="justify"> есть такая высота, такая сладость, перед которыми все видимое ничего не значит.
- Но это так хорошо; это помогает возвышаться душе.
- Эге! да ты, я вижу, наклонна к романтизму. Ну а читали вы присланные мною книги?
Я выразила ему свое удовольствие и благодарность.
- Это что, это все пустяки! То ли еще ты от меня увидишь и получишь. Ты еще, лапка, едва прикоснулась к чаше жизни только еще облизываешь края этой чаши. Нет! я введу тебя в такой мир наслаждений, что все теперешние белендрясы твоего воображения покажутся пошлы и глупы.
Я почувствовала какую-то внутреннюю неловкость от пышных обещаний.
- Я хочу, Генечка, - продолжал он, - чтоб ты любила меня, чтоб я был для тебя всем. На дружбу мою ты можешь полагаться, как на каменную стену. Я поднесу тебе чашу такого упоительного напитка, что уста твои не захотят оторваться от него, и весь этот жалкий круг твоей теперешней жизни и не вспомнится тебе. Я познакомлю тебя с замечательными людьми. Я оборву все шипы предрассудков и ложных понятий с прекрасных роз твоего сердца, потому что считаю тебя выше многих женщин... А знаешь что, лапка, не прокатиться ли нам? Я приехал в санях.
- Как же без спросу Татьяны Петровны?
- Со мной тебе нечего спрашиваться.
И после нескольких минут нерешимости я согласилась. Мы сели в прекрасные сани. Пара больших вороных лошадей тихим шагом повезла нас по хрустящему снегу, облитому лунным светом.
- Тише, братец, ради Бога, тише! - говорил Тарханов кучеру и с непритворным страхом охал и вскрикивал при каждом небольшом ухабе.
- Я не боюсь скорой езды, Артемий Никифорыч, - сказала я, вообразив, что страх его был за меня, и со всем своеволием ребенка, который начинает понимать, что он любимец, крикнула кучеру: - Пошел!
Сани полетели, слегка ковыляя по ухабам и склоняясь по временам то на ту, то на другую сторону.
- Злодейка! варвар! ой батюшки! ой! убьет она меня! стой, братец, стой! - кричал Тарханов в неописанном ужасе.
99
Я хохотала до слез и успокаивала его, но напрасно: кучер сдержал лошадей, и мы опять поехали шагом.
- Неужели вы так боитесь? - спросила я.
- Боюсь, братец, ужасно боюсь.
"А! - подумала я, - если он также презирает и блага мира, как мелочные его опасности, то что же такое все возношения его духа, все его великолепные разглагольствования!".
- Заедем, Генечка, ко мне. Я остановился в лучшей здешней гостинице, взял три номера. Грязно только.
Мы подъехали к большому длинному каменному зданию, над дверьми которого блестела крупная надпись: "Гостиница "Вена". Вход в номера".
Поднявшись на высокую лестницу и пройдя длинный, плохо освещенный и грязный коридор, где встретились нам двое мужчин в шубах да какая-то закутанная женская фигура, вошли мы в комнату, двери которой распахнулись перед нами на обе половинки; у каждой почтительно и подобострастно стоял слуга в ливрее, и чем робче опускали они глаза, тем суровее, мрачнее и важнее становилось лицо Тарханова.
- Писем нет? - спросил он.
- Есть, ваше превосходительство! два письма с почты. Пожилой человек с добрым лицом торопился зажигать на всех столах стеариновые свечи. Это был камердинер Тарханова, с которым он всегда обращался с полушутливою ласковостью.
- Ламп нет, экая мерзость! Зажигай, старина, все свечи,- сказал он. - Дай нам чаю, да к чаю чего-нибудь получше.
- Сейчас, ваше превосходительство!
- Вот моя временная келья!- сказал Тарханов, входя со мною в небольшую, более других уютную комнату.
Два покойных кресла придвинуты были к круглому столу, на котором горели четыре свечи; тонкий, раздражающий запах какого-то куренья приятно подействовал на мои нервы.
- У Татьяны, - сказал он, - дом - настоящий сарай; она не умеет разлить вокруг себя этой теплоты, этого bien-etre*, как говорят французы, которое ты могла бы разлить около себя. Она никогда не была способна к этому. Ну что ты живешь
______________
* bien-etre - уют (пер. с фр.).
100
у нее? Ты не живешь, а прозябаешь. У тебя там душа точно окована, Вот теперь ты другая; вон у тебя и рожица-то оживилась.
И в самом деле, мне вдруг сделалось хорошо. Какие-то новые инстинкты пробудились во мне, я почувствовала себя ловкою и развязною. Тарханов не казался уже мне тем мрачным, недоступным человеком, каким я воображала его несколько часов назад. Я видела в нем доброго, благодетельного гения. Я сделалась весела, говорлива, откровенна.
- Ах ты, моя принцесса! - сказал он, улыбаясь едва ли не в первый раз во все время нашего, знакомства* - Подайте нам сладкого!
И тотчас разнообразный десерт поставлен был на стол.
- Кушай, моя радость, - говорил Тарханов, - ты, чай, не видала ничего этого у Татьяны.
- Я никогда об этом не думаю, - отвечала я с чувством затронутого самолюбия.
- А я уж привык, я всякий день лакомлюсь, - сказал он, будто не замечая тона моих слов. - А где же медвежонок? - спросил он.
На этот вопрос из-за спинки дивана вынырнул неожиданно мальчик лет двенадцати с лихорадочными глазами и пропищал:
- Здесь, ваше превосходительство!
- Куда ты это залез?
Тарханов взял несколько винограду и конфект и со словами: "На, вот тебе!" - протянул мальчику руку, которую тот поцеловал. И необыкновенный человек, как ни хмурился, но не мог скрыть удовольствия, промелькнувшего на его лице от этого знака подобострастия.
- Это сын одного бедного чиновника, я везу его с собой, помещу в какое-нибудь заведение. Ты, медвежонок, я чай, у отца с матерью этого и не видывал? а?
Глаза мальчика сверкнули как-то особенно.
- Не видывал ведь? а?
- Нет... - отвечал тот нерешительно.
- Ну, ступай.
И медвежонок юркнул за диван.
Сцена эта неприятно на меня подействовала, и веселость моя начинала исчезать.
101
- А вот я тебя, Генечка, сейчас попотчую тем, чего ты никогда не едала...
Он открыл красивую шкатулку и вынул оттуда коробочку с какими-то сахарными лепешками.
- Ну, что? каково? - спрашивал он самодовольно.
- Не хорошо, - отвечала я, отведывая одну лепешечку.
- Провинциалка ты, братец!
- Разве хулить то, что не нравится - провинциализм?
- Горяча ты больно, я вижу! - сказал он, и глаза его сверкнули неудовольствием.
- А вы хладнокровны?
- Шутишь, моя радость, не тебе определить меня.
- Где же мне, неопытной, глупой девочке... я вас совершенно не понимаю, - сказала я с притворным простодушием.
Он снова самодовольно улыбнулся.
- А вот, Генечка! - сказал он, - как ты думаешь, отчего я поседел? Я страстно был влюблен в одну женщину, ну, и она любила меня. Что же! - она однажды в обществе и начала показывать свою власть надо мной. Это меня так поразило, что я всю ночь не спал, а когда встал поутру, то бакенбарды у меня и половина волос поседели... С этих пор я прекратил с ней знакомство...
Я поняла, что этот камешек был брошен в мой огород.
- Однако пора; я вам надоедаю.
- Нет, радость моя, ты мне никогда не надоешь... После этого он стал вздыхать и прикрыл рукою свое разгоревшееся лицо.
Он провожал меня в тех же санях до дому Татьяны Петровны.
Когда мы поехали, я почувствовала тяжесть на плече; это была рука Тарханова.
- Знаешь ли, для чего я положил руку на твое плечо?
- Нет, не знаю.
- Для того, чтоб пролить магнетическую струю в твою Душу.
Но магнетическая струя не проливалась, и я радехонька была приехать домой, потому что начинала уже тревожиться самовольным отъездом своим.
Татьяна Петровна еще была в гостях, когда я возврати-
102
лась. Я дождалась ее приезда и рассказала ей о прогулке с Тархановым.
- Ну что ж, - сказала она, - человек почтенный, пожилой, женатый. Отчего не пользоваться его расположением?
Отношения мои к Тарханову становились раздражительны и тяжелы, несмотря на то, что он обладал способностью обуять мое воображение, взволновать, оглушить, поразить меня таинственностью своего красноречия и отнять смелость сделать какую-либо попытку стряхнуть с себя его влияние. Едва я успевала сделать какую-нибудь догадку, как он опрокидывал, затемнял истину со свойственным ему только искусством и ронял вину этой догадки на меня же.
Он опутал меня странною властью, но душа моя билась и рвалась, как пойманная птичка в сетях этой власти. Сколько раз мысль моя с тоской и призывом неслась к Павлу Иванычу, приникая с любовью к безмятежному приюту моего детства, где не тяготел на мне гнет невыносимой нравственной неволи! Сколько раз пробуждалась во мне решимость сказать этому человеку: "Оставьте меня, ваша дружба тяжела мне!" - но как только устремлялись на меня эти сверкающие глаза, решимость моя исчезала и несозревшие силы души изменяли.
- Ты не возмечтай о себе слишком много, Генечка, - говорила мне Татьяна Петровна, - таких любимиц, как ты, было у него несколько сотен, и все они скоро ему надоедали. Он очень капризен и недоверчив. Одно неосторожное слово - и дружба его исчезнет.
Следующая и последняя сцена с Тархановым оправдала слова ее и положила конец тягостному влиянию кошмара, душившего меня уже около двух месяцев.
В один вечер Татьяна Петровна по настоянию Тарханова продолжала в портретной начатую пульку с Анфисой Павловной и неизменными своими партнерами Нилом Иванычем и Антоном Силычем.
У меня болела голова, и я почти лежала на диване в гостиной, когда подошел ко мне Тарханов.
- Оставайся так, лапка, - сказал он, когда я хотела встать,- ты этак очень хороша.
Я улыбнулась со всем самодовольствием польщенного женского самолюбия.
103
Он сел против меня и прикрыл глаза рукою, будто боясь напугать меня яркостью своего взгляда.
- Какая у тебя ножка, Генечка! - вдруг вскричал он и неожиданно страстно прильнул губами к ноге моей.
Я быстро встала.
Он схватил меня за руки, и привлекши к себе, дрожа и задыхаясь, проговорил:
- Забудь, забудь для меня всех! Завеса спала с глаз моих.
- Это дружба? - сказала я, освободясь от него и с полным негодованием посмотрев ему в лицо, но тотчас же опустила глаза, потому что он был страшен в эту минуту.
- А вы что же изволили подумать? - сурово сказал он.
- Я подумала, что вы не так неразгаданны, как многие это воображают.
- Вы меня поддразниваете? - сказал он мрачно. - Не обожгитесь.
- А вы? вы мало дразнили меня. Теперь моя очередь.
- Что вы сказали? и голос его зазвучал неописанным гневом. - Вы девочка, которая еще не умеет ни жить, ни понимать людей умнее себя! Прощайте, Евгения Александровна! вы никогда уже более не появитесь в области моей дружбы. Вам угодно было порвать струну, которая привязывала меня к вам.
- Струна эта звучала не в лад, - сказала я смело.
Он взял шляпу и, крикнув: "Прощай, Татьяна!" - вышел.
- Он уехал? Артемий Никифорыч уехал? - кричала Анфиса Павловна, выставляя из-за желтой драпировки свою остроконечную физиономию.
- Кажется, уехал.
- А, вы здесь, душечка! что же это, отчего он так скоро уехал?
- Не знаю.
- Как же это он и вам, любимице-то своей, не сказал?
- Не знаю.
- Ах, ведь, впрочем, он престранный, преоригинальный человек!
- Анфиса Павловна! тебе сдавать, - крикнула Татьяна Петровна.
- Вы уж, душечка, не поссорились ли с ним? Ведь вы еще
104
молоды, неопытны; с такими людьми надо уметь да и уметь обращаться.
- Вас тетушка зовет, Анфиса Павловна.
Она ушла, бросив любопытный взгляд и оставя меня еще под гнетом тягостного впечатления.
Грустно, больно мне было сделаться игрушкою странной мистификации и найти неожиданно врага под личиною друга. Жизнь пугала меня, будущность представлялась в тусклом и обманчивом мерцании. Ладья едва отплыла от берега, а уж море, дотоле светлое и покойное, начало волноваться...
- Вот чудак! - говорила Татьяна Петровна, узнав на другой день о внезапном отъезде Тарханова из города. - Уехал не простясь! Впрочем, он часто так делает. Уж не от него ли? - прибавила она, принимая письмо от вошедшего человека. - Ах нет, это от сестрицы, Генечка! вот и к тебе.
"Сокровище мое, ненаглядная Генечка! - писала мне тетушка. Желаю знать о твоем здоровье. Сердце мое ведает только, как тягостна разлука с тобою. С нетерпением ожидаю радостного свидания и надеюсь на милосердие Царицы Небесной, что Она не лишит меня этого утешения на старости лет моих. Желаю быть тебе здоровой и помнить твою старую тетку. Прощай, ангел мой! целую тебя несчетное число раз. Я последнее время стала что-то прихварывать, но ты не беспокойся, это скоро пройдет. Да будет над тобой Божеское благословение, и мое, и проч.
P.S. Скворец твой жив и здоров, я сама смотрю за ним".
Почерк был заметно слабее обыкновенного, что повергло меня в большое беспокойство насчет здоровья тетушки.
- Нечего делать, Генечка, - сказала мне Татьяна Петровна, - тебе надо ехать: сестрица пишет, что нездорова и что очень желает тебя видеть.
И сердце мое сладостно забилось при мысли о возвращении в родной угол. Ясно рисовались мне тихие картины моего недавнего детства, тем более отрадного, что душою уже начинала овладевать какая-то преждевременная, нравственная усталость. В эти три месяца моего гощенья у Татьяны Петровны я будто пережила целые длинные годы.
- Что, Евгения Александровна, скоро ли домой-то? - спрашивала меня вечером Дуняша.
105
- А хочется тебе домой?
- Ой, да как еще хочется! хоть бы, кажется, одним глазком на батюшку с матушкой взглянула. Да и что здесь? - все не так, как у нас. Девицы-то здешние только бы пересмеять да за воротами повертеться. Вы, говорят, с барышней-то деревенщины. Одна Степанида Ивановна поласковее, и видно, что с нашей стороны. А как эта Анфиса Павловна, точно змея шипит. Этта вышла в девичью, да и ну судить да рядить об вас... Она и гордая-то, говорит, и думает-то о себе невесть что!.. она, говорит, - да вы, барышня, не рассердитесь - все с Тархановым кокетничает. Ей-Богу-с! так и говорит. Уж Степанида Ивановна напустилась на нее: стыдитесь, говорит, Анфиса Павловна! что еще она понимает? где такому птенчику кокетничать? Вы, говорит, по себе, видно, судите. Она, говорит, с ним кататься ездила да к нему заезжала. Так что же, говорит Степанида Ивановна, отчего и не покататься; вы и постарее, да, чай, бы не отказались... А я говорю, они, мол, сударыня, не тайком ездили, про то и Татьяна Петровна знают. Не тайком, говорит, да все не хорошо. А Степанида Ивановна ей: полноте, полноте! Она и пошла вон, как не солоно хлебала. Ох, привел бы Господь до дому-то добраться!
Настало и последнее утро моего пребывания у Татьяны Петровны.
Проснувшись, я окинула взглядом мою большую спальню, украшенную комодом, тремя стульями и диваном, служившим мне постелью, над которым висела большая темная картина, представляющая старика, склонившегося над закрытою книгой.
Я подошла к окну, где встретила первое утро в чужом доме. Тот же розовый блеск освещал разноцветные крыши видневшихся строений, так же клубился голубой дым.
"Завтра комната эта будет пуста, - подумала я, - никто не будет смотреть с участием на задумчивое лицо старика...".
И, ярко освещенное лучом февральского солнца, оно, казалось, оживало, и черты его будто выражали тихую, грустную думу. Странная сила привычки! мне стало жаль его оставить.
- Ты, Генечка, - сказала мне Татьяна Петровна, когда я уже была готова в путь, - заезжай к Ельчановой, она нам
106
родня и обидится, что ты почти мимо ворот проедешь. Там переночуешь, познакомишься со своими кузинами, ее дочерьми.
После этого она простилась со мной довольно ласково, сказав, что надеется, что я опять приеду к ней, что это будет мне полезно.
Степанида Ивановна целовала и приговаривала меня с особенным чувством, Анфиса Павловна также облобызала меня на дорогу.
И снова, как три месяца назад, заскрипели полозья по ухабистой дороге; зазвенели бубенчики, раскинулось перед глазами блестящее снежное пространство, замелькали там и сям села, деревни, леса и лесочки. Порою задумчивая ель осыпала нас рыхлым снегом с задетой ветки или фигурная береза сверкала в своем хрустальном наряде. В воздухе летали алмазные искры, и холод порядком щипал нос и щеки, несмотря на то, что февраль был уже за половину.
Вследствие приказания Татьяны Петровны повозка к концу дня остановилась у двухэтажного деревянного дома, и я не успела оглянуться, как была уже в объятиях двух полных, здоровых девиц с большими клетчатыми платками на шее. Они мигом стащили с меня всю теплую одежду, приговаривая:
- Ах, ma chere*, как мы рады! мы давно желали тебя видеть, милая кузинушка!
В дверях залы стояла мать их, пожилая некрасивая женщина.
- Очень рада, chere amie**, - сказала она, - что ты навестила нас.
И овладев мною, она повела меня в гостиную с ситцевою, очень несвежею мебелью и, усадив возле себя, осыпала расспросами о моей тетушке и о Татьяне Петровне.
Между тем в маленькой диванной старшая кузина Анюта
______________
* ma chere - моя дорогая (пер. с фр.).
* chere amie - милый друг (пер, с фр.).
107
суетилась за самоваром; другая, Варя, спросила у матери ключи и, получив огромную связку их из кармана последней, ушла хлопотать, вероятно, по хозяйству.
- Где будете чай-то кушать, маменька? - крикнула Анюта.
- Куда тебе угодно, chere amie? - обратилась ко мне Александра Дмитриевна, - сюда, или без церемонии, к самовару?
Я, разумеется, предпочла последнее.
- Премиленькая Генечка! - сказала Александра Дмитриевна. - Я тебя еще крошкой видела.
- Кушай, душечка кузинушка! - проговорила Анюта, подавая чашку.
Скоро пришла и Варя с огромным белым хлебом в руках.
- Кажется, ты могла бы приказать подать кому-нибудь и положить на поднос. Догадки-то у вас нет ни в чем! - сказала Александра Дмитриевна.
- Я так, без церемонии, маменька.
- Нисколько не умно, - отвечала ей мать довольно раздражительно.
- Вот жизнь-то наша, - шепнула мне Анюта, - все ворчит.
- Помилуй, Анна Сергевна, зачем ты закрыла самовар? ведь погаснет. Кажется, можно бы хоть чай-то налить со вниманием!
- Вот все-то этак, ma chere, - шепнула мне с другой стороны Варя.
К чаю пришел Сергей Федорыч, муж Александры Дмитриевны, небольшой человек, лет пятидесяти на вид, с огромным горбатым носом и выпуклыми голубыми глазами.
- А, здравствуйте! - сказал он довольно мужиковато, - очень рад! Что сестра Авдотья Петровна? Как поживает Татьяна Петровна?.. все в городе в картишки дуется? Что она не приедет к нам погостить? мы бы как раз партийку составили.
- Да, без тебя-то ей, видно, не с кем играть, - сказала Александра Дмитриевна.
- Нет, мы бы славно побились, право, славно! Большая стала, - прибавил он, глядя на меня, - а ведь маленькая была, у кормилицы сидела!.. А я сейчас у плотников был. Сарай теплый строю. Лес купил славный, да как дешево: по восьми гривен бревно. У нас сосед проигрался да и продал за
108
бесценок. Отличный будет сарай. Десять сажен в длину, а восемь в ширину. Плотники свои; вот я ими же и дом-то выстроил, а нанять недешево бы стало!
- Какой ты странный, Сергей Федорыч! очень интересно Генечке знать о твоих постройках; ты думаешь, они всех так же занимают, как тебя, - сказала Александра Дмитриевна.
- А что? ведь вы, я думаю, и впрямь ничего не понимаете? Он рассмеялся и вышел, унося с собою недопитый стакан чаю.
- Вот жизнь-то моя, chere amie! Веришь ли, с ним ни о чем дельном поговорить нельзя, - со вздохом сказала Александра Дмитриевна. - Ну что же вы? Вас две, а ни одна не догадается приказать убирать самовар! Можно бы, кажется!
После чаю кузины увлекли меня в свои владения наверху, состоявшие из двух просторных комнат. В каждой из комнат стояла кровать, отгороженная ширмами, обтянутыми зеленым полинялым коленкором, оторванным во многих местах.
Несколько полуизорванных романов валялось на окнах. Везде царствовал беспорядок и сомнительная чистота.
Две полные служанки подошли к нам и употребили все усилия, чтоб поцеловать у меня руку. Кузины обращались с ними ласково и фамильярно.
- Это вот моя фрейлина, а это моя, - говорили они, каждая показывая на свою.
- За моей-то папенька волочится, - сказала Варя, - да она все от него прячется.
- Ведь у нас папенька-то любит поволочиться, - сказала Анюта, - а маменька-то ревнива: ну и пойдет история! У нас была гувернантка, и той отказали из-за него: а какая милая, добрая! Мы ее очень любили. Марье Алексевне, экономке, маменька тоже отказала из ревности.
- Ах, ma chere, скучная наша жизнь! Кажется, если бы Бог послал какого-нибудь порядочного жениха, так и думать долго нечего.
- Мало ли бы что! Скажи, ma chere, ты влюблена в кого-нибудь?
- Нет, ни в кого.
- Скрытничаешь! не может быть.
- Уверяю вас. А вы?
109
- Ах, душка ты моя кузинушка! Есть у меня зазнобушка, да не знаю, он-то любит ли меня? Это землемер, молоденький, хорошенький! Как посмотрит, так мое сердечко и замрет.
- Он сватается за тебя?
- То-то и горе, что не сватается.
- Да у него ничего нет, кроме жалованья, - сказала более положительная Варя.
- Неужели же папенька-то нас не отделит, все братьям отдаст?
- Дожидайся, когда еще отделит. Папенька, ma chere, совсем об нас не думает. Маменька же больше; хоть поворчит, а все кой о чем позаботится.
- У нас, ma chere, копейки своих деньжонок нет, в каждом гроше давай отчет.
- Спать ляжем, так и тут она дозором ходит.
- Ты, душечка кузинушка, не хочешь ли покушать чего-нибудь?
- Я сейчас пила чай с белым хлебом.
- Много ты съела белого хлеба, точно цыпленок пощипала. Оттого ты такая худенькая. А ты по-нашему, кушай больше - вон мы какие! Хочешь, Варя, есть! Я сейчас принесу, до ужина еще долго.
- Принеси.
- Какая Анюта смешная, - сказала мне Варя по уходе сестры, - уверена, что землемер к ней неравнодушен, а он влюблен в меня, да я не пойду за него, если и посватается; За меня здешний заседатель хочет свататься. Он этта на маменькины имянины приезжал, так не отходил от меня. И к Анюте наклевывается женишок, да и хороший, ma chere: помещик, 70 душ. Это бы счастье; он не так молод, но солидный, прекрасный человек.
- Да ведь ей землемер нравится! Она не будет любить другого.
- Выйдет замуж, так полюбит, ma chere. Какая еще ты неопытная!
Скоро возвратилась Анюта и притащила большой кусок соленой рыбы, полпирога и несколько ломтей черного хлеба.
- Агаша! ты смотри у лестницы; как заслышишь, что
110
маменька идет, сейчас скажи, мы в минуту уберем под кровать, а то разбранит.
Они, к великому моему удивлению, в несколько минут, с неподражаемым аппетитом уничтожили почти весь принесенный запас.
- Ну, любезные кузины, исполать вам! - сказала я, смеясь.
- Мы, ma chere, по-деревенски. Вон ты какая слабенькая! И в самом деле, лицо мое казалось бледным перед их ярким румянцем, и вся я была мала и тщедушна в сравнении с ними, что очень их забавляло.
Анюте в продолжение вечера пришла странная фантазия носить меня на руках. Она подхватила меня, несмотря на все сопротивления с моей стороны, и начала бегать со мной по комнате.
- Прекрасно! прекрасно! - сказала неожиданно вошедшая Александра Дмитриевна. - Да ты этак ей голову сломишь, бесстыдница! это у нас большая девушка, невеста! Вот, chere amie, ты можешь судить об уме твоей кузины. Пойдемте ужинать. А вас, сударыня, надобно бы оставить без ужина.
Мне очень было совестно и жалко, что бедную Анюту так побранили из-за меня. Она шла позади, потупя голову; но когда я заглянула ей в лицо, то увидела, что она едва удерживается от смеха.
На другой день, утром, я простилась с этим странным семейством. Добродушные кузины осыпали меня поцелуями и просьбами не забывать их. Анюта не утерпела и наложила мне тихонько в дорожный мешок разных колобков и крендельков домашнего печенья.
Все ближе и ближе подвигалась я к Амилову. Уже замелькали в вечернем сумраке знакомые деревни; вот повернули в сторону и поехали по косогору над замерзшею речкой; миновали мостик, ведущий на мельницу; нырнули в огромнейший ухаб под ближайшею деревушкой; окна изб светились огнем, бросая розовый блеск на снег; в воздухе потянуло чем-то родным; какая-то особенная тишина веяла над этою
111
уединенною стороной. Еще четверть версты - и Амилово, осененное высоким садом своим, открылось моим глазам.
Дуняша спала и потому не изливала своих восторгов.
Мы уже у крыльца. Федосья Петровна встречает нас, окруженная другими горничными.
- Радость-то наша приехала! Загостилась, сударыня. Тетенька-то затосковалась по вас! - восклицают они.
Вдруг дверь залы растворилась, и тетушка, поддерживаемая Марьей Ивановной и Катериной Никитишной, появилась в своей беленькой косыночке.
- Где она? приехала Генечка! сокровище мое! Господи! благодарю тебя!
Катерина Никитишна плачет от умиления, Марья Ивановна улыбается сквозь слезы...
- Чаю, Федосья! чаю поскорее! - кричит тетушка, - да булочек подай. Ведь я друга-то моего ждала, всего настряпала. Радость ты моя, радость!
И она с горячей любовью еще раз прижала мою голову к своей груди.
Я обошла все комнаты. Каждая вещь стояла на том же месте, в том же порядке; там же цеплялся плющ за мох ничем не оклеенных стен; те же портреты Суворова и Цицерона красовались над диванами в гостиной; дымчатая кошка лежала на том же стуле у печки, и скворец мой спал в своей клетке, завернув головку под крылышко.
И мысль, что я дома, что я счастлива, поглотила все существо мое в этот незабвенный вечер.
Передо мной развертывалась жизнь тихая, как пустыня, светлая, как ручей в ясную погоду, а я недоверчиво отдавалась ее течению, вопрошала будущее и трепетно устремляла взор в темную даль... Сердце пробуждалось в этой тишине, и требовало жизни, и напевало странные жалобы, странные мольбы, потрясавшие все существо мое горькою отрадой. Неодолимое очарование заставляло прислушиваться к этому голосу сердца и отнимало силы заставить его молчать... Волны мечтаний снова нахлынули на меня, понесли, закачали, затомили мою душу... Это не были мечты заоблачного мира. Не было ангелов с золотыми крыльями, не было идеалов холодного совершенства, - нет, призраки мои носили печать жизни и страсти; они выходили из мира сего, но
112
выходили такими, что к ним лежала душа моя и трепетало сердце теплым и чистым сочувствием. Они были, как я же, из плоти и крови; как я же, любили, страдали, сомневались и грустили; вместе со мной любовались Божьим миром и не проходили безучастно мимо того, что зовется в нем добром и злом...
А ясные дни мелькали один за другим, подводя все ближе и ближе время весны. Март уже был в исходе. Наступила страстная неделя.
Уныло гудел колокол нашей церкви, собирая богомольцев. Тетушка молилась и постилась; Катерина Никитишна тоже ела одну капусту и хлеб, отводя душу только чаем. Мы с Марьей Ивановной, хотя и не так безропотно, томили себя голодом, но не отставали от них. Федосья Петровна не пила даже чаю после господ и однажды чуть не приколотила "греховодницу" Дуняшу за то, что она съела кусок хлеба перед обедом. Стыдила ее целый час и хотела пожаловаться ее матери; но Дуняша отвела беду, возложа всю вину на искусителя рода человеческого, который, как известно, и горами качает, не только такими слабыми созданиями, как она.
В Великий четверток жгли соль и чистили ризы на образах. На другой день, в Великую пятницу, мыли и чистили в доме все, что можно было мыть и чистить.
Мы с Марьей Ивановной укрылись в мою комнату от страшного нашествия баб и девок, вооруженных мокрыми тряпками. Их нашло около десяти, хотя и половины было бы достаточно для водворения страшного беспорядка, какой производили они; но уж так было заведено исстари. Они кричали, перебранивались, перекорялись. Федосья Петровна, как деятельный и разумный начальник, поспевала всюду, вовремя распоряжалась, грозила и заставляла на некоторое время умолкать несносных крикуш.
Тетушка, по обыкновению, с удивительным терпением переносила весь этот гам, сидя за ширмами на своей постели, пока и оттуда не выгнали ее неумолимые поломойки.
Она присоединилась к нам.
- А, да здесь хорошо, тепло, - сказала она, входя, - солнышко светит. Как приятно солнце в это время!
- Вы бы, маменька, ангел мой, скушали что-нибудь,
113
подкрепили себя, вы этак ослабеете, - сказала Марья Ивановна, бросясь вместе со мной и Катериной Никитишной поддержать пошатнувшуюся тетушку.
- Вот, друзья мои, - сказала улыбаясь тетушка, - видно, куликнула спозаранку.
- Видно и впрямь, родная, - продолжала шутку Катерина Никитишна, - праздник встретили.
- Кто празднику рад, тот до свету пьян. Генечка, друг мой, не покушать ли тебе чего-нибудь? не ослабей ты у меня!
Я успокоила тетушку.
- Словно и дом-то другой стал, как сокол-то наш приехал, - сказала Катерина Никитишна, - и Авдотья Петровна расцвела. А то скажет, бывало, слово да и задумается.
- Ох, уж какая мне была тоска без нее, моего друга!
- А мне разве не было тоски, - сказала я.
- Тосковала и она, маменька, - подтвердила Марья Ивановна.
- Поди-ка ты ко мне, дитя мое, поцелуй меня!
После обеда водворилась тишина, и солнце сквозь промытые стекла еще ярче озаряло вечерними лучами комнаты.
На другой день, то есть в Великую субботу, утром, начинались другие хлопоты: Анисья, поварова жена, месила в девичьей на чистой доске куличи.
Тетушка уверяла, что она печет лучше своего мужа, а на самом деле старушка моя чувствовала нечто вроде отвращения к мужской прислуге и по возможности старалась окружать себя женщинами. Белое сдобное тесто уже возвышалось под искусными руками Анисьи тремя фигурными пирамидами, из которых одна поменьше назначена была мне, как то бывало во времена моего детства, когда эта "собинка"* приводила меня в восхищение. Чувство собственности сильно развито в человеке, и в словах "это мое!" заключается особенная прелесть.
Я могла распоряжаться, как мне угодно, моим маленьким куличиком, делить и отдавать его кому хочу.
Тетушка, казалось, совершенно забыла, что мне уже семнадцатый год; она утешала меня и заботилась обо мне, как о малютке. И эта теплота чистейшей и глубокой привя-
______________
*Собинка - свой пирожок, лепешка.
114
занности в самом деле разнеживала и смиряла мою душу до младенческой ясности.
"Подайте дитяти, спросите дитятю, угодно ли ей...?" - так выражалась тетушка в своих заботах обо мне.
Иногда Федосья Петровна улыбалась на подобное приказание, а Катерина Никитишна или Марья Ивановна, шутя, замечали:
- Экое у нас дитятко!
- Ну, друзья мои, - говорила тетушка, - для меня она всегда дитя. Помнишь, Катенька, как она тут домики строила? или, бывало, посажу ее на этот стол да рассказываю сказки... Все-то прошло! идет время, не остановится...
И тетушка задумчиво опускала голову под гнетом какой-то тайной тяжелой мысли.
Тетушка сама начиняла изюмом и миндалем три пирамиды и очень была довольна, когда и я приняла участие в ее труде.
- Вот уж один денек и до праздника! привел бы Господь дожить! - сказала Марья Ивановна. - А признаться, надоела уж постная пища. Я думаю, и вы, маменька, ждете чайку со сливочками?
- Ох, уж не говори, милая! постный чай хуже микстуры для меня. Смотри же, Федосья, чтобы сливки были с пенками.
- Как же, сударыня, самых густых наснимаю.
- То-то, то-то! да чтоб утопить хорошенько! Вот сюда, друг мой, здесь пусто, - обратилась тетушка ко мне и пальцем вдавила в тесто крупную изюмину.
К вечеру все в доме притихло в ожидании праздника. Вечерний сумрак медленно одевал предметы своим мечтательным покровом. Во всех комнатах затеплились лампадки. Прислуга говорит шепотом, ходит осторожно, будто боясь нарушить торжественность ожидания и спугнуть радостное чувство, запавшее в душу каждого.
Тетушка после долгой молитвы отдыхает; Катерина Никитишна мирно храпит на лежанке в моей комнате; Марья Ивановна ушла домой.
Праздник носится в воздухе, веет в тишине, расцветает в сердцах. Стар и мал ждут его с одинаковым нетерпением. Он глядит в окна, разливается трепетным мерцанием на ризах образов, дышит на всех отрадой, заглядывает в самые
115
углы сердца человеческого, озаряет их ясными лучами. Это светлое перепутье на жизнен-ной дороге, где утомленная душа подкрепляется, и с новыми силами и с тайною надеждой идет дальше под тяжелою ношей забот и труда,
Бьет одиннадцать.
Федосья Петровна несет лучший тетушкин чепчик, расправляет на нем ленты, раздувает примятый рюш и бережно кладет на столик. Кошка с любопытством следит за свесившимися концами лент, и не успела Федосья Петровна отойти, как чепчик уже лежит на полу, сдернутый бархатною лапкой.
- Брысь! ах ты, проклятая! вот я тебя!.. Я засмеялась.
- Нечему, сударыня, смеяться-то; ну, как бы изорвала либо измяла, чтобы тетенька-то сказала? не сказала бы спасибо.
И чепец вознесен был на шкаф с книгами. Вот и двенадцать! В воздухе пронесся и разлился торжественный звон. Все засуетились.
- Маменька, ангел мой! уж ударили, - сказала вошедшая тоже в парадном чепце с лиловыми лентами Марья Ивановна.
- Готова, друг мой, иду. Генечка-то где?
- Здесь.
- А Катенька?
- Здесь, родная, здесь, я за вами!
И все мы стеснились в узеньком коридоре, ближайшим путем пробираясь в прихожую, потому что для тетушки тяжел был каждый лишний шаг. Две горничные шли впереди со свечами; Федосья Петровна и Анисья вели тетушку под руки, едва помещаясь с нею рядом; шествие завершали я, Катерина Никитишна и Марья Ивановна.
У крыльца стояли столь известные дрожки с фартуками, на которые мы все четверо поместились.
Апрельская ночь обдала нас тонким проницающим воздухом, накрыла чистым, прозрачным, голубым небом, усеянным звездами. По дороге в церковь неясно, будто тени, движутся группы прихожан, слышится говор. Колокольня горит плошками.
Мы переехали и мостик, под которым бурлит в весеннем
116
разливе речка; поднялись на гору, остановились у освещенного четырьмя плошками входа в церковь, наполненную уже богомольцами, протеснились на свои места, и радостное "Христос воскресе!" потрясло все души, оживило все сердца, повторилось в устах каждого, сравняло, помирило всех в общем, братском лобзании...
- Христос воскресе! кумушк