оло месяца как, тайно от самой, по его, Луки Силыча, настоянью, она приходит к нему по ночам - спать вместе; пьют по ночам они сладкие вина - и, ну, всяким забавляются меж собой; после же тех ночей - пуще прежнего слабость одолевает; вовсе на старости лет как последний мальчишка или того хуже: как последний скот втюрился он в босоногую женину ключницу... Что певички! Аннушка - так уж Аннушка! Трясется коленка, бородка, паучьи пальцы, бокал; золотые капли, холодные капли шампанского расплескались на стол. Думает он: к Аннушке бы! От всего теперь здесь Луку Силыча мутит: от дворянчиков - мутит; ишь - пьяные рожи; собрались в губернское земское собранье- спасать Россию от революции: как же! От торгового люда Луку Силыча мутит; от шампанского - мутит; а пуще всего замутило от генералишки от Чижикова; гадость от генералишки; натаскал за известный процент ему векселей Граабеной баронессы; Граабена у него в руках, генералишка же теперь ему вовсе не нужен; опивало он, обжирало, да к тому же еще - и вор, сыщик и скандалист.
А генералишка там перешептывается в углу:
- Ну, пожагуй, я вам покажу бгиллианты...
- Да, сновиденья все полны значенья...
- Даа, -
- Снаа-вии-денья все праароочества.
- Паа-лныы... - ревут пьяные баре, и глаза их хотят выскочить из орбит; один обращается в пении к другому; другой делает жест первому; иной, выпятив шею, клюет в потолок носом; иной с певичкой куда-то скрылся давно.
- Да, снаа-виденья все полны значенья...
-Да, - - Снавиденья все праарочества...
- Паа-лны, - ревут пьяные баре.
Лука Силыч незаметно взглядывает на часы: не опоздать бы на поезд, отходящий в Лихов во что ни на есть неурочное время - в четыре часа утра; он встает, расплачивается по счету, оглядывает дворян, вспоминает поджоги усадеб; и выходит.
"Дырдырды" - подпрыгивает с ним пролетка по овчинниковским камням; уже светает; Лука Силыч думает о том, что у Аннушки белые ножки и что после завтрашней ночи будет он больной: слабость да испарина, испарина да слабость - пора помирать!
"Больше году не выдержать мне едакой жизни - капут", - думает он и жалобно шепчет:
- Аннушка!..
"Дырдырды" - подпрыгивает пролетка по овчинниковским камням: Метелкинская железнодорожная ветвь уже там вон блистает стрелками.
На станции тягота, духота; хотя уже день, но мигают назойливо лампы; толстый офицер, чей смирительный отряд уже с месяц стоит на постое в подлиховских селах, аппетитно уписывает телячью котлетку и стреляет глазами в неизвестно для чего тут прогуливающуюся даму в ярко-зеленой шляпе и пунцовом пальто с лицом, на котором нельзя ничего разобрать, кроме белой мази, багрово вырисованных губ да красного на щеках румянца.
Тут же на лавке среди картонок, тесемок, кульков, птичьих клеток, перевязанных тесемкой зонтов мечется в полусне изможденная дама с подвязанными зубами, с набок надетой шляпкой и пятью малышами, из которых один так и заснул с домашним в руке пирожком; пассажир неопределенного звания тут же прохаживается, поджидая поезда в Лихов; уже не производится продажа газет, уже последнюю в буфете заказали котлетку, последний выпит пива бокал: люди измаялись, свернулись на лавках; лишь палят духотою жестокие желтые огни.
На платформе не то: там - утро, свежесть, движенье; многие перекрещивающиеся пути; на путях лиловые, желтые вагоны; и маневрирует, ползая по рельсам, и ревет паровоз; машинист в форменной фуражке высунулся с паровозной площадки; волосатые моет руки набранной в рот водой; там замигали многие стрелки; и бегает там, и поругивается сторож; в руке у него фонарь и свернутый у лакового пояса флаг; а наискось круглое здание многие на платформу разъяло зевы; из каждого зева поглядывает паровоз; но семафор взлетел на шестьдесят градусов, и на запасном пути мчится товарный поезд.
Лука Силыч лениво позевывает, лениво поглядывает, угадывает надписи на вагонах, пролетающих мимо: "В л а д и к а в к а з с к а я , З а б а й к а л ь с к а я , Р ы б и н с к о - В о л о г о д с к а я , Ю г о - З а п а д н а я ". Прочитывает невольно срочный осмотр: "1910, 1908, 1915"... Пролетают вагоны, пролетают в вагонах тупо жующие морды волов, пролетает белый вагон с надписью "Ледник"; и площадки летят: и пустые, и с песком, и с досками; пролетает площадка, и на ней всего два колеса; пролетает и нефть " Т е р - А к о п о в а ", еще площадка; а за нею последний вагон: пролетел поезд; улетает кондуктор, под ним же у рельс улетает красненький фонарик.
Опять многие рельсы; таскается по ним паровоз; в белое утро белые клубы извергает с криком свисток: сумасшедший, веселый окрик!
Бритый барин с серыми волосами, в наглухо застегнутом коричневого цвета пальто прохаживается медленно; и все мимо Луки Силыча; у барина шапка с наушниками; далеко выпятился вперед длинный нос и верхняя баринова губа; все же прочее далеко отступило; стройный барин, хоть старый; руки он прячет в кармашки, проделанные спереди пальто; и все - мимо купца: с правого зайдет с боку, с левого - обгонит, пустит вперед; лакей за ним носит плед.
И Лука Силыч интересуется барином; барин вперед отойдет - Лука Силыч за ним: с правого зайдет с боку, с левого - обгонит, пустит вперед; будто случайно; а думает: "И где только видывал я этого барина: ишь какой - важная будет особа; лет, поди, шестьдесят; в спину же вовсе молоденький: выпрямил плечи, ходит себе - с лакеем".
Отойдет барин к самому к краю платформы, тащится за ним и Лука Силыч скуки ради и праздного любопытства ради; а пройди к тому к краю платформы Лука Силыч да обернись, - тут как тут за ним старый подглядывает барин, а за барином - с пледом лакей.
Так и ходили тут более часу они друг за другом в ожидании лиховского поезда; а уже близится поезд, и подъят семафор; высыпали на площадку: барыня с подвязанною щекою, с пятью малышами, кульками, картонками, клетками, и уже на площадке отдельно от дамы толстенький офицер, пассажир неизвестного званья, толпа мужиков с пилами и мешками, жандарм и господин станционный начальник в красненькой шапочке - с Лукой Силычем раскланивается почтительно; Лука Силыч глядит - что за диво: бритый барин к начальнику станции подошел, на Луку Силыча носом указывает, громко сморкается, трет переносицу и, видно, выспрашивает: какая такая, мол, ходит персона тут: Лука Силыч губы поджал и надменность у себя на лице изобразил: "Где я этого барина видывал? Только будто он был моложе..."
Но подкатил лиховский поезд, и уже вот Лука Силыч в вагоне первого класса; три часа ему до Лихова маяться; слаб, слаб и хвор лиховский мукомол!
Только было это ему пришло в голову расположиться, как дверь отделенья раскрылась и против него старый уселся барин; лакей ему положил плед; и ушел; одни они друг перед дружкой сидят, друг на дружку поглядывают; Лука Силыч тайком, а барин так вот и уставился на него; одно бесстыдство!
Взял Лука Силыч да перешел во второй класс (пустые были вагоны); не прошло и пяти минут, во второй класс перешел и барин; сидит насупротив: просто не выдержал Лука Силыч:
- Вам, осмелюсь спросить, до Лихова?
- Да, господин Еропегин, - тоненьким голоском протянул старый барин: не то рассмеялся, не то расплакался.
- А с кем имею честь говорить?
- Я еду в уезд из Петербурга по мамашиным делам - да! "Каких же лет будет его мамаша?" - подумал Лука Силыч.
- А сам я - Тодрабе-Граабен...
Так Луку Силыча и замутило: оконфузился, трясучка схватила: вот ведь барона-то он и забыл, а придется, придется с бароном ему говорить о делах; а дела-то не чистые; а барон-то - сенатор "по юридической части".
А барон-то молчок: улыбается молча; хоть бы слово о деле; разбаливается Лука Силыч; выдержать он не может баронова взгляда; схватило его под ложечкой; встал и ушел в третий класс.
Густо и душно в вагоне третьего класса; "м е с т о в " - нет; около дамы с картонками примостился рабочий; насупротив - кульки.
- Всякий обыватель, взявший билет, имеет право получить место, - сухо отчеканивает Лука Силыч, а самого мутит: от дамы - мутит, от пяти ее малышей - мутит, от рабочего - мутит; но здесь еще лучше, чем там, наедине с врагом, с сенатором.
Лука Силыч сидит. В окнах желтые, слепые, никлые нивы, кое-где наставленные копны и краснеющая гречиха; кругозор пыльно-голубой, далекий мчится с поездом по одной линии, где-то круто сворачивая за вагонным окном, а под окнами те же навстречу бросаются нивы: будто пространства закрутились по кругу; все, что ни есть, несущееся вдали, проносится под оконным стеклом обратно.
Говорливый рабочий с кротким лицом (видно, из ротозеев), не выдержав молчанья, обращается к Луке Силычу:
- Я вот сейчас без получки еду: везу вот чаю-сахару, баранок. Мы собрались просить нам выдать: нет, не согласился: так еду.
Злится купец, обливается потом; он обрывает рабочего:
- И нечего было ходить: вполне было поступлено с вами на законном основании!
- Да как же так?
- Тебе нужно, а управляющий распинайся!..
Рабочий выслушивает внимательно:
- Сто двадцать человек ходили еще просить; опять-таки отказал - не дал.
- Я тебе уже объяснил: понял!
- Понял.
Молчание...
За окном вверх, то вниз телеграфная бегает проволока, само оконное стекло в пыли; то вверх, а то вниз бежит телеграфная проволока; мошка, сидящая на стекле, кажется далеко парящей в полях птицей; "Черт бы побрал генералишку!" -думает Еропегин; жуткое что-то ему в бароне почудилось; знает ли он, какие такие у мамаши его с ним дела? Как не знать - знает: еще, чего доброго, заберется барон сюда, в третий класс; и чего это ему, Еропегину, страшно?
Но рабочий не унимается:
- Везу вот чай-сахар, баранок: а в этом году сеять нечего...
- То есть как это нечего? - наставительно удивляется Лука Силыч и вступает в разговор, чтобы больше не думать о бароне, генерале да Аннушке.
- На обсевание полей, значит, нет зерна...
- Почему же это у других есть, а у тебя нет?
- Как у меня нет? И у других нет; мы приговор писали; 75 человек подписались; ну и отказали...
- Потому оно такое установление по всей державе...
- Так я ничего не говорю; я только к тому, что трудно стало нам жить...
- Ну, это опять же ты не умно говоришь...
- Да я...
- А только ты должен выслушать, что тебе скажут: не перебивай... У нас по всей державе занимаются, можно сказать, земледелием, хлебопашеством, и наша держава ни перед какой другой... не уступит. И все живем, слава Богу...
- Да, слава Богу, слава Богу: в этом году опять сеять нечего...
- Это опять же ты глупо сказал; хулиганническое слово это ты сказал... Если ты хочешь быть хулиганом, можешь так говорить (Лука Силыч вменил себе в правило просвещать темный люд)... И опять же я тебе объяснил: я кончу, тогда говори; а если желаешь перебить, то должен предупредить - понял?
- Теперь вы кончили?
- Кончил: можешь говорить...
Но разговору суждено было оборваться: дверь отворилась, и кондуктор предупредительно наклонился над Лукой Силычем:
- Там барин вот из первого класса просит вас пожаловать к ним: поговорить.
Нечего делать: кряхтя, поднялся Еропегин и пошел в первый класс; уклониться от разговора так прямо он не желал; ему вслед пассажиры смеются:
- Ишь какой - распорядитель...
- Должно быть, кадет!..
- Прямо собака какая-то!..
- Барин!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
А Еропегин уже в первом классе перед сенатором.
- Вас-то, господин Еропегин, мне ведь и нужно: вот дорогу мы и поговорим...
Ну, и поговорили.
Все что ни есть два часа, остающиеся до Лихова, только и было речи, что об акциях Вараксинских рудников да Метелкинской железнодорожной ветви; Еропегин слово - барон десять; Еропегин в обход - барон в десять обходов; так его загонял параграфами да статьями закона, что был Лука Силыч дельцом, а пред бароном стал отступать; а барон-то за ним - судом застращивает и тихо так, с лаской да выдержкой; просто измучил купца, которого от слабости, тошноты, грез об Аннушкиных поцелуях да страха перед сенатором "п о ю р и д и ч е с к о й ч а с т и " просто-таки скрючило.
И они уже вот перед Лиховом.
- Я вам советую лучше самим отказаться от требований: в случае суда я упеку вас в тюрьму; вам проденут кольцо в нос и потащат на каторгу (барон всегда выражался образно: он был большим чудаком).
Так неожиданно закончил барон с грустным вздохом, бережно сдувая пылинку с дорожного несессера.
И они замолчали: в голубом просвете окна качались их старческие силуэты: купецкий и барский; больной, зеленый, с блистающими на солнце глазами и седенькой бородой и розовый, бритый, длинноносый, весь пахнущий одеколоном - два старика: у одного на пыльных руках золотое кольцо с крупным рубином; у другого нет никакого рубина, но руки в черных перчатках; у одного ремнями связанный плед и подушка; у другого плед без ремней и маленький несессер; у одного на лице, простом, иконописном, разврат совершенно высушил губы; у другого бесполое лицо грустно-розовое, а сочные губы играют иронией; один высок, угловат, сух, и когда на пиджак сменяет свой купецкий черный наряд, то у пиджака торчат надставные плечи; плечи другого округлы, а спина пряма, как у юноши; один - в картузе, другой - в черной шелковой шапочке с наушниками и в дорогой черной блузе; один сед, другой еще сер, хотя и ровесник седому; один - мукомол, мужик, другой - барон, сенатор.
- А у вас дети есть?
- Есть.
- Чем же они занимаются?..
- Сын в университете...
- Бедный, в таком случае он - погиб, - вздохнул барон в неподдельном ужасе.
- То есть как?
- Да очень просто: для умственного труда нужен отбор и хорошая наследственность...
Этого вовсе Еропегин не понял; он только понял одно: барон был хотя и чудак, а такая деляга, что лучше уж не путаться с ним в дела.
Вагон закачался из стороны в сторону; уже из-за горбатой равнины выдался лиховский шпиц; прошла мельница, потянулись вагоны; поезд остановился; два лиховских носильщика стояли панами; пассажиры умоляюще кидались на них; тут же шнырял экономический староста с льняной до пояса бородой, испуганно заглядывая в окна вагонов и отыскивая господ; расторопный лакей уже вбежал в отделенье, и ему передал теперь барон свой плед и несессер: "Сделайте милость, облегчите меня, мой друг!"
- До свиданья, - протянул кротко барон свою мягкую руку Еропегину, не снимая, однако, перчаток - и уже вот он скрылся в лиховской толкотне.
Жарило: Лука Силыч едва не обжегся, коснувшись железа пролетки; из головы его барон не выходил, как не выходила босоногая Аннушка, которая вот - ждет ли его сейчас, такую рань; небось спит себе; сама-то Фекла Матвеевна встает разве что к одиннадцати часам. Странное дело: точно стены дома его были отравлены болезнью; едва попадал он домой, бесконечная одурь сознанием его овладевала, и все ему дома казалось не по себе: Фекла от него свои утаивала глаза; слуги косились и точно от него что поприпрятывали. Душно ему, а тут еще этот барон с судной угрозой.
Уже они подъезжали к Ганшиной улице, в конце которой виднелся деревянный его особняк, а кругом теперь с неба валились на землю душные тучи, хотя было едва ли восемь часов утра: быть грозе, быть.
Долго звонился Лука Силыч у своего у подъезда: никак не дозвонишься; все, что ли, спят? Из насупротив домика, где проживал портной: "Ц и з и к - А и з и к ", на него уставилась соболезнующая жидовка, вся состоящая из морщин и тряпья; она махала рукой Луке Силычу:
- Звоните, звоните... Не дозвонитесь: у прислуха-то ваша ночью буль пир; с пяти часов утра выходил Сухоруков, выходил Какуринский, выходил старушонка с приюта.
"Это что же такое?" - подумал Лука Силыч: мало было судьбе слабостью, да тошнотою, да мыслями о босоногой Аннушке его затомить; мало было, чтобы три битых часа петербургский сенатор в вагоне ему такое развел, что до сих пор едва он может очнуться; нет, извольте еще по приезде порядок наводить всякий (Лука Силыч крепко стоял за порядок). Отчаявшись дозвониться, Лука Силыч сошел со ступенек крыльца и что есть мочи заколотил в ворота; за воротами тогда раздалось чавканье и сопенье, засов заскрипел, и Иван Огонь выставил свое воспаленное, заспанное лицо; увидев хозяина, он законфузился, опустив злобно глаза.
- Что это у вас без меня по ночам за гости? - вскинулся на него Лука Силыч, но Иван Огонь молчал как пень.
- А?.. - продолжал Еропегин его допрашивать.
Но Иван Огонь будто бы даже озлился.
- Каки таки хости? Никаких таких хастей не видывам!.. - Да ты руками-то не размахивай, не приучайся к тому: опусти руки...
- Да я, да што: никаких хастей, во те хрест, не и видом-то не видал.
- Ладно, а что жидовка-то мне говорила? - обернулся Лука Силыч к портновскому окну; но там уже у окна не торчала жидовка.
- А жидовка - жидовка и есть: жидовка всякое брешет; верьте, пожалуй, жидовке... Жидовка...
- Не рассуждай руками, опусти руки, пришей их там, что ль... Бери вещи! - изнемогает Лука Силыч. - Там уж мы разберем... Ишь, быть грозе...
- Да, - почесался за ухом, озираясь на небо, Огонь, - нахлобучило...
Сухо и важно проскрипел сапогами хозяин в свой кабинет; пусто и густо в его кабинете; он опустился в кресло; скоро защелкали его счеты, загремели ключи, шелестели меж пальцев бумаги, квитанции, векселя и расписочки; с беспокойством он пересматривал бумаги по граабеновскому делу и начинал понимать, что барон-то ведь, пожалуй, и прав: с эдакими бумажками не ограбишь старушки, а разве что только напугаешь; не час и не два хозяин изнемогает от мыслей, слабости, тошноты да какой-то сухой грусти: вот тоже сторож Иван; не раз казалось хозяину, что и сторож Иван угрюмо подглядывает за ним для какого-то такого обмана - отпустить бы его, отпустить, не медля...
Вдруг внимание его отвлеклось; у себя в пепельнице он замечает окурок; руку купец протянул, окурочек со всех сторон осмотрел и решил, что таких папирос гости его курить не могли; значит, кто-то тут в его отсутствие в кабинете сидел; кто бы это мог быть?
Смотрел: и чехол-то на кресле сдвинут, и на ковре-то сухой грязи шлепок под креслом; Фекле Матвеевне тут нечего делать, да и грязи шлепка она не посадит. "Гости, значит, это сюда без меня повадились, - думает Еропегин, - Фекла, значит, об этом знает, а мне - ни слова: то-то вот она давненько в глаза не глядит; может, какого любовника завела - тьфу!" Луку Силыча так затошнило от этой мысли, что он сплюнул, представив себе "л е п е х у " в роли любовницы.
- Нет, это не дело! - решил он и вспомнил, как жидовка ему говорила: и Сухоруков-де, медник, и - старушонки приютные ночью тут были. - Что за черт! Чего им у меня по ночам надо! - Вспомнил про стрекотанье да шиканье по углам Лука Силыч, вспомнил, как стены дома на него вот более году хмурятся, и даже в пот бросило. - Нет, это я все расследую: погодите, Фекла Матвеевна, погодите; я уже вас научу, как в собственном моем доме тайны от меня заводить да пиры без ведома без моего устраивать...
Позвонил:
- Позвать Федора.
Появляется Федор, с перепоя.
- Кто нынче ночью тут у нас был?
- Не могим знать: кажись, никого не было...
- А ты, брат, видно, опять за алк?холь!
Федор почесывается:
- Малость повыпивал: поднесли...
- Как ты это признаешь, я тебе должен сказать: несчастный ты человек, коли употребляешь алкохоль: это большое зло, и пропащий тот человек, который употребляет алкохоль.
- Верно, сознаю - паразит человеческий...
- Ну, это ты глупо сказал: разве может п а р а з и т человеческий? Что такое п а - р а - з и т ? Можешь ты это разобрать?.. Ну, пошел!..
Так: Федора, значит, они подпаивают - Федор не в стачке; ладно, ладно - все разберем, что и как. Сидит Лука Силыч, посверкивает главами - губы сжал, а самого-то тошнит, в виски бьет и слабость пуще прежнего одолевает: Федор, барон, обманные поступки... Сухая снедает Луку Силыча грусть. А уже в доме встают: топотанье, посуды звон, шлепанье туфель Феклы Матвеевны; все уже знают - сам из Овчинникова вернулся.
А не в урочный день пожаловал из Овчинникова Лука Силыч: никто его эдакую рань не ожидал. Что было тут - иии! Целую без него промолились ночь голуби, и даже не в бане, а в столовой; до моленья же было у голубей важное совещанье; совещались о том, что политические разговоры да прокламации временно пора прекратить; уже полиция рыскала по следам голубей; слишком явно в Лихове раздавались с черными с крестами листки; нет-нет и накроют; особенно после грачихинских беспорядков да бунта попика Николая всякие в Лихове завелись строгости; пожаловал сюда эскадрон; помнили лиховцы, как Фокиных да Алехиных с перекрученными руками везли на телегах по Паншиной улице - в острог.
Выгнанный из семинарии семинарист долго пытался отстаивать лиховскую политическую платформу, но Сухоруков-медник стал на своем; по этому поводу неприятный у них разговор вышел: об уме.
- Я, можно заметить, не дурак и умнее многих по политичности...
- Я сам не дурак: еще неизвестно, кто умнее...
- Как это вы странно говорите! Невежливо даже, можно сказать, обидно. Я еще не встречал человека умнее себя. Бывают, можно найти, но редко. Я еще не встречал... Я с вами больше не могу продолжать разговор, не желаю: можете говорить, я не слушаю, - надулся было Сухорукое; но их помирили. Все-таки медник настоял на своем, и с политикой голуби пока что поприкончили.
Среди причитаний приютских старушек "л е п е х а " прочла столяра Кудеярова цидулю о том, что уже дитё голубиное, человеческое, нарождается от духовных двух человеческих естеств; голуби передавали друг другу, что вокруг Целебеевской волости целое-де происходит движенье и везде голубям там - приют да ласка.
Фекла Матвеевна утром перед собраньем ту получила цидулю чрез нищего, чрез Абрама и тут же решила на следующий день в Целебеево съездить, на те посмотреть места, под предлогом побыть в деревеньке, наведаться на мельницу; в те времена Фекла Матвеевна дни и ночи в отсутствие мужа молилась, так что маленечко она сдала, пообвисла; но сами глаза еще более от того стали лучисты и чисты: моська моськой - глаза преангельские.
Вот только сам некстати пожаловал; думала она без него удрать, а после, как вернется, так предлог может найтись всегда, отчего отсутствовала; теперь же как самому заявить об отъезде? А уже Федор вот лошадиную сбрую чистит: поздно откладывать.
С такими мыслями встретилась она с благоверным: друг другу сухо в ладони вложили они пальцы; сам смотрит - прегаденькая пред ним лепешка-обманщица; думает: "Ладно, ладно! Глаза опускай - знаю я, с чего это взор воротишь: тайны у вас без меня завелись".
Смотрит сама, - Господи, Боже мой, - кащей перед ней бессмертный; тощий, бледный, в испарине, руки подергиваются, под глазами круги.
С замиранием сердца "лепеха" сообщила супругу, что она желала бы на денечек, на два подышать деревенским воздухом а р а м а т н ы м , кстати, попадью целебеевскую навестить, да и за мельницей присмотреть - все же хозяйкин глаз.
Еропегин было подумал: "Тут тебя, голубушка, я и поприжму", да поприжать Феклу Матвеевну он раздумал: во-первых, в ее отсутствие следствие он наведет, какие такие гости к ним в дом по ночам шляются; во-вторых, с Аннушкой ему, без самой-то, сподручнее миловаться.
- Что ж, поезжай...
- Я уж и Аннушку прихвачу Голубятню...
- Анку не брать! - цыкнул на нее Лука Силыч, - без Анки дом придет в беспорядок; Анка - туда, Анка - сюда... Не поспеть Анке со всем управиться...
Подали тройку; с перевязанными подушками, кадочками, одеяльцами села подвязанная лепешка; коляска затарарыкала.
И едва опустел дом, как стал по тому по пустому дому расхаживать Лука Силыч - все обнюхивать, перевертывать, в ларях копаться; забрался в комнату Феклы Матвеевны - глядь: под подушкой забытые ключи от сундука да свернутое рукоделье; он - разглядывать: странное рукоделье: какие-то все кресты, а посередь крестов голубь серебряный с вокруг головы сияньем. "Те-те-те!" - развел руками Лука Силыч; рукоделье сцапал, унес в кабинет: запер, снова вернулся: взялся за ключи, полез под кровать; под кроватью - сундук кованый; сундук выдвинул; крышку приподнял: "Те-те-те, прокламации! Уряднику надо бы сообщить..." Так подумал Лука Силыч, да над сундуком и присел: стал оттуда таскать Лука Силыч предметы: сосуды, длинные до полу рубахи, огромный кусок голубого шелку с нашитым на нем человеческим сердцем из красного бархату и с терзающим то сердце белым бисерным голубем (ястребиный у голубя вышел в том рукоделии клюв); вытащил два оловянных светильника, чашу, красный шелковый плат, лжицу и копие; все-то Лука Силыч из сундука потаскал, закопошился у утвари - белый, хилый и цепкий в длиннополом черном своем сюртуке забарахтался он среди шелков да рубах, будто среди паутины паук:
- Ааа! Ааа!.. - мог только он выговорить и выйти из комнаты даже в страхе каком-то; только и мог в темном стать коридоре, у стенки - ослабел: пот льется градом, дыхание захватило, а с чего - сам не знает: чует, преступное что-то такое.
По коридору топочет Аннушка Голубятня; косы бьются у ней за гибкой спиной; сама с собой ухмыляется, прижатого к углу Еропегина не видит; он ее - хвать за юбку. "Ох, испужали!" - хохочет ключница да босой от него отпихивается ногой: видно, думает, - сам-то изволит шутки шутить: да куда там! Как поволок ее Лука Силыч к лепехе в комнату да в "п р е д м е т ы " шваркнул лицом: и в борьбе забарахтались они среди чаш, шелков да рубах: "Это что? Это что?" - тискает ее в чаши будто бы даже испуганно хозяин.
- Это... Это... - бледнеет она и молчит.
- Говори!..
- Не скажу... - и еще пуще бледнеет. Бац - удар по лицу.
- Говори!
- Не скажу!
Бац-бац-бац, - раздаются удары.
Вдруг она, изловчившись, вырвалась, отбежала да как захохочет нагло так: так хохотала она, когда старик к ней приставал - по ночам. - И чего это вы меня бьете? Сами не знаете, за что! Разве не видите, что ефта барынина тайна, а что коли рассказывать, так надо все по порядку: вот ужо вечером, - подмигнула она, - все расскажу; угожу вам: ефти предметы разложим мы по порядку, будем вино из сосудов пить, миловаться; а я уж для вас постараюсь! - тут она наклонилась к нему и, смеясь, зашептала что-то такое, отчего старик как-то весь просиял.
Динь-динь-динь - тою порой дребезжал уж который раз колокольчик; надо было идти отпирать: комнату заперли; оказался некстати гость по хлебным делам; волей-неволей заперся с ним Лука Силыч.
А во фруктовом саду Аннушка Голубятня шепталась с Сухоруковым, с медником:
- Едак, Анна Кузьминишна, оставлять не след: никак, иетта, нельзя; с иестава часа, коли оставить, нам капут всем...
- Ох!
- Как ни охайте, а с ним порешить придется...
- Ох, не могу!
- Моей политичности вы доверьтесь: я еще не встречал человека умнее себя... Молчание.
- Как-никак, а уж вы ему всыпьте.
- Не могу я всыпать...
- Нет уж, вы всыпьте: опять говорю - политичное себя не встречал... Молчание.
- Так, значит, - так? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
- Выкушай, мой ненаглядный, мой любый, сладкого винца.
Звук поцелуя: еще и еще...
- Аннушка моя, Аннушка, белогрудая Аннушка!
Звук поцелуя: еще.
- Вот тебе, радость моя, сладкое винцо; откушай еще... и еще... и еще...
Звук поцелуя: еще и еще...
Старик в одной исподней сорочке с волосатыми высушенными ногами; у него на коленях белогрудая Аннушка; на столе лазурный атлас, цветы, просфоры, чаша; два светильника горят по сторонам; двери заперты, шторы спущены. Издали бешено залилась Иванова колотушка.
- Выкушай, мой ненаглядный, еще сладкого винца: о, Господи!
- Что это ты так?
- В сердце кольнуло; ничего себе; кушай...
- Так, значит, "л e п e ш к а "-то моя по ночам молится в одной исподней сорочке? Ха-ха-ха!..
- Хи-хи! - Аннушка прячет мертвенно-бледное лицо у него в волосатой груди.
- Голубями зовут?
- Голубями, касатик...
- Ха-ха-ха!..
- Хи-хи! - раздается не то смех, не то визг на его волосатой груди.
- Что это ты вся дрожишь?
- Сердце покалывает...
Она поднимает чашу и подносит к его уже глупо отвисшим губам.
Колотушка бешено бьет под окнами: в тьму.
Солнце, большое, золотое, золотыми своими большими лучами моет сухой, чуть буреющий под солнцем луг, травка-муравка печется в лучах большого, большого солнца; здесь качается цветик на сухом и узком стебле; там зовет тебя белоствольная чаща берез, и среди белых стволов - мхи, пни, листы; а копни листы здесь и там, шапочка выглянет на тебя грибная; старый березовик так и запросится в твою липовую кошелку; сладкая, осенняя, синичья пискотня - слышишь? А еще июль: но вся уже природа на тебя смотрит, тебе улыбается, шепчет березовым шепотом: "Жди августа..." Август плывет себе в шуме и шелесте времени: слышишь - времени шум? Август уже посылает белочку на орешник; и месяц август несется в высоком небе треугольниками журавлей; слушай же, слушай, родимый, прощальный глас пролетающего лета!..
Среди махровых цветочков, березовых пенечков стоит себе Фекла Матвеевна в блаженстве в тихом: безмятежно ручки сложила она на животе; солнце играет на платье ее шоколадного цвета, на вуалетке, на шляпке огромных размеров с вишневыми плодами; как богиня Помона, шествует умиленная Фекла Матвеевна среди даров лета благоприятных: духом исполнилось и сердце ее: а р о м а т ы щекочут ее нос; млеет она и слабеет она от сладкого, сладкого чиханья, а попик Вукол, шагающий вслед за нею в своей полотняной рясе, всякий раз возглашает после ее чиха:
- Исполать вам, Фекла Матвеевна!
На что Фекла Матвеевна стыдливо ответствует:
- Спасибо, отец Вукол: славный вы человек.
A y самой в мыслях иное: здесь, здесь места а р о м а т н ы е , места благодатные, места святые, духовные; здесь, здесь ныне зарождается радость всея Руси: Дух Свят. Зорко выглядывает купчиха из-за кустиков, кочек, канавок, - не увидит ли благодати.
Вот уж она в местах святых, целебных - целебеевских; под ногами ее ручеек струйкой-гремучкой журчит; как ступила Фекла Матвеевна на бревно, перекинутое чрез ручей, возмутился ручей, зажужукал водицей; побрызгивает водица, поварчивает, - промочила ножки Фекла Матвеевна.
- Осторожней, осторожней, матушка, здесь бревнышко-то качается: оступитесь, час неровен! - суетится сзади нее попик. Не утерпел, подобрал рясу, да и прыг через ручей, рыженькой бороденкой потряхивает, посмеивается - руку купчихе протянул: смеется Фекла Матвеевна.
А там-то, а там-то - за ручьем: там вдаль убегает березовая просека; белые сажени сложенных дров, озаренные парчой солнечной: а в той в парче в золотой - вьется, крылышком бьется, гулькает белый голубок: на дровах уселся и побежал по поленцам: коготками по сухой коре - ца, ца, ца!..
- Вот места наши, матушка Фекла Матвеевна, - улыбается попик, отирая красным платком потное лицо, - благодать!..
Еще бы не благодать: помнит Фекла Матвеевна, как она вчера ехала в Целебеево, как всю дорогу она молилась; и как сердце ее стучало; только что приближались они к святому к месту, каждый пень на дороге принимал образ и подобие беса; всю дорогу Феклу Матвеевну обсвистывал ветер и гнал на нее сухую пыль, а из пыли - пни, кусты, сучки, как бесовские хари, в солнце кривились на нее злобно, все ее гнали обратно в Лихов; тут только Фекла Матвеевна поняла, сколь многие бесы грозят человеческому естеству: оку невидимые, вьются они над нами; только молитва, пост да чаянье святости, плоть истончая, самое телесное зрение наделяют зрением духовным; а при сем при духовном зрении каждый вещественный предмет образом становится и подобием предметов невидимых; это все Фекла Матвеевна вчера поняла, как приближалась из Лихова к Целебееву; всю дорогу вплоть до села обсадили ужасными бесами; словно застава недругов обложила святые места: от пенечка к пенечку - от беса к бесу: столько бесов в душу Феклы Матвеевны входили дорогой, сколько их в образе и подобии пней на дороге вставало под солнцем; но она неустанно молилась - и вот уже Фекла Матвеевна в Целебееве.
Здесь пошло все иное: еще за самоварчиком у попадьихи Фекла Матвеевна странные замечала с л у ч а и : кустики, избы, жестяной на избе петушок уставлялись ей в очи и задумчивой сладостью точно ей говорили:
"Гляди на меня; я храню тайну. - Село, пруд, из пологого лога выглянувшая крыша - все тайну хранило сих мест; попик и тот был словно иного, лучшего мира житель".
Вечером стояли они на целебеевском лугу: завился на лугу хоровод, оттопатывали ноги всякую пляску, а вокруг бежала травяная волна, улюлюкал ветер вечерний, косматый прах вставал на дороге, а большой желтый месяц подымался над Целебеевом; он смотрел Фекле Матвеевне в душу и говорил: "Смотри, молчи и таи..."
Ночью Фекле Матвеевне дано было видение сонное: столяр стал у ее изголовья; бледную над ней простирая руку, ей дал запрет о себе говорить и себя видеть; молча с ней столяр говорил глазами: "Я, мол, ныне в тайне великой, и видеть, и слышать, и думать обо мне ныне нельзя в сих местах..."
Утром Фекла Матвеевна, от сонного очнувшись виденья, взяла свое намерение назад; еще она не готова посетить Кудеярова в его обиталище: ибо сие обиталище есть ныне святое святых; постороннему оку оно не доступно... Так думала Фекла Матвеевна, обозревая с попиком святые места: что за места! Там синее блеснет озерцо, и к нему будто из слюды сбегают гремучки-струйки, там дерево свесит свой блекнущий лист, а в листе сладкая осенняя синичья пискотня; луч золотой пал ей на грудь, а в луче в золотом пал ей на грудь жаркий и властный ток и будто бы приказанье невидимой власти: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо".
- Так надо, - подтвердил и попик; но это он подтвердил ей иное; попик стоял перед лужей и показывал Фекле Матвеевне, как надлежало через лужу переходить: но Фекла Матвеевна, процветя улыбкою ангелов, сладко и нежно блеснула глазами на попика: "Так надо, так надо", - и попала ножкою в грязь.
Попик же думал: "Возись вот с этой дурехой, все только улыбается, а чего она улыбается?"...
А солнце большое, золотое своими большими лучами мыло сухую траву; а месяц август несся в высоком небе треугольником журавлей; и слушай - родимый, прощальный глас улетающего лета...
Едва сели они в поповском смородиннике за самовар, едва попадьиха, кланяясь униженно, расставила пред л е п е х о й постный сахар, мед золотой, над которым кружились полосатые осы, в то время, как кирпичом вычищенный самовар в медном лоске своем безобразил лицо купчихи, как у поповского палисадника привязал коня примчавшийся нарочный; он быстро подбежал к столу и подал записку; в записке же Феклу Матвеевну извещали о том, что муж ее, Лука Силыч, в ночь занемог, а теперь у него отнялись язык, руки и ноги.
Странное дело: Фекла Матвеевна читала записку, а в душе ее звучало властное приказанье: "Все, что ни будет отныне, хорошо: так надо..."
И Фекла Матвеевна чуть не сказала вслух: "Так надо..." Сердце приказывало ей плакать и ужасаться, но Фекла Матвеевна, принимая известье, как сон, давно от нее отошедший, продолжала радоваться...
Уже кони несли ее в Лихов, обратно; все те пни и кусты, что угрожали ей так недавно, тихо зыблемые ночным ветерком, пели новую песнь о радости несказанной; в тонком свисте ветвей раздавалось: "Так надо..." Когда же кони вздыбились над Мертвым Верхом, - с Мертвого Верха открывалась окрестность; и такая была кругом тишина, что казалось, будто мира скорбь навсегда отошла от земной обители и земная обитель ликует в своем торжествующем блеске.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пусто, страшно в еропегинском в доме: в темных покоях летает грех; кажется, что из всех углов рвется и жалуется дух Луки Силыча: Лука Силыч теперь летает в пустых хоромах, как в пустом, в глупом, в бесцельном мире, и нет ему выхода из своего дома, потому что дом свой он выстроил себе сам; и этот дом стал его миром; и нет ему выхода...
Там, там, в спальне, лежит что-то бледное, жалкое, без языка: но это не Лука Силыч: что же это такое? Сухую кожу да седенькую бородку найдете, пожалуй, вы; все это бережно завернуто в простыни; и над э т и м в с е м склонилась приютская старушка; тихо пшамкает она надо в с е м э т и м : но в с е э т о - не Лука Силыч; тщетно о н о смотрит на мир бессмысленными глазами, тщетно пытается о н о шевелить языком, тщетно пытается о н о вспомнить - о н о не помнит; Лука Силыч уже отделился от всего э т о г о ; невидимый, он бьется в окна, но окна закрыты наглухо ставнями, и Лука Силыч, бесплотный, бессмертный, однако, не может пройти сквозь дерево, праздно колотясь своей телесной душою о стены и шурша обоями так, как шуршат обоями прусаки; безгласный Лука Силыч кричит о том, что о н и отравили то, что они потом бережно что-то завертывали в простыни; что в т о м во всем теперь бьется не кровь, а яд; тщетно он умоляет случайно нагрянувшего генералишку раскрыть злодейство; генералишка его не слышит; вот с доктором оба склонились над седенькой бородкой.
- Ужасное пгоисшествие, доктог!..
- Так и следовало ожидать: удар - нельзя кутить безнаказанно...
- Неправда, неправда! - кидается на них Лука Силыч. - Здесь происходит убийство: они отравили меня - мщения, мщения...
Но голос безмолвен, душа - невидима; и доктор, и генерал склоняются над седою бородкой; седая бородка - это уже не Лука Силыч.
Нет - где же оно? Лука Силыч не видит больше седой бородки, торчащей из-под простынь; справа и слева он видит углы подушек; доктор склоняется над ним, щупает голову; где же Лука Силыч? Или все то лишь снилось ему и он по комнатам не летал; или сейчас он вернулся в свое тело; что с ним произошло?
Круг света приблизился; со свечой в руке бледная как смерть стоит Голубятня; Лука Силыч очнулся от бреда: теперь он помнит все, но он не может ничего выразить; он знает, что его отравили, что страшная в доме его происходит тайна; умоляюще смотрит на доктора; чувствует, как слезы льются из глаз.
- Он понимает?..
- Но он не может ничего сказать.
- Он больше никогда ничего не ска