милый, как бьется твое сердечко: где мы были с тобой?
- Милая, это сердце бьется у тебя? Голубок клюет их сердца.
- Ой, милая, сердце покалывает!
Но Матрена не слышит уже ничего: красные губы от красных губ оторвать все не может... Вырвалась: платок соскочил - голубок упорхнул над ними...
- Погляди на нас, старый, приходи сюда, старый: али мы без молитв, без душевной без сладости любимся?..
- Я и так здесь: все, все у вас вижу, - раздался хриплый смех над их головами.
Петр и Матрена испуганно подняли голову туда, куда убегало дупло: там должен быть виден кусок неба и звезды: но там не было неба, кто-то заткнул отверстие.
- Это столяр...
Оба они опустили глаза: на мгновенье почудилось им - кто-то с дуба слезает да бегом бежит: еще раз Петр порывисто глянул наверх: сверху теперь синее на них глянуло небо и золотого месяца край. Петр быстро выбежал из дупла: на мгновенье в луне перед ним вырос мужик - бородатый, косматый, в смазных сапогах, при часах, но без картуза: вырос - и прыг в кусты: Петр узнал Ивана Степанова, лавочника: подхватив булыжник, бешено кинул он ему булыжником вслед.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уж меркли звезды, бледная полоска зари занималась на востоке: по оврагу хрустел хворост, и нельзя было понять, что это: крадется ли от деревни медведь, сонные голуби ли, от молитв расходясь, возвращаются по домам, с митинговых ли лесных дач крадется по заре народ. Слышится только чья-то под нос распеваемая песнь - там, где шевелятся ветви орешника:
Славное море - священный Байкал,
Славный мой парус - кафтан дыроватый.
Эй, баргузин, пошевеливай вал,
Слышны уж бури раскаты...
Верно, пополз по кустам каторжанин.
Так коротали они с Матреной предосенние летние ночи свои: ночь упадала за днем, ночь день уводила. Дни проходили. Пасмурные утра после тех встречали ночей; солнце палило; ясная тянулась по воздуху паутина; благоуханный свет пронизывал все; бледные лица угрюмо работающих человеков не выдавали волненья; падали стружки; падала белая стружка опилков на босые ноги столярничающих людей. Целебеевские избы просились в тесные окна; под окнами рылась свинья; красный петух то важно расхаживал по соломе, а то, шею нагнув с оттопыренным на шее пером, за хохлушкою гнался по всему по сухому лугу... И далекая струйка дыма поднималась над деревами с Лащавина: серым там помутнением в небе голубизна стояла; там на опушке пастухи разводили огонь; на лугу же паслось рогатое стадо; в дупле сидел глупый пастух, чинил плеть да покуривал трубочку; перед ним плясал огонек.
В утро после описываемой ночи к лавочке Ивана Степанова подходил Евсеич, закупал керосину, чаев да прочие фунтики, вынимал красный фуляровый свой платок да почесывал языком про усадебные дела:
- Сам ихний барон-сынок в престольный праздник нагрянул наведаться, что и как... дней тому будет пять, да-а... преважная птица - сенатор-енарал, и-и-и, с ним что возни: одной воды на себя ведер пять или шесть в утро изводит; а штаны чистить ему никто не моги, акрамя камердинера ихнего: ловкач парень, Стригачевым звать... про французенок сказывает, французенки, говорит...
Иван же Степанов на все то озлобленно хмурился, сухо щелкал на счетах, поглядел из-под очков, пробурчал:
- Ходят слухи, что раззоряетесь... доложу вам, пять рублей с полтиной, - вдруг оборвал он свои догадки.
- А вам кто, смею спросить, доложил? - обозлился Евсеич, сморщился, надевая на голову картузик.
Но лавочник только пожал плечами и защелкал на счетах; после молчанья он кинул небрежно:
- Никто ничаво мне не докладывал: мне-то какое дело; так себе - слухи ходят. Задолжали вот по счетам...
Больше Евсеич не оставался в лавочке: прежде, бывало, не то; прежде ему всякое там уваженье: то рыжичек, а то табачок, а то просто так словесные белендрясы, а теперь и не поговоришь. Уходя из лавки, заметил старик, что Иван Степанов хромает на одну ногу: не удержался, съехидничал:
- Али догу зашибли?
- Зашиб, так себе, - буркнул лавочник с совершеннейшим равнодушием, а на самом деле даже от злости весь побелел.
"Попал в переделку!" - подумал Евсеич и пошел прочь, захватив в одну руку бутыль с керосином, а в другую - фунтики. Этот день был субботний; работа втапору раньше кончалась у столяра; к четырем часам уже были сложены пилки, напилочки и все прочее: постелили красную с петухами скатерть; столяр нынче не в урочный час зачайничал с домочадцами: с Дарьяльским и космачом; баску Матрена с аграмантовым украшеньем надела; натянул столяр сапоги, космач же сменил рубаху; принарядился и Петр. Уже с четырех часов дня столяр стал белеть (был же он в обычные дни зеленый и хворый); можно было думать, глядя на его лицо, приумытое, с обмазанными деревянным маслом волосами, что еще задолго до вечера он за святую книгу засядет; к полночи этого дня шептались, что гость будет, а какой - этого Петр еще не мог знать.
- Гость знатный, - как-то хитро подмигивал ему космач.
Странное дело: давешние боязни порастаяли на душе у Петра, как летучий дым; побледнела в его душе нынче даже прелесть Матрены: нет, Матрена осталась Матреной - он только начал смекать кое-что еще, что не бросалось ему в глаза; не сама по себе оказалась Матрена, а, так сказать, от столяра: то, чем подманивала она к себе, не ей одной принадлежало, любопытствием то не было вовсе; не женское естество его к ней влекло, а душа; но душа-то вся ее - оказалась разве что полстоляровской; видно, Матрену столяр душой своей надувал, и она, раздутая духом, поражала поволокою глаз, и усмешкой, и жадно дышащими ноздрями.
Диковинная вещь: и своей-то души Петр давненько что-то не ощущал, не осязал; верно, что обмерла Петрова душа, своему господину не подавала голосу: все-то внутри его оказывалось таким и пустым, и порожним; но приходили минуты, и это, будто внутри его опорожненное пространство, до краев и плескало, и билось влагой жизни, неизреченной силой, теплом_______, райскими радостями. "Что бы такое во мне, что бы такое сладким огнем проходило?" - беспокоился Петр; что бы такое прогуливалось в груди, что в груди и дрожало, и плакало; будто там машину электрическую завели, а она потом начинала работать в груди; что-то такое жалостное подкатывалось к горлу; как подкатится к горлу - село не село, мужичонки не мужичонки, и знакомое пространство - незнакомое вовсе, новое: будто в этом новом пространстве все убрано светлым великолепием, и только для виду все это заставлено избами, мужиками, соломой, и из каждого предмета, только отвернуться, существа мира иного, светлые ангелы, на тебя закивают, и сама долгожданная ясная невеста говорит: "Жди - буду". И не веришь соломе, не веришь грязи и всему предстоящему безобразию: его и нет больше.
- Что это, Петр Петрович, вы сегодня такой именинник? - насмешливо кидает с телеги учительша-егоза.
- Денек, - восхищается Петр, - отработал, и баста!..
- Будто вас кто принуждает.
И покатила.
Подлинно - именинник: с самого с утра, как только он разгулялся после ночи, заходило сердце его, загудело, и не знает, что ему с радостью делать: ухватиться ли за стамеску, намаракать ли какой, черт подери, вирш, на пруд ли идти удить рыбу? Сел он рыбу удить, хохочет: червя нацепил - далеко подлетела уда: бегут на аер сырой светоловные сети вод: бежит золотая змейка, за ней другая, третья: промеж них синенькие морщинки, воды бегут, разбиваясь о берега, весело поплескивающей водой; проплывая, крякает сбоку утица; поплавок заплясал, натянулась уда, и бьющаяся рыбешка попадает в пальцы Дарьяльского, где ей разрывается рот, и уже пломб: булькнула в ведерцо.
- Ан да ловитва!
- Да! - отзывается из аера Александр Николаевич, дьячок.
- Будете вечером, Александр Николаевич, служить?
- Да, будем: - золотую нынче с пукетами синими ризу для попа приготовил...
- Люблю, - восхищается Петр неизвестно чему, - люблю службу...
- Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь...
"Ививи, - пролетает стриж, - ививи"...
Смотрит Дарьяльский - осенняя ниточка паутины тянется к неба голубизне; ясная нить убегает к избе столяра; радужным блеском оттуда, из лога, стреляет оконце; и будто не блестки то, а паутина: все кругом в паутине; в голубом дне сладком паутина садится на травы, перетягивается в воздухе; и выкуривается из хаты дымок; и садится на траву; будто и то - паутина.
Смотрит Дарьяльский - у него между рук паутина, к груди пристала; хочет он с себя ее снять, да она не дается: глаз видит, пальцы же не ухватят, будто она вросла в грудь ему путаницей блестков; расстегнул ворот сорочки и смотрит - красные, синие, золотые, зеленые нити тянутся в белую его грудь и оттуда выматываются обратно - не оборвешь, скорей из груди вырвешь вместе с трепетным сердцем, как с луковкой тростинку; смотрит, на сучьях, между сучьями - путаница блестков, на синем пруду - путаница блестков; зажмуришь глаза, и те же блестки; те же блестки в душе: просто не мир, а лучезарник какой-то.
И Петр в богомольном страхе: не настало ли мира преображенье? Или то ядовитое, сладкое ведовство - мира погибель? Но только одно стало ясно Петру: Целебеево ныне новою стало землей; здесь не воздух, а медовое сладкое зелье; пока дышишь, пьянеешь; что-то будет, когда придется опохмеляться? Или отныне уже похмелья не будет; до зеленого змия будешь пить, а после - смерть?
"Ч т о э т о я д у м а ю ?" - пытается сообразить Петр, но понимает, что не он думает, а в нем "д у м а е т с я " что-то; будто душу его кто-то вынул - и где она, его душа? Где все, что было? Смотрит - тянутся нити, передергиваются нити, в ясном нити свиваются воздухе: и Петр думает: - то не нити, а души: они потекли паутинною тканью в пространствах, - голубиные души, пространством разъединенные... вытягиваются души друг к другу и свиваются в голубом. Взмахивает удочкой Дарьяльский.
- Что, - али словили плотицу?
Это с ним из аера перекликается Александр Николаевич, дьячок, высунув в голубой день осенний кудластую свою голову.
- Александр Николаевич, - хорошо!
- Хе-хе-хе: приятный солнечный денек!
- А будет еще лучше, еще благодатнее!..
- Хе-хе-хе: попаривает, сыровато!
- Куда там: еще неизвестно, что будет...
- А что же будет? Неужели бунт?
- Куда там: будут райские дни...
- Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал "Персидского марша": завтра, поди, гитара затрынкает...
- Ну и пусть трынкает!
- Турку изобразит батя, переход через Балканию.
- Пусть, пусть! - вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит - из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.
- И я , и я т о ж е в ы п у с к а ю с в е т , - радуется Дарьяльский, но дьячок не видит ничего.
- Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нем взыграет, и возьмет поп гитару.
- Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от винца-с, - не от духа...
Но Петр не слушает: он в священном восторге.
- А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию...
- Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, - глашатай; так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье...
И дьячок запел:
Эх, д'я - вития
Ат зилёнова змия...
Но Петр не слушает: он в священном восторге собирает удочку.
- Куда вы?
- Я к попу!
Ничего не понимает Александр Николаевич, дьячок: "Видно, спьяну", - думает он и перебирает пальцами удочку, поет себе под нос:
Жжженка-казенка, душонка моя -
Жить без тибя мне д'никак нельзя.
Петр идет через луг, пошатываясь от восторга, не то от ядовитого испарения этих мест; великое в душе его теперь раздвоение: ему кажется, что он теперь понял все, и все теперь он умеет сказать, рассказать, указать; а голос другой все-то ему шепчет: "Ничего такого и нет, и не было", - и ловит себя на том, что этот другой голос и есть он - подлинный; но едва он поймает себя на том, что безумствует, как ему начинает казаться, что тот, поймавший его голос, есть голос искушающего его беса... Так думает он и идет через луг; вдруг сзади, из-за его спины протягивается к нему светлая паутинка; обертывается и видит: шагах в двадцати от него мужик из деревни Кожуханец, из голубей; вокруг кожуханца так и пляшет сеточка нитей, исходящих из головы, брызжет света лучами; "Д у ш а д у ш e в е с т ь п о д а е т ! "- радуется Дарьяльский, кланяется голубю; тонкой они друг другу понятной улыбкой обмениваются и расходятся.
"Пусть я погибну, - думает Дарьяльский, - если изменю всему голубиному делу..."
"Ой ли!&quo