Главная » Книги

Виноградов Анатолий Корнелиевич - Три цвета времени, Страница 3

Виноградов Анатолий Корнелиевич - Три цвета времени



кодушно! Но упоминание бога портит стиль. Когда Вольней был у императора и отговаривал его от конкордата, император сослался на то, что религия необходима народу. "Народ ее просит!" Вольней на это ответил правильно: " А если народ станет просить у вашего величества возвращения Бурбонов?"
   - Ну, Вольней за это получил удар сапогом в живот и вылетел из комнаты, - поднимая брови, сказал Дарю. - Во всяком случае то, что сделала наша конница с московскими храмами, приказано исправить. Послезавтра церкви перейдут к духовенству, так как оказалось, что Москва уж вовсе не так пуста, как в первый день.
   - А когда земли перейдут крестьянам? - спросил Бейль. - Когда Франция объявит в России то, что она объявила в Пруссии, - раскрепощение рабов? Слишком велика разница между ощущениями французов теперь и прежде! Я входил с армией императора в столицы северных государств Италии. Когда войска входили в Милан, то население бурно ликовало. Наши армии были молоды. Австрийские жандармы и попы бежали от них, как от огня. В день 15 мая 1796 года Италия поняла, что все авторитеты, которые стискивали ее свободный ум, были в высшей степени смешны, а иногда и отвратительны...
   Дарю поднял руку с протестом. Бейль не унимался.
   - А когда мы входили в Милан, то побег последнего австрийского отряда обозначил собою полный разрыв старых понятий. В моду вошло то, что было связано с риском для жизни: общество увидело, что после многовекового лицемерия и приторных ощущений для завоевания счастья нужно научиться любить, любить что-либо истинною, настоящею страстью, ради которой естественно при случае положить самоё свою жизнь.
   - У вас остынет жаркое, - сказал Дарю.
   - У меня остыла уверенность в успехе московского похода, - парировал Бейль. - Никакой повар ее не подогреет.
   - Я попрошу генерала Дюма подвергнуть вас домашнему аресту, - сказал Дарю шутя.
   - Не могу на это согласиться, - сказал Дюма. - Это слишком совпадает с желаниями самого Бейля.
   - Я согласен на все, - заметил Бейль, - лишь бы мне увидеть снова триумфальную арку и украшения миланских крепостных ворот, надпись из цветов, высеченную потом на камне: "Alia valorosa armata francese!" [Доблестной французской армии! (итал.)], женщин и детей на стенах в пестрых и нарядных платьях, мужчин, машущих трехцветными знаменами, крестьян с возами, безбоязненно въезжающих на городские рынки, - все это мало похоже даже на Берлин 1806 года: когда император один ехал по улицам германской столицы, толпы народа были от него в трех-четырех шагах, гвардейский эскорт шел далеко впереди. Франция несла с собою новый гражданский кодекс и право на свободный труд. А сейчас мы попали в копошащуюся массу паразитов, пьющую кровь спящего исполина.
   - Совершенно не военные рассуждения, - отозвался Бергонье. - Я нахожу, что на тебя дурно повлияли твои упражнения в пожарном деле.
   Генерал Дюма постарался внести успокоение и, не предполагая обидеть Бейля, сказал:
   - Вчера я шел с адъютантом по Красной площади. Уверяю вас, что московский пожар влияет не на одного только Бейля. Когда я вошел в переулок, я увидел там ожесточенную драку наших гусар с гвардейскими артиллеристами. Пьяные, они вылезали из винного погреба и, едва держась на ногах, отбивали друг у друга бутылки вина. Выстрелом из пистолета я остановил это безобразие и пытался вытащить из погреба за волосы последнего из пьяниц. Он рычал, сопротивлялся, но медленно вылезал. К моему ужасу, это оказался Байту - негр, мой повар. Он меня буквально осрамил, представ передо мной с бутылками под мышкой и в карманах, делая окровавленной рукой под козырек несуществующего головного убора и заявляя мне, что он действует по моему поручению.
   Дарю взял со стола бутылку и, наливая себе вино, спросил:
   - Вот это самое?
   Не дожидаясь ответа, залпом выпил стакан, потом, иронически смотря на Бейля, произнес:
   - Я знаю вашу ненависть к религии. Вам хочется пошарить женские монастыри. Жуанвиль говорит, что монахини здешние отвратительны и уродливы.
   - Откуда у Жуанвиля этот опыт? - спросил Бергонье.
   - Его солдаты ограбили ризницу и, перепившись, надели на себя священнические облачения. Жуанвиль хотел это поправить.
   - А, старый ловелас, - закричали вес хором, - он нашел предлог...
   Дюма, обращаясь к Дарю, решил, наконец, вернуть разговор на деловую и всех интересующую тему.
   - Как вы смотрите, граф, - спросил он, - долго ли мы пробудем в Москве и сможет ли русская армия выдержать снова битву при Москве-реке, как это было седьмого сентября?
   Дарю ответил уклончиво:
   - Император думает о походе на Петербург. Быть может, придется предложить Бейлю составить прокламации о низложении царя, об уравнении сословий и выставить нового претендента на русский престол из среды русских либералов. Это очень трудно, так как в России нет либеральной партии, нет даже сильного торгового класса.
   Бейль ответил:
   - Вот это не так смешно, все это возможно. Я слушал вчера на бивуаке разговоры русских (он намеренно сказал "на бивуаке", чтобы не выдавать офицеров, живших на Страстной площади). Я знаю настроения и нашего офицерства. Ваше предложение было бы совсем не плохим предприятием.
   - Да, но от этого плана безусловно пришлось отказаться, - решительно заявил Дарю, жестом давая понять, что разговор на эту тему более чем нежелателен.
   Бюш произнес, словно желая вставить свое словечко:
   - А я никак не предполагал, что бой на Москве-реке был великой битвой. Стойкость русских объясняется вовсе не гением шестидесятисемилетнего Кутузова, а просто боязнью тыловой картечи и хозяйского кнута.
   - Что со всеми вами сегодня делается? - вдруг спросил Дарю. - Что это - речи в епископате? Вы кто? Дантонисты и маратисты или офицеры Великой армии?!!
   - Просто наблюдения, - сказал Бейль. - Крепостная жизнь отвратительна крестьянину: ему безразлично, где умереть - на господской конюшне или на поле битвы. Я убежден, что пройдет сто лет, и воспоминание о сомкнутой колонне будет названо военным кошмаром старых дней. Активный участник боя - единичный боец в рассыпном строю - будет наносить гораздо более страшные потери врагу, чем сомкнутая колонна, умирающая, как стадо овец. Баранье повиновение толпы будет с меньшим правом выдаваться за героизм, нежели сознательность каждого единичного участника рассыпающейся стрелковой цепи.
   Дарю покачал головой.
   - Это становится невозможным! Когда штатские люди рассуждают о военных делах, то всегда получается вот этакий вздор.
   Все присоединились к мнению Дарю. Военные парадоксы Бейля начали расстраивать аппетит. Обед приходил к концу, когда маршал обратился снова к Бейлю:
   - Если император будет здоров (а ему опять хуже), то мы найдем вам применение. Вы будете заведовать кулисами дворцовой Оперы и Комедии.
   Бейль ничего не ответил.
   Многозначительно и с расстановкой Дарю произнес:
   - В Париж посланы курьеры. Коммуникация прекрасна. Огромное количество обозов ожидается через три дня в Москву. Император сожалеет только об одном: что московские улицы и площади превращаются в меняльные лавки и базары, где солдаты, сгибаясь под тяжестью награбленных вещей, меняют серебро на золото, меха и ткани - на кольца и браслеты. Это не предвещает ничего доброго. Да, кстати, чтоб не забыть: мне доставили вот этот разорванный пополам листок. Мне говорили, что он подписан Растопчиным. Жаль, что не можем прочесть.
   - Можно, - сказал Бейль и позвал Петра Каховского.
   - Гимназист московской гимназии, обиженный нашими офицерами, участник солдатских грабежей...
   - Ну, маленький мародер, прочти и переведи, что тут написано, - обратился Дарю, остановив Бейля и внимательно глядя на мальчика.
   Каховский покраснел и сказал:
   - Если вы будете звать меня мародером, я не прочту ни строчки и сейчас же уйду.
   Дарю улыбнулся. Каховский стал читать нижнюю половину растопчинской афиши.
  
   - "...а мы своим судом с злодеем разберемся! Когда до чего дойдет, мне надобно молодцов и городских и деревенских; а клич кликну дни за два; а теперь не надо; я и молчу! Хорошо с топором, не дурно с рогатиной, а всего лучше вилы-тройчатки: француз не тяжеле снопа ржанова; завтра после обеда я поднимаю Иверскую в Екатерининскую Гофшпиталь к раненым; там воду освятим, они скоро выздоровеют, и я теперь здоров; у меня болел глаз, а теперь смотрю в оба!
   Подписал Граф Растопчин.
   30 августа 1812 года".
  
   Все на мгновение замолчали. Дарю встал в знак конца обеда и поблагодарил всех присутствующих. Растопчинская афиша была прочитана и не вызвала никаких словесных замечаний, но видно было по лицам, что всем хотелось разогнать дурное впечатление. Дарю это заметил и, обращаясь ко всем, произнес:
   - Кажется, я довольно неудачно этой афишкой подмешал горечь в ваше последнее блюдо, но (он указал нА.Виноградную лозу, стоявшую посредине стола) у вас, кажется, уже есть чем подсластить эту горькую пилюлю.
   Декардон повторил опять свою гримасу. Дарю гневно сверкнул глазами. Бергонье сказал:
   - Это ваше личное имущество. Генерал Ван-Дэдэм прислал вам этот кислый подарок в доказательство того, что голландские обозы обгоняют французские.
   Дарю обрезал виноградные гроздья, сложил их на блюдо с салтыковским гербом и, сделав вид, что проглотил что-то очень сладкое, предложил виноград присутствовавшим. Дарю вышел. Бейль молча смотрел на растопчинскую афишку и думал о французской книжке "Туссен Лувертюр", - так поспешно напечатанной по-русски в Москве. Подпись Растопчина говорила о страшных и героических замыслах великого народа. Сожжение неграми своей столицы и гибель пятидесяти тысяч французов на Гаити, какое странное совпадение. Вздрогнув, он вспомнил переход Суворова через Альпы. Нет! Этой стране нельзя навязать чужую волю!
   Во время обсуждения фланкенмаршей и хакенмаршей русских армий, по донесениям разведчиков, прятавшихся по лесам на Пахре, как раз в ту минуту, когда эти смелые ребята из французского эскадрона гидов рассказывали о ночевках в сырых и пожелтевших лесах под хворостом, как раз в эту минуту загорелся салтыковский дворец. Огромные копны фуражного сена, неизвестно как попавшего в нижний этаж, горели, облитые смолою. Разговор с разведчиком был прекращен. С большим трудом удалось вытащить на руках из обширных конюшен семнадцать колясок. Запрягать пришлось уже на улице. У двух лошадей генерала Дюма оказались подрезаны сухожилия. Выведенные из денников, эти прекрасные кони польского завода Радзивиллов с жалобным храпом пали на колени. Генерал собственноручно пристрелил их и, отвернувшись, разбил пистолет о каменную тумбу.
   Через час расположились в растопчинском дворце. Там было тесно. В секретную комнату снесли документы, печати и вместе с курьером императорской почты Броше поместили вице-директора снабжения Анри Бейля. Это была изолированная зала с одной только дверью, со шкафами из желтого ясеня, сквозь которые глядели книги в сафьяновых переплетах, тисненных золотом. Бейль среди книг считал себя счастливейшим человеком, "попавшим в избранное общество". Младший лейтенант Броше, его ординарец, головорез из разведчиков, входивших в состав галицийского эскадрона гидов, усатый парень, прикидывавшийся простаком, несмотря на вечную недобрую усмешку на губах, в первый же день забросал Франсуа вопросами о времяпрепровождении и настроении его господина.
   Граф Филипп де Сегюр, граф Пьер Дарю, барон Жерар, барон де Жуанвиль и несколько других "исключительно титулованных" людей поздно вечером, забравшись на антресоли растопчинского дворца, устроили брелан. Тасуя карты, Сегюр говорил:
   - Мне было девятнадцать лет. Я тогда не меньше, чем теперь, ненавидел революцию всей ненавистью старинного дворянина Франции. Когда кучка негодяев и мерзавцев топтала наши гербы, жгла наши замки, мне казалось, что гибнет мир. И вот в ясный осенний день, бродя по улице Шантерен, я без всякого дела, без всяких целей добирался до решетки Тюильрийского сада в том месте, где мост соединяет Тюильри с площадью Согласия (тогда еще никакой площади Революции не было). Я с ненавистью смотрел, как солдаты в новой форме ходят взад и вперед, как скопляется конница около Тюильрийского дворца, и вдруг увидел на маленькой лошади маленького генерала. Это был ненавистный мне тогда египетский герой. Он сказал несколько слов солдатам и прямо направил свою лошадь во дворец. Я ушел домой, а через час узнал, что этот самый генерал штыками и прикладами велел разогнать сволочь, называвшуюся народными представителями. С тех пор моя жизнь принадлежит этому генералу. Черт с ней, с этой жизнью, если она плодит каждый день новых графов и маркизов, лишь бы оставили в целости наши титулы. Будет время - разберем!
   Дарю засмеялся. Другие одобрительно качали головами.
   - Да, да, будет время - разберем, - повторял барон Жуанвиль, выбрасывая слюну беззубым, ртом. - Это время наступит скоро!
   - Я, - сказал Дарю, - решил сегодня хотя бы час отдохнуть. Я лишился сна от непосильной работы. Если б вы знали, до какой степени император умеет отнимать у человека все силы.
   - Император ненавидит якобинцев, значит, он с нами.
   - Я боюсь только одного, - сказал барон Жерар, вздыхая, - что, вернувшись в Париж, император опять захочет переженить весь свой двор. Помните, как он заявил: "К концу второго года переженить гвардейских офицеров на богатейших купеческих дочках". Хорошо, что, в отличие от моего деда, он не пользуется правом первой ночи. Когда он сам устраивает свои любовные дела, то мамелюк помогает даже раздеться, так как ему самому бывает некогда.
   - Не сплетничать! - перебил его Дарю. - Вы неучтивы! Но, говоря откровенно, я сам начинаю уставать. Сегодня после доклада я первый раз почувствовал, что у меня лопнет мочевой пузырь.
   - А вы, знаете, - сказал Жуанвиль, - что самый лучший из министров внутренних дел, действительно умевший всегда отвечать на неожиданные вопросы императора так отчетливо, как будто он целый день провел над изучением этих вопросов...
   - Ах, это Крете, - сказал Дарю, - вы о нем говорите? Несчастный Крете, он умер. С ним случилось то, что могло сегодня случиться со мной.
   - Да, - сказал Жуанвиль, - он одинаково выжимает силы из старых дворян и из своей новой челяди вроде Оша, но тому легко - он сын торговки яблоками, привык к побоям, привык ночевать на лестницах и никогда в лицо не видел своего отца, даже не знает, есть ли у него отец.
   - "Непорочное зачатие", - едко заметил Дарю.
   Жуанвиль взглянул на него с осуждением.
   Этот разговор длился до третьей партии брелана, когда вошел Марциал Дарю и со смехом стал рассказывать, что Бейль, очевидно, нашел себе красотку. Он запирается по ночам, никого не пускает к себе и не гасит свечей.
   - Я подбиваю Бюша и Бергонье устроить ему серенаду. Нам надо найти только хороший струнный оркестр.
   - Вы все забавляетесь, - сказал маршал. - Смотрите, в скором времени придется плакать!
   Окруженный военными писарями, Бейль, только что распечатавший секретный пакет, диктовал новые инструкции фуражирам Смоленского дистрикта. Сам он сидел за маленьким секретером красного дерева и царапал грязным гусиным пером в промежутках между двумя-тремя фразами свои письма. Последние кончали следующие строчки:
  

"Сальные свечи догорают, а еще много дела до утра.

   Анри Бейль".
   "P. S. Я прошу госпожу Морис, портьершу дома No3 на Ново-Люксембургской, отпереть мою квартиру для Басковой, которая станет ее хозяйкой, если только найдет это жилище подходящим".
  
   Поздняя осенняя заря красной полосой показалась над Москвою. Темные, почти черные тучи понемногу светлели, когда последний писарь вышел из комнаты Бейля. Писаря-стенографы поглотили почти все его время и довели до такой усталости, что он уже не мог спать. Ворочаясь на кожаном диване, снявши ботфорты и прикрыв ноги медвежьей шкурой, Бейль читал "Наставление Честерфильда своему сыну"; книга в красном сафьяновом переплете, с гербом Растопчиных, восхищала его каждой страницей.
   "Вообще вся библиотека Растопчина, - думал Бейль, - подбором похожа на библиотеку Неронова века. Какой-нибудь Петроний, утонченный и испорченный патриций, мог подобрать книги с такой иронией и распущенностью".
   На полках стояли: Дидро, Большой словарь наук и ремесел, шестидесятитомный Вольтер, Фома Кемпийский "О подражании Христу", "Гений христианства" Шатобриана, эротическая "Дамская академия" и в роскошном переплете, с надписью "La Sainte Bible" [Святая библия (франц.)], рукопись, содержащая трактат "О небытии божием" на французском языке с русскими пометками хозяйской рукой.
   "Жаль, что исчез мальчуган Каховский, - думал Бейль. - Он мне помог бы изобличить ханжество Растопчина. Блестящий Честерфильд - последняя заря XVIII века - писал наставления своему сыну даже после смерти последнего. Ему во что бы то ни стало хотелось запечатлеть изощренный талант жизни, тающей на его глазах. Вот откуда эти советы молодому аристократу и беспринципному придворному карьеристу. Роскошное издание. Широкие поля, на которых удобно делать пометки".
   Бейль записывает на полях "Наставлений" мысли и наблюдения, впечатления о пребывании в Москве, историю русских самозванцев и генеалогию тех самозванцев, которые, выдавая себя за Романовых, сидят на русском престоле.
  
  
  

ГЛАВА ПЯТАЯ

  
   Дни проходили за днями. Обещанные французские обозы не приходили в Москву. Но приходили зловещие слухи о разрыве коммуникаций в целом ряде районов. Фуражиры, посланные Бейлем, второй раз вернулись ни с чем. Бейль не без тревоги смотрел на французских лошадей. Пришлось выехать в обоз для ревизии конского состава. Огромные повозки заполняли Петровский парк. Лошади превратили землю в мягкую грязь.
   Осмотр был неприятен по результатам. Копыта и щетки загнивали. Гривы спутаны. Обозники не чистили лошадей. У некоторых ребра проступали наружу.
   - На чем вы поедете, друзья? - спросил Бейль. - Ваши повозки перегружены совсем не военным скарбом. Вам нужны тяжеловозы и першероны из Брабанта, а у вас остались тощие клячи.
   Обозники смотрели на него усталыми глазами и отвечали вяло. Люди недоедали, так же, как и лошади.
   - Ни в одном походе этого не было, - говорил Бейль. - Армия не понимает, за что сражается. Армия распалась.
   Ночью, после дневной работы, Бейль заперся на ключ, достал из кожаного чемодана свою рукопись "История живописи в Италии" и стал читать. Франсуа постучался с ужином, Бейль просил ему не мешать.
   "Вазари в "Биографиях итальянских живописцев" подобен Плутарху, - думал Бейль. - Вот чего не понял Ланди в своей "Истории итальянской живописи". Итальянские художники - это люди больших характеров и колоссального напряжения воли. Они спаяны со своей эпохой, они были ее выразителями. В них, как в кристаллах, сосредоточилась пересыщенная энергия веществ".
   "Гений всегда живет в сердце народа, как искра в кремне", - записал Бейль.
   Потом встал и заходил по комнате.
   "Как не похоже это племя гигантов на разбогатевших буржуа и одряхлевших аристократов, ставших маршалами Наполеона, - думал он. - Очевидно, кончаются все надежды, связанные с "великим планом". Нужно по-другому взглянуть на жизнь. История с Мелани говорит о смехотворности маленького плана личного счастья. Если Рус устроит в Париже Мелани на Ново-Люксембургской улице, я никогда туда не вернусь".
   Опять большими шагами заходил по комнате. Подошел к открытой странице Честерфильда и записал: "Без тяжелого балласта, даваемого трудом, корабль жизни становится игрушкой любого ветра". Закрыл книгу.
   "Новый век несет новые формы жизни. Наступает эпоха большого труда, но, к сожалению, все, кто меня сейчас окружают, думают только о наживе. Отнимите у них деньги - и они будут несчастны. У них нет никаких навыков, нет аттического умения найти себя в жизни, - нет дорической суровости в умении переносить лишения без ненависти к жизни. Лишите этих ненужных людей тридцатитысячной ренты - и они мгновенно погибнут. Жизнь хороша только тогда, когда центром тяжести становится то, что у меня не отнимут".
   Бейль подходил, поспешно записывал свои мысли и снова маршировал по комнате, как на параде. Потом снова читал.
   Ломбардские равнины, зеленые, утопающие в море света, маленькая Иския, вокруг которой светится ночное море, очарование прохладных галерей и библиотек Флоренции, Милана и Рима - заставили его забыть на целые часы о Растопчине, о Москве и о "преступлениях азиатского Нерона, сжегшего город". Перо быстро ходило по бумаге. Бейлем владело огромное, непреодолимое влечение писать, писать без конца. Мысли давили своим богатством мозг, образы ярко вставали в памяти. Основной замысел исследования человеческих нравов был близок и понятен. Как вода, утоляющая жажду, были ночные часы в глухой растопчинской библиотеке за писательской работой. Из контраста войны с потерей личного счастья, из тяжелых и мучительных мыслей о том, что гибнет еще вчера счастливый день, рождалось новое и яркое переживание прекрасного, утоляющего труда. Ясность ума, понимание вещей и характеров именно так, как учил Гельвеции в трактате "Об уме", - вот лучший способ найти себя в эпохе. Это радовало, как находка.
   Бейль чувствовал, как из легкомысленного офицера драгунского полка он превращается в человека, сумевшего стать над уровнем обычного понимания жизни. Графиня Дарю пишет ему из Парижа, что маленький Наполеон и маленькая Алина купили морских свинок и беспечно забавляются в детской. Если бы эти дети знали, какие крупные свиньи, какие тупые головы окружают сейчас в Москве их любимого "Китайца", они поняли бы состояние их старшего друга.
   "Совершенно невозможно никому из окружающих рассказать о литературных работах, ни с кем нельзя делиться замыслами об "Истории живописи, нравов и энергии в Италии". Все, начиная с генерала Дюма и кончая императором, для которого слово "идеолог" равносильно понятию болван и тупица, могут осудить его и облить презрением".
   "Крысы скрипят зубами и бегают по полу, - подумал Бейль внезапно. - Но это не крысы, скрип раздается около самой двери. Это, несомненно, скрипят цветные паркеты растопчинской залы". Быстро закрыв рукопись, Бейль подошел к двери. За дверью слышится сдавленный смех. Бейль распахнул дверь и увидел человека, только что отскочившего от замочной скважины. За ним группа офицеров, человек двенадцать, в расстетутых мундирах. Все, положив руки на бедра и качаясь, хохотали громким, заливистым и лающим смехом. Кашляя и прерывая самого себя, Марциал Дарю кричал:
   - Уморил! Клянусь святой Женевьевой, уморил! Клянусь монашкой Аннушкой из Страстного монастыря, уморил!
   Бейль широко раскрыл двери и сказал:
   - Войдите! Что же вам стоять у порога?
   - А ты покажи, куда ты ее спрятал! - кричал Бюш. - Где твоя красотка? Кого ты щекочешь по ночам на кожаном диване? Признавайся, повеса, или мы перероем все вверх дном.
   - Ну, не стойте на пороге, - сказал Бейль. - Ей-богу, его переступить легче, нежели какой-нибудь другой. Право же, вы сейчас доказали, что есть такие пороги для понимания, которых люди вашей породы не переступят.
   - Ого! - вскричал Декардон. - Слышите! Он назвал нас дураками. Очевидно, нимфа так хороша, что ревнивый Приап боится наших взглядов. Уйдемте, господа, - запел он вдруг.
   - Скажи, что мальчишка, которою ты приводил, был сводником. Смотри, от Меркурия в любви недалеко до меркурия в крови. Не прислать ли к тебе штабного врача? - кричал Бергонье.
   Вся группа с песнями и смехом ворвалась в комнату.
   - Докажем ему, что мы умеем не только пить, но и петь, - кричал Бюш. - Что касается меня, то я вдребезги пьян и хочу отнять у него красотку.
   Чернильница, канделябры с оплывшими свечами, опустевшая и обсаленная кенкетка на стене - все говорило о том, что человек работает ночами.
   Декардон опять запел "Птичка упорхнула":
  

На берег манила красотка

Меня!

Без весел плывет моя лодка

Три дня!

  
   Бергонье подошел к столу, бесцеремонно раскрыл зеленую тетрадь. Прочел: "История живописи..."
   - Чудовище, - закричал он, - ты тратишь сладкие ночные часы на этот вздор! Да ты знаешь, что казаки на пыжи изорвут эту бумагу, если все пойдет так, как сегодня. Дело дрянь! - сказал он, щелкнув пальцем. - Пойдем с нами пить.
   - Я хочу спать, - сказал Бейль.
   - Спать? Ну, уж это к черту! - закричал Бюш.
   Никто не заметил, как вошел курьер Броше. Улучив минутку, он протянул Бейлю короткую синюю депешу. Бейль прочел. С усилием сделал равнодушное лицо и сказал:
   - Друзья! Мне сейчас некогда.
   Офицеры один за другим ушли. Бейль подошел к окну, откинул штору и отпрянул в ужасе. Улицы, крыши соседних домов и вчера еще черневшие развалины сгоревшего квартала были белы. Выпал первый сухой, глубокий снег на мгновенно замерзшую землю. Бейль открыл форточку. Резкий, колющий, ужасный морозный воздух дохнул на него. Горло перехватило, как однажды под ветром в Сен-Готарде. Задернув штору, Бейль случайно взглянул на крышку зеркальной шкатулки. Он сам был бледен, как снег, и красные веки воспаленных и уставших глаз совсем не весело глянули на него.
   Через час он был уже у генерала. Дюма кашлял, кашлял до слез. Когда Бейль вошел, он ругался с кучером в таких выражениях, в каких кучер вряд ли когда-либо с кем-либо объяснялся. У лошадей замерзла вода, и они тщетно совали морды в деревянные кадки.
   - Кто же ждал этого проклятого снега, ваше превосходительство! - оправдывался кучер.
   Дюма кашлял, топал ногами и махал руками, как ветряная мельница. Успокоился, взглянув на Бейля. Гладко выбритый, элегантно одетый, со шпагой и в полной форме, Бейль стоял, держа небольшой зеленый сафьяновый портфель, готовясь к докладу.
   - Да, друг, - обратился к нему Дюма, - вам предстоит нелегкая задача. Выйдите, пожалуйста, - обратился Дюма ко всем находившимся в комнате.
   Писарь дернул плечом с досадой, взял тетрадь в зубы, огромный кавалерийский реестр под мышку, банку чернил и песочницу и направился в соседнюю комнату.
   Когда кабинет главного интенданта армии опустел, Дюма произнес:
   - Итак, вы берете в бауле три миллиона русских рублей. Вы поедете по Калужской дороге, если то окажется возможным. У вас замечательная память. Вы сейчас прочтете главнейшие пункты коммуникации. Описывать их я вам не дам, потому что, если казачья пуля вас настигнет, неловко будет отдавать русским этакий список. Если будет невозможно следовать по Калужской дороге, вы свернете на Смоленский тракт.
   Дюма развел руками.
   - Голубчик, простите, не я это выдумал. Маршал первый назвал ваше имя императору. Его величество кивнул головой и сказал: "Помню. Аудитор, собравший два миллиона лишней контрибуции в Брауншвейге. Молодец! Пусть едет".
   Бейль вздрогнул.
   - Так вот видите, - продолжал Дюма, - я совсем не склонен смотреть на вещи оптимистически. Вам могут проломить череп, а мне слишком жаль с вами расставаться. У всех остальных много легкомыслия и беспечности, а вы - веселый, живой человек, знаете математику, как дьявол. Ну, хорошо, - сказал он, торопя самого себя, - довольно слов, переходим к делу.
   "Когда у этого черта остановится язык?" - думал Бейль.
   - Вы понимаете, что наши дела дрянь. Царь молчит. К этому старому идиоту Кутузову посылали Лористона. Он его не принял. Так через дверь и сказал, что не имеет полномочий. От Москвы осталась треть, от армии осталась треть. Лошади мрут, как мухи, а тут еще этот проклятый снег. Только сегодня император отказался от похода на Петербург. Вот вам большая обстановка! Теперь вот вам малая обстановка: нужны десятки тысяч квинталов ячменя, овса, соломы, сена; нужны десятки тысяч голов скота, нужен хлеб. На вас лежит почетная задача (Дюма встал) обеспечить армию, по крайней мере западные корпуса. В депеше вы нашли все цифры. Если не хватит денег, телеграфируйте по моему шифру с первого семафора. Вот вам карточка.
   Он вручил Бейлю костяной значок, обеспечивающий доступ на гелиограф.
   - Обещаю вам Синий крест в случае удачи и тридцать панихид в случае вашей смерти. Эскорт драгун в вашем распоряжении - это почти пол-эскадрона. Вам хватит для реквизиции. С вами три кибитки. Имущество распорядитесь сдать в мой личный обоз. Если я доеду до Парижа, то ручаюсь вам, что и оно доедет. Голубчик, не берите с собой много.
   - Слушаю, генерал! - ответил Бейль. - Задача мне ясна. Все будет исполнено. Имею к вам просьбу. Вот письмо в Париж. Вложите его в ваш конверт и дайте приказание отправить его с первым курьером.
   - Хорошо, хорошо, - быстро закивал Дюма и позвонил.
   Дюма вызвал Броше и вручил ему письмо Бейля.
   - В пакет с интендантской печатью! Когда вы едете?
   - Семнадцатого октября, генерал, - ответил Броше.
   - Не поздно? - спросил Дюма Бейля.
   - Нет, - ответил Бейль. - Когда мне выезжать самому?
   - В депеше сказано - шестнадцатого.
   Генерал протянул руку. Бейль вышел.
   "Зачем он мне солгал? - подумал Бейль, перебирая все слышанное от генерала Дюма. - Мы знаем, что Кутузов Лористона принял, что Лористон в ужасе от слов Кутузова: война только начинается... Итак, император бежит из Москвы... Эта страна не склонилась перед нами!"
   Мороз щиплет щеки. Растопчинская кибитка выведена из сарая.
   - Везде ли глубокий снег? - спрашивает Бейль.
   - Глубокий, - отвечает гид, подтягивая подпругу. - А если растает, найдем коляску. Положитесь на меня, господин директор, я знаю этот край.
   - Сколько разведчиков в отряде? - спросил Бейль.
   - Со мной вместе - четверо. Пятнадцать фуражиров тоже прекрасно знают местность. Двое русских, из тех, что в ссоре с правительством, едут с нами.
   Бейль покачал головой.
   - О, это давнишние наши друзья. Они проделали уже четыре похода. Начальник умеет подбирать людей.
   "Кажется, все в порядке. Дальняя дорога, холодное серое небо, дорожная шинель, теплая шапка с султаном. Неизвестно, что впереди. Но есть долг, есть большая работа, освобождающая от вчерашней муки. Жизнь хороша! Труд, ясный ум и понимание - вот наслаждения, которые не может никто отнять. Возможна смерть. Но ее еще нет. А когда она вырвет меня, то некому будет бояться смерти и жалеть о жизни. Итак, да здравствует жизнь!"
   Мороз, сухой снег и ледостав на Москве-реке совпали в один день. На третий день, когда лед сменил недавний огонь, в армии начались тяжкие заболевания.
   В крестьянской избе, отогревая замерзшие руки, Бейль писал свинцовым карандашом на клочке бумаги:
  
   "Дорогой друг, не знаю, дойдет ли до Вас мое письмо, но, по-видимому, оно обгонит меня в дороге и будет в Париже немного раньше. Быть может, положив ноги на каминный экран, как это часто бывало на улице Бак в Париже, Вы скоро будете сидеть, вспоминая о России. Я тщетно искал Вас в Москве. Нет уверенности, что увижу Вас во Франции. Мне хотелось бы точно знать, исполнил ли Рус мою просьбу и согласились ли Вы после меня стать хозяйкой в моей квартире на Ново-Люксембургской улице, дом 3. Располагайте всем моим, как Вашим. Никто Вас не потревожит. Война после стольких высоких и печальных переживаний, испытанных мною в России, по-видимому, совершенно меня переменила.
   Вряд ли Вы узнаете Вашего
   А. Б.".
  
   Свернув это письмо, Бейль положил его за обшлаг, в широкий отворот замшевой перчатки. Минуту спустя лошади, вздымая снег, бежали по пустынному полю. Был третий день пути. Ближайший французский пост должен совпадать по маршруту с дорогой Броше. Уже издали, выехав на опушку леса, Бейль почувствовал неблагополучие. Зоркий глаз увидел сожженную избу, тонкий слух уловил далекий выстрел. Французского поста не было. Взяв лошадь у драгуна, Бейль скинул полушубок, заменивший ему неудобную шинель, и верхом направился в то место, где, по его мнению, должен быть Броше. Сожженная изба лесничего была единственным свидетельством правильности карты французского штаба. Очевидно, случайным налетом партизан пост был уничтожен. Проехав до перелеска, Бейль увидел два трупа и издыхающую лошадь. Немного дальше - опрокинутые сани. Он соскочил, подошел к убитым. Броше с перерубленным плечом лежал в сугробе. Земля была утоптана. Рядом с телом похолодевшего курьера, с раскроенным черепом и окровавленной ладонью, лежал его ординарец. Оба были уже обморожены. Никаких следов багажа в опрокинутых санях.
   Бейль хотел вскочить в седло, как вдруг раздался вблизи короткий выстрел, и пуля прожужжала почти около уха.
   Второпях, схватившись за руку, уронил перчатку с письмом. Забыв о письме, думал только о перчатке. Вернувшись к драгунам, закутавшись, сел в кибитку и повторял:
   - Дешево отделался, но мерзнет рука, а это рука писателя. Что будет, Франсуа, если я ее отморожу?
   - Вы бросили перчатку, как вызов богу, мсье! Смотрите, будет плохо, - отвечал слуга, ставший другом.
   - Дорогой мой, единственно, что извиняет бога, - это то, что он не существует.
  
  
  

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   В декабре 1812 года ранним утром ахтырский поручик князь Ширханов входил в канцелярию грузинского новгородского имения генерала Аракчеева с небольшой сумкой из зеленого сафьяна, опечатанной по шнурам сургучными подвесными печатями. Немедленно впущенный внутрь грузинской дачи, поручик вручил графу пакет с надписью: "По высочайшему повелению".
   Через три четверти часа, хрипя и кашляя, Аракчеев позвал к себе посланца и, гнусавя, сказал ему:
   - Знаю, голубчик, знаю. Государь мне говорил. Только ведь я и по-русски-то, батюшка, читаю плохо, а эти французы такого в своей сумке наворотили, что сам черт ногу сломит. Одначе сымай шинель, садись и перепиши все это. Поколь не перепишешь, отсюдова в Питербурх не поедешь.
   Поручик безмолвно повиновался, хотя приказ свирепого артиллерийского генерала сокращал и без того короткие дни его свидания с родными.
   Во вскрытой сумке оказались французские донесения министра Дарю, главного интенданта Дюма и несколько частных писем, попавших, вопреки правилам, очевидно по протекции, в важнейший пакет официальной императорской почты, перехваченной русскими войсками в бою под Красным 5 ноября. Молодой человек расположил материал по степени важности, очинил гусиные перья, раскрыл железную банку с чернилами. Только он начал писать, как снова вошел генерал.
   Пройдя по комнате три-четыре раза, он обратился к поручику:
   - Вот что, молодой человек, ты плохо устав знаешь.
   Во время солдатской кухни не кричат "смирно". А ты тут по высочайшему повелению приехал, каждый раз во фрунт стоишь, как я в комнату вхожу. Да вот, чтоб не забыть. Начни-ка ты с той бумаги, где французы нам бунт готовят.
   Ответив по-военному, поручик положил перед собой черновик огромного меморандума, посвященного вопросу о том, насколько успехам французского оружия может содействовать восстание крестьянского населения против помещичьей России. Из этого документа явствовало, что уже в самом начале войны, непосредственно перед Витебском, Наполеон поручил самым опытным своим политическим агентам ознакомиться с вопросом о степени революционности русского крестьянства. Меморандум приводил диаметрально противоположные мнения по этому поводу.
   Некий Левен, сын фабриканта, политический агент Наполеона, доносил, что воздействовать на крестьян можно только в немногих зажиточных районах, но что вообще крестьянство, придавленное и порабощенное, не в состоянии "внять голосу свободы и цивилизации, который звучит в грохоте французских победоносных орудий".
   Этот же агент сообщал свое мудрое наблюдение, что крестьяне, наиболее податливые на агитацию французских якобинцев, суть не кто иные, как намеренно оставленные в занятых местностях русским правительством шпионы.
   Другой французский агент, имя которого не было названо, наоборот, с большим энтузиазмом говорил о возможности общего восстания. Он прямо указывал на четыреста двадцать девять писем, полученных разными штабами и адресованных Наполеону. Он описывал эти клочья бумаги - желтые и синие, испещренные неровными строчками, в которых отличный канцелярский почерк чередовался со "скорописью, унаследованной от XVII века". Эти письма говорили о том, что в России невозможно дышать, что люди и в мирное время погибают, как на войне, - целыми семьями и деревнями, что крестьянами торгуют оптом и в розницу, как скотом, разобщая родных, соединяя несоединимое. Безвестные люди предлагали Бонапарту назначить им время и место; они обещали явиться к нему в качестве начальников партизанских отрядов в том случае, если он отменит рабство; они обещали сделать восстание всеобщим. В двух письмах говорилось о том, что сами пишущие, испытавшие на себе неслыханный гнет, не забыли виденного ими в молодые годы за Альпами, куда они были посланы с войсками Суворова.
   "И люди там лучше живут, - писали они. - И дышится там вольнее: значит, не везде есть рабы".
   Чем дальше читал поручик, тем больше чувствовал, как земля уходит у него из-под ног и перед глазами плывет какой-то туман. Он вспомнил, как его дед засек до полусмерти и отдал в штрафной батальон одного из таких суворовских солдат. Но его поразили заключительные строчки документа: "Из опрошенных партизан ни один не подтвердил этих посулов. Ясно, что этот народ, освободившись от помещиков, станет вдвое страшнее для всякой чужестранной армии, вошедшей в пределы России..."
   Снова вошел Аракчеев, презрительно посмотрел на поручика оловянными глазами, прошелся по комнате, похрамывая затекшей ногой и потирая рукой бедро, и, хмурясь, сказал:
   - Вот что, князь, мне с тобой тут недосуг; из комнаты выходить не будешь; когда мемориал кончишь - Настеньке передай, а я прочту. - И, не дав времени ответить, скрылся.
   Поручик наспех переводил ловкими русскими фразами тяжелые французские обороты меморандума, взяв уже четвертый лист бумаги большого формата. Из дальнейшего изложения явствовало, что все предложения были Наполеоном отвергнуты. Двое из авторов этих писем были вызваны в штаб генерала Лавуазье и допрошены его адъютантом. Имя адъютанта не упоминалось, говорилось только о том, что он сродни "заслуженному генералу", вандейскому контрреволюционеру. Французский дворянин оскорбился мужицкой революционностью и жестоко отомстил крестьянам: оба русских революционера были казнены.
   Общее настроение французских штабов было таково, что императору Наполеону приходилось отказываться от своего курса на крестьянскую революцию в России. Меморандум твердо и отчетливо устанавливал положение, что "революция и свержение помещичьего гнета не только не обеспечат успеха французскому оружию, но и сделают самое пребывание иностранных войск в России невозможным". Приводились мнения адъютантов главного штаба и чаще всего молодого генерала графа Филиппа Сегюра: "Уже бывали примеры варварской свободы у варварского народа. Она превращалась в безудержную разнузданность. Мы уже видели несколько собственных примеров тому. Русские дворяне погибли бы от своих рабов, как колонисты от негров в Сан-Доминго. Его величеству угодно отказаться от намерения вызвать такое движение, которое французская политика не в состоянии будет в дальнейшем урегулировать, так как это может и за пределами России разрушить союзы правительств и правящих классов европейских наций".
   Тот же граф Сегюр писал, что "русские попы, офицерство и дворяне сумели так напугать крестьянскую массу россказнями о страшных французских зверствах, об отравленной посуде, из которой кормят пленных, о дьявольских печатях, которыми губят не только тела, но и души, обрекая их на вечные муки, что эта агитация, служившая контрманевром русских дворян против императора Наполеона, пред

Категория: Книги | Добавил: Armush (27.11.2012)
Просмотров: 375 | Комментарии: 1 | Рейтинг: 0.0/0
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:
Форма входа