Главная » Книги

Белый Андрей - Серебряный голубь, Страница 5

Белый Андрей - Серебряный голубь


1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15

p;   Но этого ничего Дарьяльский не замечал: струной, дрожащей чуть-чуть, стояла в воздухе Катина жалоба; ведь же любит она его - ну, посердится и часок, и другой: велика важность!
   Знает ли он, как тревожно ее билось сердце, когда, с ней утром и вовсе не повидавшись, он ушел в Целебеево; с радостью, какою поджидала его она, когда возвестил ей далекий звон, что окончена служба; как вчера глядела она на дорогу, выставив из зеленых акаций свое в локонах купавшееся лицо; уже вдали красные бросались рубахи, и гуголевских девок золотые, синие и зеленые уже примелькались баски, и запели в воздухе, и горели яркие красные платки в воздухе, и стояли в воздухе звонкие песни.
   А не было его.
   Знает ли он, какие в золотом рыдали воздухе струны - струи ее души?
   Подали уже завтрак, а его не было; как вцепилась острым она в бабушку словом, уколола ее колкость точно розовым шипом любви; а вот он сидит тут - ее не замечает, ее цветенья не видит; у нее, п р и н ц е с с ы К а т и , прощенья не просит; Катя сидит, обсыпается лепестками любви, лепестки ветер кружит, ветер их сушит; обсыпается бедная Катя...
   Есть ли в нем или нет хоть одно человеческое чувство?
   А он? Что-то уж очень он разошелся; легкость под сердцем была чрезвычайная, и ах, как он хохотал над нелепыми происшествиями вчерашнего дня! Жар, духота, мухи да усиленное занятие классиками вопреки всему - обрученью и Катиным поцелуям - произвели, конечно, такое странное в его душе движенье, что от одного он
   взгляда да наглой усмешечки бабы гулящей разволновался, обеспокоился, взрыл нелепо душевную свою глубину, и нелепая полезла на него душевная глубина; но он не даст ей, нелепой своей глубине, развиться - он уже ее, глубину, задавит; и вот громко смеется, крикливо радуется, легкость под сердцем и сердечное трепетанье...
   - Некоторые филологи, m a m a n , говорят, что седьмая эклога Феокрита есть "regina eclogarum", что значит - "ц а р и ц а э к л о г ". А другие говорят, что она слаще меда - седьмая эклога. По такому случаю я выпью сегодня семь чашек чаю...
   - Хе-хе-хе-с! - раздалось из угла...
   - "Regina eclogarum".
   A Катя думает: "Вчера пил вино - может быть, напился, может быть, он как и все; и до нее, царевны Кати, у него бывали поездки к бесстыдным женщинам".
   - Однажды прочел я у Феокрита, невеста, что н е к о е г о заперли в кедровый ящик, и по этому поводу у филологов идет спор; когда я женюсь на тебе, то и тебя, невеста, я запру под замок.
   - Хе-хе-хе-с! - раздалось из угла...
   - И еще говорит Феокрит, что Пана высекли крапивой, а он потом лежал в канаве и чесался; одни филологи утверждают, будто чесался он оттого, что лежал в крапиве; другое же филологическое теченье объясняет сеченьем чесотку Пана... Обо всем этом говорится в седьмой эклоге, которая есть "r e g i n a e c l o g a r u m "...
   - Ах, да оставь же! - Катенька встала, и глаза даже ее наполнились слезами.
   - Хорошо-с... кхе-с - кхе-с, что бабинька-с изволили встать и уйти-с... а то бы оне даже вовсе не были - кхе-с - кхе-с - кхе-с - довольны, - укоризненно замечает Евсеич, но его Дарьяльский уже и не видит, как не видел он, что к себе ушла баронесса, дубовой палкой простучав по коврам; он обернулся и с восторгом смотрел на Катеньку, как она там стояла, пока Евсеич копошился у стола, сладкий свой нюхал табачок и поварчивал: "Высекли луком... Какого-то пана... Как же... нешто луком секут?.. да еще барина... Вестимо, крапивой..."
   ...Как она там стояла, его, его, - еще вчера от него улетавшая и уже опять к нему возвратившаяся его невеста - как там она стояла, овеянная зеленым хмелем и в опадающих каплях дождя!
   О, пиршеством исполненное мгновенье!
  
  

ДВЕ

  
   Катя! Есть на свете только одна Катя; объездите свет, вы ее не встретите больше: вы пройдете поля и пространства широкой родины нашей и далее: в странах заморских будете вы в плену чернооких красавиц, но то не Кати; вы пойдете на запад от Гуголева - прямо, все прямо; и вы вернетесь в Гуголево с востока, из степей азиатских: только тогда увидите вы Катю. Вот какая она - посмотрите же на нее: стоит себе, опустив изогнутые иссиня-темные и как шелк мягкие свои ресницы; из-под ресниц светят светы ее далеких глаз, не то серых, не то зеленых, подчас бархатных, подчас синих; что взор ее исполнен значенья и что взором она говорит вам то, чего сказать словами нельзя - это вы подумаете; но вы увидите, что то - обман, когда поднимет она на вас взор; ничего она не скажет глазами; глаза как глаза; ощупайте взором их - и ваш взор оттолкнется от просто красивого стеклянного ее взгляда, не проникнув в девичью душу; истолкуете вы блеск этих глаз - обманетесь: и вы поймете, что в каждой усадьбе, подобной Гуголеву, такие найдутся глаза; но повернулась и будто невзначай покосилась она на вас, и чуть-чуть зажмурилась, и чуть-чуть покраснела и улыбнулась: вы, назло очевидности, поверите глубине ее исполненного значенья взгляда; и опять повернулась, и заговорила: заговорила - так себе, пустяки; повернулась - так себе, глаза, яркие, большие, удлиненные, как миндаль; и ничего больше.
   А розовый ее, бледно-розовый, как распустившийся лепесток, чуть полуоткрытый рот, - бледно-розовые, созданные для поцелуев губы; улыбнитесь им улыбкой, тайного полной значенья, - уста не дрогнут, удивленно полуоткроются или с досадой сожмутся; и как чародейски улыбаются эти уста вовсе пустым словам, цветам, цепным псам и более всего детям; удлиненное, бледное ее, немного худое лицо чуть-чуть порозовеет, как розовеет яблочный лепесток, когда провизжит ей ласточка, черными крыльями расстригая воздух; быстро Катя повернет к ней это, как яблочный лепесток, порозовевшее лицо; и пепельный локон в синий взлетает воздух; овальное ее, матовое ее лицо в густых, в сквозных, в пепельных локонах; локоны падают ей на грудь - и исходит она смехом над уловками черной ласточки: она знает, что гуголевские ласточки заюлили неспроста вокруг нее; замечтайся Катя, и ласточка, пролетая мимо, вырвет ее шелковый волос и его унесет детенышам на гнездо; знает Катя, и плутовато щурит глазки, и потряхивает она головкой; но ласточка пролетит; и густые, быть может, слишком густые локоны упадут ей на плечи, ей лебединую омоют шею и чуть-чуть, пухом своим полуоткрытую защекочут Катину грудь: и тогда снова побелеет ее лицо - и вот смотрите: протянутая эта шея и это приподнятое лицо в пепельных локонах, ветром волнуемых, с бледно-розовым, чуть открытым, как венчик, ртом и со спокойными, удлиненными, нестерпимого блеска очами - все, все выразит утомленье не то ребенка, не то уже многое пережившей девушки. Но вот слышит Дарьяльский топот босых на террасе ног, и, как луч певучий, сладкий он слышит голос:
   - Барышня миленькая, ландышей вам не надать? Сами для вас сбирали в лесу...
   Вышел он на террасу - смотрит: в зеленом в хмелю, в золотом, в воздушном, в точно сон, певучем луче вчерашняя его стоит баба рябая, поглядывает баба рябая на Катю, с барышней нежничает, с красными ее ветерок с волосами заигрывает - ветерок перелетный; пошел на небе просвет; оглашённые вдоль отошли дожди, и от дождей - радуга седмицветная.
   - Эге-ге! - усмехается в ус, приосанивается Дарьяльский. "Не пошла гора к Магомету, так пошел сам к горе Магомет!" - и разглядывает, щуря глаза, бабу рябую: баба рябая ничего себе - есть чем утешиться: ядреная баба: из-под баски красной полные бабьины заходили груди; загорелые ноги, здоровые, в грязи - и ишь как они, ноги, наследили на террасе, нос - тупонос, лицо бледное, в крупных в рябинах - в огненных: лицо некрасивое, но приятное, вот только потное; Кате протягивает букет. "Только-то всего, а я-то, я-то, - думает Дарьяльский. - Баба молодец, но оно верно, что распутничает - складочка эдакая у губ", - старается в чем-то себя он уверить, заговорить, заглушить, затоптать на миг всколыхнувшееся чувство; все же легко у него на сердце: "Нет, то приснилось".
   - Ах, какие белые, сладкие ландыши! - прижимает цветы к лицу чуть-чуть уже порозовевшая Катя.
   - Как звать-то? - грубовато и строго заговаривает с бабой Дарьяльский.
   - Матреной, мы - тутошние. - И синий, синий по нем пробегает ее взгляд: в ту минуту проносится крик и жгучий, и близкий: задевает его кто-то черным крылом: ласточка, как нетопырь, крыльями расстригает террасу и туда, и сюда, бьется она и тут, и там, и вот уже там она: улетела.
   - Вовсе это не ласточка, а стриж, - удивляется Катя.
   - Наш, целебеевский; так купите же, барышня, для вас сбирала...
   Тупоносая Кате баба улыбается, усмехается: и, как ангел невинный, подает ей двугривенный глупая девочка.
   - Барышня, милая, прибавьте еще пятачок!
   Но Петр обвивает Катю рукой; пусть весь видит мир, что она, Катя, его невеста; баба, продолжая следить ногами, сходит с террасы, когда появившийся в дверях Евсеич прошамкивает бабе вслед: "Господи, Боже мой, и с чего вы, ироды, в барский шляетесь сад, и чего это садовник смотрит?.. Ну, Матренка, смотри ты у меня!.."
   - Чаво? - оборачивается Матрена не то на Евсеича, а не то на Дарьяльского, и в зелени красная ее пропадает баска.
   Ах ты, солнечный луч золотой, ах, перелетный ты ветер: цветы цветут, и веселая зелень танцует в лучах, и смеется в лучах, чему-то обрадовавшись, Дарьяльский; Катю нежно увлекает с террасы и вдруг, в порыве веселья, вдруг начинает скорее кричать, чем петь.
   Но на мгновенье сдвинулись Катины брови, когда, освобождаясь от объятья, стройным изгибом шеи сметнула с своего плеча волос сквозных пепельный дым, закуривший ей спину, между тем, как и дрожала закушенная губка, и усмехалась, а широкие розовые ноздри тонкого ее носика раздулись от нетерпенья и от сдерживаемой тревоги; все это длилось мгновенье, и все это видел Дарьяльский. Допивая чай, он продолжал в припадке радостного сердцебиения:
   - А еще вот странно у Феокрита сказано про пчел: как ни переводи, все выйдет тупоносые пчелы; ну, когда же тупоносыми пчелы бывают?
   Когда бывал в духе Дарьяльский, то он не любил вести разговоров о предметах глубоких; предметы глубокие, с каким бы он чувством их ни касался, муку в нем вызывали столь сложных, безымянных, всегда по последствиям своим гибельных переживаний, что он набрасывал на переживания эти тяжеловесные груды греческих словарей; в душе у него была вечная тяжесть, и оттого-то солнечный быт давно минувших лет блаженной Греции с войнами, играми, искристыми мыслями и всегда опасной любовью так же, как быт простонародный, русский, вызывал на поверхности его души картины блаженной жизни райской, кущ тенистых и медвяных лугов легковейных с играми на них и плясками хоровыми, что вовсе не понимала дрянная его девчонка, которая вот сидит и чего-то насупилась там в уголке - щиплет скатерть, осыпается лепестками.
   Ах, эти песни, и - ах! - эти пляски! Занавешиваете ли вы или вы обнажаете еще больше бездны его души? Верно, серные эти бездны, выпускающие злую саранчу, чтоб пронзилось сердце саранчиным жалом и потом чтоб оно кровью облилось: он с темными своими боролся недрами, как некогда с гидрой Геракл, уснащая речь магией и медом собранных слов, чего не понимали люди, как вот Катенька, тоскливо заостренная в эту минуту, как розовый шипок. Или у него стал такой вид, какого она не могла никак, бедное дитя, вынести?
  
  

КТО ЖЕ ДАРЬЯЛЬСКИЙ?

  
   Речью, смехом, ухватками, ухарством - всем, кроме мерцающего из глаз то огня, то льда, проницающих темь, не ученого напоминал мой герой, не поэта, а любого прохожего молодца. Оттого он и странную создал или, верней, пережил, а еще верней, что жизнью своею сложил правду; она была высоко нелепа, высоко невероятна: она заключалась вот в чем: снилось ему, будто в глубине родного его народа бьется народу родная и еще жизненно не пережитая старинная старина - Древняя Греция.
   Новый он видел свет, свет еще и в свершении в жизни обрядов греко-российской церкви. В православии и в отсталых именно понятьях православного (т. е., по его мнению, язычествующего) мужичка видел он новый светоч в мир грядущего Грека.
   Но если взаправду признаться вам, то, пожалуй, ни перемигиванье с сельскими попиками, ни кровью красная, хотя и шелковая, но зато ухарская рубаха, ни пребывание в ночных городских чайных трактирах и полпивных и еще черт знает где с всегда над душой стоящим Феокритом, нимало не украшали наружность героя моего; начиная с покрякиванья смазных сапог да простонародных крепких словечек и кончая вдруг обнаруженным знаньем с явной склонностью иногда рассуждать всерьез и мудрено, - все, все от Дарьяльского откидывало людей, как и его откидывало все окружающее, отталкивало; для многих Дарьяльский был помесью запахов сивухи, мускуса и крови... с ни более ни менее как нежной лилеей, а эти многие напоминали ему ни для чего не годную ветошь.
   - Ах, шельма эдакая! - сказала однажды про него утонувшая в кружеве барыня, готовая с кем угодно что угодно проделать в любой час ночи и дня Начнем со слов: слова Дарьяльского в людских отдавались ушах что ни на есть ненужным ломаньем, рисовкой, а главное, ломаньем вовсе не умным, и особенно выводил из себя смешок моего героя - еще более чем выламыванье из себя п р о с т а к а , потому что п р о с т а к в нем уживался с уму непостижимой простотою, глухотою и слепотою к что ни на есть всему; от всякого желания прислушаться к составленному о себе мненью Дарьяльского передергивало, как передергивало других его поведенье. Выходило - он ломался для себя, и только для себя: для кого же иного мог Дарьяльский ломаться?
   Но, видит Бог, не ломался он: он думал, что работает над собой; в нем жестокая совершалась борьба излишней оглядки слабосилья с предвкушением еще не найденной жизни поведенья, совершалась борьба ветхого звериного образа с новой, подобной звериной, уже нечеловеческой здравостью; и он знал, что, раз вступив на этой борьбы стезю, ему не идти обратно, что, стало быть, в борьбе этой за будущий лик жизни ему позволено все, и нет над ним ничего, никого, никогда; ему и страшно бывало, и весело; в колебаниях чувств, опередивших современников, быть может, не на одно поколенье, он бывал то беспомощней их, то бывал он бесконечно сильней; все дряхлое их наследство уже в нем разложилось: но мерзость разложения не перегорела в уже добрую землю: оттого-то слабые будущего семена как-то в нем еще дрябло прозябли; и оттого-то он к народной земле так припал и к молитвам народа о земле так припал; но себя самого он считал будущностью народа: в навоз, в хаос, в безобразие жизни народа кинул он тайный призыв - и по-волчьему в лесную дебрь народа отошел тот призыв: воем из лесу что-то ему откликнулось.
   Он еще ждал, еще он медлил: а уже чувствовал он, как грязная, мягкая земля прилипает к нему и за ним тянется: знал он, что и в народе новые народились души, что плоды налились и пора смоковницу отряхнуть; там, в гуще, вдали и все-таки на глазах, строилась, собиралась Русь, чтоб разразиться громкими громами.
   Завладевая душою Дарьяльского, борьба вызвала из души земляной глубины рать скрытых сил, чтобы злое око, око, Россию ненавидящее, не поразило его, как святынь некую ограду, и он потаенно воздвигал духа ограду - странной своей судьбы здание: но здание то стояло в лесах, и кто понимал ослепительность замысла этой постройки - построения крови и плоти своей? Видели груды мусора и в них небрежно закинутый изразец Византии великолепной; видели греческих обломки статуй, опрокинутых безобразно в родную пыль; а уже тайный враг не дремал: он проник в сердце народа - и оттуда, из народного бедного сердца, погрозил Дарьяльскому; потому-то, к народу идя, от него ограждался любовью Дарьяльский, и любовью этой, благословляющей на брань, стала для него Катенька. Необъяснимое ему говорило предчувствие, что, ну вот, полюби он крестьянку - и погиб; тайный его тогда одолеет враг; и уже вот он ждал из тьмы стрелы вражеской - стрелы из народа: и, как мог, оборонялся.
   Катя чутьем поняла Дарьяльского; что-то большое и незнаемое вовсе пылко учуяла она в нем детским своим, вещим сердцем - и вся к его как бы прильнула груди, защищая от ударов: что удар будет, Дарьяльский знал; смутно предчувствовал, что и Катя падет вместе с ним.
   Дикой красой звучали его стихи, тьму непонятным заклинающие заклятьем в напоре бурь, битв, восторгов. И, сковывая эти бури, битвы, восторги, - он насильно обламывал их ухарством - и далее: побеждал ложное, но неизбежно отламываемое ухарство византийством и запахом мускуса: но - о, о: запах крови дымился над запахом мускуса.
   И этот путь для него был России путем - России, в которой великое началось преображенье мира или мира погибель, и Дарьяльский...
   Но черт с ним, с Дарьяльским: да пропади пропадом он: он уже вот перед нами: не дивитесь его поступкам: их понять до конца ведь нельзя - все равно: ну и черт с ним!
   Надвигаются страсти: будем описывать их - не его: вы слышите, что уже где-то гремит гром.
  
  

СВАРА

  
   Старуха сидела в очках у себя, у окна; старуха нахмурилась, преклонясь к пяльцам и будто на них нападая иглой, от которой тянулась малиновая нить шелка; она вышивала крону зеленых листьев; а теперь на зеленой кроне она дошивала вишню; в окне пробежал порыв; псы издали пролаяли, и поднялся гам; галдели с гумна, и голоса приближались.
   В темном коридоре торопливо прошел босых ног топот; еше и еще прошел босых ног топот; на приближавшийся гам отозвались топотом и шушуканьем из кухни; раскрывалась тяжелая с блоком дверь; то там топотали, то здесь босые ноги по коридору; то и дело бабье из кухни заглядывало лицо; "взз - взз - взз" - повизгивала открытая дверь, и - "бац" - падал тяжелый блок; а уже гам, визг, лай и пьяные выкрики поднялись на дворе: розовая с визгом свинья в окне пересекла двор от конторы.
   Встала она; воткнула иглу в крону шелковых листьев, и малиновый клубок покатился с ее колен; сняла наперсток, спокойно опрыскала кружева из одеколонной склянки; к шуму, однако, чутко она прислушивалась.
   Евсеичево лицо появилось испуганно в двери; прошептало, еле слышно:
   - Вассиятство! Там бунтуют-с крестьяне.
   - Что?
   - Кхе-кхе-кхе...
   - Что за вздор?
   - Не могу знать-с... Озорники... Машка надысь кривая сказывала... А все, вассиятств, насчет управляющего... Економические квитки задержал, будто бы там закосил у Ефрема, девку испортил... Будто с того...
   Вдруг его голос дрогнул.
   - С кольями, матушка-барынн, там они... И-и-и что, позволю себе заметить.
   Сочные губы старухи надулись и тревожно зажевали пустоту.
   - Палашка, мантилью!
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
   Катя с Дарьяльским стояли уже у окна; вид открывался оттуда на двор; двор был зеленый, большой, обставленный службами; службы образовали четырехугольник: были тут и конюшни, тесовые, с красной железной крышей, и на пробеленном фундаменте был соломой крытый, от сырости проплесневевший ледник, и изба, служившая баней и тонувшая в коноплянике, где весь день раздавалось веселое "чи-чи-чи", и ледник, и полуотстроенный птичник, и белая для чего-то мазанка; задумались там и амбары, как тучные старики, зерном распертые и подпертые кольями, прикрытые кленом и осыпанные шиповника розовым цветом; был тут и гордый полк малиновых мальв; и там рылись куры; и экономическая контора была; в одной половине ютилась экономка; другую же половину занимал сам "кровопивец", Евстигнеев Яков, с пухлой супругой, дававшей приплод чуть ли не два раза в год, и с белобрысыми детишками, к р о в о п и в ч и к а м и , свежесть, младость и кровь которых, откровенно говоря, принадлежали скромным гробикам, не обитым глазетом, вывозимым из Гуголева на целебеевский погост: недаром же Евстигнеев Яков пять уже лет тут у нас присосался, как пиявка, к народу - пил запекшимися устами его кровь и прослыл колдуном; он был хоть и пьяница, а распорядительный пьяница: как своим, чужим распоряжался добром.
   В кожаной куртке и в больших охотничьих сапогах он стоял на крылечке, зажимая ржавый в руке своей "б у л ь д о г ", зычным голосом перекрикивая рев коричневых, со всех сторон на него напиравших зипунов, и пренахально потрясая над ними белесоватой, будто растрепанная пакля, бородкой; зипуны обступили; зипуны карабкались на перила крыльца; зипуны перли да перли на экономию; иные из них были с кольями; иные же просто поплевывали в кулаки: орали же все.
   Вдруг на хмелем увитом крыльце стала баронесса; ее седые с желтизной волос пряди развились в ветер, в дождь, в толпу зипунов; и рука ее повелительно махнула; и дреколье щетинилось уже на нее, когда ватага отлила от конторы, пролилась на двор, приливала к барскому дому: мужики повалили.
   - Вассиятств! Изволю вам доложить-с: увольте! - обогнал "кровопивец" галдевшую стаю и уже стоял перед баронессой, опустив голубые злые глаза. - Благородному человеку невозможно служить-с с ахальниками: будто бы я закосил у Ефрема... Да я...
   - Врешь, бес твою мать! - так и полез на него с преогромной дубиной преогромный детина и при этом поднес к самому к носу кровопивца свой преогромный кукиш, от чего нос кровопивца неприятно поморщился...
   - Он, барыня, у тебя вор: ему бы на поле, а он к попу: в фофаны проиграет.
   - Он у тебя вор; бес твою мать, за каки таки дела обворовыват нас?
   - Девок портит: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил! - отсчитывал по пальцам болезненный мужичонка с слезящимися глазами и почти добродушным видом.
   - А откелева у тебя завелось барское колесо?
   - А аттелева!
   - Аттелева, аттелева! Как, значит, матушка-барыня, бес твою мать, от тебя на новых колесах поедет, возвращатся на никудышных.
   - Одно слово - химик: и нас притеснят, и вас! - загудело вокруг. - Вор он у тебя, брехович! - Поднялись носы, в нечесаные бороды запускались пятерни, преогромные в воздухе записали кулаки, отхаркивались, отсмаркивались: вдруг дурной такой пошел, тяжелый от мужиков воздух.
   - Шапки долой: дубье! - видишь, - барыня! - отрубил кровопивец; и странно: головы обнажились покорно, угрюмо; рыжие, черные, черно-серые под дождем мокли космы и улыбалась лысина; только в сторонке пять молодых парней, лущивших подсолнышки, загыгыкали и картузов вовсе не сняли.
   - Чего там снимать: скоро и так все будет наше!
   - Слушайте, мужики: молчи, Евстигнеич.
   Внимательно свои протянули бороды передние мужики; собирались обмозговать, что и как; старик с всклокоченной бородой из-за плеч просунул ухо; слушал с полуоткрытым ртом; а семидесятилетний, немного хитрый, скошенный глаз лукаво подмаргивал баронессе; и пока она говорила о том, что все рассудит no-Божьему, белая вошь поползла по щеке старика: это и был Ефрем, у которого з а к о с и л и м а л у ю т о л и к у ; он был будто бы и бунтарь, и смутьян, и сицилист - так ли? Глядя на его внимательное лицо, в котором отпечатлелось само вековечное время, можно было прочесть одну покорность, одно благодушье; кто-то икнул; кто-то почесывался, а кто, переходя от соседа к соседу, тихим голосом обсуждал слова баронессы, раскорячив под носом пальцы.
   Все слушало.
   Всхлипнули вдруг в глубоком безмолвии бубенцы: из-за ив вороная вылетела тройка; кучер в бархатной безрукавке взмахнул поводьями, и замотались по воздуху его лимонно-желтые, промокшие от дождя рукава; под ивами пронеслась его с павлиньими перьями шапочка; и весело так бубенцы задилинькали на усадьбу; кто-то, сидевший в тройке, издали сперва помахал красной дворянской фуражкой, а потом замахал и платком.
   - Ну, все это потом: ставлю вам, мужики, четверть, и по домам! - заторопилась баронесса, неприязненно вглядываясь с крыльца вдаль над толпой чумазых мужиков: кто такие незваные эти гости?
   - Покорно благодарим, вассиятство! Поладим
   - как не поладить!.. Вестимо, так... - загудело со всех сторон. Только седой Ефрем, напихавший в нос табачку, сердито почесывал затылок и поварчивал-таки не весьма дружелюбно:
   - Выпить-то оно мы выпьем, а только... сенцо-то мое... пропало, малую толику...
   - Опять-таки сказать: Малашку испортил, Агашку испортил, Степаниду мою испортил, - а для ча? Так себе портил...
   Так говорили отступавшие вдаль мужики; но ни к селу ни к городу к крыльцу выскочил пакостный мужичонка, отставил палец и весь осклабился:
   - Таперича, ошшо рассуди, если, скажем, нам хорошо, и вам, скажем, хорошо; потому - вы наши, а мы - ваши... А ты мне дай на плетень десяток лозиночек - тооооненьких...
   - Ну, хорошо, хорошо - ступай...
   Тройка, будто черный, большой, бубенцами цветущий куст, бешено выметнулась из лозин, пронеслась на дворе, замерла у крыльца.
   - А я так гад, так гад - сабигайся, едва сабгайся! - вскричал генерал Чижиков, выскакивая из тройки.
  
  

ГЕНЕРАЛ ЧИЖИКОВ

  
   В наших местах уже пять с половиною лет появился генерал Чижиков; появился он с треском, с барабанным боем, со сплетней; и победоносный скандал шествовал за ним по пятам; но в течение пяти лет генерал Чижиков, с позволения сказать, перепер через все скандалы, окруженный деньгами, вином, женщинами и славой.
   Генерал Чижиков, говорят, проживал по подложному паспорту; несомненно же было одно: генерал Чижиков был, разумеется, генерал и притом в самых важных чинах; он же был Чижиков. Что приятная сия персона состояла в почтенном генеральском звании и имела красную ленту, в том удостоверяли те, кои имели обычай проживать в столичном граде Санкт-Петербурге; у особ великосветских, особ сановных встречали они Чижикова, а кто же помимо господ генералов да княжеских сынков бонтонные такие посещает места, где и господа генералы-то в струнку вытягиваются без всякой ш и к о з н о с т и и где пошучивает фамильярно разве что его высокопревосходительство, министр? Там-то, бывало, имел генерал Чижиков круг своего вращения, но потом перестал бывать: разради-кальничался донельзя и чуть ли не понес в провинцию проповедь красного террора; говорят, будто сыскное отделение тогда горевало ужасно; как бы то ни было, генерал Чижиков появился в наших местах, круговращаясь по уезду: от помещика к купцу, от купца к попу, от попа к врачу, от врача к студенту, от студента к городовому - и так далее, и так далее.
   А что подлинный он Чижиков - в этом не сомневайтесь: уж в участке разберут, кто подлинный и кто подложный! Не ради чего иного - скромности ради под плебейскою сею фамилией родовитейший граф, знатнейшая некая ото всех фамилия приутаивалась до сроку - да, да: это был граф Гуди-Гудай-Затрубинский! И Гуди-Гудай-Затрубинский на всякий фасон, можно сказать, из генерала выглядывал - эдакая шельма! Приедет: Чижиковым с вами не посидит получаса; а потом как попрет, как попрет на вас аристократ, так даже душно станет от аристократизма: белую кость всяким манерой свою вам покажет - вынет платок, а от платка в нос вам кёр-де-жа-нет, убиган или даже сами парижские флёр-ки-мёр! Преканальскую выкажет "сан-фасон", черт подери, гостиного тона, хотя бы уже одной своей картавней (генерал не выговаривал ни "р", ни "л"); и широкая проявится во всем барскость, шарманство с барыньками; всякие "м е р с и , м а д а м " так и виснут в воздухе - и, я вам доложу, кончики пальцев расцелуете-с: не генерал, а душка, крем-ваниль-с (не смотрите, что лет ему будет за пятьдесят, что зубков генерал лишился, а что бачки у него не совсем приятного цвета - плевательного). С графом он граф, с писарем - писарь; в трактире напьется и еще селедочный хвостик обсосет; ничего не следует и из того, что битых пять лет генерал бил баклуши, проповедовал красный террор, проживая на хлебах у лиховских богатеев. Ну, что же из этого следует? Да ровно ничего! "И н к о г н и т о " - ха, ха! Надо же что-нибудь делать; вот и комиссионерствует генерал для купцов в отплату за выпитый полк белоголовых бутылок! Уже вы и поморщились! Ну, так знайте: к белой Гуди-Гудай-Затрубинской кости грязь все равно не пристанет.
   Всякое, всякое за генералом водилось: вольное довольно с деньгой обращение, неприятные ситуации с жадно амурничающими барыньками, с гимназистками вертоплясы, с мордашечкой горничной неприличный анекдотик - и прощали, потому что кто же не без греха; знали все, что и мот, и амурник; а словам генерала вот уж не удивлялись! Трижды уже генерал собирался предать наш уезд огню и мечу; да пока еще все щадил. Что говорить! Мужики - и те генерала знавали! Недаром, видно, пустили в народ, будто белый генерал, Михаило Дмитрич, не умирал никогда, а тайно у нас проживает в уезде под видом разбойника Чуркина. Лишь одни железнодорожные служащие болтали балду, что сыскное отделение способствует весьма бравой деятельности штатского генерала, городя о нем небылицу на небылице; что будто ни Скобелев он, ни разбойник Чуркин, ни даже граф Гуди-Гудай-Затрубинский, а просто Матвей Чижов, агент третьего отделения.
  
  

ГОСТИ

  
   - Всюдю в акгестности агьяйные беспогядки: бьягопоючно ги у вас? - осведомлялся генерал Чижиков, целуя полную баронессину ручку и распространяя от бак благовоние туберозы, которой только что в тройке опрыскал баки... - А мы с Укой Сиычем к вам, багонесса, по деу, - продолжал чаровник, плутовски указывая красной дворянской фуражкой по направлению к тройке; с достоинством молча оттуда поднялся высокий, сухой, исхудалый мужчина с небльшою седою бородкой, приподымая скромный картуз над остриженной в скобку сединой; это и был миллионер Еропегин; тут поняла баронесса, что тройка, лошадь, кучер, да и вся упряжь - не чижиковская (Чижиков ничего такого при себе не имел), а еропегинская.
   Взором Бог весть от чего в купца впилась баронесса, и Бог весть был вопрос почему в ее взгляде невольный; невольные по лицу пробежали досада и страх; будто даже со злобой она подумала: "Исхудал-то как, исхудал: одни живые мощи остались..." Еропегин же застенчиво на нее поглядел чрез очки, и глаза его не выразили ничего ровно; одно степенное в них отразилось достоинство; все же чувствовалось, что степенное это достоинство всегда и везде сознает свою силу: да, да, да - пришло то желанное времечко, когда в три погибели должна согнуться белая, благородная, баронская кость пред его, еропегинским, упорством. "Согнись-ка, согнись-ка, - думал он, - да еще в ноги мне поклонись: захочу - потоплю; захочу - половина баронских угодий останется при тебе". Но эти мысли не отразились никак, когда он прикладывал свои мертвые губы к пухлой ручке старухи; как смерть белая, с белым от притираний и пудры лицом, с белыми от времени волосами, в меховой белой тальме она ему напомнила призрак.
   Грянула где-то там рыдающая гамма звуков: это в доме Катя села за рояль; звуки кидались менуэтом в мгновеньях, что неслись за мгновеньями; и время наполнилось звуком; и казалось, что и нет ничего, что не звук; и встали тут аккордами старухины прожитые годы, ручьи золотые, молочные реки и свора жадных, гадких, до ласк падких мужчин; и среди них - этот вот купчик гулящий; но его отстранили тогда от нее гусарские шпоры.
   И вот он опять перед ней с глубоко затаенной своей думой: "За все теперь пришел час моей мести: и за то, что мои ты некогда взволновала мечты, когда я, молодой купчик, твою полюбил уже дряхлеющую красу; а ты?.. Ты из Парижей да Лондонов сюда надо мной наезжала глумиться, мою мучить младость".
   Эти мысли пронеслись мгновенье, окрыленные звуками; он еще поклонился; она приглашала его жестом, полным величия, в дом.
   А уже легендарный генерал давно провольтижировал в переднюю и там пренебрежительно швырнул в руки Евсеичу - ей-ей,- потрепанную крылатку, из-под которой так и обдала своим благовонием тубероза-лубэн, оказавшись в клетчатой, яичного цвета визитке и сохраняя на левой руке еще более яичного цвета перчатку, генерал, гордо выпятив грудь, ступил в залу и тотчас же принялся за поиски плевательницы; наконец нашел и плюнул. Так ознаменовалось первое предприятие в доме этой великолепной особы.
   Генерала встретил Дарьяльский.
   - Действительный статский советник Чижиков.
   Обменялись рукопожатием.
   - А-а-а, могодой чеовек! Да вы кто, есь-ей, есь-дек? Пгедгагаю вам гешить агьяйный вопгос - тьфу (это он сплюнул в угол); мы, несущие кьясный теггог, понимаем пгекгасно, что правительству съедует ввести пгогьессивный наог, чтобы остаться у вьясти, но докажите-ка агьяиям, что такое мероприятие... - увидя в зал входящую баронессу, родовитое инкогнито присмирело, оборвало свои кровавого цвета речи и замурлыкало себе под нос, подмаргивая Дарьяльскому: - Та-га-га... Та-га-га... А у меня есть для вас пгекгасные ньюфандьенды, щенята: собаку моего дгуга судили, и пгекгасные ньюфандьенды! - разорвался, как бомба, генерал. - Уай-уай... годиись... уай-уай... в окгужном суде... (генерал испускал звуки восторга, что-то среднее между "у" и "а".)
   - Благодарю вас, генерал, - сухо, но вежливо процедила старуха, но в глазах у нее закипали смутное недоверие и боязнь; вежливо указала она генералу на кресло; и генерал тотчас сел и принялся за шипучку из смородинного листа, которую, по давно заведенным обычаям летнего времени, разносил всем гостям Евсеич, хотя лил дождь и жары не было.
   Еропегин, которого, будто забыв, не пригласила сесть баронесса, переминался в довольно неловкой позе, и его сухие, цепкие пальцы суетливо забегали по длинной поле черного сюртука; наконец, не дожидаясь приглашения, он сам придвинул себе кресло и спокойно уселся, не произнося ни слова.
   Все замолчали; грянула где-то там волна изрыдавшихся звуков: точно кто-то быстро перебежал снизу вверх; это время чью-то перебежало жизнь; и мукомол вздрогнул: полна жизнь еропегинская, - вот в его кулаке весь уезд; сожми он кулак, закряхтят баре: таковы дни его жизни. А ночи? Ночи летят - и в ночах седеет иконописная его голова... вино, фрукты, женские всякого сорта тела - все летит, как и звуки летят: а куда все слетит? Пролетит и он, Еропегин, в свою пустоту со своей полнотой жизни, а у певичек его, как вот у этой старухи, зубы выпадут и заморщится кожа.
   Так сидели они и смотрели друг на друга - старик смотрел на старуху; сожженными казались оба трупами собственных жизней; одна проваливалась уже в мрак; перед другим теперь многих лет мечта исполнялась; но души обоих равно были от жизни далеки.
   "Пора начинать", - Еропегин подумал и молча подал старухе запечатанный конверт, наслаждаясь, как ее трясущаяся рука судорожно разрывала обертку; старуха, надевши очки, простучала палкой к письменному столу. И пока из пакета на стол рассыпались бумаги, Лука Силыч, пощипывая бородку, холодно безделушки разглядывал из фарфора, расставленные на полочке Катиной бережною рукою; две танагрские статуэтки, видимо, привлекали его внимание; мысленно он прикидывал им цену.
   Тою порой генерал Чижиков, не усидевший на месте, уже прижимал Дарьяльского к противоположному углу комнаты; надувши губу, он на животе теребил свой тяжелый брелок и продолжал разрываться словами:
   - А стганная, стганная, могодой чеовек, в наших местах появиась секта... Гоуби появиись, гоуби, - наставительно поднял он палец, и высоко приподнятые брови генерала выразили снисходительный комизм. - Секта гоубей: испгавник мне говоий, будто ______секта эта мистическая и вместе с тем гевойюционная - гоуби! Па-па-па, что вы об этом скажете, батенька?
   - Что же это за секта? - минуту спустя переспросил Дарьяльский, мысли которого были в другом: он равнодушно смотрел через плечо генерала, как показался в дверях Евсеич с подносом в руках; но, увидевши, что никто, кроме генерала, не коснулся шипучки, Евсеич скрылся.
   - А вот-с, по секгету. - Генерал вынул бумагу, на которой был отпечатан крест: - Позьвогьте пгачесть пьякьямацию... - и генерал зачитал:
   "Бгатия, испойниось сьово Писания, ибо вгемена бьизки: звегство Антихвистово наожио печать на земью Божью; осени себя кгестом, нагод пгавасьявный, ибо вгемена бьизки: подними меч на сьюг вейзевуовых; от них же двогяне пегвые суть: огнем попаяющим пгойди по земье гусской; газумей и могись: гождается Дух Свят: жги усадьбы отчадия бесовского, ибо земья твоя, как и Дух твой..."
   - Читать дайше? - торжествующе поглядел генерал Чижиков, но Дарьяльский молчал; он смотрел в противоположный конец комнаты, где стоял Еропегин над баронессой, как седой, сухой труп; за письменным столом дрожала, пыхтела и таращила в ужасе черные очи свои из-под темных, опухлых мешков баронесса, перебирая пальцами горсти бумаг, квитанций, расписок; а то она растерянно туловищем прикрывала бумаги, и горбатая, набок свернутая спина, белая, как и она вся, беспокойно ерзала над ее опененной кружевом головой; старуха как бы собралась лечь своей грудью на жалкие эти остатки когда-то ценных процентных бумаг, а между тем как стрелы ее еще прочных, но тьмой упоенных и каких-то детских глаз записали дуги по шкапчикам, коврикам, занавескам, минуя Луку Силыча.
   И наоборот: тихо, степенно, скромно застыл перед ней иконописный, будто с иконы сошедший старец, свое партикулярное одергивая платье; сухими перстами взял и сухими перстами перебирал какую-то книгу; только стекла его очков леденили жестоким старуху блеском, - совершенно разыгранным они жгли безразличием; вот он положил книгу, ласково взялся за свой картуз, оправил длинную полу черного своего сюртука и зажевал губами:
   - Нда-с, баронесса: по счету к первому июлю, стало быть, вы мне уплатите двадцать пять тыщ, а по скупленным мной векселям протчие полтораста - к августу. Ну, а с миллионами, очень даже мне это жалко, а придется вам распроститься... Акции Метелкинской ветви, сами видите, как упали-с, - потому война; акции Вараксинских рудников, после того как банк лопнул, тоже ломаного гроша не стоят-с.... Забастовки и все протчее-с... Очень мне это даже обидно за вас и жалко, а... Ну, так как же-с? Я пришлю, стало быть, своего управляющего за двадцатью за пятью: пообдержался, деньги, сами знаете, нужны: и потом - економический кризис нашей страны...
   Все это он проговорил тихо, едва слышно; и тихо, степенно, скромно сел в кресло; а под старухой скрипело, ходило сафьянное крепкое красное кресло; только едва видная усмешечка сухих, мертвых, иконописных Луки Силычиных губ да дрожанье бородки выдавало очевидное удовольствие при виде самой баронессы Тодрабе-Граабен, которая, пальцами ухватясь за ручки кресел, привстала; блеснул ее изумруд, треснула набалдашником на пол упавшая палка; и уродливая тень на стене выметнулась из угла.
   - Да вы с ума сошли, батюшка? Ведь у меня эдаких денег наличными нет...
   - Ну, а коли наличными нет, значит, худо, очень даже худо для вас, - так же все ласково продолжал Еропегин... - Двадцать пять тыщ мне нужны сейчас, а за протчими...
   Молчание.
   - Лука Силыч, пощадите вы меня! - вырвалось у старухи.
   Молчание.
   - Так как же-с? Значит, к первому я пришлю...
   Он не казался исполненным величья; но все же упился теперь своим мертвым достоинством.
   - Так значит?..
   Молчание.
   Он думал: "Ежели бы поклонилась мне в ноги, все бы так я и простил". Но старуха не кланялась; и ласковый Лука Силыч оставался неумолим.
   В противоположном углу комнаты генерал Чижиков продолжал заливаться что твой заправский соловей:
   - А, каково? Я всегда говоий, что ггубое сектанство не совместимо с гевоюцией; я вообще стою за пготенстантизм: а то вот что погождает пгавосьявная Цегковь: говоят, что будто мы пьем кьёвь Бога и едим Его пготь: газве мы едим того, кого юбим? И потому... уай, уай, ггаф Тайстой... та-га-гa... Та-га-га гоуби, а - гоуби?!. - и сплюнул в плевательницу.
   "Вот оно, - думал Дарьяльский, - разложение началось..." - Он себе на свою отвечал мысль, только что в его душе угомонился бушевавший вчера хаос, и в нем совершилась победа над гибельным, с пути его сбивающим чувством, - и бесы из его вышли души, - как уже вновь они зароились вокруг него и приняли нелепые, но вполне реальные образы: уж подлинно - не из туманной ли мрази, упавшей на окрестность, зародилась эта тройка да и сам генерал: просто осела тройка в тумане и чья-то ее бросила на усадьбу мстительная рука. Бог весть из каких мест людей этих принесла тройка: не для того ли, чтоб вожделений тайное безобразие снова обстало его окружающей стаей?
   Как бы отвечая на его мысль, чьи-то с террасы раздавались шаги; Петр поглядел в окно; и там, в окне, стояло теперь нелепое существо в серой фетровой шляпе и качало маленькой своей, будто сверху приплюснутой на непомерно длинном и тощем туловище головкой; "Этого только недоставало", - едва успел подумать Дарьяльский, как нелепое существо, в окне его увидав, радостно бросилось по ступенькам террасы, а с непромокаемого плаща потекла на ступеньки дорожка воды; нелепое существо улыбалось; оно оказалось молодым человеком с совиным носиком и в подвернутых штанишках; вот оно споткнулось о ступеньки террасы, точно подпрыгнуло на своих комариных ногах; вот и еще преткнулись его ноги и покатился в сторону серенький узелок; что-то было до крайности жалкое и смешное во всей фигуре новоприбывшего, и генерал Чижиков, приложив свой лорнет, удивленно его разглядывал; но, преодолев все препятствия, а их было немало, молодой нелепый человек, приятно краснея, как робкая девушка, с очевидным восторгом заключил Петра в свои сырые объятья, отчего фигура нелепого человека изобразила явный вопросительный знак и дрябло сломились ноги; но каково же было изумление генерала, когда нелепое существо запищало тоненькой фистулой:
   - Высокоуважаемый Петр Петрович... Я, тоись не я... и по очень простой причине, что... наведался, так сказать, полюбоваться на ваше, сверх ожидания, счастливое и приятное положение, вызванное неуклонным желаньем сочетаться законным браком с ангелоподобным существом...
   Петр, освобождаясь от объятий и подавив досаду, старался изменить бестактный ход мыслей нелепого существа:
   - Добро пожаловать, Семен... я рад тебя видеть... Ты, собственно, откуда и куда?
   - Идучи пехтурой в Дондюков, где у меня проживает родительница, - и наоборот: задумал я на пути навестить однокашника, друга? и поэта, а кстати поздрав

Другие авторы
  • Никольский Николай Миронович
  • Ларенко П. Н.
  • Ахшарумов Дмитрий Дмитриевич
  • Берви-Флеровский Василий Васильевич
  • Батеньков Гавриил Степанович
  • Дан Феликс
  • Фриче Владимир Максимович
  • Ричардсон Сэмюэл
  • Либрович Сигизмунд Феликсович
  • Раевский Владимир Федосеевич
  • Другие произведения
  • Катков Михаил Никифорович - О конгрессе, предложенном императором Наполеоном Третьем
  • Краснов Петр Николаевич - Выпашь
  • Миклухо-Маклай Николай Николаевич - Об измерении температур глубин океана
  • Фигнер Вера Николаевна - После Шлиссельбурга
  • Шмелев Иван Сергеевич - Неупиваемая чаша
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Новые течения в русской поэзии
  • Брюсов Валерий Яковлевич - Армянская средневековая лирика
  • Щепкина-Куперник Татьяна Львовна - История о том, как Монна пиа ди Толомеи, будучи невинной, погибла по воле жестокого супруга
  • Чарторыйский Адам Юрий - Мемуары
  • Тургенев Александр Михайлович - Записки
  • Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
    Просмотров: 164 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
    Всего комментариев: 0
    Имя *:
    Email *:
    Код *:
    Форма входа