мог.
С этих пор он не пропускал случая заводить со мной подобные разговоры. Сперва мне было от них скучно; но впоследствии его простодушие, его младенческое неведение людей и жизни стали занимать меня.
Окруженная людьми, не могшими мне по летам своим сочувствовать ни в чем, я видела в Мите товарища мне, если не по понятиям, то по молодости, и потому я нередко бывала рада, когда к вечеру, возвращаясь с охоты, он заходил к нам, всегда веселый и улыбающийся, садился возле меня в уголок, рассказывал о леших и медведях или высказывал свои мнения о любви и о трудности жить на свете.
Но сердце мое ощущало страшную пустоту. Эта жизнь без цели и деятельности, несмотря на ее мир и беззаботность, порой тяжело ложилась мне на душу. Одна природа неизменно лелеяла меня своим разнообразием, своею таинственною жизнью. Теплый вечер наносил мне мечты; ясное раннее утро вливало в меня бодрость и силы. В минуту безотчетной тоски я убегала в сад с намерением выплакаться; но когда глаза мои останавливались на кустах сирени, увешанной душистыми цветущими белыми и лиловыми кистями, или встречали полузакрытую зеленью розу, или глядели на густую, сочную траву, а эхо слушало шепот листьев, тогда все внимание мое устремлялось на эти очарованные предметы и тоска моя отлетала... Успокоенная, примиренная, возвращалась я домой и долго не смела ничего просить у жизни.
Неожиданно дядя получил должность по ходатайству одного старинного своего приятеля и после четырехнедельного пребывания в нашей стороне уехал. Я была рада, да и все не были опечалены; но когда тройка, уносившая его, заворотила за лес и поднявшееся на дороге облако пыли рассеялось, мне стало грустно и жаль этого человека.
"А что будет со мною? Какие еще встречи предстоят мне?.." - Грустно и страшно!
135
Вот, ангел мой Машенька, - говорила Марья Ивановна, садясь за карточный стол через неделю или больше после дядиного отъезда, - теперь у нас опять женский монастырь. Шутила-то наш уехал. Рай пресветлый без него! А то страх с ним! сядешь за карты, того и гляди, что придерется, закричит. И ведь экой человек! никого не оставит в покое. Митя мой, и тот ему помешал, и того обидел.
- Уж такой несносный характер, - сказала тетушка.
- Полноте, ангел мой, это он с нами только воевал; с кем не хочет, так посмотрите, как тих. Ведь он допьяна никогда не напивается, в полной памяти.
- Как ты хочешь, Марья Ивановна, - мужчина! - возразила Катерина Никитишна. - Бывало, мой покойник; как попадет ему в голову, так святых вон неси! Вон Авдотья Петровна помнит, как я прибегала к ней с разбитой-то губой.
- Да, Катенька, потерпела ты от него!
- Царство ему небесное! - проговорила Катерина Никитишна со слезами на глазах, - иногда, бывало, всплачешь, а иногда и рассмеешься.
К вечернему чаю пришла Арина Степановна. Она пришла верст за пять. Круглое лицо ее лоснилось от жару и было красно; большие глаза глядели пугливо; смятый, подозрительной чистоты чепчик покривился.
- Да поправь, кумушка, чепец-то, - сказала Катерина Никитишна.
- Ну, матушка, хорошо. Хоть как-то 6ы-нибудь, да на голове держался.
- Как поживаешь, Арина Степановна? - спросила тетушка.
- Ой, матушка Авдотья Петровна, уж какое мое житье! с детками-то измаялась. Бедным людям плохое житье, Авдотья Петровна.
- Ну, полно, расхныкалась, - сказала Марья Ивановна, -а ты лучше скажи, не слыхала ли чего новенького?
- А что новенького-то? Вот Аграфена Сергевна дочку помолвила за Кренева, он в суде служит. Да, я чай, слышали, что в Заведово молодой помещик приехал?
- Приехал?
136
- Да, приехал. При жизни-то батюшки побывать не хотел, а как тот умер, так к наследству-то тут как тут.
- Да что приезжать-то было, старик помешанный.
- Да ведь и помешанный, Марья Ивановна, а все же отец.
- Да оно так, конечно.
Эта весть заинтересовала всех, не исключая и нас с тетушкой.
Заведово отстояло от нас верстах в пяти. По слухам, это была усадьба большая и запущенная. Жил в ней долго старик помещик, который, овдовев под старость, перестал заниматься хозяйством и повел жизнь уединенную и странную. Никого не принимал, никуда не выезжал и даже дома постоянно сидел в своей комнате, окна которой не отворялись и среди красного лета; читал он одни и те же старые книги, носил теплый тулуп. После смерти жены он оставил свой большой каменный дом и переселился в деревянный флигель. Никто из людей не смел входить к нему без дозволения, не смел напомнить о часе обеда или ужина, когда сам старик забывал или не хотел их потребовать. Когда же ему случалась надобность в прислуге, он стучал кулаком в стену, за которою находилась кухня, где жили кухарка и мальчик, единственные почти лица, видавшие его в продолжение трех последних лет его жизни. Исключение оставалось только за старостой, доставлявшим ему два раза в год сбор оброков. При появлении его в старике вдруг пробуждались хозяйственные заботы и интересы: он расспрашивал обо всем подробно и не забывал ничего, и это держало старосту в некотором страхе.
Помещик умер одиноким, на руках людей, оставив имение своему единственному сыну, служившему в каком-то губернском городе и почти с детства не заглянувшему под родительский кров. Был ли он в ссоре с отцом, или какие другие причины принудили его к этому, никто не знал.
Барыня, закинувшая нам весть о приезде Данарова, была уже дома и "маялась" там со своими ребятишками, когда я, гуляя в вечерний час под густым навесом деревьев, думала о приезжем. Я старалась угадать его наружность, его свойства, приемы.
Однажды, после обеда, когда все предавались отдыху, я сидела одна в зале за пяльцами, лениво стегая иголкой по
137
канве. Я шила погон для Мити, обещанный ему за тучки полевых цветов, так часто приносимых им для меня с охоты. Солнце сияло жарко; ветер, врывавшийся в открытые окна, доносил благоухание цветущих лип (это было в половине июня) и тонкий запах резеды. Герань опустила листья, утомленные горячими лучами; скворец изредка вскрикивал и снова дрожал в клетке. Все было проникнуто благоухающею, приятно-томящею теплотой. Я перестала работать, откинулась на спинку стула и стала смотреть в окно, из которого видны были только разросшиеся кусты сирени. Ветки их касались рамы окошка и будто просились в комнату, едва качаемые ветерком; множество пчел жужжало и кружилось над ними, иные залетали в окно и бились на стеклах. Суетливые мухи весело и любопытно садились на все, что ни попадало, щекотали мне лицо и надоедали порядком. Меня одолевала дремота, но я боролась с ней; мне не хотелось закрыть глаза, перестать глядеть на зелень, облитую таким чудесным солнечным светом, на небо, которое сияло такою чистою, безоблачною лазурью....
- Барышня! - сказала торопливо таинственно вошедшая Федосья Петровна. - Заведовский помещик!
Прежде чем я успела обернуться, в комнату вошел молодой человек среднего роста, бледный, худощавый, с прекрасными правильными чертами лица; темные глаза его смотрели холодно и насмешливо. С первого взгляда вид его возбуждал участие, смешанное с любопытством.
- Данаров, - сказал он, поклонясь довольно небрежно. - Могу ли я видеть Авдотью Петровну?
Я пригласила его в гостиную, сказав, что тетушка отдыхает и, вероятно, скоро проснется.
- Я подожду, - сказал он и сел в кресло с видом усталости. Я не начинала с ним разговора - мне казалось, ему было лень говорить, и взяла с окна вязанье.
- Как это вы работаете в такой жар? - сказал он, обратясь ко мне.
Я не успела ответить, как вошла тетушка.
Гость обратился к ней почтительно и после необходимой рекомендации своей особы объяснил причину своего посещения, сказав, не обинуясь, что, кроме удовольствия познакомиться с ней, ему нужно переговорить о продаже ее пустоши,
138
смежной с его полями. Тетушка объявила цену, на которую он легко согласился.
После этого разговор обратился на старинное знакомство тетушки с его покойными отцом и матерью. Тетушка видала его еще ребенком.
Данаров вдруг сделался разговорчив и предупредителен, рассказывал тетушке политические новости, обращался иногда и ко мне с разными замечаниями, произвел на старушку самое выгодное впечатление и уехал довольно поздно.
Обращение Данарова не пахло надутостью богатого барича, у него не было самонадеянных замашек модных львов, ни щепетильной изысканности в одежде. Но в его манерах было что-то такое, что становило самолюбие настороже, ласкало и дразнило его и затевало с ним заманчивую игру. Его суждения, взгляд, то равнодушный, то проницательный и живой; движения, то быстрые, то ленивые; улыбка, умевшая придавать особенный смысл самому простому слову, - все это осталось у меня в памяти и невольно приводило к вопросу: приедет ли он опять?
Он приехал через неделю. Это был день рождения Митеньки; соседи и я обедали у Марьи Ивановны, и после обеда решили провести вечер у нас.
Тетушка не была у Марьи Ивановны, потому что высокая лестница была для нее немалым затруднением, и Марья Ивановна в подобные торжественные дни приносила ей
на дом разнообразный завтрак и считала это за визит тетушки к ней.
Мы переходили гурьбой широкий двор от дома Марьи Ивановны, когда показалась коляска Данарова. Поравнявшись с нами, он вышел из экипажа и подошел свободно, как старый знакомый.
Три барышни и две поповны доставались в этот вечер на мою долю. Я должна была занимать их как девица и хозяйка, потому что в нашей стороне девушки и замужние составляли два отдельных кружка, как скоро их собиралось несколько вместе. Барышни были жеманны и недоверчивы, потому что редкие свидания и высокое, по их понятиям, положение тетушки проводили между ними непереходимую черту, которую не могли изгладить никакие усилия с моей стороны.
139
При малейшей попытке развеселить их и сделать откровенными они угодливо улыбались и отвечали уклончиво и осторожно. Скрытность со мною была их непреклон-ным правилом. Подобные отношения, смешанные с чувством невольной, затаенной зависти ко мне, делали их присутствие тяжелым и скучным.
Две из них были дочери известной уже Арины Степановны, существа бледные и бесцветные; третья, Маша Филиппова, личность более замечательная, со смуглым, худощавым личиком, с прекрасными черными глазами, полузакрытыми густыми длинны-ми ресницами, с тонкими губами, сжатыми постоянною и какою-то неопределенною улыбкой, с выдавшимся вперед слегка заостренным подбородком, с манерами вкрадчивыми, не лишенными своего рода кокетства. Ей было двадцать четыре года; она нередко гостила у родных в уездном городе, а после отъезда Лизы - часто и у нас, была довольно развязна и смела. Вообще, вся физиономия ее обращала на себя внимание, но, как мне казалось, никогда не могла внушить доверия. Название "цыганочка", втихомолку данное ей почти общим голосом, шло к ней как нельзя более.
При появлении незнакомого молодого человека глаза ее любопытно сверкнули и щеки вспыхнули легким румянцем. Лишь только он приблизился ко мне, как она, взяв под руки дочерей Арины Степановны, отошла в сторону и шла вдали до самого дома, громко разговаривая и смеясь, что заставило Данарова несколько раз посмотреть в их сторону.
Через несколько минут гостиная тетушки наполнилась, и Федосья Петровна засуетилась за самоваром. Тут я пригласила девиц в сад, где еще целы были качели, устроенные тетушкой для потехи моего недавнего детства.
Митенька в качестве любезного кавалера стал усердно работать своими мощными руками, раскачивая трех девиц, усевшихся на узенькую дощечку. Поповны помогали ему в надежде, что дойдет очередь и до них. Машенька, считавшаяся первою певицей в околодке, затянула звонкую русскую песню; все общество подстало к ней и составило хор, который хотя и не отличался музыкальным искусством, но и не терзал уха фальшивыми нотами.
140
Едва только показался Данаров в густой рябиновой аллее, как голос запевалы пресекся и прочие невольно умолкли.
- Не я ли помешал вашему пению? - сказал он, подходя к Маше, успевшей сойти с качелей.
- Уж какие мы певицы, - отвечала она, немного жеманясь и оправляя платье.
- Не верьте-с, - сказал Митя, - у них голос очень хорош...
- Вы хотите, чтоб я ушел? - сказал ей Данаров.
- Зачем же уходить? будто уж без песен нельзя?
- Нельзя ли спеть?
Я присоединила мою просьбу к просьбе Данарова. Маша отвечала мне: "Да извольте, пожалуй!" - и затянула, наклонив голову и потупив глазки:
Леса, поля густые, зеленые луга...
В ее напеве была странная смесь простонародного с искусственным и дикая грусть, не лишенная прелести, невольно захватывала душу при звуках этого чистого, звонкого голоса. Я взглянула на Данарова. Он стоял неподвижно у столба качелей; последняя тень румянца сбегала с лица его; глаза будто стали темнее и глубже.
- Как это действует на душу! - сказал он.
- Что? - спросила я.
- Песня.
- А певица?
- И певица... а на вас?
- И на меня тоже...
- Что то же? певица?
- Не угодно ли покачаться? - спросил нас Митя.
- Садитесь, Евгения Александровна, - прибавила Маша,- Не угодно ли и вам? - обратилась она к Данарову.
Я отказалась. Данаров сел на качели и пригласил Машу.
Не то беспокойство, не то грусть, не то досада скользнули у меня по сердцу; но в ту же минуту мне стал смешон такой каприз чувства. Я улыбнулась невольно. Маша и Данаров мелькали перед моими глазами, будто призраки; белое кисейное платьице Маши развевалось точно облако, и мне показалось, что вот сейчас они поднимутся на воздух и
141
исчезнут в пространстве... Но они не исчезли и сошли на землю.
У Данарова от непривычки к качелям кружилась голова. Он сел на траву.
- Сядем и мы, - сказала Маша, и мы сели в кружок. Качели находились в конце широкой аллеи, прозванной нами с Лизой долинкой. Эта долинка была местом наших общественных увеселений; здесь мы, бывало, в Семик и Троицын день, с позволения тетушки собрав дворовых и горничных девушек, пригласив заранее ту же Машу Филиппову и дочерей Арины Степановны, завивали венки, затевали хороводы и горелки и завтракали в саду, что казалось нам верхом увеселения.
Горелки были для нас почти то же, что олимпийские игры для греков. Здесь каждая старалась превзойти своих соперниц в быстроте бега, в уменье поймать для себя пару. Бегать я считалась мастерицей и в былое время гордилась этим.
Я заговорила с Данаровым, сидевшим между мной и Машей, о моем прошедшем детстве со всем эгоизмом ребенка, рассказывающего взрослому о своих куклах. В половине речи я спохватилась и поспешила кончить рассказ.
Вероятно, улыбка выразила мою мысль, потому что он сказал мне:
- Вы думаете, это не интересует меня?
- Я в этом уверена.
- Ну, как хотите, - возразил он, и брови его нахмурились. Это выражение досады, почти гнева, подействовало на меня так странно, так магнетически, что я на минуту смутилась, сама не знаю отчего.
В это время Катерина Семеновна, самая молодая и веселая дама из оставшихся в гостиной, соскучившись сидеть на одном месте, приближалась к нам, вея своим пестрым шарфом, надушенным мускусом.
Я встала и быстро пошла к ней навстречу. Катерина Семеновна поцеловала меня, назвала ангелом и, обвив рукою мою талию, подошла со мной к оставленному мною кружку.
Катерина Семеновна была несчастлива в супружестве, терпела по временам нужду; но умела так беззаботно перемешивать слезы со смехом, песни с горем; сохраняла, не-
142
смотря на свои сорок лет, такую юность души и характера,- юность, в которой не было ничего вынужденного, придуманного, начало которой было в ее натуре, а не в смешном желании казаться моложе. И потому, когда она присоединялась к молодежи, пела или бегала в горелки, никому не приходило в голову сказать: "Ну под лета ли ей?" - как говаривали иногда об одной помещице, незнакомой с нами, которая белилась и румянилась и танцевала у знакомых со всеми притязаниями пленять и блистать... Катерина Семеновна пела и веселилась и имела право применить к себе слова поэта:
Ich singe, wie der Vogel singt*.
Она была очень моложава на лицо. Рыжеватые волосы вились от природы, но она тщательно приглаживала их и позволяла выбегать только двум тоненьким локончикам за ушами. Она берегла свой пестрый шарф и приданые платья; любила приодеться не для того, чтоб нравиться, а для того, чтоб соседки сказали: "Какая ты сегодня нарядная!".
История ее жизни была грустная: она воспитывалась в доме одной богатой помещицы, которая, чтобы избавиться от лишней заботы, постаралась выдать ее замуж за одного из мелкопоместных дворян в нашем соседстве, и он, в чаянии будущих благ от воспитательницы своей жены, считал себя счастливым женихом. Благодетельница Катерины Семеновны дала ей в приданое несколько старых платьев из своего гардероба, пуховик и две подушки да тем и заключила свои милости... Заботы супружества рано захватили поток ее молодых надежд и удовольствий, придавили развитие ее понятий и оградили ее печальным, тесным кругом, безвыходность и бесцветность которого помогал ей выносить беззаботно веселый характер и тот же застой развития; но гораздо более и надежнее помогала уверенность, что уж так Богу угодно. На этом краеугольном камне крепко и твердо стояли почти все окружавшие меня лица, борясь с житейскими невзгодами, как со злом, столь же необходимым в жизни, как ненастные дни и зимние метели в природе.
______________
*Ich singe, wie der Vogеl singt - Я пою, как птица (пер. с нем.)
143
- Да что же вы, барышни, хоть бы песни пели или играли бы как-нибудь, а то сидят, как кукушки, и носики повесили.
-Да запевайте, Катерина Семеновна, - отвечала ей Маша.
Катерина Семеновна запела: "Не белы снеги" - тонким, немного визгливым голосом. Маша и поповны подтягивали ей.
- Ну, теперь хоть в горелки бы, что ли, - сказала она, кончив песню. - Вот и этого барина надо растормошить, - прибавила, она, указывая на Данарова. - Нет уж, батюшка, попали к нам, так нечего делать, прошу не отставать; у нас попросту.
- Я очень рад, будьте моею парой, - сказал он.
- Ну уж что я вам за пара! вы выбирайте молоденьких; уж что вам ловить таких старух, как я!
- Разве вы старуха?
- Да уж не молоденькая, только на лицо-то молода, да характер у меня такой веселый: на свет с таким родилась.
- Что ж? это счастье. Вы и при горе меньше страдаете, чем другие.
- Ах, Николай Михайлыч! ведь веселье да песни всякий разделит, а поди-ка с горем-то к чужим людям, помочь не помогут, а только надоешь; так я и благодарю Бога, что у меня такой характер. Поплачу дома, а как в люди, так ровно и все прошло... Зато куда ни покажусь: Катерина Семеновна, песенку спой; Катерина Семеновна, игры затей; ты у нас разгула, ты нам соловей... А поди-ка с длинным-то лицом - всякий отвернется.
Пары уставились. Кавалером моим был Митя; горела Маша, но она скоро поймала Катерину Семеновну, и Данаров остался гореть.
С невольным и странным чувством страха я летела стрелой по мягкому дерну; за мной с ожесточением гнался Данаров. Митя довольно неповоротливо поспешал ко мне на помощь; я, как могла, ободряла его словами и жестами. Наконец, чтобы сократить круг, я бросилась в середину пихтовой рощицы, зацепилась платьем за сухую ветку и осталась неподвижно во власти моего преследователя. Смешно вспомнить, но какое-то томитель-ное чувство овладело мной на мгновение; чтоб скрыть это, я рассмеялась, подавая руку Данарову, и присоединилась к играющим.
Мы сели на траву позади всех.
144
- Все ваши усилия убежать от меня остались напрасны, - сказал он, - и стоило ли так долго мучить и себя, и меня?
- Напротив, это очень весело; и если б не досадная ветка, поймать бы вам меня.
- Ну что ж из этого? Я устал и не буду больше бегать.
- Я тоже устала.
- А, может быть, ветка играла роль судьбы, - сказал он. Я засмеялась, что, как мне показалось, не совсем было приятно ему.
Горелки, кончились. День вечерел; гости собрались домой. Мы возвратились в комнаты.
Когда кончилось прощанье гостей с тетушкой, Данаров тоже взялся за шляпу.
- А вы что так торопитесь? - сказала ему тетушка, - еще рано; им идти пешком, оттого я их и не удерживаю. Если вам не скучно, сделайте нам удовольствие, останьтесь, вечер прекрасный.
Данаров поблагодарил и остался. Маша осталась ночевать у нас.
Вечер в самом деле был прекрасный, так что даже для тетушки вынесли кресло на балкон. Мы с Данаровым, Маша, Катерина Никитишна и Марья Ивановна поместились на ступеньках.
Сквозь сеть деревьев алела заря; легкий туман подымался в аллеях; из цветников неслась струя благовонного воздуха. Было столько неги и прелести в полудремлющей природе, столько страстного упоения в песне соловья, что можно было забыться и поверить вечности счастья, любви и молодости.
- Экая благодать! - сказала Катерина Никитишна, - что за погодка стоит! с сенокосом без горя управимся.
- Не худо бы дождичка, - промолвила Марья Ивановна.
- Не худо бы, конечно, да ведь росы большие, - травку-то и поправляют. У вас где косят, родная? - спросила она тетушку.
Зашел разговор о хозяйстве и других близких к нему предметах.
А сад между тем темнел да темнел; глубина аллей становилась беспредельнее: какая-то притягательная сила лилась из этой глубины и мрака; одни кусты воздушных жасминов, облитые белыми цветами, стояли, как привидения, под тенью
145
густых лип и будто призывали меня, распространяя в тишине свой раздражающий запах.
Я не утерпела и сошла с балкона, чтобы нарвать букет. Маша последовала за мной. Вскоре подошли к нам и Марья Ивановна с Данаровым. Маша сорвала цветок и приколола к платью.
- Какие цветы любите вы больше? - спросил ее Данаров.
- Незабудки, - отвечала она, - и эти люблю: так хорошо пахнут. А вы какие любите?
- Не скажу, - отвечал он.
Она засмеялась своим тихим, будто сдержанным смехом.
- Разве это секрет? - сказала она.
- Именно секрет.
- Да какой же тут секрет? не понимаю. Вот я люблю незабудки, так и говорю, что люблю.
- А вот видите ли что? я теперь уж знаю ваш вкус, ваши мечты и многое могу угадать из тайн вашего сердца.
- У меня нет никаких тайн сердца, да и угадать вы не можете. Мое сердце нельзя скоро угадать.
- Попробую.
- Понапрасну будете трудиться.
- А вот я уж знаю, что голубые глаза часто видятся вам во сне.
- Вот и не угадали! - и она опять засмеялась.
- Ну так черные.
- И не черные... никакие!
- Неужели вам не нравятся или не нравились никакие?
- Мало ли хороших глаз на свете!
- Так вы никогда не были влюблены?
- Никогда.
- Вы говорите неправду.
- А может быть и правду.
Мы пошли по аллее. Марья Ивановна нашла, что в саду сыро и воротилась на балкон.
- Маша, вы говорите неправду, - сказала я, - верно, вы были влюблены.
- А вы сами, Евгения Александровна? Этот вопрос смутил меня; я не отвечала.
- Желал бы я послушать, как вы говорите неправду, - сказал мне Данаров.
146
- Я не доставлю вам этого удовольствия.
- Молчание - знак согласия, - смело сказала Маша.
- Знак очень двусмысленный, - отвечала я.
В это время испуганная стая галок шумно поднялась над нашею головой и полетела на другое место. Маша вскрикнула и в страхе схватила руку Данарова.
- А вы не испугались? - спросил он меня.
- Нет, я так часто гуляю здесь одна по вечерам, что уж привыкла к таким неожиданностям.
Мы поворотили к дому.
- Запах от этих цветов слишком силен; у вас разболится голова, - сказал мне Данаров, - дайте, я донесу.
Я подала ему цветы; принимая их, он слегка коснулся моей руки, и будто огненная струя пробежала по всему существу моему.
Мы уже снова стояли перед жасминовым кустом против балкона. Данаров попросил позволения нарвать для себя жасминов; когда в руках у него были оба пучка цветов, он подал мне тот, который сам нарвал.
После ужина он уехал.
Когда мы пришли в нашу спальню, Маша подошла к зеркалу и с какою-то особенною негой прищурила свои глаза и поправила волосы.
- Я думаю, вы скучаете, Евгения Александровна; все одни да одни, - сказала она.
- Да, иногда скучно... А вы редко скучаете?
- Дома-то скучно, а как в городе, у родных гощу, там весело. А здесь ужасно скучно. Маменька все охает: бедность, недостатки; братья надоедают, шалят.
- Выходите замуж, Маша, - сказала я.
- Да за кого? женихов-то нет. За бедного выйти, что хорошего? а с состоянием ищут приданого; ведь нынче все на интересе. Вы почем платили за эту кисею?
- Не знаю, это тетушка у разносчика купила.
- Хорошенькая. Я хотела на прошлой неделе купить себе голубой, да денег не было... Как хорошо пахнут! - сказала она, подходя к цветам, поставленным в стакан с водою. -Николай Михайлыч и себе такой же пучок нарвал. Видно, он охотник до цветов. Он у вас часто бывает?
- Всего два раза был.
147
- Какой он веселый, не гордый и собой недурен. Какую это вы книжку читаете? французскую? хороша?
- Да, хороша. Тут описано, как одна девушка из простой мещанки сделалась знатною дамой.
- И это правда?
- Правда.
- Вот счастливица? такое счастье редко бывает.
- А бывает.
- Нам такого счастья не будет... - сказала она, распуская свои длинные черные волосы.
- А как знать, Маша? может быть, вас ожидает прекрасная участь.
- Уж какая моя участь! - проговорила она со вздохом. - Да вы уж легли, Евгения Александровна?
- Да, потрудитесь отворить окно.
- Ведь комары налетят.
- Опустите кисею.
- А свечу погасить?
Она подошла ко мне вся в белом. Смуглое лицо ее так резко выдавалось из оборок спального чепчика; глаза горели двумя яркими звездами; тонкие губы полураскрылись и выказывали ряд жемчужных зубов; тонкие стройные руки были обнажены; она казалась мне прекрасною; но в этой красоте было что-то колючее и одуряющее, как в ядовитом запахе тропических цветов... В одно время хотелось и смотреть, на нее, и закрыть глаза.
- Прощайте, покойной ночи, приятных снов! - сказала она, наклонясь поцеловать меня. - Какие вы беленькие, хорошенькие! А я-то! - продолжала она, подходя со свечой к зеркалу, - точно муха в молоке!
- А глаза-то у вас, Маша, - прелесть!
- Да ведь уж только глаза-то и есть порядочного. Покойной ночи, Евгения Александровна!
148
На другой день сумрачное, дождливое утро встретило мое пробуждение.
Маши уже не было в комнате, когда я проснулась; она всегда вставала рано. Я открыла окошко, дождевые струи журча катились с крыши и протягивались хрустальными нитями перед моими глазами.
Босоногий мальчишка прыгал на дворе, громко припевая:
Дождик, дождик! перестань,
Я поеду на Ердань
Богу молиться, Христу поклониться.
- А ты что врешь! - крикнул другой, дав ему щелчка, - дождичка-то надо.
Мальчики заспорили и подрались. Но вдруг яркая радуга показалась на туманном небе; оба мальчика стали голосить что было у них сил:
Радуга-дуга!
Подавай дождя,
Семечка на кашку,
Ленку на рубашку...
- Ах вы, окаянные! ах вы, чертенята! - раздался голос Федосьи Петровны, которая, приподняв платье, сходила с мокрого крыльца, - вот я вас! вздумали горланить под барышниным окошком! да ведь вы перепугаете ее, она еще почивает.
- Нет, уж вон барышня-то встала, - отвечали они, убегая.
- Самовар готов, Евгения Александровна.
В это время показалась и Марья Ивановна. Руки ее пресмешно растопырились, придерживая платье; стоптанные башмаки шлепали по лужицам; голова, прикрытая платком, приветливо кивала мне. Несмотря на дождь, она подошла ко моему окну и, сказав вполголоса: "Генечка! ты после чаю приди сюда, я тебе покажу одну штучку", быстрыми шагами пошла к дому.
За чаем она по временам подмигивала мне и посмеивалась, что сильно возбуждало мое любопытство. Я поспешила в мою комнату и не без волнения поджидала к себе Марью
149
Ивановну. Она явилась, но, увы, за ней следовала и Маша. Марья: Ивановна движением глаз дала мне понять, что при ней нельзя, и я принуждена была поддерживать разговор о дожде, который уже перестал.
Теплый, дождливый летний день всегда имел для меня большую прелесть. Грудь освежается, вдыхая влажный душистый воздух, в голове становится туманно, а на сердце тепло и ясно; какая-то здоровая, веселая лень разливается по всему существу; но на этот раз я была беспокойна, меня мучили догадки и любопытство.
Маша, будто по внушению доброго гения, вышла, вспомнив, что ей надобно еще выучиться у Дуняши вязать один узор. Сердце забилось у меня сильно, как скоро я осталась одна с Марьей Ивановной.
- Что ты испугалась, моя радость? - сказала она, - ведь ничего неприятного нет... Вот, - сказала она, вынимая из кармана бумажник, - вчерашний гость обронил в саду, а я подняла, да и не отдала ему нарочно, вижу, тут есть записочки, узнаем-ка секреты его. На-ка, Генечка, прочитай; я не разберу, мелко написано... Вот здесь деньги; ну, до этого я не дотронусь...
Я быстро отступила назад; меня обожгла мысль, что я узнаю чужую тайну, узнаю неправедным, непозволительным образом.
- Нет, нет! этого нельзя, невозможно! Бог с ним, что нам до него за дело! - сказала я.
- Э, полно, моя радость! - отвечала она, - да что за важность! разве ему будет какой вред от этого! это лишняя деликатность, Генечка. Да и какие тут тайны? просто записка какая-нибудь. И не подписано. Я, пожалуй, Митю заставлю прочитать...
Мысль вверить Мите то, чего я сильно боялась и сильно желала узнать, поколебала меня. Притом же я будто оскорбляла добрую Марью Ивановну, представляя чем-то ужасным поступок, который она считала самым невинным и простым.
В неприятной борьбе долга с любопытством и страхом поссориться с Марьей Ивановной, которая уже начинала хмуриться, взяла я из ее рук записку. О, как я желала убежать с этою запиской в самый глухой и тенистый угол
150
сада и прочитать ее одна, совершенно одна! но, увы, голова Марьи Ивановны приклоня-лась ко мне, стараясь заглянуть в развернутый лист атласистой душистой бумаги, на котором было несколько строчек мелкого и тонкого почерка.
- Ну-ка, что там написано? - нетерпеливо спрашивала она.
Строки, прочитанные мною дрожащим голосом, были следующие:
"Вы хотели этого: мы расстаемся навсегда, только не друзьями. Я не прощу вам тех страданий, какие вы заставили испытать меня; и не могу заглушить в душе моей желания, чтоб судьба отплатила вам когда-нибудь за меня. Жалею вас: кто не умеет верить, не умеет любить".
- Это он, видно, поссорился, - сказала Марья Ивановна.- Вот в этой что?
И она подала мне другую записку того же почерка; я взяла уже без борьбы, даже без любопытства, а с чувством неопределенной тоски.
На первой записке выставлено было 3-е, а на второй -14-е января. Вот что заключала она:
"Я сумасшедшая. Чувствую, что унижаюсь перед вами, не имея сил даже настолько, чтоб не послать вам этих строчек. Я не хочу, я не могу расстаться с вами таким, образом! Сегодня вечером я буду одна; приходите. Я хочу, я требую этого".
- А тут какие-то счета, - сказала Марья Ивановна, подавая еще одну бумажку.
Я возвратила записки Марье Ивановне; она бережно положила их на прежнее место, замкнула портфель и сказала, отдавая мне:
- Как он приедет, так ты отдай ему, Генечка; скажи, что сама нашла.
- Почему ж вы не хотите сами отдать?
- Да мне-то неловко; ведь я с ним вместе вчера ушла от вас, он и догадается, что бумажник я еще при нем нашла; ну а ты могла и позже гулять или рано поутру. Видно, в него крепко была влюблена какая-нибудь...
Приход Маши избавил меня от затруднения продолжать разговор об этом предмете. Маша быстро взглянула на нас
151
своими прищуренными глазками и погрузилась в вязанье нового узора.
После обеда Маша отправилась домой, а домашние предались отдыху. До этого времени я ни минуты не оставалсь одна, и новое ощущение, вспыхнувшее в душе моей при чтении этих записок, как-то замерло и затаилось в присутствии других. Я чувствовала только по временам прилив грусти и досады, вызывавший почти слезы на глаза мои. И как я рада была сойти в тенистую аллею!
Темные тучки похаживали еще по небу, застеняя солнце. Душистая сырость веяла с недавно смоченной зелени. Но я забыла обо всем; глаза мои с тоской устремлялись на бумажник Данарова и, будто читали на нем печальный для меня приговор судьбы.
"Он любил и его любили! - думала я с горечью, - и как расстались они, и что говорили в последнее свидание? Верно, она хороша, очень хороша"! Я отбросила ненавистный бумажник и заплакала.
Проплакавшись, я вспомнила, что как ни противен мне бумажник, все же нельзя его оставить покойно лежать в густой траве, а должно возвратить по принадлежности его владельцу. Мне заранее стало неловко при мысли, что я должна буду подать Данарову вещь, которая касалась предмета довольно щекотливого. Собственная моя особа представилась мне в самом смешном виде, скромно подающая несчастный бумажник и краснеющая вследствие некоторого неприятного пятнышка на совести...
Я рвалась всеми силами души, чтоб избавиться от этого нравственного истязания и, наконец, придумала отдать бумажник тетушке для передачи Данарову.
- Где ты нашла его, мой друг? - спросила меня тетушка.
- В саду, - отвечала я и тут же вспомнила слова тетушки, говоренные мне не раз в уединенных беседах с нею: "Берегись, Генечка: одно дурное дело непременно ведет за собой другое...".
Сперва я узнала по доброй воле чужую тайну; теперь солгала перед тетушкой, потому что не могла же я выдать Марью Ивановну и тем унизить ее некоторым образом во мнении первой. "Одно дурное дело ведет за собой неизбежно другое", - повторилось еще раз в душе моей.
152
Между тем виновница моих преступлений явилась с довольным и покойным лицом, хранящим еще остатки сладкого сна, разложила карточный стол и со словами: "Что терять золотое время?" - предалась невинной игре в преферанс.
Спустя несколько дней, возвращаясь с довольно дальней прогулки, я увидела экипаж Данарова на нашей дворе.