Главная » Книги

Белый Андрей - Серебряный голубь, Страница 4

Белый Андрей - Серебряный голубь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

несет ей, то препирается насчет текстов с Сухоруковым с медником; то соберет мещан у Какуринских: бумаги какие-то там читают (да: - раз на заборе повисло с утра объявленье с черным крестом о том, чтоб работы во имя духа бросал бы народ, господам бы не повиновался; снял урядник - прочел, да и в карман запрятал; так в народ не пошло объявленье); великие приближались события: и уже братия знала, что дух голубинин человечий приемлет лик, зарождается, тоись, от бабы... уже давно не видать Абрама в Лихове; еще неделю тому назад он пошел по полям; а столяр все живет-поживет, - не выходит: наконец, собрался - пора: Матрена небось давно на "слабоде" молодчика окрутила. "Небось ночевать к ней молодчик ходит!" - думает про себя Кудеяров, усмехается в бороду: хитрый столяр: он нарочно ее там оставил, в Целебееве; работники постругают, да и уйдут: вечер Матрена одна; а под окнами - тот, Дарьяльский, что ли...
   - Они, чай, давно принялись за дело: пора по домам.
   Вот и Лихов за ним; обернись - только пыльная мгла на том месте, где Лихов; будто никакого такого не бывало Лихова.
   - Вот тоже - Лихов! - усмехается столяр; он свертывает с шоссе, огибает хутор жирного человека: от бугра - к бугру, с овражка - на холмик; дальше - все дальше. И уже проходит Мертвый Верх.
   Мертвый Верх пораспахали Фокины да Алехины; теперь - вокруг пашня; последний Алехин последнюю изъезживает полоску.
   И уже за плечами последний Алехин. И там, в синей тьме, из ночного, из темного тока, с востока, над Целебеевым появилась темненькая фигурка, но казалось, что она - далеко, что не скоро она дойдет до села.
  
  
  
  

Глава третья. ВСПОМНИЛ ГУГОЛЕВО!

  
   - Да, да, да! (в лунном луче перед ним ржавая блеснула вода)... Уже ночь, скорее в Гуголево... (он перепрыгнул канаву: день, утро, вечер отдавала там гнилью вода). Неровен час... и вы меня не смущайте, темные мои, мои века проклятые мысли! (сзади глядел на него, не мигая, зеленый глаз: то светляк).
   - На село не пойду, в Божий храм более не войду и в глаза встречных баб не буду заглядывать... (грозные его обступили с одного бока сосны, шуршался орешник с другого с боку - с левого)... Знаю, что только ты, Катя, моя жизнь, и "да воскреснет Бог"... (папоротники, сырые, злые, омочили колено)... Ты прогони беса: ты отжени беса (он зашагал над канавкой, то пропадая в тени, то в белом белея изорванном меж стволами дыме, светлом и месячном)... Катя, родная!
   Так шептал Дарьяльский, а под ногами низкорослый куст отшептывался от тоскливого, от бешеного его дыханья... Была ночь, а парило, как в Троицыну ночь возвращался Дарьяльский из Целебеева по лесной тропе, вдоль канавы лесной.
   - Опять мне ты заглянула в душу, злая тайна! Опять глядишь ты на меня из темного прошлого; (кругом светляки, светляки проницали темь)... С детства за мной, с колыбели моей вы, шорохи, гонитесь... (лес дремучий, лес бесконечный подбирался к Целебееву, к самому, двумя охватывая крылами село; и далее он тянулся, далее)...
   - Еще я пугался с первых мгновений жизни; мой упирался взор в темноту еще с первых дней детских; с первых еще детских дней сладкая песня, но и песня насмешливая, ты мне и на заре звучала, и во тьме... (будто просвет блеснул где в лесу - но нет - нет: Бог весть где кончался за Гуголевом лес: казенный был лес)... - И все я ждал: и вот из тьмы обозначились люди; и все я ждал, что приблизится ко мне из тьмы страшный, но томный, вдаль зовущий...
   Прохрустела ветка, прошла полянка: однажды, говорят, на пне целебеевцы видели, в лунном здесь луче, бритого каторжника мертвый лик: лес бывал верным приютом каторжан.
   - Я ждал, я звал: но никто не приходил; я рос, мужал: и никто не приходил; я звал, я прислушивался - к шелесту деревьев: и понимал; но когда о том шелесте я говорил, то никто меня не понимал; а шелест, как и я кого-то, меня звал - и неведомым сладким плачем над моей кто-то изрыдался жизнью - о чем был плач, о чем? Сейчас в деревах - тот же плач: и, чу, будто дальние песни... (вдали где-то отозвалась унывающая песнь полуночных парней, в ночи утопающая)...
   - Скорей в Гуголево: лес да лес: сколько раз подвывала в лесу волчиха... Катя, родная, - в теплой своей, Катя, постельке ты, обо мне вспомни... (сколько раз подвывала в лесу волчиха, а зимой вместе с морозом здесь медведь подступал к селу, задирал лошадей и отступал в чащу)...
   И змеей подколодной невольный страх развился из груди Дарьяльского всеми происшествиями дня, теперь углубленными в ночи, будто сердце змеей жалил, и сердце теперь останавливалось в груди: сердце.
   Подобно путнику, тьмой окруженному стволов, кустов, лесов и лесных болот, обдувающих тумана ледяным вздохом, чтоб войти в грудь того путника и огневицей есть потом его кровь, так что тщетно потом, шатаясь, ищет ту он лесную тропу, с которой давно уже сбился, - подобно такому путнику жизнь, свет и души благородство отдал Кате, невесте своей, Дарьяльский, ибо жизни она его стала стезей: и уже вот эта стезя - не стезя: в день, в час, в краткое, душу целующее мгновение жизненная его стезя стала туманов стезей, что вот там и вот здесь поднимают свою хладную, ввысь летящую длань: день, взгляд, миг рябой бабы, - и свет, и путь, и его души благородство обратились в лес, в ночь, в топь и в гнилое болото.
   - Стой!.. Заблудился я! - прошептал Дарьяльский; один остановился посреди леса; ни тропы, ни канавки: пни, мхи, стволы, чирканье птицы, бой целебеевской колокольни, далекий да круглый, падающий в кусты месяц. И никого, и ничего. И будто - звон: и опять ничего; и будто сон: глухо, глухо отзывом дальним пролетел сквозь чащу полуночи звон. Видит Дарьяльский, что над проклятым местом стоит он: над тем над самым, где лес вознесся сосновой щетиной и где обрывается лес сырым, на гнили растущим кустарником; над тем над самым, где канула летось живая в болотном окне душа; и над тем над самым местом стоит Дарьяльский теперь - стоит и прислушивается: "Катя, родная: люблю тебя...- ах, вспомнил!" Стоит, и уже ему иное лицо светится; и ударилось светом в него лицо из-за куста: той бабы лицо, рябой, да и вовсе не бабьино то лицо: глядит меж кустов большой, желтый, в кустах пропадающий месяц.
   - Катя, родная: только тебя я, Катя, люблю - тебя!
   Стало в душе его странное воспоминанье, ужасным светом озаряя его жизнь: помнит ночь; он сидит за столом, обложенный книгами; завтра - экзамен, а полна голова его детских воспоминаний, и сонно уже голова наклонилась над книгой (с кочки на кочку бежит через куст, сапогом в лужу, в еловые иглы, в моховой, мягкий муравейник - бежит); помнит: прочитано уже все, но ничто еще не проявилось в сознании; нет-нет - за перегородкой зазвякает ножницами старая его мать или иглой поцарапает атлас, а заползают у него по спине мурашки и разложатся мысли: милая мать, бедная, - как, бывало, роптала она на его бессонные ночи, на табак; он на нее сердился подчас, что ему она мешает работать или что не вовремя иглой она оцарапает атлас - так вот: помнит - в ту ночь... (в ветре рвутся деревья, в ветре пошел на него куст; куст да куст; и уже его заливает болото)...
   Ту ночь помнит он, часов тиканье да щекочущий шелест атласа: помнит, как над столом поднял голову и еще, помнит он, затвердил фразу: "В о л к по-славянски в л ъ к ъ ". Видел открытое окно и лунное видел на полу пятно - и вдруг вспомнил... (выбрался на дорогу: Катя, спаси, - уже недалеко до Гуголева: побежал вдоль поляны, среди ржи)... Дарьяльскому припомнилось то роковое мгновенье роковой той ночи, когда, отрываясь от книги, он открытое увидел окно, - припомнилось ему, что то окно занавесил: и он подошел к окну; и высунулся в окно - и... и ничего не помнил в то роковое мгновенье... (уже и вот Гуголево: прошел в каменные ворота: над воротами львы; железная не заперта решетка)...
   А когда он очнулся, то увидел склоненную мать: дрожащей рукой подносила мать ему капли, шептала мать над ним, вздыхала: "Я с тобой, мой сыночек; я, сыночек, закрыла окно: Бог с тобой!" Бедная его мать: навсегда она теперь успокоилась в тихой могилке; игла ее не скрипит и не лязгают ее ножницы! В тот ужасный миг стояла над ним мать: и не помнит вовсе Дарьяльский, отчего нашла на него минута забвения, как подошел он к окну: помнит, что мать слышала дикий его, за сердце хватающий крик, помнит он, что уже после обморока ему показалось, будто там, за окном, стояла какая-то женщина: да, рябое у нее было лицо; и безбровое - да: все это было тогда: но рябое это лицо кривилось гадкой такою улыбкой, и такой порок искривил то лицо, глянувшее на него бесстыдно и вместе неизгладимо звавшее его на бесстыдство!.. Но отчего и тайна его заключалась в этом лице: разве его души тайна заключала грязный, порочный смысл, когда душа улыбалась светлым светом зари? Да, заря и озаряла, и марала лицо, что почудилось ему за окном... (уже он в аллеях старого парка)...
   Но теперь-то уж вспомнил Дарьяльский лицо призрака, потому что это и было лицо рябой бабы, что ему повстречалась в церкви... (Душа, не заглядывай в бездны; здесь, за железной решеткой ты - среди гуголевских дубов)...
   И вот он вспомнил - не заперты ворота; вернулся и запер; задвигая засов, он думал, что сторожу следовало бы сделать внушенье, чтобы сторож на ночь ворота запирал, а то всякий так заберется в ограду; ищи его потом по кустам; как раз заберется в дом, да тебя и придушит, обокрав в придачу баронессу.
   - Вспомнил я - и прочь, сгинь, пропади наважденье! (Ноги хрустят по дорожке, задушенной зеленью; и уже светает)... Спи же спокойно, милая Катя: никогда душа моя, Катя, не забудет тебя, (затуманился луг, забелели колонны дома)... Там - вон там твое окошко, твое, занавешенное кисеей; здесь я стану под твоими под окнами; я охраню тебя от бедствий, от наваждений!..
   Круто свернул Дарьяльский, очутившись перед утопающим в цветах флигельком: колокольчики у ног его закачались - белые, розовые; ключ повернулся, и злой дневной спертый воздух охватил его в закупоренных стенах флигелька.
   - Спи, Катя, спи: я тебя не отдам злому року.
   И уже спит: снятся ему нежные девичьи поцелуи, и вздох, и серебряные слезы: будто это роса на могилке матери; и будто сама это мать; а то будто это сестра, друг, невеста...
   Уже на дворе был слезливый день.
  
  

КАТЯ

  
   Двухсветная зала блистала утренним светом; утренний свет был серый и пасмурный свет; толстые стебли качались в окне рициния под дождем; они обливались и хрусталем, и серебром; мутные струйки несли в окнах красный песок дорожек.
   Так встретило Гуголево Духов хмурый день.
   В двухсветной зале ходил и брюзжал лакей, накрывая на стол промеж двух белых колонн с отставшей штукатуркой; колонны разделяли залу как бы на две комнаты: одна половина служила столовой; в ней не было ничего замечательного: вокруг стола стояли венские стулья; пришел лакей, Евсеич; чистую накрыл скатерть; ворча, расставил чайный прибор и, ворча, отворил дверь на обвитую хмелем террасу, образовавшую навес, из-под которого виднелась лужайка и клумба с безголовым нагим юношей, склоненным на камне и подымавшим свой желтый, поросший плесенью локоть.
   В другой половине залы, в гостиной, стояла Катенька Гуголева, баронессина внучка, склонясь на рояль, и рассеянно оглядывала старую, кое-где с потемневшей позолотой мебель, обшитую красным сафьяном.
   Здесь висели портреты; здесь года гарцевал генерал с треуголкой в руках на большом, темном, кое-где треснувшем полотне; и года разрывалась у его ног бомба, и года изрыгала она вовсе уже не яркий огонь; но в пороховом дыму генерал улыбался года и зеленый плюмаж треуголки плясал под ветром: бурно там совершалось сраженье под Лейпцигом, и храбрый всадник, мчась на бой, улыбался, глядя на бомбу, изрыгавшую желтый огонь: так нельстивый художник в свободном творческом полете изобразил прадеда Кати - генерала Гуголева.
   И иные здесь были портреты: екатерининская фрейлина с собачкой на подушке и с бриллиантовым шифром на плече, пейзаж с объяснением в любви и с низко повисшей радугой, над которой Амур розовую пролил гирлянду; были и горы, каких нет в Гуголеве, и развалины замков, и прекрасно списанный ф р у к т - плоды творений какой-то голубоглазой персоны, кисейной, томной, чей обольстительный лик тут же грустил со стены и чей нежный дневник сохранялся в шкапчике, на котором стояли амуры, пастушки, китайцы фарфоровые и франт; тут был и шкаф, резной, неизвестно откуда попавший; из пыльного стекла тускло мрачнели - Флориан, Поп, Дидерот и отсыревшие корешки Эккартгаузена - "К л ю ч к о б ъ я с н е н и ю т а й н п р и р о д ы ".
   Катя стояла, склонясь над роялью с томиком Расина в руках; она воспитывалась на французских классиках.
   Смотрите: над роялем там она запечатлелась в плотно охватывающем талью, синем, немного коротком платье, чуть вытянувшись вперед и едва сгорбившись, - она будто маленькая, вовсе маленькая девочка! На ее лице утомленье; синие круги под глазами обозначились явственно; мысль ее - уже полетела к нему: он, он ее господин; и ему, ему отдала свое она детское сердце: ее детское сердце! Нет преступленья такого, которого бы нельзя было простить! Но как простить преступленье такое, которое ранит детское сердце? Детское сердце берегите - остановится детское сердце, и ничто уже его не заставит биться, ничто. А оно едва бьется, Катино детское сердце; и уже черви давно подточили его: те черви - тоска тяжелая, вползшая в грудь незаметно; с той поры - все осталось по-старому с той поры, как полюбила она его; так же кормит она голубей, плутовато смеется ласточке; также ее взор невинен и чист; глупенькой девочкой той же осталась Катенька; так же она не идет, а робко крадется - не то робко, не то шаловливо: но сядет вот за рояль и волна какая грома проливается из-под ее восковых рук! Гром, грусть, страсть потрясали стены эти не раз, когда она за рояль садилась, с той поры, как она - невеста: а ведь еще ребенок она; горе тому, кто нарушит ее покой!
   Старая вчера изворчалась на милого бабка. Она милого побранила, попрекала и уличала, что милый не знатного роду, что напрасно с ним свою Катя связала судьбу; девочка, помнит, вскочила, бросила из-за стола бешеной пантерой салфетку, бабке пеняла, бабку ругала на удивленье Евсеичу; злой какой, ястребиный сумела метнуть на старушку глупая девочка взор; как сироткой потом просидела весь день в беседке, и сироткой как плакала она, не смеялась шалунье-ласточке и на гнездышко больше не любовалась, не улыбалась; спать ушла рано, а спала ли?
   Синие нынче у нее под глазами круги; а поглядите вы на нее, и скажете, что только ленивую грацию да девичье только кокетство и показало ее движенье, с которым склонилась она на рояль; восковая рука разжалась, как воск, и томик Расина беззвучно скользнул на ковер.
   Такая была Катя всегда: если глядит, то как будто и не глядит, а слышит - не слышит; а уж если она что знает, то вовсе как будто не знает она ничего: ровная - и всегда тихая, и с улыбкой: тихо с улыбкой по комнатам крадется и точно свернется с улыбкой в кресле; бывала она за границей, много видела она людей: казалось, ей есть и о чем рассказать, и над чем пораздумать; но говорила ли Катя?
   И трудно было решить, она думала ли когда-нибудь; подойдите же к ней, поговорите же с ней, и вы увидите, что у нее - тонкое в природу проникновенье, и что всякое искусство она и понимает, и любит; но попробуйте ей развивать свои мысли, или блистать дарованьем, или блистать знаньем и умом: уму не удивится - ум скользнет мимо нее, а дарованье она примет как должное, как подразумеваемое само собой, как то, без чего и жить невозможно; но на знанье ваше она только плечами пожмет, только над вами посмеется - и с кем же? С лакеем, с Евсеичем!
   Умна ли Катя? Да, право, не знаю - да нужно ли знать? Или она умней всех людей, или она дурочка вовсе? Много ли знает Катя наук? Ни одной. Она успевает ли в искусстве? Нимало. Так почему же не удостоивает вниманьем людей ученых и известных, но удостоила вниманьем Евсеича, ласточку или свою подругу глупую, Лелю? Подите вот, разберите девичью душу!
   Сегодня, ох, грозе быть! С утра бабушка сегодня нахмурится - бабушка нахмурится на все: на Евсеича, еще более она нахмурится на нее, на дрянную девчонку, а еще более она на ее нахмурится жениха; его не всегда чистые сапоги оглядывать будет брезгливо, на угловатые его поглядывать движенья она будет; он невзначай запоет своим и охрипшим, и громким голосом, который перепрыгивает у него через все верные ноты - ой, ой, ой, что начнется тогда! взором каким бабушка из лорнета уставится на Петра!
   Слепой какой-то Петр, ничего Петр не замечает. А она, глупая девочка?.. Забьется, а потом остановится глупое ее сердечко, а потом вспыхнет она, а потом новую бабушке скажет едкость, обидность, колкость: все тут Петр поймет, все он тогда заметит: Петр если весел, то не видит ничего, становится буйным и не совсем даже приличным; Петр, если весел, затвердит мудреную поэтическую фразу и на все только отвечает поэтической фразой, а при бабкиных понятиях о поэтических фразах и о приличиях молодых людей разве возможна такая небрежность?
   Петр много думает - нет такого человека, который был бы умнее Петра; но ни с нею, ни с бабушкой об умных предметах не говорит Петр; только совсем непонятные вещи говорят они с другом, о жуке Аристофана и все о каком-то Вилламовице-Меллендорфе; прислушаешься - будто сумасшедшие или какие заики, а они не сумасшедшие и не заики, а филологи и поэты: все говорят о Вилламовице-Меллендорфе и о каком-то Бругманне. Дрянная девчонка хорошо знает, что если бы кому объяснять каждое восклицанье о Вилламовице-Меллендорфе, которым обменивается Петр с другом, что оно, восклицанье, значит, - о Вилламовице вышла бы умная книга; хоть она, Катя, и совсем глупенькая, а, глупенькая, знает, что Петр умней всех людей, когда говорит о Вилламовице-Меллендорфе, и не им с бабушкой его понимать; а кто этот Вилламовиц, не знает Катя.
   Так вот: как заметит Петр, что гордая бабка его всячески унижает - и его, и Вилламовица-Меллендорфа, на свое указывает богатство и знатность происхождения или пускает намеки о корыстных видах Петра, о желанье его стать богатым и о том, что кабы не он, попович, Катя была бы за князем Чиркизилари, Петр каблуком застучит, загрустит, замолчит, да и сподряд много дней прогрустит - окаменеет, стихнет; как выйдет у него что со старушкой - ей, Кате, приходится все выносить, - и мрачность Петра, и обидные бабкины намеки.
   Вот и сегодня: сердце чует ее - быть буре, быть; и какой буре! Как же Петр не поймет, что свои понятья у бабки о приличьи, и что вся она, бабка, в отливающем от жизни прошлом, и что князя Чиркизилари выше ставит она всех Вилламовицев и всех Бругманнов? Для чего же, чего необдуманно ушел он с утра, для чего же, чего он весь день пропадал, никому ничего не сказав? А ведь два только дня с обрученья прошло их; хлопот сколько и сколько невидимых уловок изобретала ее головка, чтоб состоялось обрученье; но вот и тут не подумал о ней Петр.
   Много Петр о ней думал, но, видно, о Бругманне думал Петр еще больше; ну, сидел бы там с Бругманном у себя, а то в Целебеево ушел искать общества, и какого общества? С батюшкой ушел балагурить, ушел перешучиваться с попадьей; значит, у него поповская кровь? Нет, этого она не может думать, не хочет; нет, это все дурные мысли такие пришли, бабкины мысли: разве она не знает, что совсем особенный Петр? Нет, не подумает она вовсе, чтоб мог он и вино там, у батюшки, пить, знает хотя, наверное Катя знает, что Петр уже напивался не раз, как в роковой для нее вечер, в городе.
   Проезжая в санях мимо трактира, видела она зимой однажды, как открылась дверь и пьяная компания художников с неприличными криками из освещенной высыпала передней; кто-то, ее увидев, погнался со смехом за ее санками и упал за санками в снег; но всего для нее ужасней, что (хотя всего на минуту) остановился на ней его, Петра, взгляд: он, Петр, тут был, и он, Петр, был пьян - воротник расстегнут и на затылке меховая шапка; он посмотрел на нее, но он ее не узнал: так был он пьян; сердце упало ее в ту минуту от страха, как бы не крикнул ей он что-нибудь такое, ужасно гадкое, что кричат нарумяненным женщинам с перьями на шляпах, - ей, его Кате!
   Но вовсе не на нее, молча смотрел он, когда смотрел на нее, а куда-то смотрел он в пространство, в метель он, в вой смотрел, в бурю; и уже вот - в буре, в метели он утонул, но в душе у нее этот остался взгляд остеклевших, ужаснувшихся, но ужасно спокойных и совершенно пьяных его глаз. Она позабыла - как будто; но она, никогда она не забудет, что все мужчины - до одного - пьют; что даже он, Петр, ее Петр, пьет, как всякий иной, как последний развратник; о, детское сердце - глупое сердце: если пьет, как и все, другое все у него, как у тех, у всех, которые днем говорят умные вещи о Вилламовице-Меллендорфе, даже о Бругманне, а ночью сидят в ресторанах, пьют вино и потом все до одного отправляются в...
   Тут Катя тряхнула головкой, и локоны густые ее перекинулись через плечо; но сдвинутая складка между тонких ее бровей, но на минуту сжавшийся, поцелуев просящий ротик, но высоко закинутая головка и точно выросший, легкий, строгий в легкости стан выразили какое-то странное, не детских лет упорство: так белоствольная березка, вдруг терзаемая порывом, неудержимо сорвется с тишины, и тонкие свои сети прострет умоляюще, и на миг расплачется, - но на миг: и чуть уже она трепещет, березка; не сказал бы никто, что бурный порыв прошел в ней и не бесследно замер: вон ее листики закрутились безудержно на дороге, а она? Зеленая, она будто вовсе теряла не их, бурей оборванных; лишь преждевременно засохшие те листья праздно будут шуршать под ногами случайного прохожего; и не узнает случайный прохожий, что тут была смерть, хотя бы одного только чувства - но смерть; так и душа молодая; в чувствах, что в листьях, шумит душа молодая; тех чувств много, но и немало бурь; не топчите лист придорожный, никогда молодую душу не трогайте вы! Никогда, никогда не узнаете вы, где, когда, почему совершается смерть в молодой душе!
   На минуту вздрогнула Катя, и уже будто не она вздрогнула; склонилось в кудрях спокойно ее овальное, на лебединой шее лицо, сомкнулись ресницы, - и вот робко крадется к чайному она столу мимо фарфоровых пастушков, мимо фарфорового франта, мимо весело, несмотря на бомбу, гарцующего генерала, и уже просвещается вся она улыбкой, - но легкой ли улыбкой? - в сторону поглядывая баронессиной спальни, откуда явственно доносится плеск воды да запах туалетного уксуса, будто совсем уже весело следит она все же з е л е н ы м и т е п е р ь глазками, как одряхлевший, во всем в сером, лакей Евсеич свой беззубый прожевывает рот, расставляет чайное серебро, вспоминая коварство и хитрость экономки, которую все же перехитрил он; Евсеич бормочет ей, экономке, угрозы на случай, если б она, экономка, опять в барских появилась хоромах; а в окнах - сырость, в окнах - дождь; и в окнах - Бог знает что и почему!
  
  

ЕВСЕИЧ

  
   Евсеич!.. Где есть лакей, подобный ему: точь-в-точь лакей!
   Вообразите себе лакея: времена уж не те; и лакей, можно сказать, с давних пор упраздняется вовсе; сошел лакей на нет; а если где еще он проживает, так, наверное, ему много лет; по теперешним временам одряхлел лакей, и коли придет вам охота настоящего завести лакея, так непременно ищите себе старика; всякий же, кто помоложе, тот, значит, уже не лакей, а вор либо хам; если же и не хам, то - знаете ли, кто он? - он - независимый человек: усики там себе либо бородку какую отпустит или по-американски усы обстрижет и величает себя "товарищем", а не то прямо "гражданином"; и, помяните мое слово, - году не проживет такой лакей: возьмет да и сбежит служить в ресторан либо в веселое питейное заведенье...
   Что Евсеич не был ни хамом, ни вором, всякий за это без риску мог поручиться; ну, а что касается его гражданства, то... "Евсеич, вы - гражданин?" - "Хе-хе-хе-с!" Вот и судите, какой это гражданин: ну, посмотрите же на этого гражданина, обсудите его гражданство: не гражданство, а подданство. Баронессин подданный он, и довольно об этом.
   Гм, гм... Евсеичу много лет: давно перевалило за семьдесят; и подлинный он, весь подлинный: лакей лакеем. У подлинного у лакея серые бакены: пожалуй, и тут захотите перечить, указывая на совершенную бритость лакея (об усатых лакеях мы спорить не будем, потому что усатый лакей опять-таки не лакей); но совершенная бритость лакея уже лакейская вольность: бритый лакей - лакей второй сорт: подобает попу камилавка, и генералу подобает так же эполет, как купцу - брюхо. Так же, а пожалуй, и более того, всего более, подобает бакен лакею, и вовсе не хочу я сказать, чтобы большой или густой, а так себе, скромный бакен: такой бакен у Евсеича был.
   Еще подобает лакею бриться, - и не Бог весть как часто, носить не вовсе чистый галстух, но галстух белый; и всего более подобает ему носить белые вязаные перчатки, изрядно подернутые желтизной; как вам сказать, нюхательный табак, пожалуй, к лицу лакею, как ему к лицу грубое с экономкой обращение, а за отсутствием такой персоны подобает в своей в лакейской лакею бренчать на струне или с кучером играть в шашки. И Евсеич не часто брился; не вовсе чистый он носил галстух, перчатки его были всегда подернуты желтизной пыли и еще более желтизной нюхательного табаку; попеременно он выживал за экономкой экономку и успокоился только тогда, когда последняя экономка последнее потеряла терпенье и была переведена на птичий двор; тогда в лакейской с особенным Евсеич усердьем заиграл в шашки с почтенного вида кучером, пройдохой из пройдох.
   Тоже насчет одежды: всякая у лакеев одежда - фрак черный, фрак синий; но только серая одежда лакея славит, равно отличая его и от хама, и от гражданина: Евсеич ходил во всем в сером.
   Словом, ежели б всякий в воображенье своем вызвал лакея, перед воображеньем всякого предстал бы Евсеич с подносом или пуховой щеткой в руках.
   Отличительною чертой Евсеича была чрезвычайная робость, которую он питал к баронессе; тут проявлялось скорее не рабское трепетанье, а чистое обожанье; это на него взглянет старушка, гордо взглянет, а уж вытянулся старик, оправляя бакен, беззубым жует ртом; отвернется старушка - он за табак: понюхает и стыдливо чихнет в рукав; когда же барышня заговорит с ним - о радостях, о печалях
   своих - все равно: со смеху помирает Евсеич... "Пфф... Пфф..." - только и раздается; на всех же прочих лакей брюзжал: будь коновал или генерал - не миновать Евсеичиного брюзжанья: как докучная муха ходит Евсеич и брюзжит; брюзжит и за шашками: день отбрюзжит - придет ночь: и ночью не спит Евсеич; ворочается - бормочет.
   Таков был Евсеич: таким прожил жизнь - таким и сошел в могилу: мир праху твоему, последний лакей!
   - Бабушка еще не скоро, Евсеич, выйдет?
   - Хе-хе-хе-с! - Евсеич не вытягивается перед Катей - теперь Евсеич он, не лакей: он замечает барышню, еще в о в с е д и т ю , и смеется; по Евсеичиным понятьям, совсем еще Катенька барское дитё, а стало быть, к детскому лепету вовсе не след прислушиваться порядочному лакею: детский лепет, известное дело, - птичий свист, не более того.
   - Хе-хе-хе-с! Барышня...
   - Да ты мне скажи, Евсеич, когда бабушка к чаю выйдет?..
   - Хе-хе-хе-с! - опять не расслышал Евсеич: стоит ли слушать птичку-синичку, или дуду, или б а р с к у ю д и т ю , вынул табакерку, понюхал сладкого табачку и себе прилично счихнул в рукав. Сам-то лукаво себе смеется - он без смеху
   Катеньки видеть не может, шутливо так на нее поглядывает, будто над нею он подтрунивает и ее поддразнивает; почему это так, Катенька знает, и игра откуда такая завелась между ними, она знает тоже; все это с прошлого лета у них пошло.
   Прошлое лето, еще она тогда не была невестой, заигралась Катя с рыжим псом, с Барбосом, да и разошлась Катя: кошкой себя вообразила, на перила терраски взобралась, разгасилась, загорбилась - и ну шипеть: сидит на перилах с падающими на лицо волосами: кошку она изобразила так, что излаялся Барбос; оглянулась, и видит: в окошке-то Евсеич поглядывает, пофыркивает, надсаживается...
   Евсеича тогда очень Катенька поразила - можно сказать, что поразила она его насмерть: во всю свою жизнь ни разу он так не хохотал, как там, у окна; еще бы: барышня взрослая, барышня знатная - семнадцатилетняя барышня, а как это она перед Барбосом изводилась, изгорбилась да шипела, и притом всерьез, совсем всерьез! Как только накрыла его барышня, законфузился Евсеич, будто пойманный приготовишка; для скромности быстро заковылял себе прочь, заворчал, загулял по коврам лакейской своей щеткой; все же, признаться, подумал Евсеич, что накрыл-то барышню - он, и накрыл за зазорным занятьем.
   Прошел год, а он все так же лукаво подмигивал ей: знаю, мол, я тебя - хоть и барышня ты, а все же - дитеныш, как есть дитеныш. Так меж ними и завелась с той поры своя особая тайна эдакая; после, видите ли, как оставались они вдвоем, - Евсеич да Катя, - старый лакей всякое, ну, там давал ей понять, что и он, можно заметить, не прочь поиграть с барышней во все в смешное: дело у них пошло эдаким манером, что Евсеич дитяти, ей-Богу, изображал и козу, и пса, и даже раз забегал вокруг зайцем или из рук, не к худу будь сказано, на тени показывал ей свинью, но баронессе стоило только кашлянуть из дальней комнаты, как робко вытягивался Евсеич у стены с пуховою щеткой в руках; и пройди-ка тут кто: не увидел бы никакого Евсеича - лакей лакеем!
   Все это Катя знала, но в описываемое утро только в ней будили одну тревогу Евсеичевы смешки: до смешков ли ей было, когда в душе у нее закипала гроза; сдвигались ее бровки и кудрями встряхивала она досадливо; и, подавая самовар, Евсеич уже понимал, что нынче дитенышу не до шуток, и подтягивал губы во всем в своем в лакейском в достоинстве; но сам для себя неожиданно фыркнул, повернулся к Кате спиной и, как уличенный в воровстве вор, быстро заковылял прочь подпрыгивающей походкой.
   Нет, Катя ему не смеялась вслед, но и гневом тоже ему вослед ее лицо не блеснуло, а как-то вся она на стол упала в своей в цветной в шали да в пепельных в локонах; иссиня-темные глаза покрылись ресницами иссиня-черными, а розовый рот ее сжался тревожно и страстно; девочка в ней умерла: вся она теперь в этой позе будто принимала грозу и казалась женщиной, жаждущей ласк.
  
  

ЧАЙ

  
   Но это только казалось: застучала по комнатам палка; половица где-то скрипнула там под тяжелой поступью баронессы, и глухое сопенье старухи раздалось за стеной; дрогнула ветка в окне, задрожала половица; вздрогнула Катя, и, косясь, острым взором из-под ресниц она блеснула на дверь; длилось все это еще менее мгновенья.
   И она уже вот - равнодушная, вялая девочка, любопытная чуть-чуть, - и такая, такая маленькая: заморгала глазами, встала со вздернутыми плечиками и по детской своей привычке навстречу пошла баронессе в не по летам коротком платье, походкой мягкой, походкой вкрадчивой, тогда как в двери, рукой на тяжковесную опираясь трость с граненым хрустальным набалдашником, крепко уже пыхтела приземистая старушка, вся в шелках, и в цветных кружевах, и в седых с желтизной волосах.
   Гордо, надменно, сурово полное лицо баронессы качалось, - неестественно белое от притираний и пудры лицо; смолоду жгучей была баронесса брюнеткой, и теперь, как бы опаленные ее и сожженные, темные ее под глазами мешки, и проступавшая ее сквозь пудру смуглая кожа, полный пунцовый рот, и носик вздернутый ее, и на щеке ее родинка упрямство и дерзость выражали без слов, когда протянула Катишь она полную, мягкую, душную свою руку, отчего зашуршал шелк ее утреннего матинэ, обвисшего лионским тонким кружевом; Кате локонов дым прощекотал руку; полную, мягкую, душную руку поцеловала Катя: "Здравствуйте, бабушка"; с неизменным упорством, точно кидая вызов судьбе, ее, баронессы, не опустился взор к склоненной девочке, и уста ее не девочке улыбнулись, а как-то над девочкой странно сложились в воронку, отчего обозначились еще резче ее у губ углем обведенные морщины и над губами углем обведенные ее усики, между тем как замер беззвучно Евсеич, вырастая из земли, как замирает беззвучно серая статуя восковая; во всем в сером, с вытянутым подносом в руках, он стоял, и такой же его взор, как и сам он, бесцветно-серый, созерцал муху, сонно замиравшую на стене; этот миг, казалось, растянулся в вечность, и тяжелый удар времени хрипло оповестил, что уже двенадцать часов.
   Вызывая точно на бой судьбу и блистая крупным изумрудным перстнем, грузно прошла и быстро села баронесса у чайного столика - так же грузно и быстро, как гордая ее протекла жизнь; и уже сафьянное крепкое красное кресло заскрипело и застонало под грузной старушкой, а тяжеловесная трость упорно застучала по выцветшему ковру у ее бархатных туфель; ничему не удивляясь, со спокойной улыбкой наливала Катя кофе, в то время как благоговейный Евсеич усадил в кресло старуху, Кате подмигивал у нее за спиной и обнюхивал протабаченные свои перчатки.
   Все это совершалось при полном молчании, и глубокое безмолвие каждодневного этого обряда настраивало на раздумье, извлекая в душе величавые, бесконечно грустные звуки.
   Не так ли и ты, старая и умирающая Россия, гордая и в своем величьи застывшая, каждодневно, каждочасно в тысячах канцелярий, присутствий, дворцах и усадьбах совершаешь эти обряды, - обряды старины? Но, о вознесенная, - посмотри же вокруг и опусти взор: ты поймешь, что под ногами твоими развертывается бездна: посмотришь ты - и обрушишься в бездну!..
   - Вам кофе, бабушка, или чаю?
   Молчание; рука протянутая старухи забарабанила пальцами по скатерти, и такой черный ее взор устремился в чашку, будто ее она взором задумала расколоть на тысячу кусков...
   - Эээ... смею заметить-с... бабинька-с... вчера и позавчера-с изволили чай... э-э-э-э... кушать... э-э-э-э... - неожиданно вставляет Евсеич, но, внезапно оробев, вдруг умирает, распластанный на стене со страху, и его косой умоляющий взгляд быстро слетает с Кати и останавливается на баронессе, плавает в потолке и упирается в собственный носок; но барабанит бабкина протянутая рука; отбарабанит едва, и уже вновь рука барабанит; в другой руке бабкина палка прыгает судорожно, судорожно стучит по ковру.
   - Вам кофе, бабушка, или чаю?
   Молчание.
   - Ну, я налью вам чаю.
   Молчание.
   - Э-э-э... да-с... э-э-э-э - э-э-э!.. Ее-с сиятство... с позволе-ния-с вашего-с... гээгээ... изволит-с... нда... изволит-с... э-э-э... чай-с... чего-с, ваше-ство?
   Молчание.
   - Ну, вот вам, бабушка, чай, - со сливками или без сливок?..
   Молчание.
   - Без сливок?
   Молчание.
   - Передайте, Евсеич, бабушке чаю.
   Дрожащий Евсеич, как с бумаги сведенное калькомани, отлипается от стены, выхватывает чашку и, споткнувшись о белую бабкину болонку, притворно взвизгнувшую, проливает чай на ковер, обжигая руку, но душеные мягкие пухлые пальцы старухи с негодованием отвергают таким способом переданный чай; и Евсеич, не угадавший баронессиных вкусов, спешит поправиться:
   -Э-э-э... Кофею-с, кофею-с, Катерина Васильевна... Как же-с! Завсегда их превосходительство изволит... э-э-э... кофей кушать...
   Но едва это он произносит, как раздается грудной густой бабкин голос:
   - Дурак! Давай чашку.
   Пухлые пальцы старухи принимают чашку, и сконфуженный Евсеич со срамом удаляется в темный угол, откуда раздается его облегченный зевок.
   Молчание.
   - Вам, может быть, бабушка, неудобно сидеть?..
   - Хотите, я вам подложу подушку?.. Право, вам с подушкой удобней!..
   - Мими, Мими, беленькая Мими! Дай я тебе дам кусочек сахарцу; бабушка, у Мими скривился бант... Мимка, Мимка, я тебе поправлю бантик...
   - Рррр-гам, гам! - раздается из-под баронессиной юбки, и оттуда высовывает нос маленькое существо - не собака, конечно.
   - Ах ты, дрянная собачонка: бабушка, она опять меня укусила за палец!
   - Ррр-гам, гам! - раздается из-под баронессиной юбки.
   - Мими!
   - Ррр-гам, гам!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Не сердитесь на меня, бабушка...
   - Мне больно, когда вы совершенно напрасно говорите дурные вещи про Петра...
   - Я больше, бабушка, не буду...
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   - Надо бы кучера, бабушка, послать в город: кучер говорит, что у нас не хватает олеонафту; я думаю, что вам, бабушка, не хватит и одеколона...
   - Сегодня дурная погода, а вчера, бабушка, было солнце...
   - Бабушка, летом солнца больше, а зимой его, бабушка, меньше: но я люблю и лето, и зиму, бабушка...
   - Леля тоже любит и зиму, и лето, а князь Чиркизилари, так он вот не любит, бабушка, ни зимы, ни лета. Зиму и лето он живет в Биаррице.
   - Вам еще чаю?
   Молчание... Все это говорит одна Катя: и молчание отвечает каждому ее восклицанью; ей бабушка мстит за вчерашнюю выходку, хотя и крепится не заговорить: так бабушка всегда: но Кате это не страшно, трясется от страху один Евсеич; уже весь истощила она запас слов: говорит Катя вот уж так мало, так мало - мысли ведь у глупых девочек не складываются в слова; помня, что больше всего старушка боится отсутствия одеколона, Катя пускается на хитрость, хотя и знает, что одеколону хватит; но все те уловки провинившейся девочки давно разучила старушка, и старушка не отвечает; наконец упоминает Катя заветное имя Ч и р к и з и л а р и , чтобы вырвать у бабушки хотя бы ворчанье о том, что не чета князь Чиркизилари ее Петру; но и тут старушка молчит; если уж молчание не пробито князем Чиркизилари, то что же пробьет это молчанье!
   - Князь, бабушка, Чиркизилари!..
   Молчание: пухлые пальцы старухи тянутся нежно к своей к Мимочке, к болоночке, и как-то влюбленно останавливаются на поганой собачонке, а Катя сердится - сдвинулись гневные бровки; из-под ресниц ревниво бабушку жалит злой изумруд, хотя Катя делает вид, что ей нипочем бабушкин маневр: сама же гневается - вот-вот сгорбится и на бабушку прыгнет - фу, фу, фу: болонка, дрянная собачонка! Мимка! А с ней, с внучкой, ни слова!..
   - Эээ... как же-с... эээ... молодой-с князек-с, Чиркизилари... ээ... его сиятельство... знал еще воо каким-с... Чиркизилари-с... молодой князек, - снова вмешивается Евсеич, но, получив д у р а к а , прискорбно тупится в угле...
   Как же - еще бы не помнить Чиркизилари Катеньке: она горбится - фу, фу, фу: плешивый, картавит, и волочится нога, и изо рта пахнет. Дрянная Мимка, дурак Чиркизилари, глупый день - и все дураки!.. Вот она, Катенька, всем задаст!
   А бабушка искоса поглядывает на внучку и уже собирается ей протянуть свои пухлые пальцы, чтоб поцеловать этот лобик, эти глазки, эти волосики; и - д о н : половина первого.
   Так в глубоком безмолвии совершается каждодневный, но великий обряд этой уже отходящей в прошлое жизни, тогда как с открытой террасы новые несутся звуки новой России, и горланится песнь далеко проходящих парней, и золотой поет визг тигриной гармоники: "За ваа-мии-ии-деет... свее-жиих раа-аа-тникаав строой". Потом все замирает в отдаленье.
   Но сидящие здесь новой России не знают, ни песен новой России, ни этих за липами потрясающих душу слов; и парни, и песня, и слова песни - ведь звучат те слова и те песни далеко, далеко поют парни; и никогда тем словам и тем песням не долететь до тихого этого пристанища, парням никогда не попасть в этот сад; но то обман: и слова, и сама песнь - здесь, и парни - здесь: давно отравляет песнь этот, старыми полный звуками, воздух, расширяя ужасом черные баронессины глаза; все уже давно баронесса узнала; и себя, и Россию обрекает она на гибель и роковой борьбы жертву; но и немой она представляется, и глухой: будто ничего она не знает от новых тех песен; но знает Петр.
   И Петр входит.
   Вот он - в шелковой красной рубахе: молодцевато поскрипывают его сапоги, и вьется пепельная шапка его волос: закручивая ус, Дарьяльский с веселым схватывает с хохотом белую болонку, подбрасывает ее на воздух, и потом, почтительно опустив, идет смело к баронессиной ручке, точно на штурм крепости: "Здравствуйте, m a m a n , здравствуйте... Здравствуй, Катя: простите - я опоздал..."
   Странное дело: после тоски и безумий души больной не испытывали вы никогда разве покоя блаженного, легкости странной и какого-то буйного молодечества? Гибель вашей души и ужас вам грозящих опасностей вдруг покажется не более как детской шуткой или более того: совершившимся не с вами, но вам рассказанным; вам покажется тогда, что где-то вы слышали душу смутившую хаоса песнь, но где - этого вы не скажете никогда; сон жизни вас обоймет и отымется память; и будете вы легко носиться по волнам жизни, срывая одни лишь цветы удовольствий - благие дары бытия; и нет, нет - не удержится ваша с вами радость: прошлое, что грозило и что не перестало быть, тогда встанет во мгновение ока; и вы проклянете час вашей легкости - тот час, когда, глядя на резвящийся на лугу хоровод или на девушки взор любимый, вы сказали себе: нет, мне пригрезились беды, нет, ничего мне и не грозит... Так знайте же: будет поздно.
   - Уже поздно, - протянула в нос старушка, надменно трясясь, благосклонно, над склоненной головой Дарьяльского и все же касаясь губами пепельных его волос, когда он ей целовал руку.
   - Да, уже поздно, - блеснула на него и Катя изумрудным испуганным укоризненным взором, и безжизненно продрожал ее голос.
   - Хе-хе-хе-с! - отозвался Евсеич из темного своего угла.
   Ни смешка, ни укора, ни даже роковой благосклонности семидесятилетней бабки тогда не заметил Дарьяльский, как не осенила его того, что странно как-то сменила старушка свой каждодневный на него утренний гнев ничем не объяснимой благосклонностью: так обреченные и на казнь минуты последние жизни на себе испытывают благосклонность тех, которые их через миг поведут на смерть. Все же было странно, что на Дарьяльского роптавшая и Катину Дарьяльским загрызающая жизнь старушка в глубине души глухой уже крепко и цепко успела пожалеть неприглядного на ее взгляд внучкина жениха.
   Странное дело: видела Катя, что никакой уже бури не будет, что пустой каприз или внезапная перемена барометра растопили бабкино сердце, но она не радовалась: рассеялась навеянная тревога, и хлынула на нее теперь ее собственная тревога; и она жалобно поглядывала на жениха: "Может быть, и он, как другие... ездит к..."
 &nbs

Другие авторы
  • Никольский Николай Миронович
  • Ларенко П. Н.
  • Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич
  • Берви-Флеровский Василий Васильевич
  • Батеньков Гавриил Степанович
  • Дан Феликс
  • Фриче Владимир Максимович
  • Ричардсон Сэмюэл
  • Либрович Сигизмунд Феликсович
  • Раевский Владимир Федосеевич
  • Другие произведения
  • Катков Михаил Никифорович - О конгрессе, предложенном императором Наполеоном Третьем
  • Краснов Петр Николаевич - Выпашь
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Об измерении температур глубин океана
  • Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга
  • Шмелев Иван Сергеевич - Неупиваемая чаша
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Новые течения в русской поэзии
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Армянская средневековая лирика
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - История о том, как Монна пиа ди Толомеи, будучи невинной, погибла по воле жестокого супруга
  • Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары
  • Тургенев Александр Михайлович - Записки
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 576 | Комментарии: 2 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа