188
в которое глядела ночь, темная от набегавших густых облаков, да врывался ветер, обдавая меня волной довольно прохладного воздуха.
Наконец пробило одиннадцать. Я осторожно вышла из комнаты, остановилась у затворенной двери тетушкиной спальни и слышала, как она громким шепотом читала вечерние молитвы.
"Что, если б она знала? - подумала я, - что бы с ней было! что было бы со мной? Горе свело бы ее в могилу... И я могу быть причиной ее смерти!".
Дрожь пробежала по мне при одной мысли об этом и душа замерла.. Я от всего сердца раскаивалась, что неосторожно обещала это свидание Данарову, мной овладело было сильное желание воротиться в свою комнату... но вместе с тем воображение представило мне всю досаду, всю муку напрасного ожидания, которые он перечувствует. Да и притом меня увлекала тайная надежда, что он снимет с души моей тяжелый камень сомнения и недоверия, что он оправдается в глазах моих; мне так горько было считать его недобросовестным человеком, так тяжело любить его не уважая; а не любить я не могла, любовь моя к нему быстро и незаметно для меня самой дошла до того, что я могла все простить ему сердцем, вопреки обвинениям рассудка.
Я прошла коридор, залу и остановилась еще раз на минуту в гостиной перед выходом на балкон... Наконец задвижка повернулась под рукой, и сад встретил меня сердитым шумом... Мне показалось, несмотря на темноту, что тысячи глаз глядят на меня, что все соседи и домашние высыпали на балкон, кричат, ахают, с укором и насмешкой указывают на меня, грозят пересказать все тетушке...
С трудом отогнала я от себя страшные видения и нашла силы продолжать путь. Сад казался мне бесконечным... вот я дошла еще только до половины... вот густая аллея из орешника... как темно. Боже мой, как темно! ветки задевают меня по лицу. Вот глубокий вздох раздается над моей головой... нет, это полуночник махнул своим тихим крылом... вот чьи-то шаги следят за мной... нет, это птицы шевелятся в просонках.
- Здесь я, Генечка, здесь я! - произнес в нескольких шагах от меня слишком знакомый мне голос, и в ту же минуту рука
189
моя была в руке Данарова. - Как нарочно, такая темная и холодная ночь! как ты дрожишь, Генечка! бедненькая!
- Я боялась; так страшно было идти! Вы, я думаю, сами сомневались, что я приду?
- Ни минуты! я знал, что сдержишь слово.
- Вы что-то хотели сказать мне, очень важное...
- Да, очень важное: во-первых, то, что я люблю тебя больше всего на свете, во-вторых... больше я ничего не помню...
- А во-вторых, мне кажется, вы хотели доказать мне, что, уверяя меня в любви, вы делаете очень хорошее и доброе дело, уверяя в то же время Машу в вечном нежном воспоминании. Я пришла вас спросить, Данаров, как честного и благородного человека, что это значит? как перевести на слова подобные поступки?
- Как ты понимаешь любовь, Генечка? в старинных романах она представляется какою-то сердечною кабалой, где имеющий несчастье влюбиться должен умереть для всего прочего, ослепнуть для всех других предметов жизни, изнурять себя постоянным, натянутым благоговением к предмету страсти, а предмет этот разыгрывал роль царицы, дарил по временам благосклонным взглядом верного поклонника, ободряя его на большее терпение, на высшие подвиги самоистязания... Так бывает в старинных романах, дитя мое... Читатели восхищались этим, но в жизни случалось и случается иначе: в жизни такая любовь скоро бы надоела, она была бы или притворство, или жалкие сумасшествие. Для меня любимая женщина не царица в мишурной короне, не ложное божество, требую-щее непрестанного поклонения, для меня она только выше, милее, дороже всех женщин в мире; для меня она добрый друг, прибежище в горе, двойная радость при радости. И если б передо мною была не только Маша, но первая красавица в свете, то и тогда,та, которую люблю я, ничего не потеряла бы в моем сердце, потому что люблю я только ее, а к прочим увлекаюсь не больше, как минутным капризом... Вот как вы любимы мной, иначе любить не могу. Если довольны вы этою любовью, не отворачивайтесь от меня; пусть эта тревожная, пылкая головка склонится ко мне с доверием и лаской; если же нет,
190
поступайте, как знаете... О, как могли бы мы быть счастливы, мой ангел, если б...
- Если б что?..
нМ не отвечал, а только с тяжелым вздохом схватил себя обеими руками за голову.
- Данаров! какое-то несчастье тяготит вас... Я не знаю в чем состоит оно и терзаюсь неопределенною мукой. Между тем мы незаметно подвигались по направлению к калитке; я бессознательно переступила за нее...
- Да где ему, струсить! - послышался голос Александра Матвеевича в огороде Марьи Ивановны, отделявшемся от нашего сада только узким прогоном, тем самым, по которому птичница когда-то гнала стадо гусей во время моего разговора с Павлом Иванычем.
- Да уж не струшу, - отвечал Митя, - только вы не поверите.
- Он на половине аллеи упадет в обморок, - говорил Федор Матвеевич.
- А вот обегу кругом всего сада и принесу вам с балкона горшок с резедой.
- Эй, Митя, смотри, - прибавила Лиза со смехом, - ничего нет хуже, как хвастовство...
- Струсишь, окунем в реку! - говорил Александр Матвеевич, скрипя отворяемыми воротами.
У меня подкашивались ноги; я готова была упасть. Данаров почти перенес меня через гать... Я не противилась, мной овладела отчаянная храбрость. Так человек, уносимый бурным потоком, истощив все силы бесплодной борьбы, отдается на волю его течению с мыслью - будь, что будет!
Широкое поле, залитое мраком, имело что-то страшное, беспредельное... Облака, точно тени, двигались в высоте, принимая какие-то неясные формы, ни одна звезда не проглядывала из-за них! Иногда порыв ветра проносился с тихим воем, и редкие капли, будто слезы, падали на наши лица. Мне показалось, что я, перейдя земное поприще, нахожусь в загробном мире, что надо мной произнесен приговор и я бесконечно буду носиться с тем, кого люблю, по беспредметному и беспредельному полю вечности.
Мы оба молчали; наконец он прервал это тяжелое молчание.
- О, если б ты могла гордо и равнодушно презирать
191
людское мнение и твердо перешагнуть через цепь глупых предрассудков!.. Мы могли бы еще быть счастливы...
- Скажите мне, ради Бога, что у вас за цель вести меня таким тяжелым, неверным путем к счастью, о котором вы так часто поминаете? Что вам за радость терзать, томить мою душу бесплодными, мучительными жертвами? Тешит ли это ваше самолюбие или так уже вы созданы? Простите меня, Данаров. Я верю, что вы благородный человек, но все-таки плохо понимаю вас... Неужели при встрече со мной вы ни разу не подумали, что я должна буду перечувствовать, передумать, перестрадать, тогда как все могло бы пойти иначе?.. Называйте меня глупою, неразвитою, а по моему мнению, любить человека, который не может или не хочет жениться, - почти преступление...
Он побледнел и устремил на меня взгляд, в котором выражалась такая душевная мука, что я невольно взяла его за руку.
- Ну, продолжай, Генечка, продолжай! карай меня до конца...
- Ради Бога, отпустите меня поскорее!
- Еще минуту... Жить с тобой под одною кровлей, не страшась ни разлуки, ни измены; называть тебя с гордостью женой моей, ввести тебя хозяйкой в мой старый дом, который превратился бы для меня в великолепный замок... Ах, милая Генечка! скажи, не правда ли, ведь это было бы неизмеримое счастье?..
Глаза его блистали так ярко, голос дрожал и прерывался.
- Скажи, не так ли?.. И что же, моя милая, - продолжал он все тише, все ближе склоняясь к плечу моему, - ничего этого не будет, не может быть... по очень, очень... простой причине: я... женат...
- Боже, помилуй нас! - вырвалось у меня от всей полноты внезапного, неожиданного удара...
Несколько минут мы не могли произнести ни слова; будто железная рука сдавила мне грудь и горло.
Он лихорадочно прижал меня к груди своей.
- Я теряю тебя навсегда! Неужели ты уже не любишь меня? Неужели благоразумие твое достигает таких страшных пределов?.. Этого не может быть!
- Друг мой! То ли теперь время, чтоб пытать, люблю я
192
вас или нет?! Теперь, когда надо думать о разлуке... о том, как пережить страшное горе... Ах, Данаров! что вы наделали! Зачем скрывали, зачем не сказали прежде! обоим было бы легче!
- Сперва, когда еще я не знал тебя, я не находил нужды объявлять о том, что для меня тяжело и печально, а после... Генечка, после... сил у меня не было...
- Но ты любил и ее... твою жену?
- Вот как все было. Отец мой, человек сурового, страшного характера, был скуп и мерял всех на аршин своих понятий. В довершение всего, он никогда не любил меня; во-первых, потому, что заподозрил мать мою в какой-то интриге; во-вторых, потому что я был довольно заносчивый, гордый мальчишка. Однажды, еще в детстве, на слова его: "И видно, что не мой сын" - я позволил себе сказать ему: "Я и сам был бы рад иметь другого отца...". С этих пор совершенная холодность, которую не могла уничтожить даже смерть моей бедной доброй матери, поселилась между нами. Несмотря на это, он никогда не мог решиться лишить меня наследства, потому что я был последняя поддержка нашего угасающего рода. Окончив свое образование в университете, я вступил на службу... Внимание общества и собственное самолюбие заставляли меня невольно исполнять все его требования. Я должен был прилично содержать себя: щеголеватый экипаж, удобная квартира, хорошее платье казались мне необходимыми, тем более что все знали, что я единственный сын богатого отца, хотя никто не знал, что отец не давал мне почти ничего. Ложный стыд заставлял меня занимать и тратиться. Когда терпение моих кредиторов истощилось, некоторые из них писали к отцу и получили отказ; другие стращали меня неприятною публичностью, даже возможностью посидеть в тюрьме... Я пришел в отчаяние и уже собирался застрелиться. О моей крайности проведала хозяйка дома, где нанимал я квартиру, богатая вдова, которая была неравнодушна ко мне. Она предложила мне свою руку и готовность заплатить мои долги. Несмотря на свою не первую уже молодость, она была еще недурная и свежая женщина. Сердце мое было свободно, и объятия влюбленной в меня женщины, не лишенной ни ума, ни образования, показались мне гораздо приветнее и приятнее
193
холодных объятий преждевременной смерти. Не думая долго, мы обвенчались. Я находился в той туманной поре молодости, когда еще всякое чувство рисуется в обманчивых красках. Впоследствии вместо нежной, снисходительной любовницы я нашел взыскательную, ревнивую жену; я очутился в кабале; я почувствовал себя купленным за слишком дешевую цену, между тем как жена хотела, уверить меня в каком-то страшном пожертвовании с ее стороны. При первом ее укоре я уверился, но поздно, что сделал страшную, неисправимую ошибку, и измучил себя бесплодным раскаянием. Ревность и раздражительность характера жены моей достигали крайних пределов; все отношения между нами сделались до того натянутыми, что необходимо должны были порваться от малейшей случайности. Тут умер мой отец. Получив независимое состояние, я отдал жене заплаченную за меня сумму с большими процентами и предложил расстаться. Тут, разумеется, последовали неприятные сцены обмороков, упреков, оскорблений - я всем пренебрег и вырвался на свободу. Цепь супружества порвана, Генечка, но не снята. Я прикован к самой тяжелой ее половине, я все-таки раб, без воли и силы... Ах, милая Генечка! как я наказан за то, что струсил перед смертью!
- Не трусьте перед жизнью, и я буду уважать вас.
- Уважать! уважать! - сказал он, вздрогнув, - вот слово, которое мне так дико слышать от тебя, одно, без слова любить!
- Вы знаете, что последнее здесь, в моем сердце.
- О, дай Бог, чтобы это было так!..
Он печально улыбнулся и отвечал с прежнею нежностью:
- Если ты захочешь, я поверю.
Утренняя заря начала заниматься.
- Никого не видно; я провожу тебя. Все еще спят, - продолжал он, - никому нет дела, что бедный Данаров теряет надежду на счастье, видя тебя, может быть, в последний раз!..
- Ты уедешь? - с трудом могла я произнести.
- Да, я уеду куда-нибудь дальше; не могу же я оставаться в здешней стороне... Ведь так нужно, так должно по-твоему? не так ли?
Мы вошли в сад. Пройдя несколько шагов, я остановилась,
194
прислонясь к знакомой старой березе. Бледный, взволнованный, он устремил на меня взор со странным выражением грусти и досады.
- Я угадал! ты не отвечаешь...
- Виновата ли я!
- Нет, этого не может быть!
- Чего не может быть?
- Не может быть, чтоб ты решилась расстаться со мной; нет, мы уедем вместе, далеко отсюда. Что нам за дело до них, до твоей старой тетки? в ее годы от горя не умирают. Пусть о нас забудут, как мы забудем обо всех. Мы устроим чудную жизнь, мы окружим себя полным счастьем... Уедем, моя милая! не рассуждай, если любишь! Нам нельзя так расстаться! Назло судьбе мы будем счастливы... Не так ли? Сегодня вечером все будет готово. Я снова буду ждать тебя здесь, счастливый выше всякого выражения. Я приму тебя в мои объятия, чтоб никогда, никогда не расставаться!..
Его слова поражали меня горестным удивлением. Мне остановилось страшно, будто чье-то проклятие невидимо пронеслось надо мной.
- Нет, лучше умереть, - сказала я. - И с вашей стороны жестоко так пытать мои силы.
- Скажите, зачем же вы давали святое имя любви вашим ребяческим чувствам?
И лицо его приняло при этих словах холодное и суровое выражение.
- Что же они такое были? Боже мой! что же они были по-вашему? - сказала я, подавленная страшною тоской невыносимого страдания.
- Увлечение мечтательной девочки, каприз ее тщеславного сердца... Не думаете ли вы, что я способен быть игрушкой подобного каприза? что я буду безнадежно умирать у ног ваших? Нет! подобная роль не по мне... Не думайте видеть во мне отчаянного возды-хателя... с этих пор я холодный поклонник вашей добродетели, вашего высокого благоразумия.
- Я думаю, что вы жестокий, гордый, себялюбивый человек, - сказала я. - Прощайте! мне пора домой.
- До свидания! - отвечал он голосом, который звучал язвительным равнодушием, и вышел из сада.
195
Я бессознательно смотрела ему вслед, пока он не скрылся за шумящею мельницей, и тихо пошла к дому. Любви моей был нанесен удар, потрясший ее до основания...
В доме все еще спали, когда я тихо прошла в свою комнату, озаренную первыми лучами утренней зари. Только ночь прошла с тех пор, как я покинула ее, а я пережила годы... Ведь могла же я видеть во сне все случившееся со мной. О, с какою отрадой сидела бы я теперь, проснувшись и уверившись, что тяжелый сон миновался!.. Я бы встретила утро мыслью о нем и надеждой его увидеть... Правда, и теперь я думала о нем. О, если б Можно было не думать, если б у человека была счастливая власть одним мановением воли вычеркнуть из памяти все печальное и мучительное, вырвать из сердца томительное чувство!.. Удары судьбы не убивают, а увечат душу и повергают ее в долгое, болезненное бессилие. Узнать, что он женат, было для меня, конечно, ужасно, но я чувствовала, что главное горе не в том... Самое воспоминание было отравлено. Душа моя ныла и болела чувством, похожим на то, как если бы у гроба милого человека вы вдруг уверились, что не стоит он ни любви, ни сожаления!.. О, это было страшное чувство!..
Быстро сменялись в голове моей мысли, так быстро, что начинали уже терять всякую стройность; я не могла ни удержать, ни удалить их. Всяким усилием к этому причинялось мне непонятное страдание. Я хотела было встать и пройтись по комнате, но почувствовала такую слабость во всех членах, что с трудом добралась до постели...
Тут забегали и запрыгали передо мной такие странные образы, такие необыкновен-ные превращения, что я сперва совершенно растерялась, а потом и сама приняла в них участие...
Когда я проснулась, около моей постели сидели Лиза, Марья Ивановна и Катерина Никитишна и что-то шепотом говорили. Это меня изумило. Никогда не бывало, чтоб они собирались в моей комнате встречать так тихо и осторожно мое пробуждение. Я вставала довольно рано, а если и случалось, что просыпала, то Лиза всегда будила меня своею обычною фразой: "Вставай, соня!" - а Марья Ивановна трепала меня слегка по плечу, тоже, по обыкновению, приговаривая: "Вставай, невеста, женихи пороги обили...".
196
Теперь же они сидели так важно, так серьезно, так многозначительно...
- Что со мной было? - спросила я нерешительно, осматривая свою голову, обвязан-ную листами соленой капусты. - Который час?
- Десять часов, моя радость, - отвечала Марья Ивановна.
- Ну, как ты себя чувствуешь, Генечка? - спросила Лиза.
- Неужели я была больна?
Но я почувствовала это при первом движении, по сильной слабости и кружению головы да по какой-то странной усталости во всем существе.
- Я была без памяти? долго?
- Да, Генечка, - сказала Лиза, - ты три дня была без памяти. Всех нас перепугала, а уж Авдотья Петровна на себя была не похожа. Бог услышал ее молитвы.
- Бредила я?
Марья Ивановна улыбнулась.
- О чем я бредила, Марья Ивановна?
- И смех, и горе было с тобой, - отвечала она. - Меня называла просвирней*; говорила, что мы все оборотились в птиц и улетели на кровлю; Авдотья Петровна была у тебя танцовщица... и на корабле-то ты ехала... да мало ли? и не припомнишь...
- А меня, - примолвила Катерина Никитишна, - так все прогоняла от себя да бранила, что я всю холодную воду и весь квас выпила, весь лед съела. А я тебе все пить теплое приносила.
- Уж хотели за доктором посылать, - сказала Марья Ивановна, - да, слава Богу, что не послали! что эти доктора - уморят скорее.
- Ну, когда уморят, а когда и помогут, - отозвалась Катерина Никитишна.
Вскоре пришла тетушка; она плакала и целовала меня с беспредельною нежностью.
- Помучила же ты нас! - сказала Лиза, - мы вот три поочередно сидели с тобой все ночи. Что, как бы ты умерла! Господи помилуй! - прибавила она со слезами на глазах.
- Какие вы добрые! Дай вам Бог здоровья и счастья! -
______________
* Просвирня - женщина, занимающаяся выпечкой просвир
197
сказала я, заливаясь слезами, за что Марья Ивановна сделала мне строгий выговор.
Через несколько времени Лиза осталась со мной одна.
- Кто тебе сказал, что Данаров женат? ты бредила об этом,- сказала она. - Уж не от этого ли ты захворала? Мы боялись, чтобы Авдотья Петровна не догадалась. Слава Богу, она не слыхала твоего бреда; хорошо, что глуха.
Я рассказала ей все. И странное дело! рассказ этот не произвел в душе моей никакого сильного потрясения; точно целые годы прошли после моего свидания с ним и сгладили всю живость настоящих впечатлений. Чувство будто улетело... Я было попробовала даже насильно воротить его -, напрасно! воспоминание о Данарове отзывалось в моем сердце только легкою грустью, не более. Телесный недуг, если не убил, то до крайности ослабил нравственную болезнь.
Лиза пришла в ужас от моей истории с Данаровым и сказала, что если после всего этого я буду еще любить его, то сама сделаюсь не лучше его. Напрасно хотела я смягчить резкое ее мнение, оправдывая всеми силами его поступок. Раз высказавшись, она никогда ничего не изменяла из своих приговоров.
Я узнала от Лизы, что Данаров приезжал один раз во время моей болезни и сказал в разговоре при всех, что он женат, что это всех неприятно удивило. После этого она все допытывалась, люблю ли я еще его; когда я уверяла ее в противном, она успокаивалась, но когда я задумывалась или вздыхала, она очень тревожилась, даже сердилась и старалась показать любовь мою унизительною для моего самолюбия.
- Вздыхай, мать моя, больше, тоскуй, есть из-за чего! - говорила она раздражительно, - советую убежать с ним и сделаться его любовницей.
Я оправлялась довольно быстро и была уже почти совершенно здорова, когда пришло время расстаться с нашими гостями.
Отъезд их оставил страшную пустоту в нашем уголке. Не слышно стало веселых голосов, прекратились прогулки и разговоры; нет более любви в моем сердце... Как будто за ними по дороге ушло мое счастье... Нет более любви!.. Так,
198
по крайней мере, думала я, провожая глазами их удалявшийся экипаж...
Но слишком рано зарадовалась я своему сердечному спокойствию. О болезни говорят, что она входит пудами, а выходит золотниками, то же самое можно применить и к чувству... Когда, спустя несколько времени, в один ясный сентябрьский день пришла я к дерновой скамейке, у которой узнала от Данарова о приезде Лизы, когда вспомнила его сон наяву и все подробности этой сцены, - сердце мое заныло, и горячие слезы полились по щекам. Старая рана открылась и заболела... С невыразимою нежностью припоминала я милые черты и голос, звучавший для меня такими сладостными нотами... И вспомнила я, что все это прошло, миновалось, что какая-то невидимая злая рука задернула светлую картину непроницаемою тканью. Не будет ни тревожно-радостных встреч, ни полных прелести ожиданий; не вспыхнет он более ни страстью, ни гневом, ни ревностью на упрямую, своенравную, по его мнению, Генечку... Что, если б явился он передо мною теперь нежным, любящим, как бывало прежде, в те короткие, немногие минуты навсегда утраченного счастья... Что было бы со мной, что?.. Мне стало страшно за себя; я невольно ускорила шаги, как будто желая бежать от своего собственного сердца... Но не явился он, к счастью, в такую минуту, а приехал позже, дня через два. Я была с Марьей Ивановной в своей комнате, когда увидала в окно знакомую коляску... Я невольно затрепетала и, видно, очень изменилась в лице, потому что Марья Ивановна бросилась ко мне со стаканом воды, приговаривая:
- Генечка! Генечка! не бережешь ты себя!..
Я мысленно поблагодарила судьбу, что при мне не было ни Лизы, ни тетушки.
- Не выходи ты к нему, говорила Марья Ивановна, - ну как ты при нем-то этак побледнеешь, моя радость. Эх, до чего ты влюбилась в него! - прибавила она со вздохом сожаления. Пойду туда, а ты покуда оправься... Выйдешь ты? Я отвечала утвердительно.
- Смотри, выдержишь ли? Я успокоила ее.
Уже Данаров успел сесть за карточный стол, уже Марья Ивановна начала что-то рассказывать, когда я, успокоив-
199
шись, решилась выйти в гостиную. Он поклонился мне сухо, холодно спросил о здоровье, спокойно собрал карты и начал сдавать. Маленькая рука его ни разу не дрогнула, на губах: играла равнодушная улыбка.
При такой встрече я вдруг почувствовала себя гордою и сильною и поняла, что не уступлю ему ни на шаг в равнодушии и видимом спокойствии. Я села против него между тетушкой и Марьей Ивановной, ни разу не опустила глаз, встречаясь с его взором; раза два поймала его наблюдательный, изумленный взгляд и была довольна...
Темная вещь - сердце! Кто объяснит его капризные требования?.. Если он уж не любил меня, тем лучше было для меня и для него; что могла принести такая любовь нам обоим, кроме страданий? Не должна ли я радоваться по всем правилам благоразумия, что излечение близко?.. Так нет - звучит и натягивается какая-то беспокойная струна в глубине души нашей и заставляет вас держаться крепко за ускользающее чувство...
Наконец улучилась минута, когда он мог говорить со мной: Марью Ивановну позвали домой по хозяйству, но она обещала скоро воротиться; к тетушке пришел священник потолковать о средствах к некоторым улучшениям в храме; Катерина Никитишна с великим усилием сводила счет выигрыша и проигрыша своего и Марьи Ивановны, неутомимой своей преследовательницы в картах.
Я удалилась к окну и взяла работу.
- Вы хворали? - спросил меня Данаров довольно небрежно. Я утвердительно кивнула головой.
- Вероятно, простудились.
- Вероятно.
- Это худо.
- Ничего, поправлюсь...
- О, конечно! душевное спокойствие, сознание исполненного долга - это лучшее лекарство. Можно вас поздравить?
- С чем?
- Я слышал, вы выходите замуж за Александра Матвеевича. Он хороший человек, вы будете счастливы.
- Я не заметила в нем и тени намерения жениться на мне.
- А вы пошли бы за него?
- Может быть. Он точно хороший человек.
200
- За что же вы сердитесь? Виноват не я, виноваты обстоятельства.
- Вы непременно хотите навязать мне что-то такое, о чем я не думаю.
- Я сделал все для вашего спокойствия: объявил, что я женат, и оставил притязания на ваше сердце.
- Очень вам благодарна.
- Ваше благоразумие подействовало на меня заразительно.
- Я рада за вас.
- Вы так удивительно приказываете вашему сердцу: этот человек не может быть моим мужем, не люби его, и послушное сердце сейчас исполняет ваше повеление...
Я не хотела возражать ему, потому что чувствовала припадок вспыльчивой досады.
Он смотрел на меня пристально, губы его слегка дрожали; я знала, что это было признаком начинающейся грозы...
- Я теперь думаю, как я ошибся в вас! - сказал он.
- Вы можете думать, что вам угодно; совесть моя покойна!
- Какая расчетливость, какая положительность в ваши годы!
- Напрасно вы хотите казнить меня вашими приговорами: я не буду даже защищаться...
- Желаю вам счастливой и блестящей будущности, - сказал он язвительно. - Мне приятно надеяться, что через несколько лет я, может быть, встречу вас доброю хозяйкой, мирною помещицей, окруженною полдюжиной детей, занятою соленьем грибов и нравственностью горничных...
- Прощайте! - сказала я, вставая, - я чувствую себя нездоровою, ухожу в мою комнату и, в свою очередь, желаю вам счастья по вашему вкусу.
- Мы еще увидимся?
- Ведь вы приехали проститься?
- Может быть.
- В таком случае я постараюсь избегать встреч с вами до тех пор, пока вы не уедете отсюда.
- Эти встречи вы считаете опасными?
- Нет, скорее неприятными.
На лице его выразилось изумление и неудовольствие.
- Вот как! - сказал он, - а давно ли было иначе! Вы любили
201
меня до тех пор, пока не узнали, что я женат... Это делает честь вашему сердцу.
- Нет, до тех пор, пока не узнала всю глубину вашего эгоизма.
- Так уж в таком случае, пожалуйста, не думайте, что я уезжаю отсюда для вашего спокойствия, - я вступаю в службу и уже получил назначение. Если б каждая влюбленная в меня, девочка требовала, чтоб я бежал от нее за тридевять земель, мне вскоре не нашлось бы места на земном шаре...
Это было уже слишком. Оскорбленная до глубины души, я в последний раз с чувством самого искреннего гнева посмотрела на него и, не сказав ни слова, вышла.
Придя в свою комнату, я предалась порыву бессильного отчаяния, долго сдерживаемой горькой досады. Я открыла окно, сорвала висевший над моею кроватью сухой букет воздушных жасминов, нарванный для меня Данаровым вечером, во время второго его посещения; судорожно мяла и рвала засохшие листья, с каким-то безумным оцепенением смотрела несколько минут, как ветер уносил их и они исчезали в полусвете осеннего заката, обливавшем предметы каким-то зловещим, багряным отблеском. Потом, бессильная, глубоко несчастная, бросилась я в кресло и долго, громко, тяжело рыдала. Это были первые слезы, не облегчившие меня.
Я уже не плакала, когда шум и голоса в коридоре дали мне знать об отъезде Данарова; я слышала, как вскричал он кучеру своим металлическим, звучным голосом: "Пошел!",- видела, как мимо окон моей комнаты пронеслась его коляска, и что-то похожее на ненависть родилось в моей душе.
Вскоре дошла до нас весть, что Данаров уехал в Петербург!
Наконец хмурая осень сменилась холодною зимой. Хлопья снега залепляли окна, и голые деревья уныло качали свои обнаженные ветви. Мимо дома тянулись обозы, и вороны пролетали тревожно, предвещая непогоду.
202
Как грустно, как безотрадно потянулись для меня однообразные дни! Воспоминание обо всем случившемся налегло на мои чувства тяжелым камнем и преследовало меня всюду, едва оставляя мне сил скрывать от тетушки мрачное расположение моего духа, - преследовало до тех пор, пока еще более печальный, более горький переворот в моей жизни не ослабил, не заглушил его.
То, о чем я не могла подумать без ужаса, - то должно было наконец совершиться: тетушка на масленице занемогла, а на второй неделе Великого поста скончалась.
С редким терпением переносила она болезнь свою. Тиха и кротка была христианская кончина ее.
С каким трепетным ожиданием встречала я во время болезни ее каждый наступав-ший день! Сегодня, думала я, открывая глаза, утомленные беспокойным сном и продолжительными бдениями по ночам, сегодня, может быть, ей будет лучше...
И она в самом деле уверяла меня, что ей лучше, желая успокоить и утешить меня. Но Марья Ивановна и Катерина Никитишна, также безотлучно бывшие при ней, печально качали головой и глядели на меня с состраданием. Я уходила к себе, горько плакала и молилась. Я чувствовала, что должна была порваться самая главная нить, привязывавшая меня к месту, где все мне было мило и дорого. Чужие люди, чужие места угрюмо представлялись мне в моем будущем... гасла светлая звезда единственной, но глубокой привязанности на моем тесном горизонте; теряла я единственное сердце, которое откликнулось бы мне и на краю света, следило бы за мной всюду с бескорыстною любовью.
Как помню я этот ряд безрадостных вечеров во время ее болезни, тишину, царство-вавшую во всем доме, печальные лица, запах летучей мази, лампаду, постоянно горевшую перед образом над ее постелью, изменившееся лицо ее, на котором напечатле-лись признаки близкого разрушения! Ангел печали и смерти залетел к нам и веял на всех своим крылом.
- Плоха она, больно плоха! - говорила Марья Ивановна, приходя в мою комнату. - Да ты, Генечка, что так сокрушаешься? ведь уж не поможешь, моя радость; уж такие и лета
203
ее... а ведь и то сказать, может, еще и выздоровеет. Конечно, лучше ко всему быть готовой. Господи! вот что значит привычка: мне ее, точно мать родную, жалко; да, кажется, так все опустеет, что и в дом-то не заглянешь. Все Василью Петровичу достанется; вот опять Бог принесет его к нам! Не то уж будет, не то!..
- Да уж, разумеется, не то, - подхватила, обливаясь слезами, Катерина Никитишна, - другой Авдотьи Петровны не нажить, - нет! А Евгения-то Александровна кого лишается! как подумаешь, так, веришь ли, Марья Ивановна, дух-то так и запечатается... Ну что, ведь она птенец еще! как ей жить сиротой? всего натерпится.
- А Бог-то, - отвечала Марья Ивановна, - никто как Он... и со вздохом уходила на дежурство к больной.
Марья Ивановна вообще не любила останавливаться долго на мрачных предметах; они имели для нее непродолжительную, постороннюю прелесть в книгах и рассказах; но в жизни это была какая-то эпикурейская натура, она любила пропускать свет во все мрачные уголки существования. Так, часто выходя от больной, она обращалась к Федосье Петровне:
- Федосья! Да принеси бруснички и моченых яблоков, - ведь эдак умрешь с тоски; что, в самом деле! еще ничего не случилось. Может, Бог и милостив: что сокрушаться прежде времени? Садись-ка, Генечка, покушай, полно! Улита едет, когда-то будет, а мы вот горлышко промочим: благо, она уснула.
Тут она начинала свои неистощимые рассказы и успевала заставить и других забыться и отдохнуть от печальных мыслей.
Тяжела, страшна была минута, когда тетушка потребовала духовника. Исповедовавшись и приобщившись Св. Таин, она благословила меня, слабым голосом просила не сокрушаться о ней и помнить, что "положен предел, его же не прейдеши". Потом, обратясь к окружавшим, сказала:
- Не оставьте ее, друзья мои, а я не жилица на этом свете... Простите, если я в чем виновата перед вами...
Ей отвечали общими рыданиями.
К вечеру в этот день она почувствовала себя хуже, а к половине ночи, будто электрический удар, пронеслась весть по всей усадьбе, что она скончалась...
204
Вскоре прислала за мной лошадей Татьяна Петровна, к которой послан был нарочный для извещения о тетушкиной кончине. Она довольно любезно выразила в письме ко мне свое желание взять меня к себе.
Как ни тягостно мне было оставить Амилово, но все же лучше уехать, чем оставаться до приезда дяди, теперь законного и полного наследника тетушкиного имения. И как горестно, как томительно проходили для меня часы в осиротелом доме, где еще все оставшиеся люди считали меня своею барышней и где все они ходили с печальным, заплаканным лицом.
Утром, в день отъезда, я встала ранее обыкновенного, "чтоб наедине проститься с предметами, столько лет служившими обстановкой моей молодой жизни. Это была невольная дань привычки и сожаления о невозвратно убегающем от меня тихом береге, который с сей поры скрывался надолго, может быть, навсегда из глаз моих, - дань безотрадной и безнадежной тоски о существе, потерянном для меня, чьей безграничной любви никто и ничто не могли заменить мне.
Я вошла в комнату тетушки; ясное февральское утро освещало ее безмятежным светом; кровать, ширмы, столик с ее кружкой и табакеркой, любимый темный капот, висевший на ширмах, кресло с истертым сафьяном на ручках и спинке, - все было на своем месте, все веяло таким свежим воспоминанием, все было еще так полно ее недавним присутствием, что становилось почти страшно, почти невероятно подумать, что она зарыта в томной, холодной могиле. Мне казалось, что она со мной, что мысль ее говорила с моею... Наконец я горько и безутешно зарыдала. Потом прошла в гостиную, пустую и безмолвную. Полосатые диваны и стулья с прорезными спинками стояли в чинном порядке, портреты Цицерона и Суворова безжизненно красовались по боковым стенам, а на средней - как-то особенно улыбалась напудренная головка хорошенькой молодой женщины, - это был портрет тетушкиной подруги, умершей в молодости. Из окон
205
видна была хрустальная сеть деревьев и длинная аллея сада. В зале зацветали авриколии и вился плющ около двух зеркал, имевших особенность придавать престранное выражение физиономии и сворачивать на сторону черты лица, осмелившегося заглянуть в них.
- Прощай, Мурочка, прощай! - обратилась я к кошке, гревшейся на солнце, - ты ничего не чувствуешь, не понимаешь, не знаешь, что я уезжаю отсюда навсегда, не знаешь, какое горе случилось со мной... И ты, дружок, - говорила я скворцу, - и ты ничего не знаешь: Марья Ивановна берет тебя к себе и будет кормить. Ты не жди меня; завтра не подойду к твоей клетке, не положу тебе корму; завтра я буду далеко, мой милый... мы уж не увидимся...
Скворец слушал меня с важным видом, потом вытянул шейку и свистнул. Вошла Федосья Петровна.
- Что, матушка, али с охоткой-то прощаетесь, - сказала она печальным голосом. - Господи! - прибавила она, - вот опустеет дом-то. Экая тоска, экая тоска несосветная! уедет и наша родная барышня! мы все вас своею считали.
- Помните обо мне, Федосья Петровна.
- Ой, сударыня, вы то об нас забудете, а уж мы-то век не забудем. Полноте, матушка, глазки наплачете, - прибавила она.
После обеда мы выехали. Марья Ивановна и Катерина Никитишна проводили меня с горячими слезами...
И вот отправилась я в зимней повозке, как и полтора года тому назад, но теперь не радовала меня мысль о возврате. Уже повозка давным-давно тащилась по снежной дороге, уже спутница моя, горничная Татьяны Петровны, давно спала сладким сном, покачиваясь на каждом ухабе, а я все еще видела перед собой знакомые лица, столпившиеся на крыльце, слышала голоса, которых уж, может быть, никогда не приведется более слышать...
В Т*** мы приехали утром. Татьяна Петровна встретила меня ласковее прежнего, она даже обняла меня. Одетая в траур, она показалась мне моложе и лучше прежнего.
Несколько слез пролила она, расспрашивая о болезни и кончине тетушки, потом заключила мудрым рассуждением, что смерти никто не избежит и что всем надо ожидать ее рано или поздно, но что все-таки ей душевно жаль сестрицы.
206
Что же касается до меня, то, конечно, она понимает, как велика моя потеря. "Но как знать? - прибавила она, - может быть, все к лучшему".
Явилась и Анфиса Павловна и также изъявила свое "душевное сожаление".
- Теперь поди отдохни и переоденься к обеду, - сказала мне Татьяна Петровна, - а после мы с тобой поговорим кой о чем.
Я отправилась наверх, в прежнюю комнату, где все было по-старому: тот же комод, те же два стула и два кожаных дивана, жесткие, как деревянные скамейки. Портрет старика висел на том же месте, только лицо его показалось мне еще суровее, еще глубокомысленнее...
Невольно припомнила я первый мой приезд сюда с Лизой. Как далеко ушла я душой от того времени, как состарилась нравственно!
Я вынула из чемодана свои вещи и стала укладывать в ящики комода. Никто из горничных не явился помочь мне; это было для меня ново и странно. До сих пор я была так избалована ухаживаньем за собой, что почти не умела приняться за дело, и даже такой пустой труд утомлял меня. Мне стало досадно на себя и как-то совестно своей изнеженности... Только тут пришло мне в голову, что таким образом я поставлю себя в неприятную зависимость от других, в необходимость постоянн